Полуденный бес Басинский Павел
Я мог бы рассказать о длинной, длинной очереди, что тянулась за гробом с Максимом Максимычем, с хитрым видом лежавшим в этом гробу. И что говорили крестьяне из Крестов, Красавки и десятка окрестных деревень… И как впереди всех, с Прасковьей, поддерживая ее под руки, шли три старухи, три последние жительницы Красного Коня, отказавшиеся покинуть родное село… И как, стиснув зубы, ни с кем не разговаривая, сидел на поминках Джон.
Но вместо этого я воспользуюсь правом романиста и продлю существование Максима Максимыча ненадолго…
Но… совсем ненадолго…
Купание Красного Коня
Вдруг Соколов очнулся.
Солнце еще не светило между вершинами берез, но небо уже было розовым. Он с трудом приподнялся на локте, сел на пне и огляделся. Гнеушева и след простыл. Грудь у него сильно болела, а белая форменная рубашка была вся красная от крови. В самом центре пня торчал нож, которым час назад убивал его Гнеушев. Интересный нож! Самодельный и такой заточки, какой он еще не видел.
Промахнулся, Гнеушев! Промахнулся! Мимо сердца прошло лезвие! И рана, похоже, неопасная, хотя крови потеряно много. Стареешь, стареешь, Гнеушев! Пора и тебе на покой!
Капитан встал и бодрой походкой пошел, почти побежал по тропинке, ведущей в город. Вдруг странная мысль поразила его. Что он третьего дня сказал Ивану? Кого показал ему в телевизоре? Какого отца? Ведь их двое там было! Палисадов и Недошивин.
И почему Джон не уточнил? Знал? Или ему уже до лампочки? В любом случае нужно звонить Рябову и говорить с ним в открытую. Может, перестраховался генерал? Что ему сейчас этот мальчишка, когда в Москве такое творится? Может, и заказ-то Гнеушеву был сделан до переворота, а отменить забыл? Да, так оно, скорее всего, и было.
Но, однако, как быстро он бежит! Не бежит, а уже словно летит. И грудь совсем не болит. Господи, да что это с ним?
Соколов взглянул под ноги, и у него закружилась голова. Он летел! Парил над розовой от восхода землей. Весь Малютов был под ним, как на карте-миллиметровке. Жителей на улицах по случаю воскресенья еще не было. Но и без этого город сам по себе жил, просыпался. Какое-то особое зрение появилось у капитана. Он видел все, что происходило под крышами, как в открытых сверху кукольных домиках. Видел нехотя просыпавшихся взрослых и их спящих детей со строгими, нахмуренными личиками. Видел сопливых еще молодоженов, еще не надоевших друг другу, еще не размыкавших любовных объятий даже во сне. Видел старушку, как она, кряхтя, выбиралась, словно из сугроба, из высокой пуховой перины.
Ба! А это кто? Что это за женская фигура сгорбилась за столом с непогашенной зеленой лампой? Да ведь это Прасковья, тудыть ее растудыть! Так-то она спит в его отсутствие! Не буди, мол! А сама целую ночь глаз не сомкнула с шитьем, его ожидая!
Надо будет ей сказать…
И только теперь капитан по-настоящему испугался.
Да ведь он умер, умер!
Не промахнулся Гнеушев! И капитан теперь не капитан, а кто-то другой, кем становится человек после своей смерти. И только Соколов это понял, как та же неведомая сила, что дала ему крылья, их отняла, и полетел Соколов камнем к земле, которая уже не казалась ему прекрасной. Он падал на церковную площадь, на ее старинный булыжник и через секунду должен был превратиться в огромную коровью лепеху. Но в последнее мгновение неведомая сила, играючи, подхватила Соколова и опустила капитана на камни целехоньким.
– Ни хрена себе полетали!
Второй раз после смерти он внимательно огляделся, но теперь совсем другими глазами. Так! Вот она какая, эта загробная жизнь. Ничего не изменилось. Все так же кособоко стоит поповский домик, и уже кто-то (Настя или кто-то из ее девочек) раздергивает цветные занавесочки. Рано просыпается чикомасовское гнездо! Петька к службе готовится. Мальчики, как обычно, с ним – в храм. Только Настенька с девочками дома остается.
М-да…
С ними-то понятно, а – с ним? Что ему делать, мертвому, но вроде как живому? Пойти Петьке рассказать? Это ведь по его части. А что сказать? Здравствуй, мол, Петя. Такая, понимаешь, вышла херня. Убили меня.
Капитану стало совсем неуютно. Да что он теперь такое, в конце концов?! Куда идти и что ему делать на этой земле, на которой его уже не существует?
Подобное чувство он испытал один раз в детстве, когда приснился ему кошмарный сон, что спит он и видит сон. И всё вокруг совсем как в жизни, один он, Максим Соколов, не как в жизни. Уж он и щипал себя, боли не чувствуя, и на одной ножке скакал, и вертелся и так и эдак, стараясь проснуться, – ничего не получалось. И больше всего боялся он встретить своих, деревенских, боялся заговорить с ними. Ведь они же не настоящие! И еще испугался: а что если сон этот не кончится? Ах, как ему стало жутко, как орал он, размазывая во сне сопли:
– Мама! Мама! Помоги мне!
Только заорал – проснулся.
Вот и теперь капитан почувствовал себя маленьким и беспомощным в этой непривычной, но уже несомненной для него вечной жизни. А ведь догадывался, старый дурак, что так оно и будет, что не умирает человек весь. И Прасковья о том твердила.
Ой, как страшно!
– Мама! Мамочка!
Сдавил Соколов веки до боли, и брызнули из глаз слезы, да какие горючие, прожигающие! Словно камень растворили они внутри, тот, что тянул его к земле и чуть не расшиб о камень же. Но исчез камень, а внутри не стало легко, как тогда, когда летел он над городом и видел свою Прасковью. Внутри стало пусто, как в брошенном доме. Страха не было, но подступила смертная тоска.
Вся жизнь пронеслась перед его внутренним взором, и не было в ней ничего, что представляло бы ценность для этой новой, вечной – будь она неладна! – жизни. Неужто совсем ничего? Ну разве благодарные слезы матерей тех пацанов, что спасал он от верной колонии, поступаясь законами службы. Но этого мало! Эх! Жил, служил, капитан, а кому и зачем служил? Вот она, служба эта проклятая, как обернулась! Хоть вешайся. Однако два раза не умирают.
Обидно стало Соколову, ну просто ужасно! И снова заплакал он от тоски и одиночества. Да пусть бы кары небесные поскорей, что ли, начинались, чем стоять вот эдак, как болвану, на пустой церковной площади, с пустотою же внутри!
Вдруг он понял, что будет делать. Пойдет к Прасковье. Живого ли, мертвого ли, она его не оставит. Не в ее это характере. И вспомнил Соколов слова жены, тихо, укоризненно брошенные после очередной их ссоры, когда наговорил он ей злых гадостей сверх меры:
– Глупый, Максим! Бранишься, слова грубые говоришь, грех на душу берешь. И того не понимаешь, что всякий муж через жену спасается.
Замахал он тогда на нее рукой, на бабу неразумную, но слова те почему-то запомнил. И другие ее слова вспомнились:
– Сходи, мужик упрямый, к отцу Петру Ивановичу! Покайся, исповедайся, причастись! Ведь поздно будет потом!
– К Петрушке? – хохотал он.
– Не к Петрушке, а к отцу Петру.
– Ты в своем уме, женщина? Да я его, сукина кота, один раз поймал, когда он за голыми бабами в бане подглядывал. И чтобы я ему нынче руку целовал!
– Когда это было? Сорок лет назад.
– Когда-никогда, а было. Свихнулись вы, бабы, совсем. Организовали церковную партячейку и меня, старого коммуниста, в нее тянете.
– Ох, помянешь мои слова, Максимушка!
Права была его баба. В сто раз она была умнее его. Бежать к Прасковье! Там ему приют и спасение!
– Стой, – услышал он строгий окрик.
Соколов обернулся. На ступеньках, ведущих в храм, стоял невысокий, коренастый юноша с несоразмерно короткими ногами, одетыми в белые порты. Соколов сразу узнал его раскосое лицо. Шамиль Насредеев, заряжающий из экипажа Соколова. В полку Шамиля звали Чингисханом. Татары, вообще-то, народ обидчивый, но Шамиль, видно, был неправильный татарин. Он ни на что не обижался, служил беспрекословно, а главное – все в той жизни умел и знал какой-то особенный, ласковый подходец к поварам. Потому за провиантом всегда посылали Шамиля Насредеева.
Но больше Шамиля поразило Максима Максимыча другое существо. Позади бойца в церковной полутьме стоял белый конь с желтой гривой. И коня Соколов узнал тотчас. Это был Орлик, купленный председателем колхоза в соседнем племхозяйстве, – красавец, жеребец чистой орловской породы. Купили его практически за бесценок по причине врожденного дефекта задней ноги, на которую Орлик заметно прихрамывал. Но помощник он оказался бесценный, используемый для почтовых и прочих нужд, а в начале войны загнанный насмерть во время эвакуации, когда и людей жалеть было некогда.
– Шамиль! Какими судьбами? – Уже бросившись к бойцу, Максим Максимыч понял, что сморозил глупость. Какими судьбами? Такими же, как и он. Хотя – нет, все-таки не такими же.
Насредеев погиб вместе с экипажем Максима под Варшавой, за полчаса до наступления, от прямого попадания снаряда в машину.
Они обнялись.
– Шамиль, родненький! Как ты тут? Как ребята?
– Всё в порядке, Максим. Ребята тоже мечтают встретиться с тобой. Но нельзя.
– Почему?
– Потому что они, как и я, как и все мы, погибшие на войне, принадлежат к Небесному Воинству. Нам нельзя ни на секунду покидать своих боевых постов.
– Это правильно! – одобрил Соколов. – А ты что не на посту? В самоволке, значит?
– Нет. – Шамиль обаятельно улыбнулся, обнажив свои ровные белые зубы. – Мой пост – это ты. Я всегда был рядом с тобой. Только ты этого не видел.
– Выражайтесь яснее, товарищ боец!
– Я – твой ангел-хранитель, капитан.
– Постой, – заволновался Соколов, недоверчиво глядя на татарина. – Какой ангел-хранитель? Во-первых, ты вроде бы мусульманин. Во-вторых, насколько я знаю, ангел-хранитель дается человеку от крещения.
– Тогда тебе и был дарован ангел-хранитель. Но вспомни, Максим, как часто ты звал его на помощь?
Соколов смутился. Как часто? Да ни разу.
– Что ж ты удивляешься, что он тебя покинул? – сказал Шамиль, и в голосе его не слышалось ничего обидного, только тихая боль за капитана. – Трудно помогать человеку, который этого не просит.
– Но ты же… Я тебя тоже не звал…
– Нам позволили выбирать – кого из оставшихся в живых на войне охранять от зла, от случайной смерти. Мы с ребятами посовещались и…
– Понятно, – усмехнулся Максим, взглянув на Насредеева с нежностью. Он вспомнил, что и на фронте тот следил за ним, младшим лейтенантом Соколовым, чуть ли не как нянька за ним ухаживал. Потеряет, скажем, Соколов ложку, Шамиль сейчас же новую из березы вырежет. Он все умел. – В ординарцы тебя командировали?
– Вроде того, капитан.
– Постой, Шамиль, – снова заволновался Соколов. – Ты зачем меня остановил? Куда меня отконвоировать хочешь? К Богу своему? Аллаху? Не хочу!
Максим Максимыч думал, что эти слова разозлят Небесного Воина, но Шамиль только улыбнулся, опять сделавшись похожим на Чингисхана.
– Бог един, Максим. И никто тебя насильно к Нему не отправляет. Но знай, если ты сейчас пойдешь к людям, это будет худший выбор. Ни Прасковья, никто из живых не узнают тебя. Максима Максимыча больше нет. Послезавтра твое тело вернут земле. Телу будет хорошо.
– Хорошо? – Соколов поежился, представив могильную тьму, холод, сырость и толстых червей.
– Еще как! – заверил его Шамиль. – Это как вернуться в материнское лоно. Ах, Максим, если бы ты знал, как мне было плохо после смерти!
– Прости, Шамиль!
– Но это гораздо легче того, что хочешь добровольно выбрать ты. Ты станешь цветком, деревом, животным. Ты будешь вселяться в больных, бесноватых. Это будет бесконечная смена воплощений, стирающая душу до дыр, до лохмотьев. Нет ничего более мучительного в этом мире.
– Что же мне делать, Шамиль? – заплакал Соколов и подумал, что он слишком часто плачет в этой новой жизни. – Раз ты ангел, помоги мне!
– Я помогу тебе! – обрадовался Насредеев. – Но и ты слушайся меня.
– Что мне остается? – вздохнул Соколов. – Я вроде как в плену. Давай, веди меня к Единому. Или повезешь? Коня вон привел.
– Нет, Максим, – печально сказал он. – Ты еще не готов к мытарствам. Но Бог милосерден, и тебе дарован отпуск. Как после войны, помнишь?
– Это в Конь?! – ошарашенно спросил Соколов. – Ты с ума сошел, малой! Там три старухи остались и дома сгоревшие. Лучше сразу в ад!
– Увидишь, – загадочно улыбнулся татарин и совсем по-азиатски крикнул: – Садись на коня! Крепче за меня держись!
Он первым вскочил на Орлика и, танцуя, прогарцевал к Соколову. Орлик потянулся к нему губами, ожидая морковки или капустного листа, которыми баловали колхозного красавца деревенские ребятишки.
– Ну, азият! – огрызнулся Соколов, не на коня, на Насредеева. – Пожалел бы животину. Во мне почти центнер весу. Раздавим жеребца.
– Нет в тебе никакого весу! – засмеялся Шамиль, продолжая гарцевать на Орлике.
В самом деле, неведомая сила подняла капитана, как тополиный пух, и опустила в седло позади Шамиля. И они понесли-ись!
И снова Малютов лежал под Соколовым. В последний раз на земле видел он его жителей. Видел Прасковью, уже отложившую шитье, уже беспокойно поглядывавшую на дверь, серчавшую на мужа. А вон Востриков обреченно тащится к его подъезду. Ой, что-то сейчас будет!
– Быстрее, азият!
И вот уже не Земля под ними, а черный космос. Звезды и планеты мчатся мимо, как угорелые. Ни одну не разглядишь, лишь коротким жаром обдает от звезд и ледяным холодом от планет. Но все равно понятно: нет там жизни! Ни на Марсе, нигде нет! Эх, вернуться бы да сказать об этом ученым, теоретикам всем этим. Чтобы не валяли дурака, не занимались пустотой, а лучше бы Землей занимались. Поздно, поздно, капитан!
– Куда летим, Шамиль?
– Крепче держись, Максим!
Господи! Не обманул татарин! Не обманул Воин, ангел-хранитель!
– Здравствуй, Красный Конь! – что есть мочи орет Соколов, увидев снова Землю, но только совсем голубую, совсем яркую, ярче, чем на космических фотоснимках. На Земле самое яркое пятно – Россия, а на России – Красный Конь.
Обернулся татарин. Смеется, скалит свои белые зубы. Доволен Насредеев. Сделал командиру приятное.
Они приземлились, но Соколов заметил, что Орлик снова захромал, как всегда бывало с ним после долгого пути. Он быстро соскочил с жеребца. И – утонул в медовом луговом разнотравье, промокнув от утренней росы. Да, застоялись травы этим летом. Конец августа уже.
Насредеев разнуздал коня и пошел с ним к реке. Максим Максимыч понял, что в Красный Конь он пойдет пешком и один. Деревня была недалёко, но почему-то Соколов не мог понять, с какой стороны села они приземлились. Все вокруг было ему знакомо, но как-то не так, как в последний раз, когда он приезжал в Красный Конь. И вдруг Соколов ахнул! Ну конечно! Конечно, все теперь было именно так, как в конце войны, в августе сорок пятого, когда они с Василием со станции «на трех ногах» возвращались в село. Вот по этому самому, поросшему высокой, в человеческий рост, травй, полю возвращались.
На берегу реки Шамиль ловко срезал прутик от ветлы и привязал к нему леску с крючком и самодельным поплавком. Этой снастью, вспомнил Соколов, Шамиль и на фронте рыбу ловил. Ловок татарин!
– Шамиль, – осторожно спросил Максим Максимыч, опасаясь что-то спугнуть. – На какой срок дан отпуск?
– До ночи! – оскалился Насредеев. – День погуляй, попируй с земляками, а как стемнеет, полетим.
– День? – расстроился Соколов. – Не слишком щедрый твой Бог!
– Иди! – строго крикнул на него Насредеев. – Не теряй ни секунды даром.
«Ишь ты, как заговорил! – неприязненно подумал Соколов. – Начальник, бугор хренов!» Но спорить с Шамилем не стал. Его властно, неодолимо потянуло в родное село. Пусть! Хоть денек, да его!
Первым он встретил Василия Половинкина. Василий стоял, нагнувшись, как в том давнишнем сне, и перебрасывал вилами в низкую сараюшку недопревший навоз. Дух шел острый, аммиачный, от какого городской человек может сознание потерять. У Соколова же, наоборот, прояснилась голова и радостно заколотилось сердце.
– Здравствуй, Василий!
Половинкин обернулся:
– Максим! Не может быть!
И тут Соколов заметил, что у Василия обе ноги целы. Он шел на приятеля, распахнув корявые руки и разя навозом. Шел так, как ходят на двух ногах, не прихрамывая, не приволакивая протез.
– Помер наконец! – радостно кричал Василий Половинкин. – Отмаялся! На побывку?
– На побывку, – согласился Соколов и осторожно обнял друга. Он боялся, что Василий окажется бесплотным, бестелесным, как во сне. Видимостью одной, а не живым человеком. Но когда от объятий товарища захрустели косточки, сомнений не осталось. Живой!
– Эх, Максимка! Надолго?
– На один день, – сказал Соколов и всхлипнул. – После войны и то больше отпуск давали.
– Ничего, – сказал Половинкин и бросил короткий взгляд на восходившее солнце. – Хоть денек, да твой. Что ж мы стоим? Пошли в село! Твои тебя совсем заждались! Максим Савельич как чувствовал… Вчера мне говорит: «Что-то с Максимкой неладно, Василий!»
– Ты что говоришь? – побледнел Соколов. – Какой Максим Савельич?
– Тут, все тут! – засмеялся Половинкин и отшвырнул вилы, которые не выпускал из рук во время дружеских объятий. – И твои, и мои родители, и все товарищи наши, и старики наши! И Анастас, пасечник! Помнишь, как он нас гонял?!
С умирающим сердцем Соколов приближался к дому. Но как только увидел отца, да не старого, а моложавого, каким встречал он вернувшегося с войны сына (сам не воевал, отравленный газами в Германскую), отпустило сердце. Следом и мать вышла, тоже не старая, моложе отца – ни морщинки на лице.
– Мама! Папа! Здравствуйте, родные!
– Здравствуй, сынок! Надолго к нам?
И снова – ножом по сердцу. Как скажешь, что на день всего отпустили? А по хозяйству помочь?
Сказал…
– Слава богу! – долдонят, как Половинкин. – Хоть денек, да твой.
Мать засуетилась, захлопотала.
– Пошли в дом! Голодный, сына? Позавтракать не успел? Я как чувствовала. Блинов напекла ржаных, твоих любимых. Помнишь мои блины?
Как забудешь? Ночами запах снился.
Однако отец ее остановил:
– Погоди с блинами. Пойду соберу баб, мужиков. Столы на улице накроем, на всю деревню. Нынче воскресный день, Господь простит. Максимка вернулся, радость-то какая! Надо отметить по-человечески.
– А блинки! – не унималась мать. – Простынут. Ты посмотри, на нем же лица нет.
– Погоди, – непреклонно возразил Максим Савельич. – Успеет еще наесться. Я так мыслю, что надо им с Василием пройтись, чтобы Василий ему кой-чего растолковал. Сытое брюхо к ученью глухо.
Мать только рукой махнула:
– Делайте как знаете. Иди, Савельич, собирай народ. Да прикажи Настёне кислого молока принести, нашего на общие блины не хватит. Пусть дед Анастас мед несет.
– Пойдем, Максим, – потянул Соколова за рукав Половинкин. – Без нас тут разберутся.
И они пошли в Горячий лес к роднику, возле которого каменной громадой высилось изваяние Коня. Об этом роднике Максим в той жизни слышал от стариков и, конечно, не раз пытался отыскать его с мальчишками, но – тщетно. Старики утверждали, что найти этот родник может только святой человек, блаженный или юродивый.
– Нашли? – радостно спросил.
– Не мы. Это на земле один святой человек, блаженный, родник разыскал. Только коньковским он не нужен оказался, вот и вернул его Господь туда, откуда все на свете произошло.
– Жалко! – опечалился Соколов.
– Но это не навсегда. Если сыщется на земле снова блаженный, либо юродивый, который сможет увидеть невидимого каменного Коня, вернется родник на землю, в Красный Конь.
Соколов зачерпнул воды, умылся. И почувствовал: что-то происходит с его лицом. Растягиваются морщины, наливаются соком губы, кровь ударяет в щеки. Зрение восстановилось так, что стал он видеть каждый листочек, травиночку, и не просто видеть, а как-то любовно замечать, так что и понять было нельзя, как же он раньше без них жил?
– Ну, вот ты и помолодел! – засмеялся Половинкин. – Смотри, по девкам не побеги! Прасковья тебе потом зенки повыцарапает!
– Прасковья? Где она, Прасковья? – снова загрустил Максим. – Когда я снова ее увижу?
– О том Господь знает.
– Вот ты говоришь: Господь, Господь! – с обидой сказал Соколов. – Вас-то Он хорошо устроил! А что мне, капитану советской милиции, на вашем свете делать? Не было у меня ни мысли, ни времени, чтобы в церковь сходить помолиться. И не умел я это делать. Скажи, в воскресенье трудиться – грех?
– Грех, – согласился Василий Половинкин. – На земле – грех.
– Во-от! А у меня в воскресенье самое горячее дежурство. Потому что пьянки – раз, поножовщина – два, в универсаме никого, кроме сторожа глухого, – три.
– Господь все видит.
– Он видит, да я не вижу! Мы все там не видим! Отсекли в нас это, вырезали, как аппендицит, кому с наркозом, кому – ржавым сапожным ножом! И – что теперь? Что же, все мы, советские люди, получаемся полные уроды и недоумки и дружной толпой в ад отправимся? Нет, как хочешь, Василий, а только и после смерти не принимаю я вашего Бога! За несправедливость Его к нам, мужикам, не принимаю! Образованные, интеллигенты, чиновники разные обзавелись личными батюшками, и те им за деньги кадят и грехи отпускают. А какая-то фабричная из Малютова, от пьяного мужа троих родившая да несколько абортов сделавшая? Ее в ад? В ад! Вместе с детишками и мужиком ее непохмелившимся. А чем они хуже? Тем, что свету белого не видели? Работали от звонка до звонка и образование не получили?
– Но ты-то с образованием, – уклончиво возразил Половинкин. Было видно, что спорить ему не хотелось и слушал он, только чтобы не обидеть друга.
– Да я не про себя, – махнул рукой Соколов.
– И правильно. О себе надо было на земле думать. А тут дюже поздно. Как Господь решит, так и выйдет.
– Да решил уже. – Соколов отвернул лицо, чтобы Василий не заметил обиды. – Как говорится, попрощайся с родными и близкими и – на вечное поселение в преисподнюю.
Они помолчали.
– Одного не могу понять, Василий, – снова не выдержал Соколов. – Почему тебе такая поблажка вышла? Нет, ты не подумай, я не в обиде, я за тебя рад. Но все-таки – объясни! Может, за ногу твою тебя простили? Может, грешил ты на земле меньше, чем я?
– И нога ни при чем, и грешил я не меньше твоего, – возразил Половинкин. – Я ведь, Максим, когда в Город перебрался, то Василису свою подумывал бросить. Нашлась одна вдовушка, небогатая, с отдельной квартирой. Пригрела инвалида и давай нашептывать: бросай, мужичок, свою деревенскую рвань, заживем с тобой чисто и весело. И я согласился. И о Лизавете уже не думал. Но спас Господь! А сюда я попал благодаря Василисе. Это вы, на земле, думаете, что она дурочка, сумасшедшая, а на самом деле ее Господь от соблазнов мира укрыл и великой молитвенницей за души наши поставил. Вот она меня первого у Бога и вымолила, голубушка моя ненаглядная!
– Муж через жену спасется, – вспомнил Соколов.
– А?
– Это я так. Еще скажи: как вы живете, что делаете? Крепко стоит колхоз? МТС восстановили? Школа работает?
Половинкин засмеялся:
– Нет здесь никакого колхоза, Максим. И МТС нет. А школа? Вот она… смотри вокруг! Тут тебе и класс, и доска, и учитель.
– Понял. Значит, никакой цивилизации? Каменный век? Ни электричества, ни телевидения?
– Золотой век! Золотой, Максим! Неужели ты еще не догадался, что в мужицкий рай попал, о котором каждый крестьянин втайне мечтает, кем бы он по жизни не был, хоть генеральным секретарем КПСС? Но этот рай не навсегда. Однажды для каждого из нас, как для тебя нынче, наступит Ночь, и отправимся мы сквозь тьму и холод к Богу ответ держать. За всё и за всех. А пока работаем и молимся, молимся и работаем. Готовимся к ответу. Вот и вся школа.
Соколов слушал его молча. Потом сказал быстро:
– Пошли! За полдень уже, времени мало осталось.
По дороге он вдруг спросил:
– А Лизавета? Она… здесь?
Заплакал Половинкин. Потемнело его лицо.
– Нет нашей Лизоньки, – прошептал Василь. – И никто не знает, где она, даже Василиса не знает. Похитил кто-то Лизину душеньку, враг человеческий похитил.
– Ничего, – уверенно сказал Соколов. – Кажись, появился человек, который и вражине рога свернет, и Лизавету из плена выручит.
– Кто это? – удивился Половинкин.
– Хрен в пальто. Внук твой, ясно?
В уже подступающей темноте, сильно опаздывая, Максим короткой дорогой, напрямки, бежал к речке Красавке. Неужто он все же подвел Шамиля? Ох, влетит Небесному Воину от его начальства! Ночь опускалась быстро, как бывает в конце лета в этой лесостепной, причудливо холмистой полосе России. Кажется, только-только полыхал закат, и уж не видать ничего вокруг. Лишь звезды горят сумасшедшие, как в планетарии.
Соколов думал, что татарин ждет его с нетерпением, но ошибся. Голый, оставив на берегу белые порты и рубаху, Шамиль вместе с конем купался в реке. Красавка – речка мелкая, но в этом месте образует омут. Там и плавали Шамиль с жеребцом, являя собой единое диковинное тело. Соколов не стал окликать татарина, сел на ствол прибрежной ветлы, росшей параллельно земле.
Ах, какой чудесный день! Благодарю Тебя, Господи! Ведь в самом деле – милость оказал! Теперь, куда бы ни послали, вечно будут перед его глазами родные лица. Вечно будет плакать в душе гармонь Анастаса, пасечника, а на губах гореть вкус его меда.
– Вернулся? – спросил Шамиль, выходя из воды.
– Думал, сбегу? Спрячусь в стогу сена?
Соколов поднял на него глаза и обомлел. Перед ним стоял уже не Шамиль, но прекрасный отрок с Красным Конем. Освещаемые последними, жарко алыми лучами августовского заката, они пламенели на фоне бледневшего неба и словно бросали вызов всему, что находилось вокруг и недавно казалось Соколову самым красивым в мире. Вдруг и речка с ее петлистыми, поросшими красноталом берегами и сладкой тинистой водой, и бесконечные медоносные поля, источавшие дурманящий запах даже ночью, и загоревшиеся теплые огни родной деревни – все это показалось Соколову ничтожным перед этой торжественной и какой-то нездешней красотой.
– Ты кто? – изумленно спросил он.
– Я тебе говорил. Я Небесный Воин, твой ангел-хранитель. Ты что – не поверил мне?
– Теперь верю, – прошептал Максим.
– А это Красный Конь. На нем святой Георгий облетал Россию, и там, где ступала нога Коня, пробивался святой родник, который ты видел нынче.
– Верю, – шептал Соколов.
– А это, – грозно продолжал отрок, перстом показывая на него, – твоя гордая маленькая душа, которая ныне же должна идти к Богу, хотя не знает ни единого слова, чтобы держать ответ перед Ним.
– Я готов, – выдавил из себя Соколов.
– Нет, капитан. Ты так и не понял самого главного. Я мог бы объяснить это тебе, но мои слова показались бы тебе слишком простыми, знакомыми и ничего не значащими, как это было с тобой не раз.
– Не покажутся.
– Ты уверен?
– Да.
– Почему ты так уверен в себе, Максим? Ведь ты отправляешься в Вечную Ночь, не захватив с собой даже тонкой восковой свечи. Даже крошечного степного светлячка, Божьего насекомого, посланного людям для напоминания о Ночи, ты не догадался взять с собой. Но и это не самое страшное. Ты был со своими родными, и ты ни разу не спросил их, зачем они здесь? Бог наложил молчание на их уста, но почему ты не заметил умоляющего взгляда твоей матери, которая безмолвно кричала тебе: «Спроси, Максим!» Ты не задумался, отчего был так печален твой отец?
– Потому что нам скоро расставаться.
– В общем, ты ничего не понял, Максим. Я сделал для тебя, что мог. Теперь прощай. Увидимся, нет ли – я не знаю.
Шамиль как был, голый, вскочил на Коня. Они без разбега вознеслись, вспыхнули красным пламенем на фоне неба.
– Шамиль! – смертельно испугался Соколов. – Вернись, мне страшно! Не покидай меня одного в Ночи, Ангел Небесный, Хранитель мой Святой!
– Нельзя! – донесся слабеющий звук. – Здесь Сам Бог за тобой смотрит!
И снова Соколов был один-одинешенек, как рано утром на площади. В третий раз после смерти он огляделся, но ничего не увидел, только тьму и звезды. И подобно звездам, но куда теплее, горели вдали огни Красного Коня. Но Соколов знал, что туда ему больше нельзя, потому что отпуск кончился и потому что никогда еще Максим Соколов не нарушал своего офицерского слова.
Пора идти в Ночь.
Соколов встал и оправил рубашку. Жаль, не захватил с собой в парк еще и кителя, понадеявшись на теплую ночку. А ночка-то вон она как обернулась. Ну да чего теперь… Пора так пора…
Но что это, боже!
За Красавкой, за полем, бугром выгнувшимся до горизонта, начинался восход. Солнце еще не показалось, но небо уже алело и разгоралось так же стремительно, как гасло несколько минут назад. И был этот восход так прекрасен, что Соколов не столько удивился ему, сколько залюбовался и пожалел, что нет рядом Орлика и Шамиля, потому что втроем любоваться было бы куда веселее. Кто-то тронул его за плечо.
Рядом с ним стоял Василий.
– Здесь не бывает ночей, – просто объяснил он. – Только солнце зайдет, тут же встает. Мы уже привыкли.
– Когда же вы спите? – спросил Соколов.
– Зачем душе спать? – ответил Половинкин. – Душе это вредно.
– Что же мне теперь делать?
– Пошли домой, – сказал Половинкин. – Откладывается твоя Ночь. На неопределенный срок откладывается.
– Зачем?
Половинкин укоризненно покачал головой, вдруг напомнив ему Прасковью.
– Ну не дурак ли ты упрямый после этого, Максим? ПОТОМУ ЧТО ТЕБЯ БОГ ЛЮБИТ! ЖАЛЕЕТ! ВРЕМЯ ТЕБЕ ОПОМНИТЬСЯ ДАЕТ!
Соколов молчал.
– Пошли, что ли…