Полуденный бес Басинский Павел

– Опять молодец! Для этого зерно воровать нужно.

– Выходит, без воровства в деревне делать нечего?

– Почему нечего? Я не ворую. И Ознобишин – тоже.

– Тогда я пойду в учители или пастухи, – обрадовался Джон.

– В учителя тебя не возьмут без нашего образования. А в пастухи? Давай, Ваня! Напарник мне позарез нужен! Сядем с тобой на коньков и – йе-хо-хо!

– Йе-хо-хо!

Половинкин, подражая Воробью, закричал, засвистел, закрутил в воздухе воображаемым кнутом и стал скакать на месте.

– Йе-хо-хо!

– Хватит, – осадил его Воробьев. – Не место тут. Пошли крест ставить.

Когда крест на могиле Лизаветы был установлен, они полюбовались на свою и учителя работу и сели в тени куста, чтобы перекусить. Воробей достал из сетки сверток, похожий на тот, что был вчера. И было там то же самое: сало, яйца и черемша.

– Кусай, Ванька! – оживившись, сказал Воробей. Вскоре Джон понял причину этого оживления: из той же сетки была извлечена бутылка водки и два стакана. – Помянём рабу Божью Елизавету!

– Я не буду пить, – отказался Джон.

– Положено… – удивился Воробьев.

– Кем положено? Я не знаю этого человека.

– Ну как хочешь, – согласился Воробей, обрадовавшись, что водки достанется больше. – Правильно, не пей. Только учти, пастухом тебе не стать никогда.

– Я знаю, что я буду делать, – сказал Джон. – Николай Васильевич жаловался, что здесь проблема с английским языком. Я буду давать уроки английского за небольшую плату.

– Чудак! – воскликнул Воробей, по-новому глядя на Половинкина. – Ты это всерьез?

– Ну да!

– Да кто тебе даст наше гражданство, Ваня?

– Это не проблема, – уверенно сказал Половинкин. – Россия теперь свободная страна, а решить формальности мне поможет мой отец Палисадов.

– Кто?! – воскликнул Воробьев.

– Палисадов. Это мне Максим Максимыч сказал.

Выражение лица Воробьева непрестанно менялось. То оно искажалось злобной гримасой, то делалось страдальческим, то виноватым.

– Максимыч? – бормотал он. – Значит, так и есть! Но откуда он знает? Неужто Палисадов ему сам открылся? Тогда, Ванька, у тебя есть шанс! Говорят, он теперь первый в Москве человек! Ты не тяни, а ступай прямо к нему. Так, мол, и так, вот я, ваш сын, плод греха вашей молодости. Не ругайся с ним ни в коем случае! Палисадов тебя в люди выведет. Может, ты генералом станешь.

– Мне ничего не нужно от этого человека, – надменно сказал Джон. – Я обращусь к нему только в случае крайней необходимости.

– А если он тебя не признает? – не слушая его, продолжал Воробьев. – Скажет: ты чего, малой, паточной самогонкой обожрался? Какой такой сын, какой такой грех молодости? Знать ничего не знаю и знать не желаю. Ты, Ванька, тогда в газету иди! Они журналистов сейчас боятся.

– Если он меня не признает, – спокойно отвечал Джон, – я его убью.

– Чего?!

– Убью.

Воробей пристально посмотрел на него и вздрогнул. У Джона были глаза покойной Лизы.

– Я ведь, дядя Гена, для того и приехал в Россию, – продолжал Джон, – чтобы убить отца. Разыскать и убить.

– Да зачем? Это – грех.

– У меня на это свой взгляд.

И Джон обстоятельно изложил Воробьеву свою теорию об Отце, которую он рассказывал Барскому, Чикомасову и Дорофееву. Он был уверен, что Воробьев ничего в этом не поймет, но тот принял теорию Половинкина совершенно серьезно.

– Это так, Ваня, так! – горячо соглашался он. – И то, что ты о нас, русских, вчера говорил, – правда! Без любви живем, без жалости. Баб своих обижаем. Ах, как обижаем! Другой раз задумаешься и взвоешь от стыда.

Самый язык Воробья изменился.

– Но в одном, Ваня, ты не прав. Не Отца в России убивать нужно, а Мать спасать. Хотя свою мать ты уже спасти не можешь…

– После вчерашнего я раздумал его убивать, – согласился Джон. – Но я сделаю это, если он посмеет от меня отказаться. Я не нуждаюсь в нем, но еще раз оскорбить свою мать я ему не позволю!

Воробей вдруг рухнул на колени, лицом по направлению к могиле. Пьяные слезы катились по его лицу.

– Слава богу! Дождалась Лизонька своего защитника!

Джон обнял его.

– А ведь ты, Ванька, моим сыном мог быть! – последний раз всхлипнул Воробьев.

– Ничего, дядя Гена! Вот вернусь, и поселимся мы втроем: вы, я и бабушка Василиса. Как называется ее болезнь?

– Забыл название. В общем, как бы тебе объяснить? Вот ты проснулся утром, ты помнишь, что с тобой было вечером?

– Плохо! – засмеялся Джон.

– Но все-таки помнишь. А Василиса ничего не помнит. У нее всегда один день на дворе, 14 октября 1967 года, когда Лиза должна была к ней приехать, а не приехала, потому что в этот день ее убили.

– Это невозможно вылечить?

– Я говорил с врачом из Города. Он сказал: вылечить невозможно. Только если вернуть ее в тот день… по-настоящему.

– Это как?

– Сделать так, чтобы Лиза в самом деле к ней приехала.

– Я проконсультируюсь в Америке, – важно сказал Половинкин, – и мы найдем лучшего психиатра в России. Мы ее вылечим.

– Дай-то Бог!

Воробьев поднес ко рту горлышко бутылки и жадно допил водку. Потом он обмяк, словно тряпичная кукла, упал на кладбищенскую траву и заснул.

Джон подложил Воробью под голову свернутую телогрейку и, насвистывая студенческую песенку, пошел уже знакомыми полями к трассе. Выйдя на асфальт, он остановил первый проезжавший КамАЗ и с блаженной улыбкой, не слушая болтовню шофера, доехал до Малютова…

Глава девятая

Купание Красного Коня

Смерть Максима Максимыча

Он приходил сюда один раз в год. В другие дни старался обходить это место, которое после убийства Лизы вообще стало безлюдным и непопулярным в Малютове – а как здесь раньше встречались и любились! Он приходил вечером, в ночь на Покров, садился на пень и курил одну сигарету за другой, всю ночь, до третьих петухов.

На роденовского мыслителя он, конечно, не тянул. Но на начальника УГРО на пенсии, тревожно вспоминающего минувшие дни и битвы с ворами, грабителями, насильниками и просто хулиганами, которые кое-где у нас порой мешали нам троить коммунизм, – на такой образ он претендовал вполне основательно.

На самом деле ни о чем капитан не думал и ничего такого не вспоминал. И войну он не вспоминал. Соколов просто грезил… Обрывки разных образов и впечатлений, связанных с Красным Конем, нестройно носились в его голове. Детство, начало юности… Возвращение с войны, два с половиной месяца, проведенные с отцом и матерью. Похороны родителей. Смерть Василия Половинкина. Опять похороны, похороны, похороны. Соколов исправно на все приезжал, бросая работу к чертовой матери и скандаля из-за этого с начальником. «Кого ты опять собираешься хоронить?» – «Семеновну». – «Кто она тебе?» – «Крестная». – «Ты в Бога-то веришь?» – «В Бога не верю, а крестную похоронить должен».

Последние похороны, на которые он должен был приехать, но не приехал, были похороны Лизы Половинкиной. А может, зря? Может, погорячился ты, капитан, когда дал себе клятву, что в Красном Коне теперь появишься только в виде мертвого тела, на погосте, в родительской оградке?

Э-э, надо быть честным перед собой! Ведь ты клятвой той душевную подпорку себе поставил, чтобы окончательно душе не упасть! Не тот был Красный Конь, не тот, что до войны! Девчонки помешались на модных городских тряпках, и парни больше не собирались на плотине биться на кулаках с малыми из Красавки. А и все меньше становилось парней и девчат. Будто не старики в селе помирали, а молодежь. Разбегались кто куда, только восемь классов закончат. Кто – в Малютов, на фабрику, кто побойчей, те – в Город. Были, правда, и такие, что оставались. Но лучше бы они не оставались! Никаких сердечных сил не было у капитана смотреть на этих оболтусов!

Один из них, Колька Горелов, из семьи умного, начитанного, но спившегося, потерявшего работу главного агронома, на глазах у Соколова однажды, старательно сопя, разжигал костер в дупле прибрежной ветлы.

– Ты это зачем делаешь? – подойдя к поджигателю, спросил Соколов, удивленный таким бессмысленным вредительством.

– Гы-гы!

Не мог объяснить. Сам не понимал – зачем. А рядом с ним стоял его младший брат Юрка, любимец Соколова, веселый, смышленый и такой подвижный, что грибы собирал на бегу и всегда находил самые чистые и крупные белые… И Юрка во все глаза наблюдал за действиями брата.

Первый раз Колька угодил на зону за грабеж дачников. Вместе с двумя дружками из Красавки весной взломали несколько дачных домов и вынесли узел старых тряпок. Отец Кольки, мужик еще неглупый, мозги до конца не пропивший, увидев чужое барахло, которое Колька с гордым видом приволок домой (добытчик, мать его!), испугался и зарыл тряпки в лесу. Но родители Колькиных подельников не только не спрятали эти ношеные юбки, рубашки, кофточки, а нацепили на себя и щеголяли в них по деревне, а летом в них же заявились к дачникам молоко продавать. Ну и повязали пацанов… Ох, как накостылял им Максимыч в КПЗ! Ох, как костерил их, особенно Коляна, за то, что коньковцев опозорил! Потом, однако, вздохнул и отправился к дачникам уговаривать забрать свои заявления – барахло-то им вернули. Нет! Сплотились городские супротив деревенских и довели дело до суда. Групповой грабеж…

Вернулся Колян через три года…

И это был уже совсем другой человек. Вётлы он больше не поджигал. Жрал самогон, шатался по деревне, похваляясь перед девками срамными наколками и золотым зубом, что справил себе в Городе. А потом… Потом… Ох!

Сел Колька за групповое же изнасилование семиклассницы.

Э-э, да что тут говорить! Выветривался из Коня дух крепости, мужицкий, стариковский дух. Да разве видано было такое в Коне – в Коне! – о котором с завистью и почтением говорили во всем районе, чтобы шел средь бела дня, шатаясь и падая, пьяный тракторист и ругался с путающимися под ногами курами? Разве могло быть, чтобы парни при стариках матюкались? А дурдом этот, будь он неладен, как в насмешку открытый в Красавке! Уж не раз слышал Соколов, что, полушутя-полувсерьез, завидуют коньковские красавкинским. И больше всего – дуракам, дуракам завидуют! И что живут они побогаче, и едят посытнее. Клиника-то областного значения, и снабжают ее провиантом – провиантом! это деревню-то! – аж из самого Города. Ой, какой стыд! А больница? А школа? Всё, что было когда-то предметом гордости (свои! не нужно детишкам за пять километров таскаться в центр, не нужно с распухшей ногой ковылять к врачихе), всё это как-то серело, тускнело на фоне другого села, что стояло на трассе и было признано перспективным.

Перспективным…

Да веровал бы Соколов в Господа, поднял бы к небу очи и закричал:

– Благодарю Тебя, Господи, за щедрость Твою! Благодарю за место это на земле, краше которого в мире не было и нет!

Красный Конь! Чудо-то какое…

По вечерам туманы, ножом режь и вместо киселя ешь. Посадки березовые, рукотворные, на пятнадцать, на двадцать километров, кругами вдоль полей, чтобы овраги на них не посягали, чтобы снег всю зиму до весны пуховым покрывалом лежал. А грибов в этих посадках – и белые, и подберезовики, и сыроежки разноцветные, веселые, крепкие, хрустящие, как яблоки. А уж самих яблок в школьном саду рождалось иной год столько, что машинами отвозили в Малютов и на станцию. Там проводницы скупали и – в Город, в Москву! И землянику ведрами, и костянику… Нате, городские, столичные! Берите от щедрот наших, не жалко…

А картошечка какая урождалась на жирных коньковских огородах! Свекла, морква, капуста! Если приехал на рынок коньковец со своей овощью, рядом не стой, не торгуй, зря весь день простоишь. Плюнет коньковский на рыночные законы, махнет рукой и продает свой товар, как сам знает, как его крестьянская совесть подсказывает, не жадничая.

А девки? Ох-хо-хо! Уж и мужики пить много стали, и бабы распустились, аборт за абортом делая, но если родилась девочка, не сомневайся, красавицей вырастет такой… такой… ах ты, бес тебя в ребро! Видно, и тут коньковская земля способствовала. Всё, что рождалось на ней и само к родам готовилось, было и ярче, и крупнее, чем в Красавке, не говоря уж о придорожном селе. Словно бросал Господь Бог горсть земли самой наилучшей, самой жирной, самой черноземной – на Краснодар, на Украину, а рука-то Его возьми и дрогни. И просыпалась часть той наилучшей землицы на Красный Конь. Надо бы подобрать, да лень. Махнул Господь рукой:

– А-а! пускай остается!

Соколов вздохнул.

Зачем он пришел сюда не в срок, не на Покров, как обычно? Последнее время что-то неможилось ему. Сердце тянуло, грудь покалывало, голова болела, и в сон клонило все чаще. Но дело было не в этом. Приезд мальчишки выбил его из колеи. Глаза-то Лизины… Таких глаз нигде в мире больше нет. Были они только у немки той, о которой Василий рассказал, да у Лизы, да теперь у этого Джона. Тьфу ты! Какой он Джон? Ванька он, Ванька Половинкин! Сколько лет прошло… Но и сейчас помнит Соколов нежданный приезд Платона Недошивина.

Мальчик находился в детском доме имени Александра Матросова, но на выходные дни Соколовы забирали его к себе. Прасковья души в нем не чаяла, расцвела, даже помолодела. Как молодая мать стала. Не оттого ли и любовь между супругами с новой силой вспыхнула, какой они прежде и не знали никогда. Не любовь, а прямо страсть! Правда, Ваня был мальчик сложный, упрямый, застенчивый, ни с кем из мальчишек во дворе не сошелся, всех держал на расстоянии и чуть что – драться! Но самое неприятное – случались с ним нервные обмороки, когда закатывались глаза и падал он без чувств с мертвым лицом. Обращались к врачам. Но врачи только плечами пожимали. Кто его знает, какая у этого мальчика наследственность…

В один из таких воскресных дней в их квартире в недавно отстроенном малютовском микрорайоне появился Недошивин.

– Мальчика нужно спрятать, – чуть не с порога заявил он. – Рябов снова что-то затевает. Ему грозит смертельная опасность…

И повернул разговор так, что, мол, он прямо сейчас забирает ребенка с собой и прячет его в надежном месте. С детдомом уладит все сам.

– Где? – спросил Соколов.

– За границей. Я недавно был там, и поверьте, Максим Максимыч, детям вроде него там живется намного лучше.

– Не суетись, – возразил Соколов. Он выставил Прсковью на кухню, выглянул в окно на двор, где играл с соседскими детьми Ваня, и силой усадил майора на диван. – Прежде чем пацана забрать, расскажи-ка ты мне, мил-человек, как ты мать его сперва совратил, а потом убил.

Глаза Недошивина сделались ледяными.

– Браво, капитан, – восхищенно сказал он.

– Не актерствуй, – брезгливо бросил Соколов. – Гнеушев из тебя, прямо скажем, хреновый получается. – Я тебя, Платон, тогда кончить хотел, – продолжал капитан, глядя Недошивину прямо в глаза. – Думал, вызову на то же место, где мы с тобой разговаривали, и – сразу пулю тебе в лоб, с удовольствием!

– За чем же дело стало?

– Прасковью пожалел. Больно много, подумал я, в этой истории баб пострадало.

– Напрасно, – сказал Недошивин. – Сделайте это теперь, так и мне будет лучше.

– Пошел ты! – брезгливо сказал капитан. – Не в театре. Говори, как у тебя с Лизой было?

– Но вы же сами все знаете…

– Не все. Не знаю, например, как ты с Лизой познакомился.

– Тогда вы ничего не знаете. Интересно, как вы догадались, что это мой ребенок?

– Нянечка в детском доме сказала, что Ваня родился в октябре семимесячным. А изнасиловали Лизу под Новый год. Мне недолго пришлось загибать пальцы. Кроме того, Палисадов намекнул мне, что в это дело замешаны более серьезные люди, чем он, Барский и Оборотов. Разумеется, я не сразу подумал на тебя. Но когда парнишка стал подрастать…

Соколов еще раз выглянул в окно, чтобы убедиться, что мальчик все еще там.

– Рассказывай, Платон.

– Меня готовили к работе за границей. Одним из условий было умение работать в образе. Не знаю, зачем это понадобилось Рябову, ведь меня посылали под видом обычного дипломатического работника, которые гримом, как правило, не пользуются. Но не в моих правилах обсуждать приказы начальства. Одним словом, мне придумали образ. Но в этот образ нужно было вжиться, как говорят актеры. Просто гулять по Москве бессмысленно, нужно привыкнуть общаться с разными людьми, чтобы тебе полностью верили. Как раз случилась эта грязная история, и я поехал в Малютов уговаривать Лизу не делать лишних глупостей. Заодно решил проверить образ.

– Проверил?

– Лиза раскусила меня с первого взгляда. Я думаю, что она была бы очень хорошей актрисой, такой, знаете, русской, натуральной… У Лизы было исключительное чутье на фальшь. Но когда я снова соврал ей, представившись актером одного из московских театров, приятелем Барского, она легко в это поверила. Я думаю, она хотела в это верить. У нее была слабость на актеров.

– Да уж, Платон, – вздохнул Соколов, – угодил ты в десятку, сам того не понимая. Целый чемодан у нее был с портретами этих артистов.

– Этого я не знал…

– Дальше?

– Потом мы стали встречаться в Москве. Я водил ее в театры, кроме, разумеется, того, где я якобы работал. В начале марта она призналась мне, что беременна. Странно, но я ни на минуту не усомнился в том, что это будет мой ребенок. Наверное, я так же хотел верить в это, как Лиза в то, что я артист. Хотя едва она увидела мою казенную квартиру, заодно предназначенную для вербовок агентов… Я думаю, она просто полюбила меня, не как артиста, а просто… Как и я ее. Было в нас что-то общее. Знаете, Лиза при всем ее деревенском происхождении была какая-то… нездешняя. Как и я… при всем моем патриотизме.

– Ну и женился бы на ней, сукин кот!

– Это было невозможно, Максим Максимыч, – с искренней грустью отвечал Недошивин. – Специфика моей работы не позволяет мне заводить семью без разрешения Рябова. Если бы я признался, шею свернули бы и мне, и Лизе.

– Какой ты добрый! Вместо Рябова шею ей свернул ты!

– Она сама была виновата! Когда она узнала, что беременна, она сильно изменилась. Она заявила, что не желает быть любовницей, только законной женой. Ради ее будущего ребенка. В противном случае выйдет замуж за Воробьева.

– Снова не понимаю тебя, майор. Ну и отпустил бы ее с ребенком. Поплакала бы и устроилась. Мы, коньковские, народ рассудительный…

– Как вы не понимаете! – вскричал Недошивин. – Я – сирота. Я не мог допустить, чтобы мой сын воспитывался у чужого отца! Нет, нет и еще раз нет!

– Вот ты какой, майор, – врастяжку произнес Соколов. – Я думал, ты просто сволочь, а ты, оказывается, и здесь идейный. Значит, чтобы сохранить сына за собой, за человеком, которого он и знать не может, ты убил его мать? Нет, ты не злодей, Платоша. Ты еще хуже!

– Вы не можете судить об этом! – нервически вскрикнул Недошивин. – У вас были родители, есть любящая жена! Я всю жизнь одинок! Как перст! И вот Бог послал мне радость – Лизу, а потом сына! И я должен был потерять обоих? Я просил ее, умолял не торопиться!

– А знаешь ли ты, любящий отец, – Максим Максимыч скрипнул зубами, – что перед тем, как ты встретил Лизу в парке, она имела объяснение с Воробьем и категорически отказала ему?

– Нет, – прошептал Недошивин. – Это мне неизвестно.

– А ты загляни в протоколы допросов.

– Вы убиваете меня. – Недошивин бессильно уронил руки.

– С удовольствием бы это сделал. Уходи, Платон, добром прошу!

– Вам неинтересно знать, что было после того, как кто-то из роддома сообщил ей, что ее ребенок жив?

– Чего тут знать? – усмехнулся Соколов. – Ты послал Гнеушева в Малютов, чтобы тот убрал Палисадова, а заодно передал Лизе твое письмо. В письме ты писал, что ждешь ее в Москве. Она побежала на первый утренний поезд, а на дороге ее ждал ты.

– Вы и о Палисадове догадались! – воскликнул майор.

– Гнеушев выдал. Не прямо, но так, чтобы я понял. Гнеушев оказался не глупее тебя. Ты правильно все рассчитал. Гнеушев убивает Палисадова, а на обратном пути в поезде ты или кто-то другой кончает его. В результате – целых три загадочных убийства, связать которые между собой невозможно. Даже Рябов ничего не поймет. Все будут заниматься убийством ответственного прокурорского работника, а труп какой-то девушки спишут на физкультурника из Москвы, который оказался тем еще маньяком и выбросился из поезда на ходу. Но, на твою беду, Палисадов не успел выпить вина до известия о смерти Лизы. Ему позвонили из милиции в гостиницу, консьержка сказала мне, что он говорил с кем-то по телефону. Тогда он вернулся в номер, чтобы выпить с Гнеушевым на посошок, и рассказал ему, что произошло в парке. Гнеушев обо всем догадался и «случайно» опрокинул бутылку вина на подоконник. Потом он «опоздал» на поезд, в котором его поджидал ты или кто-то еще, и нахально полез мне на глаза. В результате он засветился, а устранять еще и меня тебе было уже не с руки. Тут бы вся наша ментовка на уши встала, и никакой Рябов бы тебе не помог. Знаешь, в чем была твоя ошибка? Очень сложный ты план придумал и местных особенностей не учел. Слушай, что мешало тебе убить Лизу под шумок в Москве? Зачем нужна была эта театральщина?

– Во-первых, – сказал Недошивин, – я действительно хотел убрать Палисадова. Майор Дима умеет загибать пальцы не хуже вашего. Во-вторых, я надеялся уговорить Лизу еще здесь.

– Не удалось?

– Она была невменяемой! Она кричала, что, если я не верну сына, она обо всем сообщит Рябову, о котором я однажды некстати рассказал. Это означало бы верную смерть Вани.

– Да, запутался ты, Платон, – вздохнул Максим Максимыч, – запутался и всех запутал. Устроил, понимаешь, убийство районного значения! Но как ты сумел забрать ребенка из роддома?

– Я пришел в роддом в том же гриме и парике, что и тогда к Лизе, и представился отцом ребенка. Организовал персоналу шикарный стол в благодарность… Ну и рассказал кое-какие неприятные вещи о его матери, которая будто бы мечтает избавиться от ребенка, но не знает, как это сделать. Лиза очень тяжело перенесла роды, была слабой. По моей подсказке ей предложили подписать бумагу, в которой она отказывалась от ребенка. Ей сказали, что он умер.

– Все концы в воду спрятал…

– Не все. Кто-то прислал Лизе письмо, что Иван жив и находится в детском доме имени Матросова. Тогда она позвонила мне…

– Не страшно было ее убивать?

– Страшно, – признался майор.

– Врешь! В страхе не так убивают.

– Это не имеет значения, – холодно сказал Недошивин.

– Как ты можешь после этого жить, Платон? – пораженно глядя на него, спросил Соколов.

– Это пустые разговоры, Максим Максимович, – нехотя ответил Недошивин. – Мы с вами разные люди и друг друга никогда не поймем.

– Это правда, Платон…

– Ну хорошо, – неожиданно согласился Недошивин. – В конце концов я могу ошибаться насчет Рябова. Спрячьте Ваню сами, но только в надежном месте.

Дверь распахнулась, и в комнату вбежала зареванная Прасковья.

– Торгуетесь?! – кричала она. – Эх вы… мужики! Павианы надутые!

– Подслушивала? – спокойно поинтересовался Соколов.

– А ты думал, я пирожки вам буду стряпать?

– Прасковья Семеновна, – обратился к ней майор, – вы, я вижу, ответственный человек. Раз вы все слышали, подумайте, где спрятать моего сына?

– Где-где! В тюрьме, конечно! – деловито сказала Прасковья. – Кто его будет там искать? Сегодня Федор Васильевич в КПЗ дежурит. Мужчина неболтливый. Я и сама с Ванечкой в камере посижу, пока вы со своим Рябовым разбираетесь.

– Не жена, а ума палата! – восхитился Максим Максимыч.

– Прекрасная мысль, – согласился Недошивин.

– То-то, – не сумела сдержать гордости Прасковья. – Эх, мужики! Павианы, одно слово!

Она быстро собрала какой-то узел, оделась и вышла.

– Повезло вам с женой, – сказал Недошивин.

– Не жалуюсь.

Недошивин попрощался и ушел. Тем же вечером, едва Прасковья отлучилась из КПЗ за провизией, Ивана похитили. Кто-то пришел, показал свои документы дежурному и забрал мальчика. Прасковья выла белугой. Соколов был зол, как сто чертей. Но оба понимали, что вернуть мальчика невозможно, обращаться за помощью не к кому. Не к Рябову же!

Соколов заглянул в пачку. Там оставалась последняя сигарета. Закричал первый петух, напоминая, что наступает утро и пора возвращаться домой. Напрасно ты пришел сюда этой ночью, капитан! Не светлые у тебя получились воспоминания.

– Не спеши, Соколов!

Он обернулся и остолбенел. Позади пня вальяжно стоял Гнеушев, приветливо улыбаясь и посверкивая в свете нового месяца ровными рядами белых зубов.

– Ты?!

– Не ждал меня, капитан? Ну, здравствуй!

– Вот еще! – сказал Соколов. – Здоровья я тебе пожелать не могу. Говори, зачем пожаловал? Неужели по мою душу?

– Не спеши, капитан.

– Не спешу.

– Присядем на дорожку?

– Разные у нас тобой дорожки, – возразил Соколов, но обратно на пень все-таки присел. – Странно, что тебя до сих пор свои не укокошили. Зажился ты, Гнеушев, на этом свете…

– Зажился, – согласился Борис Вениаминович. – Понимаешь, молодежь слабоватая пошла. Нет достойной смены… Вот и не списывают меня. А у вас как с молодежью?

– Да, – невесело усмехнулся капитан, – квалификация у тебя редкая. А у нас с молодежью все в порядке – не волнуйся.

– Ну и слава богу!

Так они сидели, болтали, словно два старых приятеля. Однако Гнеушев посматривал на часы, из чего капитан сделал вывод, что он специально тянет время, как тогда на станции.

– Ну хватит, – грубо оборвал его Соколов. – Зачем приехал?

Гнеушев взглянул на часы и вздохнул.

– Тебя убивать я приехал, Соколов. Вот, понимаешь ли, какая неприятная штука… Заказал тебя товарищ Рябов.

– Рябов? – удивился Соколов. – Я с ним вчера по телефону говорил.

– Вот! И наверное, ничего не сказал ему про мальчишку. А квартирка твоя, капитан, находится под видеонаблюдением. И ты прикинь, тебе сам Рябов позвонил, такую честь тебе оказал, а ты от него такой факт скрыл… Таких неблагодарных людей генерал устраняет по-любому, даже если испытывает к ним глубочайшую симпатию. Погрустит немного, но все-таки устранит. Так что не обижайся, капитан!

– Под видеонаблюдением, говоришь? – Соколов задумался. – Значит, он видел… Послушай, Гнеушев! Прежде чем ты меня убивать будешь, позволь мне еще один звонок сделать!

– Ты смеешься надо мной, капитан? Я вообще тебе ничего не говорил. Я и знать ничего не знаю.

– Как убивать будешь? – угрюмо спросил Соколов, глядя убийце прямо в глаза. – Только учти, я сопротивляться не буду. Не доставлю тебе такой радости. Мне, старому человеку, с тобой все равно не справиться. А ты потом скажешь, что капитана милиции в честном бою завалил. Шнурочек-то принес?

– Зачем шнурок? – усмехнулся Гнеушев. – Я тебя просто зарежу небольно. Из моего к тебе, капитан, старинного уважения.

– Спасибо, добрый человек! – засмеялся капитан, чувствуя, однако, как лицо стягивается смертной маской, а в сердце проникает могильный холод.

– Есть последнее желание? – серьезно спросил Гнеушев.

– Есть, – серьезно ответил Соколов. – Во-первых, дай последнюю сигарету выкурить. Жалко в пачке оставлять.

– Кури, – разрешил Гнеушев и посмотрел на часы.

Капитан, не торопясь, выкурил последнюю в жизни сигарету, потушил окурок об пень и положил его в пакет, где лежала пустая бутылка из-под морса. Затем тщательно собрал с земли остальные окурки, горелые спички и тоже сложил в пакет, который протянул Гнеушеву.

– Выбросишь на вокзале? Сделай одолжение!

Гнеушев насмешливо посмотрел на пакет:

– Поверил, капитан?

– То есть?

– Поверил, что убивать приехал? Видно ты, Соколов, на пенсии милицейских романов начитался.

– Не будешь? – с надеждой спросил Соколов, и ему стало так радостно, будто помолодел на двадцать с лишним лет. И даже что-то симпатичное померещилось ему во внешности этого сильного, уверенного в себе мужчины.

– С ума сошел, Соколов? Я разыграл тебя. И не один я пришел. Смотри, кто сзади стоит!

Капитан обернулся, но никого не увидел. И в ту же секунду легко, как в сливочное масло, вошло в его левую грудь, на ладонь ниже соска, узкое металлическое лезвие, сверкнувшее в руке убийцы. Соколов завалился на пень, задышал, захрипел, заморгал редкими ресницами. Потом широко открыл глаза, а закрыть их уже не хватило жизни.

– Извини, капитан, – сказал Гнеушев недовольным голосом и с силой вогнал окровавленный нож в центр пня, на котором, истекая кровью, лежал Соколов. И быстрыми шагами отправился к станции…

Умер, умер любезный мой Максим Максимыч! Не дождался красного солнышка, а ведь оно с какой-то особой, последней, не растраченной за короткое русское лето силой греет в этих степных местах в конце августа, по утрам, хотя по ночам термометр падает ниже нуля, и леденеют лужи, и обсыпает землю иней, как небо – звезды.

Убили моего капитана…

С отвращением смотрю я в лицо убийцы, который спешит на утренний поезд, опаздывает, гад, потому что заболтался с капитаном и время протянул, чтобы отпустить ему жизни побольше.

Нет, на лице убийцы нет раскаяния… Душа Гнеушева давно омертвела, заснула летаргическим сном, и носитель ее, все еще живущий на земле, на самом деле уже много лет смердящий мертвец.

Но даже на лице этого жалкого трупа я вижу сожаление и вопрос. Зачем было убивать старого капитана? Кому он мог быть опасен? До чего же ты докатился, Гнеушев! Режешь старых пенсионеров, как овец, стараясь не глядеть им в глаза. А ведь, бывало, какое наслаждение получал ты от взгляда в упор – глаза в глаза – в лица жертв!

Противно даже убийце…

«Постой, – может возразить читатель. – Ведь это не Гнеушев, а ты убил капитана! Что стоило тебе, хозяину его судьбы, оставить Соколова мирно доживать свой век с Прасковьей? Ох, не лукавь, не лукавь… Не в глаза выдуманного тобой убийцы (надо еще разобраться, откуда в тебе эти фантазии?), а в твои, твои глаза, дорогой автор, надо вглядеться повнимательней!»

Ах, читатель! Что понимаешь ты в законах романа, да еще и русского романа, самого беззаконного из всех романов? Нет, не мог я оставить капитана в живых! Как только Соколов увидел Лизу мертвой и взбунтовался, бросил вызов врагу рода человеческого, жизнь его была уже неподвластна моей воле. И потом… Как ты представляешь себе, мой сердитый читатель, жизнь Максима Максимыча после девяносто первого года? Ведь он был до мозга костей советский человек, а советская эпоха кончилась… Плох он или хорош, этот советский человек, но жестоко было лишать его опоры, выбивать почву из-под его ног. И ты хочешь, жестокий мой читатель, чтобы я собственной рукой устроил своему любимому герою экзекуцию? Чтобы наблюдал вместе с тобой, как Гнеушев любовался муками жертв, задушевными корчами Соколова, уже бессильного пенсионера, пьяненького, в семейных трусах, покрасневшего от водки и злости, когда сидит перед телевизором и смотрит, и смотрит, как рушится его держава, которую он спасал от немцев и которая легко, с детским восторгом, с каким обнимала Палисадова Ася, легла под собственных доморощенных супостатов?

Нет и еще раз нет! Это – слишком жестоко.

Но все-таки жалко мне вот так расстаться с Максимом Максимычем! Конечно, я мог бы продлить это расставание рассказом о следствии по этому делу, которое, как легко догадается мой проницательный читатель, очень быстро зашло в тупик. Я могу рассказать, как разбудили Аркадия Петровича Вострикова и как он бежал (как тогда, осенью шестьдесят седьмого) на место страшного преступления, которое не укладывалось в его голове… Как затем он отправился к Прасковье и как она открыла ему дверь, собираясь встретить мужа и отругать его за эти ночные посиделки, а у него почки больные, ему ли, старому, по ночам на пнях рассиживаться? Как по белому лицу Вострикова Прасковья сразу догадалась обо всем и рухнула на пол.

Страницы: «« ... 1718192021222324 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Белокурые амбиции» – это доступное и остроумное пособие о том, как вести безупречный образ жизни де...
Некоторым кажется, что черта, отделяющая тебя – просто инженера, всего лишь отбывателя дней, обожате...
В России есть особая «каста» людей, профессионально торгующих властью. Это не чиновники, не депутаты...
Что толкает человека на преступление? Играет ли свою роль воспитание или здесь все дело в наследстве...
Катастрофа, казалось бы, неминуема. Земля погрязла в кровавой бойне – еще немного, и от населения ко...
В мире Изнанки невиданными темпами творятся великие перемены. Земляне создали на материке четыре имп...