Когда явились ангелы (сборник) Кизи Кен
14 октября, утро понедельника. Мы с Джеком выходим спозаранку на поиски доктора Рагара, с которым мне советовал повидаться Енох Огайский. Находим его в конце концов: вправлен, как дымчатый топаз, в плетеное кресло, сидит в своей ювелирной лавке – египетский бизнесмен со слезящимися глазами, в ответственном диагоналевом костюме с черным галстуком. Мы пытаемся рассказать о нашем предприятии, но поски неоткрытого храма интересуют его так же мало, как демонстрация своих уже открытых древностей. Он захлопывает дверцу застекленного стенда.
– Барахло! Я, доктор Рагар, вам не лгу. Большая часть – барахло. Это барахло для туристов, которые ничего не знают, ничего не уважают. Но тем, кто, я вижу, уважает Египет, им я показываю Египет, который я уважаю. Так, из какой части Америки вы приехали, мой друг?
Говорю ему, что я из Орегона, около Калифорнии.
– Да, я знаю Орегон. Так, из какой части Орегона?
Говорю, что я живу в городе Маунт-Нево.
– Да. Маунт-Нево я знаю. Я посещал ваш штат этим летом. С «Ротари»[96]. Видите флаг?
Верно: на стене, среди множества других, висит флаг с бахромой – Портлендского съезда 1974 года.
– Я знаю весь ваш штат. Я доктор, археолог! Я путешествовал по всему вашему прекрасному штату. Так. В какой части города вы живете? В Восточном Маунт-Нево или в Западном Маунт-Нево?
– Скорее посередине, – говорю я. Маунт-Нево – населенный пункт на двухполосной асфальтовой дороге, в стороне от федерального шоссе. – И немного к северу.
– Да. Северный Маунт-Нево. Так. Позвольте показать вам кое-что еще…
Он оглядывается по сторонам, потом вынимает из секретного кармана пиджака бумажник. Открывает карточку с древним и тайным символом.
– Видите? Кроме того, я – храмовник, тридцать второй степени[97]. Вы знаете о масонах?
Я предупрежден, что он масон, отвечаю я (Енох узнал о нем через масонскую газету) и добавляю, что мой отец тоже масон и той же степени, сейчас, правда, он отошел от дел.
– Брат! – Он прижимает ладонь к моей и заглядывает глубоко мне в душу. Взгляд его – как визуальный запах изо рта. – Сын брата – брат! Пойдемте. Вам я не показываю это барахло. Пойдемте по улице в соседний дом, выпьем горячего чаю. Это мой дом, там тише. Вы любите египетский чай, мои братья? Египетские эссенции? Не аптечные духи, а настоящие эссенции, понимаете? Цветок лотоса? Жасмина? Идемте. Из-за вашего отца я делаю вам подарок, я даю вам этого скарабея, к которому вы благоволите.
Он снова сжимает мне руку и втискивает в ладонь подарок. Я говорю, что в этом нет необходимости, но он качает головой.
– Ни слова, брат. Когда-нибудь вы что-то сделаете для меня. Как говорят масоны: «Сначала один камень, потом другой».
Он держит меня за руку и привлекает искренним взглядом. Я думаю: нет ли глазного полоскания для таких случаев? Пытаюсь вернуть его к археологии.
– Кстати, о камнях, доктор. Вы знаете легенду об исчезнувшем вершинном камне пирамиды в Гизе? Где якобы скрыт Храм Записей?
Он загадочно смеется.
– Кто может знать лучше? – спрашивает он и тащит меня за собой по тротуару. – Но сначала пойдемте, вы оба, подкрепимся.
Джек идет, но его не так просто отвлечь.
– Доктор, тогда вы слышали и о другом? О Тайном Храме Записей?
– Доктор Рагар?.. Археолог? Храмовник? Слышал ли о Тайном Храме Записей? – Он опять смеется. Как и во флаге из Портленда, в его смехе есть какой-то темный намек, заставляющий тебя строить догадки. – Все слышали о Тайном Храме. Слышали одно, слышали другое, но Истину? Кто знает Истину?
Он умолкает и показывает масонское кольцо – мне, не Джеку.
– Мы, братья, знаем Истину и дали клятву не разглашать ее непосвященным. Но тебе, мой брат, сын брата, тебе я, наверное, могу показать немного света, недоступного другим. А?
Я киваю, он кивает в ответ и за руку подводит меня к узкой двери.
– Здесь, на моей фабрике, мы сначала выпьем горячего чая со специями… Белый сахар – не для меня, я должен извиниться – пост, а потом поговорим. Ибрагим! – кричит он, отперев тяжелую дверь. – Чаю моим американским друзьям.
Мы входим в лавку, поменьше и побогаче предыдущей. Лавка до потолка увешана коврами и гобеленами. Они приглушают каирский грохот до умеренного гула. Но господи, какая духота. Доктор включает потолочный вентилятор, но он не в силах растолкать свалявшийся воздух.
– Так. Пока мы ждем, когда мой кузен принесет чай, вы понюхаете подлинную эссенцию нильского лотоса, перед которой не может устоять ни одна женщина.
В результате Джеки покупает на пятьдесят долларов духов для женщин в «Роллинг стоун». А единственное, чего добиваюсь я от мудрого доктора, кроме бесплатного скарабея, – разрешения воспользоваться телефоном, чтобы позвонить в Американский университет Каира. Прошу передать мистеру Малдуну Греггору, чтобы он связался со мной в отеле «Омар Хайям». Проведя часть дня на фабрике эссенций, я прихожу к выводу, что здесь, в Каире, если хочешь получить какую-то четкую информацию, надо обратиться к американцу.
По дороге в гостиницу мы проходим мимо уличной экспозиции, посвященной войне 1973 года, когда египтяне переправились через Суэцкий канал, наподдали Израилю, и это сошло им с рук. В центре экспозиции – двухэтажная бетонная нога, готовая раздавить звезду Давида. Хочу сфотографировать ее, но на меня пялятся, и я стесняюсь своего дурацкого «Поляроида».
Темпераментный молодой ветеран водит нас по экспозиции, показывает на песочном макете, который он сам построил, зоны важнейших боев и укрепления. Он горячий патриот. Показывает на снаряд базуки, воткнутый в песчаный валик, изображающий линию Бар-Лева, аналог французской Мажино.
– Это ракета. Сделана в Америке. Это трофейное оружие. Тоже американское.
Он глядит на меня сурово, но без враждебности. Даже о евреях (показывая их лица на фотографиях, чтобы я мог отличить перепачканных пленников-израильтян от запыленных египетских солдат) он говорит без осуждения. Говорит так, как игрок одной команды – о команде соперников, с уважением. А соперники такие близкие, понимаю я, глядя на то, как Судьба и Объединенные Нации поместили Каир и Иерусалим в каких-нибудь пятнадцати минутах полета друг от друга. Неудивительно, что на каждой улице военные.
Возвращаясь по мосту, снова видим нашего обтрепанного солдатика возле своей палатки и кое-как сложенного ограждения из мешков с песком. Отдаем ему честь и идем к гостинице, по-новому воспринимая политическую ситуацию.
15 октября, вторник. Никак не могу начать статью. Много хожу по городу. Тяжелые зрелища ставят под вопрос мое презрительное отношение к нашему изнеженному стилю жизни: измотанные родами жены ведут свое заплатанное потомство мимо полок с фруктами к заплесневелым кучкам более дешевой еды. Разодранный до костей пес на терминальной стадии чесотки грызет женский тампон, загадочная черная кучка посреди тротуара, размером с семилетнего ребенка, целиком замотанная в черное одеяло, кроме открытой ладони на конце высохшей палочки; целые семьи, живущие в выпотрошенных кузовах «паккардов», «бьюиков» и «кадиллаков», догнивающих у тротуаров…
– Джек, знаешь, что нужно этому городу? Нью-йоркские эвакуаторы, чтобы выгнать рвань.
И всюду запах мочи и нездоровых испражнений, мало чем прикрытых. Так же как собственный звуковой букет, у Каира особый букет запахов.
В общем, вынести это трудно. Я таскаю с собой небольшой «Поляроид», специально купленный в Нью-Йорке, но до сих пор стесняюсь нацелить его на картину тяжелой нужды. Вспоминаю свой спор с Энн Лейбовиц[98]: «Слушай, Энни, не хочу, чтобы меня снимали за бритьем, на стульчаке и бухого!» Так же не хотел бы я снимков моих гнилых зубов, глаз, залепленных желтым гноем, вывернутых изуродованных конечностей.
Ночь вторника или утро среды. Сегодня последний день постного месяца Рамадана. Для Каира – подобие Рождества. Как и Нью-Йорк, город подавляет своей энергией, его личность устрашает, но в отличие от Нью-Йорка энергию Каира рождает не только поток оборотных активов, вращающий турбины экономики. В Каире главный поток идет из прошлого богатства и устремлен к чему-то в будущем – мощь грядущей мощи. Этот город влиял на мир, когда Нью-Йорк был земляным массивом, он хранил записи, когда Ветхий Завет был еще в черновиках. Где-то между нервным, не магиеским национализмом молодого патриота и подержанной мистикой храмовника в диагоналевом костюме окукливается личинка этой статьи.
Стреляет пушка – сигнал о последнем дне Рамадана. Кошачий концерт города вежливо стихает, и слышны усиленные динамиками голоса муэдзинов.
Становится тихо. Слышны отзывы правоверных в рассыпной мусульманской ночи, молитвы в мечетях и на тротуарах. Днем я видел на улице метельщика, простертого рядом с кучей собранной грязи, откликнувшегося на призыв из Мекки, – его с обеих сторон объезжали такси.
Послушайте, боги! Голоса еще громче. Выпустите меня из этой полуистлевшей комнаты! Я возьму камеру и ручку и окунусь туда, во влажный еще рассвет.
Спешу мимо третьесортного Тезея с его гипсовым войском, через высокий вестибюль, где люстры обсижены позолоченными купидонами, мимо молящегося привратника, по тротуарам к бетонному парапету над крутым берегом Нила.
Кладу записную книжку на парапет. Молитва продолжается, но город возобновил свои шумные дела. Рычат моторы, визжат тормоза, гудят сигналы, мелькают фары и тормозные огни. Вдоль улиц над замысловатыми неоновыми вывесками и жаровнями с шашлыком тянутся гирлянды цветных лампочек. На минаретах запевалы через усилители соревнуются с городом и друг с другом, а внизу тысячи и тысячи меньших голосов пытаются не отстать.
Ветрено; исторический ветер дует встречь течению, чтобы нильские матросы всех эпох могли подниматься вверх по Нилу, а потом сплывать обратно. Собака в кузове проезжающего грузовичка лает. Солдат выходит из своей палатки и видит, что я пишу в блокноте. Он поднимает воротник длинной шинели и с фонариком идет ко мне. Он держит фонарик, прикрыв стекло пальцами, и фонарик светит, как маленькая лампочка, между нами. Мы улыбаемся и киваем друг другу. Вблизи я вижу, что штык его карабина ржавый и погнутый.
В ответ рассветным распевам шум за рекой становится еще громче. Мы поворачиваемся к городу и видим, как сначала люминесцентные трубки над мостом, потом цепочки фонарей на том берегу, а потом все огни Каира гаснут – чик! Хвалите Аллаха! Мы снова поворачиваемся друг к другу, подняв брови. Он восхищенно присвистывает: «Йа латиф!» Я киваю.
Усилители замокли от перегрузки в сети, но пение на улицах не прекратилось. Наоборот, усилилось, возмещая технический сбой. Беспроводное богослужение. Голос, сплетенный из связок, крепких, как знаменитый египетский хлопок – самый длинноволокнистый в мире! – выходит из миллиона глоток, свивается в нити, шнуры, протянувшиеся на восток, к черному метеориту, который вбирает в себя все пряди этой веры, как игольное ушко или черная дыра. Солдат смотрит, как я пишу, любезно цедя свет на мои записи.
– Тисма йа хавага, – говорит он. – Инглиш?
Говорю ему, что нет, не англичанин.
– Американец.
– Хорошо. – Он кивает. – Мерикан.
В горле у меня пересохло от ветра и от собеседования. Снимаю с плеча флягу, отпиваю и протягиваю солдату. Вежливо глотнув, он низким свистом выражает восхищение качеством фляги.
– Мериканская армия, да?
– Да. Армейские излишки. – Флягу вместе с ботинками для пустыни и тропическим шлемом мне помог выбрать приятель Фрэнк Доббз, бывший морской пехотинец. – Излишки армии Соединенных Штатов.
Солдат возвращает мне флягу и отдает честь. Я отвечаю тем же. Он вопросительно показывает на мои блокноты. Я показываю на шум за рекой и приставляю ладонь к уху, поднимаю нос, принюхиваюсь к нильскому ветру и черкаю несколько слов. Наконец описываю рукой круг, обнимая реку, небо, святую ночь. Он возбужденно кивает и прижимает кулак к груди.
– Египет? – спрашивает он.
– Да, – подтверждаю я и повторяю его жест. – Египет.
И вспыхивают все огни Каира.
Мы снова переглядываемся, подняв брови, громкоговорители гремят с новой силой, и снова огни вступают в битву с шумом улиц. Когда мы с солдатом разжимаем кулаки, на глазах, может быть, даже слезы. Мне чудится, что я вижу лицо заново рождающегося Египта, озаренное новой гордостью и древним волшебством, невинное и мудрое, – силуэтом на фоне исторических минаретов и современных высоток – загадка Каира. Я должен это снять! Достаю из сумки «Поляроид», и тут на лицо мне падает свет.
– Нет. – Он водит фонарем из стороны в сторону. – Фото – нет.
Я думаю, что это какой-то религиозный запрет, как некоторые туземцы охраняют свою душу, или как я с Энн Лейбовиц.
– Понимаю. Сниму только зарю над городом за Нилом.
– Фото – нет!
– Я не буду на тебя наводить.
Отхожу вдоль парапета.
– Сниму с другого места, если ты так…
– Фото – нет!
Я неохотно отнимаю глаз от видоискателя. Фонарик он положил на парапет, чтобы освободить обе руки для карабина. С запозданием до меня доходит, что он охраняет мост, а не свою душу.
Прячу фотоаппарат, извиняюсь. Он смотрит и смотрит на меня подозрительно, оскорбленно. Нам больше нечего сказать друг другу, даже если бы мы могли друг друга понять. Наконец, чтобы восстановить более нейтральные отношения, он прикладывает два пальца к губам и говорит:
– Сигарет?
Отвечаю, что не курю.
Он думает, что я вру, злюсь из-за фотографии. Сказать нечего. Я вздыхаю. Загадка Каира шаркает прочь и символически принимает караульную позу у берегового устоя: воротник поднят, в спине, повернутой ко мне, – непреклонность.
Свет быстро одолевает мглу, и на миг меня окутывает острая вонь; смотрю – наступил в лужу мочи.
16 октября. Окончание Рамадана – праздничный день. Звонит долгожданный египтолог Малдун Греггор, зовет к себе; сегодня вечером после занятий он поедет с нами к пирамиде.
– Сейчас же выезжайте из этого морга! – кричит он сквозь треск на линии. – Я забронировал номера в «Мена-хаусе»!
И вот – из этой обветшалой опиумной грезы Редьярда Киплинга, по бурлящим праздничным улицам, на седьмой этаж по адресу в гетто, который дал нам Малдун Греггор. Застенчивая девушка приводит нас в пентхаус. Остаток дня мы с Джеком пьем здесь холодное «Стелла Артуа» и наблюдаем сверху за толпами в праздничных нарядах. Когда врывается Малдун Греггор с охапкой книг, тени на улицах уже длинные. Успеваем только пожать руки, и он гонит нас вниз, ловить такси.
– «Мена-хаус», Пирамидная дорога! Мы хотим попасть туда до темноты.
И наконец, на пыльном закате, я впервые вижу ее – сперва из окна такси, потом ближе, с кольца вокруг отеля, потом между финиковых пальм, взбирающихся по склону; потом – Великий Боже, Каким Бы Именем Тебя Ни Называли, – передо мною он, самый могучий клин человечества, высеченный в звездно-синем небе, Большая пирамида Гизы.
III
Внутри трона
Вообразите обычного туриста, приближающегося к первому в программе хиту: выбрался наконец из самолета и аэропорта и на туристском автобусе едет по сумасшедшим улицам Каира, слегка волнуясь, хотя достаточно надежно защищен армированным кузовом современной машины, и показывает спутникам-туристам на несообразную панораму вокруг Гизы – ослов, влекущих сломанные «фиаты», глинобитные хижины, торчащие, как грязные гнезда, около современнейших кондоминиумов: «Убожество, но согласись, Синтия, очень живописно», – возится с фотоаппаратом, откидывается на спинку, слегка разморенный солнцем; вдруг срабатывают воздушные тормоза, с шипением открывается дверь, и он вылезает из раковины с искусственным климатом на безжалостное пекло парковки у подножия плато пирамид.
С гамом бросается к нему голодный рой его первых настоящих египтян: возницы с пролеток, ругатели верблюдов, поставщики наилучших арабских верховых жеребцов. А гиды? Господи, гиды всех мастей и разновидностей: «Добро пожаловать, мистер, добро пожаловать, все хорошо, да?»
Пожал руку, подмигнул; голодный тминный дых доставалы: «Вам нравится Каир, да? Вам нравится Египет? Вам нравится египетский народ? Хотите увидеть подлинную скрытую мумию покойного царя Ху-Фуу? Я гид!»
Или, еще хуже, Не-Гид.
«Прошу прощения, сэр, я не мог не заметить, что вас донимают эти самозваные феллахи. Поймите, пожалуйста, я не гид, я официальный смотритель, сотрудник Отдела древностей в Каире. Вы идите со мной. Я не дам этим приставалам портить вам праздник. Я Не-Гид!»
Наш бедный пилигрим пробивается сквозь толпу вверх по кривой дорожке к ссуде (большой известняковой площадке перед северным основанием пирамиды), кишащей тем же народом, идет к чудовищной груде каменных блоков, обсыпанной теми же окаянными гидами и He-Гидами, улыбающимися, как горгульи… платит своими пиастрами за билеты, чтобы ему позволили проползти по тесной, душной камере пыток в каменную комнату размером с мужской туалет на автобусной станции – только зловоннее, – и с облегчением обратно, поскорее, в автобус.
– Но признайся честно, Син, ведь такой невероятной громадины ты в жизни не видела? Не могу дождаться, когда мы увидим эти слайды на экране у нас дома.
Невероятная громадина – слабые слова. Она немыслимо, непостижимо огромна, огромна даже в сравнении с небом, куда она грубо вторглась. Если вы приедете сюда, когда схлынул народ, и вас пустят без непрошеных провожатых, то столкнетесь с явлением таким же поразительным, как ее величина. Вы подходите по известняковой площадке, и огромный треугольник начинает расти, занимая все поле зрения, – уплощаться. Его основание растягивается, наклонные стороны удлиняются, и острые ребра – северо-западные в углу правого глаза и северо-восточные в углу левого – заворачиваются вокруг вас!
В результате вершина делается короче, угол вершины – тупее, и, когда наконец вы подходите к ней вплотную и смотрите снизу на пятидесятиградусный склон, исчезает даже двумерный треугольник. Плоскость ее сходит на нет с такой идеальной точностью, что ее уже трудно воспринимать как плоскость. Когда она была еще облицована гладким камнем, перед этим эффектом чувства, наверное, вообще оказывались бессильны: плоскость должна была свернуться в сплошную белую линию – торжество одного измерения.
Даже в нынешнем, ободранном состоянии она сбивает вас с толку. Вы говорите своим чувствам: «Ладно, пускай я не видел других граней, но эту же видел, и она хотя бы должна быть плоскостью». Но плоскости нам известны: аэродромы, стоянки у торговых центров… – то есть они горизонтальны. Поэтому кажется, что можно было бы идти по ней – достаточно отклониться назад, чтобы стать к ней перпендикулярно. Ух! От этого шатаешься и спотыкаешься…
Чтобы успокоить головокружение, я прислонился щекой к облицовочному камню. Он гладкий, я ощущаю прохладу и некоторую грусть.
– Печально, правда? – сказал Малдун. – Видеть эту древность такой раздетой и запущенной.
Малдун Греггор оказался не старым египтологом в твиде, каким мы его себе представляли. Ему было двадцать с небольшим, он носил заплатанные джинсы и футболку, и глаза его еще тлели после какого-то психоделического обжига, который заставил его завязать навсегда.
– За шесть веков, с тех пор как ее раздели арабы, она выветрилась сильнее, чем за сорок веков до этого, – если принять точку зрения признанных египтологов, – или за сто семьдесят веков, если предпочитаете верить видениям Кейси.
– Печально, – соглашаюсь я. – Как они могли это сделать?
– Решили, что им нужен камень. – Это Джек вступился за древних арабов. – Для Аллаха.
– Не просто печально, – продолжаю я. – Оскорбительно… по отношению к тем, кто составил эту открытку в камне и взял на себя труд послать ее нам.
– Арабам нужен был камень, чтобы отстроить Каир. Вспомни Верхнюю плотину Насера.
Джек имел в виду затопление архитектурных сокровищ при постройке Асуанской плотины. Я подумал о миллионах бедных каирцев, страдающих от нехватки электричества, и признался, что поступил бы так же.
– Снятие облицовки – совсем другое дело, – сказал Малдун. – Это как фол при блок-шоте, до того как было принято правило. Мы не знаем, упал бы мяч в корзину или нет. Те, кто строил эту штуку, пытались передать информацию, важную для всех и во все времена. Типа – как найти квадратуру круга или построить золотое сечение. Ни одна другая пирамида этого не сообщает. Их послания довольно эгоцентричны, в таком роде: «Внимание, Будущее: всего лишь строчка, чтобы напомнить тебе, что Фараон Трататон был Величайшим Вождем Всех Времен и Народов, Воин, Мыслитель, Совершитель Колоссальных Деяний, частично изображенных на этих стенах. И жена его была ничего себе». Ничего такого в Большой пирамиде нет, никаких хвастливых иероглифов. Предложено гораздо более универсальное послание.
– Может быть, это все не стерлось, – сказал Джек – Может быть, за эти тысячелетия мы просто разучились читать их послание.
– А может, – сказал я, – это просто обман для отвода глаз арабам. Может, и не было никакого послания.
Этими «может» я могу задолбать кого угодно.
Шорох каменной крошки заставил нас оглянуться на стену. Из входного туннеля появилась фигурка и спускалась, чтобы приставать к нам.
– Пойдемте, – сказал Малдун, – за южной стеной есть место, где они нас не найдут.
Вслед за ним мы с Джеком обогнули угол и вдоль западной стены зашли в тыл. Там было темнее – громадное сооружение заслонило огни Каира. Малдун осторожно провел нас по руинам раскопанного погребального храма, расположенного между задней стороной Большой пирамиды и восточной стороной ее соседки-великанши, пирамиды Хефрена.
– Видите там черный шар?
Малдун показал в сторону поселка. Примерно в полукилометре я разглядел что-то круглое.
– Это затылок Сфинкса.
Он сел на камень лицом к зловещему силуэту. Джек нашел место, откуда мог с вожделением смотреть на мерцание вечернего Каира. Я выбрал камень со спинкой так, чтобы видеть всю смутную тройку пирамид. Сверьтесь с картинкой на пачке «Кэмела».
К западу меньшая пирамида – Микерина. Ближе – пирамида Хефрена с сохранившейся облицовкой на вершине. Она почти такой же величины, как ее знаменитая сестра, и даже на несколько метров выше над уровнем моря, потому что построена на более высоком месте, чем пирамида Хеопса. И выглядит ничуть не менее массивной. Но, как высказался Малдун о других руинах и храмах, у Хефрена нет того апломба. Шапочка облицовки, до которой не добрались арабы, придает ей слегка комичный вид, как будто диснейлендовский. Нет, она невероятно огромна, пирамида Хефрена, – тебя поражает работа каменщиков и радует, что вершина еще облицована, – но она не захватывает. Взгляд невольно возвращается к знаменитости, к премьерше с откушенной макушкой…
– Что это за темная щель? – спрашиваю Малдуна. – В пирамиде Хеопса есть черный ход?
– Так думал полковник Говард-Вайз году в тысяча восемьсот сороковом. Это он взрывчаткой открыл камеры над камерой царя и обнаружил чертов картуш Хуфу.
И это имя, Хуфу, найденное в верхней камере, – самый веский аргумент против прозрений Кейси.
– Полковник был большой любитель взрывов, – продолжал Малдун, – и у него работал араб по имени Дуед, существовавший, видимо, на диете из черного пороха и гашиша. Проработав много лет на этих топливах, он оглох, но заимел несколько интересных идей в археологии. Как и у Вайза, у него была теория, что есть второй ход, и он верил, что при правильном соотношении его любимых ингредиентов он этот ход найдет.
Ветер улегся, стало очень тихо. Что-то черное как будто бы направилось к нам из-за юго-западного угла, но исчезло в непроницаемой тени.
– При одном из взрывов в верхних камерах запал оказался чересчур коротким, и полковник решил, что потерял свою саперную обезьяну. Но через пару дней Дуед очнулся, причем с видением — что задняя дверь есть и расположена точно напротив передней двери. Доброго полковника подкупила простота видения.
Я заметил, что все собаки в поселке под нами перестали лаять.
– Пускай в этой прорве пирамид нет ни одной с южным входом, старина Говард-Вайз решил, что для верности стоит проверить – зайти с той стороны и рвануть пару бочонков.
– Обнаружил что-нибудь? – поинтересовался Джек.
– Те же камни. Называется: «Безрезультатная дыра Вайза».
– Подумать, какая неожиданность, – сказал Джеки.
– Он уволил Дуеда и перенес свою деятельность на Микерина, где нашел саркофаг, якобы с мумией фараона, но по воле случая или судьбы судно по пути в Англию затонуло, и Говард-Вайз лишился своего трофея. Единственное, что он мог продемонстрировать после пяти лет долбления и взрывов, – свою безрезультатную дыру да эти чертовы разгрузочные камеры. Одна из них была заполнена таинственным черным порошком.
– Да? И что это было?
– Когда наука дозрела до того, что смогла проанализировать вещество, выяснилось, что это тела миллионов мертвых букашек.
– Потрясающе. – Джек встал и поправил галстук. – У меня возникла мысль вернуться в отель и перебить москитов. Дайте мне знать, если наткнетесь на что-то ценное.
После того как Джеки понуро ушел, Малдун поведал мне кое-что о своем прошлом. Выросши при родителях, воцерковленных и вместе с тем увлекавшихся «чтениями» Эдгара Кейси, Малдун несколько пресытился таинственными теориями. Первым настоящим его вдохновителем был Енох Огайский.
– Он приехал в город и поставил палатку. Днем делал гороскопы и наколки, а по ночам устраивал свои собрания. Погружался в транс и отвечал на вопросы от лица «Рей-Торла». Рей-Торл когда-то был сапожником в My, шил туфли в My, потом его бизнес зачах, и он перебрался в Атлантиду, где стал нелицензированным генным хирургом. В конце концов его выгнали из города, и он осел в Египте, где помогал Ра-Та строить пирамиду.
– Сильная история. Что-нибудь интересное Рей рассказал?
– Вообще-то нет. То же самое, что Кейси говорит и другие оптовики-пророки: что эпоха Рыб подкатывает к концу своих двух тысяч лет и ожидается Большой Финал, и произойдет он в последнюю четверть нынешнего века. Рей-Торл называл его Аподозисом[99], а Енох – Говнодуем.
– В последнюю четверть?
– Плюс-минус пара десятилетий. В общем, скоро. Вот почему адепты Кейси придают такое значение этому тайному залу. Считается, что он хранит записи о прошлых говнодуях и некоторые полезные советы, как их пережить. Однако…
Я подозревал, что не об этом говорит Малдун с коллегами-египтологами в университете.
– …однако чтобы найти его, все должно правильно совпасть – ты, время, положение Земли и эта чертова кискина лапа.
Глядя на черный силуэт башки Сфинкса, он наизусть процитировал самое знаменитое прорицание Кейси: «Он находится на месте, когда солнце поднимается из вод, линия тени (или света) ложится между лапами Сфинкса, который был позже поставлен как часовой или страж, и к нему нет доступа через соединяющие камеры от лапы Сфинкса (правой лапы), пока не исполнилось Время, когда перемены должны быть активны в сфере человеческого опыта. Тогда между Сфинксом и рекой».
Это самое пророчество и погнало меня к пирамиде из Виргиния-Бич. В библиотеке Кейси все его знали. Каждый раз, когда я говорил, что еду в Египет, пожилые дамы с голубыми прическами и патлатые бывшие хиппи откликались одинаково: «Искать Зал Записей, да?»
– И Сфинкс не единственный страж, – продолжал Малдун. – В «чтениях» упоминались целые отряды «часовых», или «хранителей», или «сторожей» вокруг потаенного зала. То есть буквально повсюду. Все это плато – геодезический феномен, охраняемый армией специальных призраков.
Я поежился от ветра. Малдун встал.
– Мне надо возвращаться в Каир, если хочу завтра поспеть к восьми часам. – По-прежнему глядя на Сфинкса, он застегнул джинсовую куртку. – Знаете, сюда приезжала искать женщина из А. И. П. После долгой волокиты ей позволили бурить перед передней правой лапой…
– Она что-нибудь нашла?
– Ничего. Как она выбрала эту точку на полутора километрах между лапой и рекой, она не объяснила, но, сколько ни бурили, – сплошной камень. Она была весьма разочарована.
– А призрачные стражи, они ее не потрепали?
– Этого она тоже не сообщила. Но в итоге вышла замуж за чехословацкого посла.
Малдун сунул руки в карманы и ушел в темноту, сказав, что встретится со мной «букра филь миш-миш». Эту фразу часто слышишь в Каире. Я вспомнил объяснение Джека: «Это арабский вариант маньяны[100], только менее определенный. Означает: «Завтра, когда поспеют абрикосы»».
Оставшись в одиночестве, я стал припоминать, что мне известно о геодезических феноменах. Вспомнил, как ездил к Стоунхенджу и в день зимнего солнцестояния наблюдал, как солнце восходит в просвете между двумя столбами прямо передо мной. Я знал, что ровно через полгода оно будет подниматься между двумя столбами точно справа от меня, и это заставляло напрягать ум: пытаться представить себе, где ты находишься по отношению к солнцу, учитывая наклон земной оси, положение Земли на орбите, – где находится это единственное место на земном шаре, этот круг из доисторических камней, между которыми солнце восходит таким образом в дни двух солнцестояний.
Я знал, что пирамида построена в подобном месте – в одной из акупунктурных точек физической планеты, – но, сколько ни старался, не мог представить себе планетной ориентации, как было в Стоунхендже.
Во-первых, я все еще был дезориентирован этим чувством исчезающих измерений – все по-прежнему казалось плоским, даже затылок Сфинкса, – а во-вторых, никак не мог убедить себя, что я здесь один. Казалось, что есть кто-то близко – и приближается! Две сотни египетских фунтов у меня в кармане вдруг забибикали, как буй, и я уже стал озираться в поисках оружия; но тут голова Сфинкса вдруг осветилась и голосом Орсона Уэллса, возведенным в десятую степень, провозгласила:
– Я… Сфинкс… Я… очень… стар.
Он гремел под аккомпанемент вердиевской «Аиды», а Хефрен осветился роскошным зеленым светом, маленький Микерин расцвел голубым, и Большая пирамида озарилась надлежащим золотом.
Это было световое шоу для публики, собравшейся у подножия плато. Батареи прожекторов, скрытые в надгробьях и мастабах[101], заливали пирамиды светом, медленно меняя краски, а Сфинкс громогласно вещал на английском. Я случайно попал как раз на английский вечер. Представления шли по очереди на французском, немецком, русском и арабском.
В золотом свете я вдруг увидел фигурку, присутствие которой ощущал, – человек сидел на корточках на блоке известняка метрах в тридцати и наблюдал за мной. Воспользовавшись освещением, я встал и скорым шагом двинулся вокруг Большой пирамиды. Я не оборачивался, пока не вышел на дорогу. Он шел за мной по пятам.
– Добрый вечер, мой друг. Очень приятный вечер, да?
Он ускорил шаг и поравнялся со мной. На нем была синяя джелабия и стоптанные полуботинки без носков.
– Меня зовут Марадж.
Ударение на первом слоге, и «же» чуть смягченное: Мах-Раджжь.
– Извините меня, но я слышал, вы желаете купить гашиш? Пять фунтов, вот столько.
Он сложил пальцы в колечко и улыбнулся сквозь него. Лицо его, угловатое и сметливое, цветом и фактурой напоминало полированный орех; под аккуратными черными усиками блестели мелкие белые зубы. Блестели глаза в паутине веселых морщинок. Старое веселье. Я дал бы ему лет сорок, хотя можно было и семьдесят, а ростом он был меньше моего тринадцатилетнего сына. Семеня рядом со мной, он будто едва касался земли. Когда я наконец отдал пятифунтовую бумажку и пожал ему руку, закрепляя сделку, его пальцы просыпались из моей ладони, как песок.
На краю ауды есть открытый ресторанчик. Я сидел там, пил турецкий кофе, смотрел на пирамиды, менявшие цвет. Когда они погасли и замолчал Сфинкс, я расплатился и вышел. Я прождал там почти час. Он сказал – через двадцать минут. Но я знаю правила, они международные, все равно, где ты – в Танжере, Тихуане, Норт-Биче или Новато, – не платить, пока не увидишь товар. Через двадцать минут… Когда абрикосы поспеют.
Но как раз когда я выходил из ресторана, на темной дорожке к поселку показалась стремительно движущаяся фигурка в синем. Запыхавшийся и потный, он сунул мне в руку пять тугих бумажных пакетиков размеров с одиннадцатимиллиметровый патрон. Я ковырнул один ногтем большого пальца.
– Мне пришлось идти дальше, чем я думал, – извинился он. – А? Хороший? Пять порций – пять фунтов.
Я понял это так, что товар стоил ровно столько, сколько я ему дал, – а за труды ничего не осталось. Поднятое ко мне лицо искрилось от пота. Доставая бумажник, я подумал, что в свертках вполне могут быть пять козьих катышков.
Он заметил мое сомнение и пожал плечами:
– Как хотите.
Я дал ему два американских доллара, на черном рынке стоившие примерно полтора фунта. Осмотрев бумажки, он улыбнулся, давая понять, что оценил мою догадливость, если не щедрость.
– В любой вечер, на этом углу. Спросите Мараджа. Все знают, где найти Мараджа. – Блестя глазами, он снова просеял свою ладонь через мою. – А ваше имя?
Я сказал, хотя все еще не избавился от подозрений: кинул он меня или сдаст, или и то и другое, как делают, по слухам, торговцы в Тихуане?
– Дебри? Дебри? – Он забавлялся, переставляя ударения. – Спокойной вам ночи, мистер Дебри.
И его смело в темноту.
Пакетики, оказалось, свернуты так туго, что в отеле мне пришлось воспользоваться складным ножом. В конце концов я выковырял коричневую картечину самого мягкого, самого нежного гашиша, какой мне попадался в жизни – и, может, больше не попадется, при том сумасшествии, которое творится в Ливане.
Здесь возобновляется мой дневник.
17 октября, четверг. Первый день в «Мена-хаусе». Замечательная гостиница. После могучего завтрака и нескольких чашек крепкого кофе мы направляемся на плато. Там уже праздничная толпа; люди лезут на пирамиду со всех сторон, как пестрые муравьи на муравейник, но не до самого верха. Они поднимаются на несколько рядов кладки и сидят среди камней, закусывая соленой рыбой и фруктами, или бродят по ауде; в глазах – жажда действия. Их тянет ко мне и Джеку, как будто мы намазаны медом.
Невозможно фотографировать и писать почти невозможно. Они обожают наблюдать за процессом – наблюдать, как рука водит ручкой по странице, а их руки повторяют в воздухе каллиграфию справа налево, словно выдавливают на глиняной табличке.
Мы с Джеком поднимаемся примерно на двадцать ступеней-блоков и оттуда, из ниши, смотрим на калейдоскопическое коловращение толп. Джек удивляется:
– Я приезжал сюда после Рамадана десять лет назад – и ничего подобного не было. Это из-за прошлогодней победы над Израилем. Они горды и чувствуют себя достойными предстать перед этой штукой.
По камням взбирается полицейский в белом мундире с ремнем в руке. Он накидывается на детей, которые лезли наверх, чтобы наблюдать за нами. Они, визжа от восторга, бросаются врассыпную. Он останавливается, тяжело дыша. Джек спрашивает, почему такая суета из-за детей. Тот что-то объясняет по-арабски, потом, крутя ремень, устремляется за другой ватагой, лезущей вверх.
– Он говорит, вчера ребенок упал и разбился насмерть. Сегодня у каждой стены дежурят по десять полицейских.
– Не понимаю, разве это так опасно? Ну, балуются ребята.
– Нет.
Он сказал, вот уже тридцать лет каждый Рамадан здесь гибнут дети. В прошлом году разбились девять ребят. Он почтительно просит нас спуститься или войти внутрь, чтобы других не подвергать смертельной опасности.
У норы – билеты по пятьдесят пиастров. Это так называемый туннель Аль-Мамуна. Мы доходим до гранитных пробок и ждем, когда коридор освободится от спускающихся вниз паломников, потных, с ошалелыми глазами. Надо учесть, что все они египтяне, а не туристы, и снаружи температура – градусов тридцать восемь в отличие от постоянных здесь двадцати. Снаружи никто из них не потел.
Из книг ты знаешь, что восходящий коридор идет под углом 26 градусов 17 минут, и в сечении он – примерно метр двадцать на метр двадцать. Но ты не представлял себе, как он тесен, пока не столкнулся со встречным потоком. Неудивительно, что все потные и ошалелые. Тут нет места для такого количества людей! Не хватает кислорода, нет распорядителей, и все это знают – как на ранних рок-концертах – никакой управы.
Под истерическим напором снизу входим с облегчением в высокую большую галерею. Толпа, пыхтя, лезет вверх. Но ты-то знаешь, что надо уйти в боковой горизонтальный туннель к Камере царицы, там воздух свежее. Местные не так хорошо осведомлены.
– Охх, – вздыхает Джек. – Невероятно. И ни в одной другой пирамиде нет такой вентиляции?
– Нет. Поэтому и считается, что она не просто надгробие.
– Правильно. Мертвым не нужна вентиляция.
– Кажется, это тоже открытие Говарда-Вайза. Он сообразил, что, если есть отдушины в Камере царя наверху, похожие должны быть и здесь, в Камере царицы. Он прикинул, где они должны быть, простучал как следует и нашел – почти сквозные каналы, на тринадцать сантиметров не доходящие до поверхности стен.
– Странное дело.
– Не самое странное. Смотри… – Я провел рукой по стене, словно показывал однокашнику чердак своего дома. – Видишь, что на потолке и стенах? Соль – и только в Камере царицы и коридорах. Кристаллическая морская соль.
– Как это объясняют египтяне?
– Никак. Объяснить можно только тем, что камера была заполнена морской водой… это сделал какой-то древний водопроводчик, неизвестно для чего, или цунами.
– Пошли. – Джеку хватило. – Давай обратно в гостиницу, пива хоть выпьем.
– Еще одна остановка, – успокаиваю я его и ныряю обратно в коридор.
Мы выходим в Большую галерею и продолжаем подъем, такой же крутой, но здесь, под высоким сводом, стены не давят. Я еще больше утверждаюсь в мысли, что эти проходы служили для какого-то посвящения; когда вместо люминесцентных трубок Большую галерею освещали факелы, высота ее должна была казаться бесконечной.
Перед Камерой царя я останавливаю Джека и прошу пощупать большую ступеньку – в кромешной тьме прихожей размером с телефонную будку я знаю, где она должна быть.
– Если Бюро стандартов прикажет долго жить, здесь тебе истинный дюйм.
Мы влезаем в Камеру царя. Паломники смеются и галдят, как лягушки в парикмахерской гармонии[102]. Мы проходим мимо них к саркофагу.
– Он вытесан из цельного красного гранита. Его углы так точны и размеры так универсальны, что, если все до единого строения на земле будут сметены, какой-нибудь пещерный умник с математическими наклонностями сможет восстановить по этому гранитному кофру чуть ли не все, что мы знаем из планиметрии и стереометрии.
Мы наклоняемся и заглядываем в него, а толпа вокруг – бум бум БУМ бум хи хи! – Смех, ритмический галдеж, арабские диссонансы – в камере шум, как на ночных улицах.
– Они ухватили суть Каира, – замечает Джек, – вплоть до запаха.