Когда явились ангелы (сборник) Кизи Кен
Когда глаза наши привыкают к сумраку пустой каменной гробницы, мы оба видим, что на дне ее сантиметра два мочи. Бум бум БУМ хи хи… Чтобы предотвратить припадок, я вынимаю губную гармонику. Пораженная звуками толпа умолкает. Джек дергает меня за рукав, но я продолжаю играть. Все стоят, пялятся на меня, а я продолжаю дуть до головокружения, наполняя каменную полость крепкими аккордами G, аккордами С и F. Я покажу вам, темным зассанцам, как паломник-янки умеет играть и галдеть! И неожиданно для себя уже пою:
– Соберемся у реки…[103] Хватит пялиться! Какая это, по-вашему, река, вы, мусульмане, вы, методисты, фундаменталисты, – Миссисипи? Конго? Огайо?
– …у реки, у реки…
Амазонка? Волга? Янцзы? Вы, с вашей древней картинкой на обороте замусоленного доллара и свеженьким биржевым наваром, о какой, по-вашему, речке речь?
– …что струится у подножия трона Божия…
Джеки утаскивает меня, пока я не начал проповедовать.
После спуска по Большой галерее голова у меня перестает кружиться, но внутренности бурлят, как речка, полная согрешивших баптистов.
– Плохо выглядишь, – говорит Джеки.
– Плохо себя чувствую.
Наконец выходим на воздух. Под аплодисменты всей ауды мечу весь могучий гостиничный завтрак на стену Большой пирамиды.
18 октября. Подыхаю. Проклятие фараонов пришпилило меня, потного, к постели. Читаю жуткие теории о конце света, вижу страшные сны о человечестве, навеки отпавшем от веры.
19 октября. Снова лезу на эту туку и сваливаюсь с высокой температурой. Снова чтение и сны. Экстраполяции. Ладно, скажем, он грядет – Говнодуй. Скажем, ученые определенно предсказали его, как в «Когда столкнутся миры»[104]. Повсюду люди пачкают исподнее, бегают кругами и требуют, чтобы кто-то что-то сделал. Что сделал? Послал элитную сперму в космос, как предлагает доктор Лири[105] в «Терра II»? Так сказать, кончил в белый свет, продолжил род в космосе?
Принять это как Волю Аллаха, и пусть нас затопит?
Или попробовать выплыть?
Но постойте! Нет никаких признаков нужды в спасательной шлюпке, чтобы сохранить наш вид. Говнодуи случались много раз, a Homo sapiens держится. В опасности на самом деле не наши шкуры и не наши души. Наша цивилизация.
Вообразите, что после внезапного почти полного уничтожения (в вечной мерзлоте нашли мастодонта со свежими цветами в пасти – настолько внезапного) уцелели черт знает где какие-то горсти людей. Вообразите, что они стараются сохранить кое-какие основные навыки. Как они сохранят, например, пастеризацию? Трудно объяснить бактериологию второму поколению уцелевших в пещере, даже с помощью сохранившихся библиотек.
Сначала должны быть ритуалы.
«Запомните: молочко кипяти! Молочко кипяти!»
«Будем, Мудрый, Старый Вождь. Молочко кипятить!» Заводят молочную песню: «Кипяти молочко, убивай жучков, их никто не видит, но от них болеют».
Библиотеки существуют! В старых ритуалах – ключ к их местонахождению. Древние песни! Камеры! Таблицы!..
Тут в мой бред вторгается воспаленный Джек Черри.
– Здесь Малдун! Он нашел кого-то, кто знает, где зал! Сегодня вечером он отведет нас туда.
– Что знает? Кто? – Я немного прихожу в себя.
– Местный провидец. У него было видение, что три американца ищут тайный зал, и он нарисовал карту!
– Карту?
– Дороги к подземному залу! Похоже, он что-то петрит, если угадал, что мы ищем.
Похоже, Джеки слегка занервничал после нахлобучки из редакции по поводу безрезультатности нашей командировки; но я одеваюсь и выползаю на улицу. Малдун беседует с маленьким мужчиной в синей джелабии.
Это Марадж.
IV
Вниз, в гробницу Тельца
Засуха на воды его, и они иссякнут; ибо это земля истуканов, и они обезумеют от идольских страшилищ.
Иеремия 50, 38
По-прежнему 19 октября, суббота, вторая половина дня, прошло всего несколько напряженных секунд.
– Доброе утро, мой друг, – говорит Марадж, выпрастывая ладонь из синего рукава. – Хорошее утро?
Я отвечаю, что утро неплохое для двух часов дня, и жму ему руку. Мы впервые оглядываем друг друга при дневном свете. Он старше, чем я думал, седеет, но черные глаза его так же молоды и блестящи, как белые зубы. Он выжидательно улыбается: как я себя поведу. Тут, на солнечной улице, легко нарушить протокол: признав при посторонних, что он мой главный поставщик гашиша, я совершу faux pas[106], которая будет стоить мне хорошего посредника; с другой стороны, отчужденность может быть воспринята как пренебрежение.
Малдун разрешает мою дилемму, представив его как Марвина. В ответ я называю себя Девлином. Малдун говорит, что у Марвина есть эта карта, и быстрые ручонки достают свернутую бумажку. Что-то нарисовано бледным карандашом поверх школьного упражнения по арифметике. Мы наклоняемся, чтобы рассмотреть, бумажка сворачивается обратно, как штора.
– Марвин говорит, это карта дороги к Секретному Залу Священной Истории…
– Секретного Туннеля, – поправляет Марадж, – Ангельской Истории. Недалеко. У меня автомобиль и шофер, отвезет вас туда очень надежно. О! Племянник! Мои друзья из Америки. Эй, эй, эй!
Он машет человеку, привалившемуся к крылу своего такси; это угрюмый парень лет двадцати в трикотажных полиэстеровых штанах и трикотажной рубашке. Рукава закатаны, руки сложены на груди, чтобы продемонстрировать выпуклые бицепсы. Он оглядывает нас; в нависших бровях и выставленном подбородке читается: вот он я, крутой, клянусь Аллахом, хладнокровный, но опасный. На окрик Мараджа он отвечает коротким кивком – воплощенная угроза, если бы не портила впечатление коротконогая широкозадая фигура с округлыми плечами.
– Не очень образованный, – доверительно сообщает Марадж. – Но отличный водитель.
– Скажите, Марвин, где вы взяли эту карту? – Я не помню, чтобы говорил с ним о Зале Записей.
– Я слышал, что американские докторы, один с лысиной, ищут Секретный Туннель. Я нарисовал ее вчера вечером, эту карту.
– Вы ее нарисовали?
– И велел сыну написать слова. Очень надежная секретная карта. Моя семья живет в Назлет эль-Саммане много сотен лет, передает всё, что есть знать.
Малдун говорит, что он есть знать, что Марвин хочет за нее десять фунтов.
– Десять фунтов! – восклицаю я одновременно с Джеком.
– Мне только пять, – спешит объяснить Марадж. – Еще пять моему племяннику-водителю. – Он видит нашу нерешительность и благодушно пожимает плечами. – Как хотите, мои друзья. Я не обвиняю, что вы осторожны. Но сейчас возьмем только пять – за машину, бензин, – а мои пять за карту, когда вы вернетесь довольные. Хорошо? Сейчас только пять?
Пять – видимо, стандартный задаток. Марадж улыбается мне.
– Ну, попробуем, – решаю я.
Я вынимаю из бумажника пять фунтов. Появляется рука, и бумажка исчезает в складках синей джелабии, но не настолько быстро, чтобы ускользнуть от глаз племянника. Тот подходит, кипя, и у них с Мараджем завязывается великолепный визгливый спор по-египетски.
Хоть и приземист племянник, он все же на несколько сантиметров выше дяди, и видно, что качался в АММ[107]. И все равно он дяде не соперник. Этот ясноглазый человек-ласка обкусает Хладнокровного, Но Опасного со всех сторон, оставив от него только огрызок груши.
– Мой племянник – глупый с деньгами, – сообщает он, подводя нас к помятому «фиату». – Но очень надежный водитель, не беспокойтесь.
Он вертится вокруг машины, закрывая за нами двери, и я понимаю, что он не поедет.
– И очень скорый. Его зовут Т'рах.
– Трах? – спрашиваем мы хором с нехорошим предчувствием. – Трах?
Толстый коричневый палец жмет на кнопку стартера. Двигатель отвечает победоносным ревом. Трах газует на месте и оборачивается к нам с толстогубой торжествующей улыбкой. Карта скомкана у него в руке.
– Я не видел такой улыбки, – признается Джек, – с тех пор, как Сал Минео получил «Оскара» за «Молодого Муссолини»[108].
Трах подворачивает зеркальце так, чтобы видеть свое отражение, откидывает с лица маслянистый локон и срывается с места – с визгом шин, с заносом вылетает с дорожки отеля на Пирамидный бульвар, вдавив педаль в то, что еще осталось от днища в «фиате».
Мы с запозданием понимаем, что находимся в обществе святой Безмозглой простоты. Как в Лас-Вегасе кристаллизовалась чистая идея Западного Материализма, так в Трахе сконцентрировалась сущность египетского автобезумия. Мигая фарами, гудя своим страшным боевым сигналом, он атакует поток машин впереди, бесстрашный, как бедуин, неистовый, как дервиш! На скорости восемьдесят километров он настигает ползущую вереницу.
Не прикасаясь к тормозу, с креном уходит на обочину справа от вялого «фольксвагена», круто сворачивает обратно между двумя мотоциклами и вылетает на левую полосу впритирку с туристическим автобусом, пассажиры которого в ужасе смотрят на нас, – но мы успеваем увильнуть вправо, потом на другую полосу, вокруг большого трехосного бронетранспортера с орудием и солдатами наверху – то влево, то вправо, снова и снова, и каждый раз на волосок от чужой жести; наконец объезжаем всю вереницу, и впереди как будто бы свободно, и можно по-настоящему наддать — если бы не одна небольшая помеха: авария впереди и затор из трех десятков машин, стремительно приближающихся…
Трах!
Тошнотворный визг тормозов, требующих новые колодки, потом еще толчок, еще скрип, уже ручного тормоза, и наконец, в последнюю секунду, судорожная остановка юзом. Моя дверь в двух сантиметрах от кузова, заполненного индейками в клетках.
– Джек, ради бога, скажи ему, что хватит! У меня жена и дети! Малдун, скажи ему!
Бесполезно: оба переводчика онемели от испуга. Да Трах и не услышал бы: он вовсю давит на сигнал, а голову высунул из окна, выясняет, по какой такой причине эти разбитые машины задерживают нас. Он чуть подает вперед, чтобы и мы увидели. Это два хлипких такси-«фиата», в точности как наш, сошлись лоб в лоб и соединились в одно целое, как две скомканные обертки от жвачки. Ни полицейских, ни санитарных машин, ни толпы зевак; только первый из тощих уличных шакалов принюхивается к капели, и, видимо, уцелевший таксист ошалело стоит на разделительной линии, прижав к окровавленному уху зеленый ситцевый платок, а свободной рукой машет, пропуская мимо транспорт.
Трах кричит, пока не добивается ответа. Тогда он убирает голову из окна и передает нам информацию, таким при этом будничным тоном, что Джеки выходит из транса и начинает переводить.
– Он говорит, что это его родственник по материнской линии. Мертвый таксист тоже родственник. Был хорошим родственником, но не очень хорошим водителем – не амин, не надежный.
– Скажи ему, что у меня сердце ненадежное!
Поздно – Трах углядел, как ему показалось, возможную лазейку и рванул мимо водителя-конкурента – зеленый платок с узором «огурцами» висит на поврежденном ухе сам по себе, таксист возмущенно трясет обоими кулаками нам вслед. Трах не обращает внимания – всё под контролем, – кладет мятую карту на приборную доску, чтобы смотреть на нее, одновременно оглядывая дорогу и свое лицо в зеркале, беспрерывно сигналит, выезжает на встречную полосу, прямо навстречу желтому фургончику-«доджу», набитому мебелью вплоть до ветрового стекла, с латунной кроватью, привязанной к радиатору пружинами вверх и… {Здесь страница дневника смазана.}
20 октября. Двадцатое воскресенье после Пятидесятницы, до завтрака, только что взошло солнце… в шезлонге, позади моей купальной кабинки.
Вчера вечером Джеки пошел к администратору и устроил дауша из-за того, что его не соединили с редакцией и нам до сих пор не дали отдельные номера. Он был настолько убедителен, что нас сразу перевели из хорошего номера в две купальные кабинки у бассейна – бетонные чуланы, предназначенные для переодевания, а не для житья, – без окон, без горячей воды, с жесткой койкой, и каждая по цене нашего номера. Но Джеки уже осатанел от моих ночных хождений под действием турецкого кофе и пакистанского гашиша…
Я оттащил шезлонг от бассейна, чтобы смотреть на Большую пирамиду. В утреннем небе клубятся грозовые облака. Воздух так тих, что слышу крики воронов, кружащих около вершины, – штук десять черных пятнышек толкутся там, сражаясь за царский насест – высокий деревянный столб, показывающий, где была бы макушка пирамиды, если бы она сохранилась. Каркая и кружа, они отлично проводят время. Это, наверное, получше турецкого кофе. На кирлиановских фотографиях маленьких моделей пирамид видно, как электрические силы бьют прямо вверх из вершины, словно это какой-то вулкан, извергающий чистую энергию[109]. Есть масса историй о всяких таинственных явлениях на вершине Большой пирамиды: компасы сходят с ума, винные бурдюки искрятся, фосфоресцирующая краска в часах слетает с циферблата и шуршит под стеклышком, как зеленый песок. Надо проверить до того, как поеду домой…
За ту неделю, что мы живем в Каире, вчера мы первый раз не поехали к пирамиде. Я решил сосредоточиться на районе Гизы и воздержаться от ошибки туристов, пытающихся «увидеть всё».
Но, несмотря на мое решение, вчера нас привезли к одному из этого «всего», и чертовски близко к гибели при этом. Трах оказался таким же надежным и полезным, как карта Мараджа, а в смысле надувательства даже более грязным. Когда мы с хорошей пробуксовкой отъехали от «Мена-хауса», он начисто отказался понимать английский, а потом, сообразив наконец, что Джеки и Малдун выкрикивают арабские фразы не от восхищения его ювелирной ездой в этих изумительных пробках, он погрузился в такой мрак, что даже они не могли до него достучаться. На каждую просьбу уменьшить скорость, он отвечал: «Миш фахим абадан».
– Что это значит?
– Это значит: «Я не понимаю»! – прокричал Джеки. – А на самом деле значит, что мы оскорбили этого сукина сына! Он нас просто похитил, вот что получается.
Трах свернул вправо с запруженного Пирамидного бульвара на узкую асфальтовую дорогу между высоким тенистым рядом эвкалиптов справа и широким ирригационным каналом слева, наполненным купающимися коровами и трупами автомобилей. Вырвавшись наконец из вязкой пробки, Трах мог наддать от души, не обращая внимания на всякие мелочи – кур, детей, ослов и тому подобное.
– Трах, – я попытался связаться с ним на более универсальной частоте, – ты, старый, засохший кусок верблюжьего навоза, ты едешь слишком быстро!
– И слишком далеко, – добавил Малдун, почесывая затылок. – По-моему, он везет нас в Саккару, к ступенчатой пирамиде.
– Чертов Марадж меня надул.
– Это ты про Марвина? – Джек на переднем сиденье взял с приборной доски карту. – Может быть, и нет. Понимаешь, на карте дорога не к пирамиде Джосера, а дальше, за нее, место называется Туннели Серапеума. Понимаешь? Он мог подумать, что серафима, в смысле – ангела.
Мы оставили попытки докричаться до Траха. Джек сказал, что от наших криков только хуже, а Малдун добавил, что, может быть, и неплохо, если мы познакомимся с Саккарой. Для исторической перспективы.
– Ступенчатая пирамида – чемпион древности, прабабушка всех, по общему мнению, не считая поклонников Кейси. Ее стоит посмотреть, в ней много души.
– А этот Туннель Ангелов вы видели?
– Серапеум? Ходили туда на занятиях. Мужественное место… если можно так выразиться, – с яйцами.
Проехав километров тридцать вдоль канала, мы еще раз свернули направо, из узкой долины Нила на другое известняковое плато. Когда одолеешь подъем, становятся видны пирамиды Гизы, сияющие за многими километрами песка, как навигационные знаки вдоль канала. А в другой стороне и гораздо ближе – ступенчатая пирамида фараона Джосера.
– Сильно обглодана зубами времени, – сказал Малдун. – У одного из наших в университете есть номер «кантри-Египет». Он поет песню об этом надгробном храме, называется: «Пирамида-бабушка в морщинах»[110].
Трах настолько смягчился от свободной езды, что снова воспринимает человеческую речь, и Малдун уговаривает его сделать крюк, чтобы посмотреть на пирамиду. Вслед за Малдуном мы проходим через реконструированные храмовые ворота и направляемся к обветшалому строению.
– Считается, что построено для фараона Джосера архитектурным гением по имени Имхотеп. Лет за пятьдесят до Большой пирамиды, говорят египтологи.
Трудно было поверить, что эта примитивная груда камня всего на пятьдесят лет старше шедевра в Гизе, но еще труднее – что она на пять тысяч лет моложе, чем думал Кейси.
Малдун подвел нас к наклонному каменному ящику в тылу пирамиды, на который можно взобраться и через пятисантиметровую дырочку заглянуть внутрь. В глубине отсека сидит каменное изваяние, отклонившись назад под таким же углом, как каменный ящик, – словно астронавт перед стартом ракеты.
Малдун рассказал нам, что, по предположениям ученых, пирамиду строили постепенно, прибавляя к главному надгробию камеры с боков, а потом и сверху, так что образовывались уменьшающиеся ступени.
– Кто-то из подрядчиков Хуфу увидел ее – так они полагают – и сказал: «Эге! Если эти ступени заполнить, получится замечательная пирамида. Давайте построим такую для Вождя».
Он провел нас вниз в прекрасные алебастровые камеры, разрисованные с пола до потолка комиксами о повседневной жизни египтян пять тысяч лет назад. Крестьяне пахали, сеяли, жали; путь вора был прослежен от преступления до ареста и суда; рыбаки забрасывали сети с лодок над подводными рельефами, изображающими хвостатых обитателей в мельчайших зоологических подробностях – некоторые выглядели знакомыми, другие давно перевелись.
Трах тащился за нами, все больше и больше раздражаясь из-за нашего интереса к неподвижным вещам. В конце концов он отказался идти дальше; стоял, сложив руки, и выкрикивал угрозы.
– Он опять сердится, – перевел Джек. – Говорит, что если не сядем сейчас в такси, он уедет без нас.
Даже усевшись за руль, Трах не смягчился. Всю дорогу по пустыне до Серапеума он пилил нас за то, что едем так долго ради каких-то грязных могил! Мы умасливали его, предлагали жвачку, звали с собой смотреть саркофаги Серапеума. Ф-т-т-т! Лезть в дыру, как ящерица? Да ни в жизнь!
Мы оставили его гонять мотор вхолостую и пошли по песку. Дорожка из порванных билетов легко привела нас к входу в подземный храм – широкой наклонной щели в известняке, спускавшейся к высокой квадратной двери. Похоже было на пандус подземного гаража.
На дне вооруженный араб взял наши пиастры и вручил три половинки билетов из кучи уже порванных пополам. Мы вошли в высокую дверь и повернули налево в просторный коридор, грубо вырубленный в известняке. Новый охранник потребовал новую плату, взял наши половинки и еще их располовинил. Он важно вручил нам наши половинки половинок, а свои положил в свою пыльную кучу (которая была вдвое меньше, чем у первого, поскольку состояла из четвертинок, а не половинок) и жестом пропустил нас. Стало темнее. Потом был еще один поворот, налево или направо (я уже запутался), потом еще одна высокая дверь, и мы очутились в главном туннеле.
Это простой пустынный проход, вырубленный в сплошном камне, с неровными стенами, высоким потолком, ровным полом, вполне пригодный для метро: здесь спокойно могли бы разойтись два поезда и еще осталось бы место для автоматов со жвачкой и грабителей. Но он совершенно пуст. Ничем не занятый, он уходит вдаль и теряется в сумраке.
Прямого освещения нет; оказывается, свет идет из больших комнат, попеременно в левой и правой стенах туннеля, шагов через двадцать одна от другой. Комнаты с грубыми стенами, кубической формы, одинакового размера, метров двенадцать на двенадцать, с потолком чуть выше потолка туннеля и полом на человеческий рост ниже его пола, так что, когда стоишь, опершись на перила, видишь сверху единственный предмет мебели.
Он один и тот же во всех комнатах: огромный гранитный сундук с чуть сдвинутой в сторону крышкой, под которой видна его пустая внутренность. Если не считать резных надписей, сундуки совершенно одинаковые, они вытесаны из цельного куска темно-красного гранита, громадные, мрачные, окоченелые. В него можно положить целиком такси Траха и закрыть крышкой.
Сколько ни идешь по этому жуткому метро, все время одно и то же – комната за комнатой; одна слева, потом через два десятка шагов справа; все – со сводчатым входом, все – с мрачными гранитными гробницами, одинаковыми, вплоть до угла, под которым в незапамятные времена была сдвинута десятитонная крышка, чтобы спереть содержимое.
– Они были предназначены для мертвых быков, – объяснил нам Малдун. – Для жертвенных быков. По одному в год, и так – четыре тысячи лет, по-видимому.
Мы спустились в склеп по стальной лестнице и встали перед гигантским саркофагом. Я мог достать рукой до крышки. Малдун осмотрел гранитные бока ящика и нашел изображение жертвенного животного.
– Бык должен был выглядеть так – именно с таким узором на крупе, непременно с двумя белыми волосками в хвосте и родимым пятном под челюстью в форме скарабея. Но вы посмотрите на стенки.
Гранитные стены громадного выдолбленного блока были плоские, как неподвижная вода.
– При этом археологи не нашли у них ничего тверже меди! Никаких других орудий от той эпохи не нашлось. Нашему скоростному алмазному буру нужна неделя, чтобы просверлить тут дырочку, но археологи не допускают у этих несчастных каменотесов ничего, кроме меди.
Впечатление было дикое, макабрическое: современная точность для каких-то первобытных надобностей. Джек огорченно топтался вокруг гигантской загадки.
– Да чего они добивались-то? В смысле, плевать на эти чертовы орудия; да будь у них хоть лазер Голдфингера и червь Соломона[111], все равно это трудный способ разделать жаркое.
– Никто не понимает, зачем они это делали. Может быть, изначально это замысливалось как некое символическое погребение эпохи Тельца, и они так увлеклись, что не могли остановиться. Но никто не знает.
Джек Черри никак не мог успокоиться.
– В этом прямо что-то извращенное, а? Какое-то…
– Бычье упрямство, – докончил Малдун. – Кстати, надо бы посмотреть, не смылся ли еще наш надежный водитель.
Траха мы застали в таком раздражении, что он даже не хотел на нас смотреть, не говоря уже о том, чтобы везти нас домой. Он смотрел в сторону Каира и утверждал, что мы лишили его половины дневного заработка, с чаевыми и остальным. Грозил, что будет сидеть здесь и слушать радио, пока не придет верблюжий караван с туристами из Гизы. После путешествия на борту этих пахучих кораблей пустыни многие туристы с радостью сменят верблюда на каюту его роскошного лайнера и возместят ему то, что он потерял из-за нашего лоботрясничанья.
Это был чистой воды блеф. До завтра никаких караванов не ожидалось, и он это знал, но хотел выдоить всё до последнего пиастра из наших затруднений. И что еще хуже, сообразил я, гаденыш, конечно, повезет, но в четырехцилиндровом его мозгу созрел план напугать нас до смерти!
В общем, от всего этого уже тоска брала. Пока Трах препирался с Джеком и Малдуном, я вспомнил о своем «Поляроиде»; решил отвлечься от этой канители и поснимать.
Я вынул из машины сумку с фотоаппаратом и бачок с проявителем для негативов и перенес на маленькую каменную скамью у края стоянки. Вынув камеру, я услышал что в диатрибе Траха появились паузы. И всякий раз, когда я нажимал кнопку, он запинался еще сильнее. Для пробы я направил объектив в его сторону, и он замолчал совсем, чтобы втянуть живот. Я отвел объектив и снял ступенчатую пирамиду. Он хотел возобновить речь, но все время сбивался. Потом увидел, что фотография получалась сразу! И пропал.
Он бросил Джека и Малдуна на середине склоки и пришел смиренно торговаться со мной: все наши оскорбления, все наши ротозейства и задержки будут забыты и прощены в обмен на один только снимок его, сделанный на месте.
Я сделал еще одну призовую фотографию песка и неба, притворившись, что не фахим. Когда он увидел, что драгоценную пленку истратили буквально впустую – на пустыню, он стал бесстыдно клянчить.
– Щелкни, – скулил он. – Щелкни меня; щелкни Траха!
Я сказал ему, что у меня остался в кассете только один щелк, и хочу приберечь его для тех крестьян в долине, так живописно возделывавших темную нильскую землю.
– Я тебе вот что скажу, Трах. Ты нас медленно и аккуратно довезешь до «Мена-хауса», и я возьму там другую кассету.
Мы тронулись тут же. Когда я попытался сфотографировать крестьян, он выскочил из машины и побежал к радиатору, чтобы попасть на картинку. В кадр попал только его бицепс, но даже этой ничтожной детали было достаточно, чтобы он тяжело задышал и стал мять руки.
Худшего приступа вожделения я еще не видел в жизни. Это было стыдно, унизительно и немного страшно. Трах понимал, что теряет самообладание, но ничего не мог с собой сделать. Он сел за руль с видом наказанного спаниеля. Он повернул зеркальце – теперь смотреть на меня. Он смотрел на меня, как Собака Смотрит На Человека С Котлетой. Он даже не включил свой транзистор.
Всю обратную дорогу в напряженном молчании он беспомощно кхекал. Повернув на Пирамидный бульвар, он заставил себя ехать так медленно, что это было почти так же неприятно, как его лихачество. К тому времени, когда машина подкатила к отелю, мы все дрожали, а руки у Траха тряслись так, что он еле повернул ключ зажигания. В животе у него бурчало. Его коричневое лицо стало пепельным от пытки медленной ездой, на которую обрекло его невыносимое желание.
– Теперь щелкнешь? – спросил он жалким голосом.
– Надо взять пленку, – сказал я. – В кабинке.
Камеру я не осмелился взять. Он поехал бы за мной прямо через бассейн.
– Поторопись и щелкни его скорее! – крикнул мне вслед Джек. – А то он лопнет.
Когда Трах увидел меня с кассетой, он чуть не расплакался. Я зарядил камеру и заметил, что руки у меня дрожат под его взглядом. Джек поставил его боком к солнцу, на фоне пирамиды:
– Так эффектнее.
Трах стоял на бордюрном камне. Целую минуту собирался и напружинивался в правильную позу, прежде чем кивнул, что готов.
– Ну! Щелкни меня!
Трах выхватил отпечаток раньше, чем я успел покрыть его фиксативом.
Воздействие снимка было невероятное. Он наблюдал, как проступает его образ на бумажном квадратике, и лицо его менялось. Он выставил подбородок, потом расправил плечи. Он работал над собой, пока снова не обрел наружность очень хладнокровного молодчика, с которым шутки плохи. Дыхание его замедлилось. Цвет лица восстановился. Так он привел себя в полный порядок – и будь я проклят, если подлец не потребовал еще пять фунтов!
Снова колоссальная склока. Трах презрительно смеялся над нашим уговором с дядей Мараджем. Кто такой Марадж? Где он, этот Марадж, с обещанными пятью фунтами за машину, а? Почему этого Мараджа здесь нет для завершения сделки? Ладно, ладно, вздыхает Джек и выдает пятерку. Нет, нет, это была обычная плата! (Трах опять взглянул на свою фотографию – убедился, что да, он еще здесь.) Еще пять. Вот о чем он говорит – за все время, что он потерял из-за нас.
Я уже стал уставать и сказал: ладно, вот еще пять. Но снимок забираю.
Он задохнулся.
Разве не так условились? Я тебе дал снимок, ты нас спокойно довез, и никаких доплат? Он заморгал, поглядел по сторонам. Он тут был не один. К нам подходили другие таксисты и приставалы – что тут происходит? Они улыбались. Ясно было, что происходит. Трах приперт к стенке.
Чтобы сохранить лицо, он должен был свое лицо отдать.
Он выхватил у меня пятерку, шлепнул фото на мостовую (лицом кверху) и с ревом умчался на своем такси, развернув плечи, втянув живот, с высоко поднятой головой. Таким почти можно гордиться.
Ближе к ночи, однако, действие фотообраза, видимо, ослабло. Он постучал в дверь моей кабинки, держа в руке черную металлическую коробочку – пустую кассету от «Поляроида», которую выбрасываешь, когда кончилась пленка. Я бросил ее под сиденье – сумка и так была полна пленками с отпечатками и прочими поляроидными отходами.
Держа высоко над головой коробочку, он торжествующе улыбался.
И подробно объяснил, что эту несомненно ценную фотографическую принадлежность он готов обменять на карточку, которая не может представлять для меня никакой ценности. Он улыбался и ждал. Как я мог объяснить ему, что не успел покрыть снимок фиксажной пастой, а без нее эти особые позитивно-негативные поляроидные пленки обесцвечиваются за несколько минут? Кроме того, прошлое соглашение сорвано. Поэтому, я сказал ему, не пойдет: он может оставить себе ценную фотографическую принадлежность, а я – снимок, хотя и не существующий.
– Не пойдет? – воскликнул он. – Не пойдет. Это значит, не меняемся?
– Не пойдет – значит, не меняемся.
Он был ошарашен. Теперь он смотрел на меня с уважением: вот человек, такой же упрямый, как он. Некоторое время он ругал меня и пугал, по-арабски, по-английски и еще на трех-четырех частичных языках, потрясая черной коробочкой, такой же пустой, как его угрозы.
Когда он наконец ушел, озадаченный и злой, я пообещал себе с этих пор внимательно глядеть налево и направо, переходя любой оживленный египетский проспект.
После ужина я заканчиваю промывать негативы в четырехлитровом ведерке с химикатами, которые приходится возить с собой для поляроидной пленки такого рода. Досадная возня.
Я купил эту сложную технику потому, что все фотографы, которые пытались запечатлеть мой образ – торча перед глазами, мучая позами, заставляя спотыкаться там, где прежде я ходил нормально, и всегда обещая: «Понимаю, что немного надоел, но я пришлю вам отпечатки!» – всякий раз исчезали с концами в своих темных лабораториях.
Я решил, что эта техника будет более честной; портретируемый получит свой отпечаток, а я сохраню негатив. Но будь она неладна. Слишком много возни.
V
В каменном сердце
Нет ничего сокровенного, что не открылось бы, и тайного, чего не узнали бы.
Иисус Христос
Когда тебе нечего сказать, как-то посоветовал мой двоюродный дед Дикер, валяй, говори.
Это прозвучало как ода нищего издольщика оптимизму:
«Вроде как у тебя нет ничего на ужин, кроме соли и кастрюли с водой. Посоли и ставь кипятиться. А тут случится какая-нибудь цветная кухарка с возом картошки и ненароком переедет твою породистую курицу. И услужит в обмен».
Совету его я следовал, борзо стряпая прозу, и, случалось, в последнюю минуту выходило удачное жаркое.
«Однако, – должен был поправиться дед Дикер, – гостей не созывай в расчете на это. Ведь помощь – штука ненадежная».
Поправку я, видно, забыл: вот пытаюсь писать в Египте, стол обсели приглашенные читатели, бурчат брюхом, соленая вода кипит в кастрюле, а спасительницы Джемаймы с картошкой нет как нет.
По правде говоря, когда карта Мараджа не оправдала себя, я, в общем, бросил жадно глядеть на дорогу за курятником. Хотелось смыться из кухни совсем. Пусть Джанн Уэннер[112] внесет изменения в меню: «Вычеркни тушеную курицу, Джеки, и открой окна. Обед твой весь в пар ушел».
Хваленое Секретное Святилище. К открытию его я был ближе в Дейтоне, Огайо, чем здесь, хандря в Каире и глядя на горничную, сосущую хурму, – даже разговор завязать не могу. «Жарко сегодня», – вот и все, что могу придумать, хотя знаю, что ее зовут Кафузалем и из хурмы капает сок. Ее глаза смотрят на меня, как две верхние пуговицы ее гостиничной формы, она открыта для разговора.
Я знаю, что она говорит по-английски. Не раз наблюдал, как она болтает около кабинок – тележка полна свежего белья, а форма – спелого коричневого тела, – но ни разу наш разговор не заходил дальше «Здравствуйте» или «Спасибо», даже когда она дарила мне самую драгоценную свою улыбку, с резцами пятьдесят шестой пробы, вполне заслуживавшими разговора… До нынешнего дня.
Я спешил в отель с радостной находкой. В нагрудном кармане моей рубашки хаки лежала лучшая вещь, какую мне удалось приобрести после открытого «понтиака» 1966 года выпуска: поразительная древнеримская, думаю, монета – или греческая – с гордым профилем, все еще выпуклым на истертой временем бронзе.
В предвкушении того, как я покажу Джеку Черри эту ценную древность, я прямиком устремился в гостиницу. Вместо того чтобы пройти вокруг территории к воротам, я с разбегу перескочил бетонный заборчик. И приземлился обеими ногами прямо на скатерку между раздвинутыми коричневыми коленями Кафузалем.
Я подумал, что она завтракает. Чтобы не наступить на ее фасоль или на ее колени, мне пришлось исполнить маленький танец. Обретя наконец равновесие, я соскочил и только тут увидел, что на скатерке не еда, а разложено что-то вроде египетских карт таро. Она на всякий случай собрала карты и подняла на меня взгляд, любопытный и вместе с тем призывный.
Я извинился, объяснил про монету и сказал, что никак не хотел ее обидеть, когда прыгнул на нее.
– То есть на ваши карты. Можно их посмотреть?
– Спрашиваете! – Золотом вспыхнула улыбка. – Конечно!
Я устроился на мешке с цементом, а она расправила скатерку и стала рядами выкладывать передо мной карты. Оказалось, это были не таро. Это была ее личная коллекция сахаринных «открыток», какие продаются в ларьках с безделушками. Только эти были для местных, не для туристов. На них изображались египетские манекенщики и манекенщицы, застывшие в напряженно-романтических позах. Сюжеты – большей частью – женитьба и ухаживание. Вместо стандартной мистерии, типа «Влюбленные», здесь: «Красивая молодая пара прощается у дверей девушки с томным взглядом», или: «Невеста одна у цветочных ворот улыбается, глядя со слезами на глазах на свой почтовый ящик с письмом от Него» – все в прическах и галантерее по последней каирской моде, все красивые, влюбленные, улыбающиеся. Короче – тошнотворные. Но то, как она их демонстрировала, произвело на меня впечатление.
Она благоговейно выложила последнюю, свою любимую («Красивая молодая чета, все еще в свадебном убранстве, впервые наконец наедине – или так они думают, потому что мы видим за окном позади них свадебных гостей, в то время как Он нежно поднимает ее вуаль, а Она трогает его усы, маняще») и подняла на меня глаза, вопросительно, на любом языке: «Чего ты ждешь, глупый?» В ответ я пригласил ее в свою кабинку, когда у нее будет следующий перерыв; я покажу ей мои негативы…
Она приняла приглашение, пришла с охапкой стираной камчи, и ветер закрыл за ней дверь. Предварительные ритуалы были соблюдены; мы обменялись картинками, и она взяла с блюда хурму. Остается только обменяться некоторыми ключевыми словами и открыть дверь наслаждению. Но единственное, что я способен вымолвить: «Жарко сегодня».
– Что вы пишете? – Капая на мои блокноты.
– Ничего. Заметки. Чтобы запомнить, что происходило.
Все из-за отсутствия обыкновенной смелости, из страха допустить международное faux pas. Я сижу, жую язык, и она милосердно разряжает обстановку:
– Йа салам![113]
Снимками обменялись, фрукт доеден, и деве остается только посмотреть на свои часы – как летит время! Она торопливо благодарит меня, подхватывает несмятое белье, за дверью быстренько оглядывается по сторонам и идет к своей тележке, обсасывая семечки.
Заменив чистым бельем со своей тележки все грязное, она проезжает мимо моей открытой двери и осведомляется:
– Все еще жарко сегодня?
Отвечаю, что да, еще жарко. Она ободряет меня: держитесь, ветер со дня на день переменится.
– Все пройдет. – С улыбкой. – Даже понос.
И едет дальше, оставив меня, бессловесного, деревенского простофилю. Какой удар ниже пояса от горничной! Тем не менее перед отъездом надо оставить барышне хорошие чаевые. Насколько хорошие? Хорошие. Вот почему чужеземная обслуга любит нас, американцев, больше всех: ожидается, что дадим на чай больше, раз так неадекватны в том, что от нас ожидается.
23 октября, среда. Москиты и скарабеи в кабинке Джеки Черри довели его до крайности. Вдобавок Ясир Арафат завернул сюда с мусульманского съезда в Каире, чтобы посетить исторические пирамиды. Говорят, его видели за обедом в приватном портике, в стороне от главного ресторана. Зловещего вида свита телохранителей и заместителей мрачно расставлена кругом, чтобы чего-нибудь не учинили туристы, собравшиеся на Святую землю. Джеку от этого уютнее не стало. Он садится в 900-й автобус до Каира, поискать жилье с меньшим количеством домашних вредителей.
Я иду в гору, захожу в ближайший к пирамиде магазин, где присмотрел миниатюрный кальян. Магазин – опрятная норка в здании с вывеской «Больница для бедных детей». Спрашиваю хозяина, как ему удалось получить место в такой близости к пирамиде. Он отвечает, что часть доходов идет в больницу на лечение больных детей. Спрашиваю, от чего именно лечат бедных детей у подножья Большой пирамиды. Он никак не может подобрать название болезни и в конце концов показывает на город.
– От давления…да?.. города Каира они идут сюда лечиться. Вы понимаете?
Я взял кальян, кивнул и тоже отправился на лечение. Решил, что найду укромное место у пирамиды, однако там большая толпа туристов. Взбираюсь на третий ряд блоков и наблюдаю, как набрасываются приставалы на каждую прибывающую партию живых. Они безжалостны. Одна несчастная разражается слезами:
– Я семь лет на это копила, черт бы вас взял! Оставьте меня в покое.
Франтоватый верблюжий сводник, из страха устроить ей кондрашку, попятился, запутался в веревке и упал в кучу свежего верблюжьего навоза. Он смотрит на свою испачканную белую джелабию так горестно, что, кажется, тоже вот-вот заплачет.
Интересно, нет ли в Каире такой же больницы для жертв пирамидного стресса.
24 октября, вечер вторника. Шатаясь, вернулся после странной сцены в баре. Где наконец вступил в контакт с пирамидными коллегами-постояльцами, специалистами по космическим лучам. Все они (кроме египетских студентов), оказались весьма учеными и столь же пьяными.
Новый «Мена-бар» – жуткое место, претенциозное и дорогое. Я ввалился в британских военных шортах и тропическом шлеме (весь в пыли с раскопок) и раскошелился на их дорогущий джин-тоник – ради традиции. Тут из-за столика за пластмассовой арабеской шатким шагом подошел настоящий англичанин в полной комплектации – с баками и галстуком «Аскот».
– Пива, будьте любезны, – провозгласил он. – И арахиса.
Неудивительно, что англичан вытурили из всех колоний, – таким надменным тоном это было произнесено.
Угрюмый египтянин за стойкой прикусил язык и обслужил. Я сказал англичанину, что в Орегоне с барменами лучше так не разговаривать.
– Какого черта человеку делать в Орегоне? – спросил он, отыскав меня наконец взглядом. – О, смотрите, наша форма! Что? Сослуживец Монти? Битва при Эль-Аламейне?[114] Клянусь Богом, надо согласиться с профессором: в этом большом чумазом горшке водятся экземпляры из любой эпохи.
На него еще раньше указали мне как на одного из специалистов по космическим лучам, прибывших сюда с новой искровой камерой, специально сконструированной для отыскания полостей в пирамиде. Я сказал ему, что тоже влез в этот горшок искать потайные камеры.
– Думал, что это подобающая одежда.
– Горшок, полный вздора, если хотите знать мнение нетрезвого специалиста. С другой стороны, если вам требуются более трез-вызвые, – прошу…
Он взял свое пиво и орехи, подхватил меня под руку, повлек к своему столу и представил как выдающего коллегу-пирамидиота, сэра Потай-Горшок. – Вперед, в нашем шлеме, сэр Потай! Покажите этим неотесанным чурбанам, что такое настоящий археологический lan[115].
Их было пятеро: Настоящий Англичанин, грузный чернобородый американец моих лет, вежливый пожилой немец в цветных очках и белом полотняном костюме и два начинающих специалиста из Каирского университета. Они сразу вернулись к прерванному разговору о важности социополитических, телеологических и религиозных последствий предстоящего боя тяжеловесов за чемпионский титул в Заире.
– Да хоть бы Али постиг тибетскую йогу и научился левитировать, – заявил американец, – Форман все равно его уложит. Нокаут. С гарантией.