Москва – Испания – Колыма. Из жизни радиста и зэка Хургес Лев
«А ты куда едешь?» – спрашиваю я у него. – «А туда», – улыбаясь, ответил Артур, ткнув пальцем в бутылку. Не поняв в чем дело, я переспросил: «Да я у тебя спрашиваю серьезно, куда ты едешь?». Артур уже всерьез ответил: «В Малагу, туда, где делают это вино, причем завтра же рано утром».
Узнав, что там нужен радист, я тут же принял решение тоже ехать в Малагу, даже не выяснив толком, где она находится и какая там военная обстановка. Сразу после обеда я отправился к Никифорову и сообщил ему о своем желании. Он не стал возражать и сел писать мне направление, а я тем временем подошел к висящей на стене карте страны, чтобы посмотреть, где Малага. Оказалось, что это область на самом юге Испании, почти у Гибралтара, и со всех сторон, за исключением узенького прохода вдоль побережья, она окружена фашистами. Но отступать было уже поздно. Взяв направление, я отправился комплектовать свою «музыку» (радиостанцию) и собираться в дорогу.
3
На следующее утро пять человек – Артур Спрогис, его переводчица Регина Цитрон (старая коммунистка, член еще нелегальной польской компартии; умерла в Ленинграде в конце семидесятых годов), шифровальщик Вася Бабенко, я с «музыкой» и испанец-шофер – выехали на легковой машине с флажком советского посольства из Валенсии в Малагу.
Широкая лента гудронированного шоссе, по которой с легким шипением скользят колеса автомобиля. Через каждые 100 метров кучка белых камней, через километр – столбик, через 50 километров – большой столб с перечислением расстояний до ближайших городов. Четкие знаки поворотов, объездов, неровностей дороги, всяких запретов. Все это, несмотря на военное время, содержится в образцовом порядке. Что же касается темперамента испанских шоферов, то по сравнению с ними наши грузины и даже чеченцы просто флегматики. Скорость меньше 80–90 км в час (по любой дороге, даже по горному серпантину) у них вообще не котируется, а по более-менее ровному дефиле – не менее 110–130 км. Никакие меры воздействия на водителей эффекта не дают. Даже такое средство: на месте автомобильной катастрофы с человеческими жертвами, на обочине дороги, ставят «на попа» покореженные рамы разбившихся машин, прочно вкопав их в землю, а рядом устанавливают большой черный крест с перечислением на табличке фамилий погибших, с назидательной надписью, вроде: «Мир их праху! Да простит им Господь их прегрешения, ибо покаяться в них перед смертью у них не было времени».
С точки зрения нормальной логики, при подъезде к такому «памятнику» (а на особо опасных местах дорог их бывает и по несколько штук) нога автомобилиста должна сама отпустить акселератор, но на испанских водителей даже это не действует, – 100 км в час, не меньше, даже мимо «памятников». Недаром, по имевшимся данным, количество советских добровольцев, пострадавших в дорожных происшествиях, вполне соизмеримо с аналогичными потерями в боевых действиях.
Но ехать по такой дороге все же приятно: чистенькие деревни с белыми домиками сплошь в цветниках и зелени. Несмотря на большое движение автотранспорта, велосипедистов очень много, но ездят они по специальным дорожкам за обочинами шоссе, с полной для себя безопасностью.
Особенно поражают апельсиновые рощи, почти непрерывно тянущиеся по обеим сторонам дороги. На деревьях почти не видно зелени из-за обилия крупных, ярко-желтых плодов. Собранные апельсины свалены в кучи вдоль дороги и тут же грузятся в автомашины, примерно как у нас картошка (с которой они примерно в одной, если не дешевле, цене). Каждая такая куча (а тянется она вдоль дороги порой много десятков метров) принадлежит определенному хозяину, и на ее концах вкопаны столбики с дощечками. Фрукты никто не охраняет (да и вообще в Испании я почти не видал сторожей, воровство там не в почете). Подъезжает к такой куче машина. Шофер с одним или двумя грузчиками наполнит кузов апельсинами и на дощечке отметит дату, грузоподъемность машины и поставит свою подпись. Когда все апельсины увезут, хозяин берет эти дощечки и едет в контору получать деньги. Никаких тебе экспедиторов, бухгалтерий, накладных, ведомостей и прочего.
Недаром Валенсия славится экспортом апельсинов. Правда, валенсийские апельсины несколько толстокожи, но это качество только делает их более пригодными для длительной транспортировки. Впоследствии мне довелось отведать и знаменитых эстепонских апельсинов (Эстепона – небольшой городок километрах в 80 к югу от Малаги по побережью Средиземного моря). Их вкус вообще бесподобен. В разрезанном виде в них заметны красные прожилки, наподобие кровеносных сосудов. По качеству они считаются лучшими в мире, но из-за чрезвычайно тонкой кожуры не выдерживают никакой перевозки и портятся даже по пути в Малагу, так что их приходится есть на месте, да и то не чистя, а слегка надрезав кожуру: содержимое выдавливают на блюдце или прямо в рот. Но и валенсийские апельсины хороши, а обилие их на деревьях настолько велико, что если бы не специальная система подпорок, то ветви обломились бы под тяжестью плодов.
Но мы едем все дальше: как в калейдоскопе, мелькают поселки и города. Гандия – крупный морской порт, в основном экспортирующий апельсины. Аликанте – фешенебельный курорт, славящийся своим знаменитым вином и рестораном, который расположен на прибрежном острове и имеет сообщение с городом через перекидной мост и очень нарядные катера. Уже знакомая мне Мурсия. Испанские города поражают своим необычным для нашего глаза видом: узенькие улочки, мощенные булыжником или каменными плитами, застроенные домами архитектуры бог знает какого века, часто сменяются вполне современными широкими проспектами с многоэтажными домами. В каждом городе много различных арок, фонтанов, а особенно памятников. Памятников всевозможных: и конных (большинство), и военных, и гражданских, и духовных. Особенно популярны фигуры любимых испанских героев – Дон-Кихота и Санчо-Пансы. Они везде: на памятниках Мигелю Сервантесу (есть почти в каждом уважающем себя испанском городе), на календарях, спичечных коробках, сигаретных пачках, бутылочных этикетках – отовсюду глядят на вас симпатичные физиономии Рыцаря Печального Образа на кляче и его верного оруженосца на осле.
В небольшом городке (хотя он и являлся столицей провинции, по-нашему – областным центром) – Альмерии (получившем печальную известность из-за того, что неподалеку отсюда, около деревни Паломарес, с американского бомбардировщика была «утеряна» водородная бомба[118]), мы решили сделать остановку на отдых. Город вроде бы ничем не примечателен, только, как говорят, въезд с моря на главную улицу несколько напоминает въезд в Иерусалим с Вифлеема. Рассказывали (за точность, конечно, поручиться не могу), что когда в 1929 или в 1930 году, после длительного перерыва, первый советский пароход пришел в Испанию, то портом его назначения оказалась Альмерия. Наши морячки сразу же обнаружили сходство «пассады» с Иерусалимской улицей, и в небольшом подпитии решили провернуть мероприятие по антирелигиозной пропаганде (столь модное в те времена) – а именно инсценировать въезд Христа в Иерусалим. Подобрали матросика, немного похожего на Христа, завернули его в белые простыни, посадили на специально для этого нанятого белого осла, и вся процессия, с гармонью и пением антирелигиозных частушек на русском языке, двинулась по «пассаде» в город. Когда растерявшиеся поначалу власти разобрались, в чем дело, то полиции было уже поздно вмешиваться: фанатически настроенная, озверевшая толпа, подстрекаемая священниками и монахами, напала на «процессию». Лжехриста стащили с осла и жестоко избили, досталось, конечно, и апостолам, и только несколько запоздавшие по весьма понятным причинам жандармы спасли незадачливых агитаторов от печального конца. Возник довольно серьезный дипломатический инцидент, который был улажен с большим трудом, и с тех пор и до самого начала Гражданской войны ни один советский пароход в Альмерию не заходил.
При беглом знакомстве с городом меня удивило одно курьезное обстоятельство: сплошь и рядом можно было видеть, как весьма приличные дамы и господа безо всякого стеснения почесываются (преимущественно ниже пояса), даже на виду у всех, на самых людных улицах. Впоследствии, когда мне пришлось пожить несколько месяцев в Альмерии, это явление объяснилось: оказывается, из-за близости к городу меловых гор тут развелось огромное количество блох. Днем они ползали по тротуарам и кусали до пояса, а ночью и вовсе не давали спать. Избавиться от них было практически невозможно. Вопреки известной поговорке, не помогала тут и поспешность: блохи неуловимы, и нечего удивляться, когда человек, которого их укусы доводят до исступления, чешет покусанные места прямо на улице, иной раз и во время беседы с дамой, которая и сама таким же образом пытается унять нестерпимый зуд. Даже теперь, спустя столько лет, при одном только воспоминании о проклятых альмерийских блохах тело мое начинает зудеть.
Пообедав и отдохнув в Альмерии, мы поехали дальше. До Малаги оставалось еще километров двести пятьдесят. Проехали ряд рыбачьих поселков, и уже затемно добрались до городка Мотриль. Тут уже начала ощущаться близость фронта: стали появляться санитарные повозки, военные машины и даже расположившиеся на отдых воинские подразделения. Дорога пошла по горам, причем порой она лепилась узенькой террасой по крутому склону горы, а с другой ее стороны слышался мерный рокот волн Средиземного моря. Несколько раз переезжали вброд небольшие горные речушки. (Фашистские диверсанты повзрывали бывшие здесь когда-то мосты. Как я впоследствии имел возможность убедиться, они никем не охранялись: мне, по долгу службы, пришлось фотографировать много таких мостов на большом участке шоссе. Хотя у меня было соответствующее разрешение, оно мне ни разу не понадобилось, потому что спрашивать его было некому: никакой охраны на мостах не наблюдалось, недаром чиновник, выписывавший мне разрешение, так удивлялся, зачем оно мне.)
Все наши переправы прошли благополучно: к счастью, дождей уже давно не было, и речки безобидно текли себе в своих руслах. Между тем испанские горные реки весьма своенравны: например, в Валенсии можно видеть высокие набережные, капитальные мосты, а реки – нет. Между набережными и под мостами посажены огороды, на которых обильно произрастают огурцы, помидоры и прочие овощи, прямо в русле несуществующей пока реки. Но стоит только пройти дождям, как русло сразу же заполняется бушующей водой, порой даже под самые перила набережной. Побушует вода дней пять-семь, и река снова исчезает, а посаженные на ее месте огороды, нисколько не пострадав, продолжают давать обильные урожаи.
Однако наше путешествие подходило к концу, и, видимо, мы приближались к Малаге. Чувствовалось это не только в довольно явственно слышимых залпах полевой артиллерии, но даже в том, что впервые за все время моего пребывания в военной Испании один из дорожных патрулей, не ограничившись ответом нашего шофера «эстадо майор» (генеральный штаб), потребовал наши документы, что привело того в ярость, но, услышав наш неиспанский разговор, старший патрульный понял свою бестактность, вернул нам, не проверяя, документы, поднял руку в приветствии: «Салуд!» – и пропустил нас дальше. Это, пожалуй, был единственный сверхбдительный патруль, который мне встретился в Испании.
4
Подъезжая к Малаге, мы все время слышали глухие раскаты канонады, которая по мере приближения к городу все усиливалась, а потом внезапно смолкла. «Артиллерийский обстрел! – догадался Артур. – И, по-видимому, из орудий крупного калибра!» – «Каналья “Канариас”!» – погрозил кулаком в море наш шофер. Внезапно из-за поворота показались окраины Малаги, и мы въехали в город. Несколько обстоятельств нас сразу же поразило: вместо привычных уже нашим глазам, даже в тыловых городах, тусклых синих огоньков на улицах этого фронтового города ярко сияли огромные дуговые фонари. Не было видно ни одного человека. На расстоянии нескольких километров (от окраины и почти до самого центра) нас не остановил ни один патруль, как будто все вымерло. Кое-где, прямо посреди улицы, лежали неубранные трупы лошадей и мулов, словом, все как в сонном царстве из сказки «Спящая красавица». Наконец почти в самом центре города мы встретили долгожданный патруль, но он был в черно-красных пилотках с надписью: «СНТФАИ – анархисты». Переговорив о чем-то с нашей переводчицей Региной, «старший» встал на подножку нашей машины и, вместо того чтобы привезти нас в нужную нам «командансию милитер» (военную комендатуру), привез к местному дому анархистов, где нас сразу же окружила целая толпа вооруженных людей. По-видимому, мы чем-то вызвали подозрение у патруля, и, опасаясь нашего численного превосходства, патрульный решил поговорить с нами в более благоприятных для себя условиях. Тут же подошел местный руководитель анархистов – аргентинец Каро, и недоразумение сразу выяснилось. Оказалось, что Каро знает гостиницу, где расположился советник Малагского сектора Южного фронта – советский полковник Креминг (в миру – Василий Иванович Киселев[119]), в распоряжение которого мы и прибыли.
Нам дали провожатого и через десять минут мы уже обменивались крепкими рукопожатиями с нашим земляком-полковником и его переводчицей Машей Левиной. Среднего роста, коренастый, со слегка вьющимися светло-русыми коротко подстриженными волосами, одетый в короткую кожаную, на замке «молния», куртку (наиболее распространенная среди наших товарищей в Испании форма одежды), вид полковник имел не особо воинственный, хотя в действительности это был вояка до мозга костей. Кадровый солдат, дослужившийся до прапорщика, полный Георгиевский кавалер за войну 1914–1918 годов, Киселев сразу же после свержения самодержавия примкнул к большевикам. За участие в Гражданской войне был награжден двумя орденами Боевого Красного Знамени. О себе он мог бы рассказать много интересного, но за время нашего полугодового пребывания в Испании ни разу даже не назвал нам свою истинную фамилию (ее я узнал много позже). Лишь изредка, после удачно проведенной операции и за стаканом вина или в машине, во время длинного и утомительного путешествия из Малаги в Валенсию можно было вытянуть из него хоть что-то.
Вообще говоря, характер у полковника был крутоват: не всегда обоснованное его упрямство и гипертрофированная принципиальность иногда приводили к нежелательным осложнениям. Вот один из примеров. Однажды утром в Малаге был очередной воздушный налет. Никакой противовоздушной обороны не было, кроме одной зенитной пушки на подводной лодке, стрелявшей, за неимением шрапнели, фугасно-осколочными снарядами (а попасть таким снарядом в летящий самолет шансов не больше, чем из винтовки в муху, сидящую на макушке креста колокольни Ивана Великого в Кремле), которые причиняли при падении на землю не меньше вреда, чем бомбы фашистского самолета, в который стреляла зенитка. С началом бомбежки все члены нашей советской колонии тут же вышли на балкон своей резиденции, чтобы видеть, что происходит. Все движение в городе приостановилось, лишь отчетливо были слышны гудение моторов самолетов и грохот разрывов сбрасываемых бомб. Бомбили два самолета: один кружил над городом, по-видимому, выискивая наиболее интересную для себя цель, а другой, не спеша, в несколько заходов, бомбил полупустой порт, пытаясь попасть в единственную нашу опору – подводную лодку, которая, маневрируя по акватории, изредка постреливала из своей единственной пушки. Вдруг из порта застрекотал счетверенный, крупнокалиберный пулемет. Креминг насторожился: «Откуда у Сан-Мартина (начальника военно-морской базы Малаги) такой пулемет? Вроде бы раньше у него на базе такого пулемета не было?» – спросил Василий Иванович у меня. Я ответил, что об этом я ничего не знаю. «А ну давай съездим, узнаем!» – приказал Креминг (надо сказать, что более неподходящего времени для этого, чем бомбежка порта, придумать было нельзя, а кроме того, сам Сан-Мартин и весь его персонал уже давно сидели в убежище).
В ответ на мое робкое возражение, а не лучше ли немного обождать и получить полную информацию об этом пулемете после конца бомбежки, тем более что раз этот пулемет откуда-то взялся и даже стреляет, то все подробности о его появлении мы сможем узнать и несколько позднее, Креминг пришел в ярость, и, размахивая кулаками заорал: «Трус! Давай машину, сам поеду!». Ну что ж, приказ есть приказ. Кричу сверху шоферу Креминга – Понсу: «Понс! Эль макина, рапидо!» («Понс! Машину, быстро!»). Понс, решив, что мы, как все здравомыслящие люди, спешим удрать от бомбежки куда-нибудь подальше за город, мигом выкатил «Крайслер» полковника во двор перед виллой. Уселись в машину все наши, бывшие в наличии: Креминг, Маша, шифровальщик Вася Бабенко, испанец-топограф Энрике Сегарра и я. Кроме полковника и меня никто и не догадывался, куда мы едем.
Когда при выезде из ворот полковник велел поворачивать в порт, то лица у всех заметно вытянулись. Понс попытался было возражать, но когда Креминг потянулся к кобуре пистолета, сразу же поехал в требуемом направлении. Город замер: встали трамваи, автобусы, ни одной движущейся машины, ни одного человека на тротуарах, только одна наша машина на полной скорости мчится по обсаженной пальмами улице прямо к порту, над которым вьется бомбящий его «Капрони»[120]. По-видимому, полковник уже сам понял абсурдность своей затеи, и если бы шофер сейчас повернул назад, то Креминг не стал бы возражать. Но Понс прекрасно понял многозначительное движение рук полковника к кобуре и, стиснув зубы, гнал машину по направлению к порту.
Мы все молча сидели в машине и ждали, чем это все кончится. Делая очередной заход для бомбежки порта, летчик с «Капрони», по-видимому, не без некоторых оснований решил, что если во время воздушной тревоги какая-то машина, нарушая все правила, все же движется по улице, то едут в ней, конечно, не простые люди, и есть смысл потратить на эту машину одну из своих бомб. Снизившись метров до четырехсот, летчик выполнил свое намерение. Высунувшись из окна машины, Вася Бабенко вдруг закричал: «Бомба!». Дальше все произошло мгновенно: шофер резко затормозил, и мы все, как горох из мешка, посыпались из машины. Единственное, что я успел заметить, это что шофер Понс, побежав назад по середине улицы, вдруг упал ничком и остался так лежать. Мы с Кремингом подбежали к чугунной ограде, огораживающей цветник от тротуара, намереваясь залечь по другую сторону, под защитой небольшого цементного фундамента. По молодости лет я мигом перемахнул через ограду, и кричу полковнику: «Скорей сюда! Ложитесь!». Менее расторопный и более грузный Креминг, перелезая через ограду, зацепился брюками за штырь, и, помянув в весьма нелестном виде чью-то мать (что, между прочим, не было очень большой редкостью в его лексиконе), заявил, что не станет из-за какой-то бомбы рвать свои штаны, и, не пытаясь больше форсировать ограду, стал за толстый ствол росшей рядом пальмы.
Несмотря на то что я уже весьма уютно устроился, плотно прижавшись к земле за цементным фундаментом, мне вдруг стало совестно: сам нахожусь почти в полной безопасности, а мой начальник стоит на открытом месте. Ни секунды не раздумывая, я выскочил из своего укрытия, перемахнул обратно через ограду, и встал за пальму рядом с Кремингом, решив, что уж если умирать, то лучше вместе. Что произошло дальше – трудно описать: бомба была, по-видимому, с сиреной, и пролетела буквально над нашими головами. Такого звука я ни до этого, ни после никогда не слыхал. Это была смерть, окружившая нас плотной пеленой даже не звука, а некоего страшного давления – воющего рева.
Самого разрыва бомбы я не слыхал, все заглушилось воем ее пролета. Только все кругом затряслось и окуталось плотным облаком пыли настолько, что я перестал видеть даже Креминга, стоявшего рядом. В первые секунды я ничего не мог сообразить, даже то, жив я или нет. Потом пыль начала оседать. Вижу: рядом стоит полковник, весь белый от пыли. Посреди улицы невредимая наша машина, а в ней так и не успевшая выскочить переводчица Маша. Немного поодаль, ничком на асфальте, лежит шофер Понс. «Убит!» – мелькнула в голове мысль. Но не успел я сесть за руль, как Понс, бледный как мертвец, грубо оттолкнул меня и, нажав на стартер, сразу же стал разворачивать машину. Тут появились и остальные участники экспедиции, и машина помчалась прочь от порта. Только отъехав километра два от окраины города, Понс сбавил ход.
Все это произошло настолько мгновенно, что никто не успел даже опомниться, да и изменить что-либо было нельзя, а у Понса был такой вид, что даже всемогущая кобура Василия Ивановича вряд ли могла оказать свое действие.
Впоследствии выяснилось, что летчик ошибся на каких-то сорок-пятьдесят метров, и 250-килограммовая бомба, вместо того чтобы разорваться перед нашей машиной, угодила в здание комендатуры порта. Добротные бетонные стены выдержали удар и спасли нас от фугасного действия и осколков, но внутри комендатуры ничего не осталось. К счастью, все ее работники успели заблаговременно укрыться в убежище, и никто не пострадал. Эта очень опасная и абсолютно никому не нужная экспедиция, едва не приведшая к гибели всей нашей миссии в Малаге, закончилась благополучно только по счастливой случайности. А к счетверенному пулемету, появившемуся у Сан-Мартина, Киселев интереса больше не проявлял, так что тайна его так и осталась нераскрытой.
Почему я так подробно описал этот малозначительный эпизод? Потому что в моей жизни это была первая бомбежка, и впервые моя жизнь висела на таком тонком волоске.
Вспоминается и другой случай, когда Киселев подверг серьезным осложнениям наши, поначалу наладившиеся, отношения с анархистами.
Вообще говоря, анархисты имели в республиканской Испании довольно большое влияние, а у нас в Малаге это была вторая по значению партия (после коммунистов), и портить зря с ними отношения отнюдь не входило в наши намерения. Их руководитель – аргентинец Каро – часто бывал в нашей резиденции, охотно проводил с нами свободное время и, в отличие от других местных лидеров своей партии, лояльно относился к коммунистам. Ко мне он был настроен особенно благожелательно и очень любил, когда в свободные вечера я наигрывал ему на рояле аргентинские мелодии и, особенно, русские песни и романсы (не брезговал он и вальсами, мазурками и ноктюрнами Шопена).
Каро был богатым аргентинским помещиком, имел на родине два больших имения (среди анархистов это отнюдь не было редкостью: например, один из храбрейших офицеров нашего сектора, командир анархистского батальона Педро Лопес имел в Малаге два больших универсальных магазина), но как только началась война в Испании, тотчас же приехал воевать с фашистами, бросив все свои дела.
Чуть ниже среднего роста, черноволосый и черноглазый, как говорили, превосходный оратор, Каро быстро завоевал популярность у местных анархистов своей храбростью и организаторскими способностями и стал их признанным лидером. Не знаю, что было этому причиной, то ли моя музыкальная эрудиция, то ли высокая квалификация как связиста (в чем он мог убедиться, видя, как я свободно обращаюсь с любым телеграфным аппаратом во время переговоров с Валенсией в центральной аппаратной телеграфа), то ли по другой причине, но Каро ко мне определенно благоволил. После того, как я решительно оборвал его попытку вступить со мной в разговор на политические темы, он таких попыток больше не предпринимал.
Лишь перед самой сдачей Малаги он предложил мне бросить эту войну и уехать с ним в Аргентину. (Кстати, технически это было легко выполнимо: пароход, уходивший в Буэнос-Айрес со всеми желающими туда уехать, стоял в Малагском порту. Документы у меня были железные, а исчезнуть в этой суматохе было легче легкого.) Когда я, шутя, спросил, а что я там буду делать и на какие средства жить, он вполне серьезно предложил мне жениться на его младшей сестре Луизе (причем показал фотографию очаровательной девушки с огромными черными глазами и маленьким распятием на груди): он даст ей в приданое одно имение. Когда я, опять-таки шутя, усомнился в том, что она согласится выйти за меня замуж, Каро аж затрясся. «Пусть только попробует перечить, – сказал он, сверкнув глазами, – сразу же в монастырь упрячу!» Когда я решительно отклонил его матримониальные планы, он был страшно удивлен: как это человек, у которого ничего нет за душой, отказывается от богатства? Тем не менее он очень любезно с нами попрощался и уехал в Аргентину, заявив, что война проиграна и здесь ему больше делать нечего.
Так вот, этот Каро однажды передал Киселеву приглашение посетить находившийся на одном из самых ответственных участков фронта анархистский батальон. Так как автомобильной дороги до самого штаба батальона не было и надо было долго ехать верхом по горам, то полковник решил вместо измученной почти круглосуточной работой Маши Левиной взять с собой меня, так как я уже немного поднаторел в испанском (как говорится, нужда заставила, ведь переводчицы мне не полагалось) и мог, с грехом пополам, объясняться почти на любые военные темы.
К штабу мы подъехали как раз к обеду. С чисто испанским радушием анархистские офицеры пригласили нас отобедать с ними. Обед был не очень разнообразный, но обильный. На столе стояла большая жаровня, наполненная жаренной на оливковом масле бараниной, и сулея с вином литров на двадцать. Только мы сели за еду, как налетел фашистский штурмовик и начал обстреливать из крупнокалиберных пулеметов одиноко стоявший в горном ущелье домик штаба, одновременно густо посыпая кругом мелкими бомбами из кассет.
Вообще-то испанские анархисты были не робкого десятка, любой из них не побоялся бы в каком-либо кабаке кинуться с ножом даже на многократно превосходящего по силе противника, но панический ужас охватывал их перед орудиями для технически квалифицированного уничтожения людей, вроде танков, самолетов и пр. Едва услышав рокот мотора штурмовика, все офицеры штаба мгновенно бросили обед и кинулись в выкопанную рядом с домом щель. Видя, что и я собираюсь последовать их примеру, Киселев буквально рассвирепел: «Сопляк! Ты что, несчастный анархист или командир Красной Армии? Назад! А то пристрелю!» – закричал он, и когда я опомнился и вернулся назад, уже более спокойно заметил, что так как крупных бомб самолет не бросает, то в здании гораздо безопаснее, чем в щели. Не обращая внимания на стрельбу и бомбочки, Василий Иванович спокойно сел обедать, и мне из солидарности пришлось к нему присоединиться. Не знаю как ему, но мне под такой аккомпанемент кусок определенно в горло не лез. Мы уже давно наелись, а самолет, по-видимому, все еще не собирался оставить нас в покое, все время кружился над ущельем и с каждым заходом осыпал нас градом пуль и мелких бомб, без всякого видимого успеха.
Еды и вина было заготовлено человек на двадцать. Когда Василий Иванович наелся, он спросил меня: «Больше не хочешь?» и, получив отрицательный ответ, потребовал помочь ему выбросить в окно (выходящее в глубокое ущелье) оставшееся мясо и вылить туда все вино. Покончив с этим, он уселся ждать окончания «работы» штурмовика. Израсходовав свой боезапас, самолет улетел восвояси, и тут же появились прятавшиеся в щели анархистские вояки. «Переводи!» – скомандовал мне Василий Иванович. На весьма корявом испанском языке я объяснил командиру батальона, что полковник просит у него извинения за то, что, сильно проголодавшись в пути, он не смог дождаться возвращения господ офицеров из щели и вместе со своим адъютантом (то есть со мной) съел все находившееся на столе мясо и выпил все вино. Командир батальона, увидав на столе пустые жаровню и сулею, понял, что тот издевается над их трусостью, побледнел от гнева и начал было расстегивать кобуру пистолета, но опомнился и, с насильно выдавленной любезной улыбкой, попросил меня перевести господину полковнику, что он очень рад приветствовать у себя гостей с таким завидным аппетитом и в восторге от того, что после длительной голодовки у себя на родине эти гости наконец получили возможность досыта наесться у него в подразделении. И что, мол, Испания – не советская Россия, и несмотря на военное время, они могут еще достать сколько угодно мяса и вина, чтобы, кроме испанцев, прокормить еще и всех изголодавшихся в Советском Союзе дорогих гостей.
Накалившаяся было обстановка сразу разрядилась, все офицеры дружно захохотали, но без явного злорадства, а полковник понял, что его попытка поиздеваться над трусостью анархистов обернулась против него самого. Правда, потом они нам показали все, что интересовало Василия Ивановича, но отношения, с таким трудом установленные, были начисто подорваны, и притом безо всякой в этом необходимости, просто из солдафонского самодурства.
Но уж в храбрости Киселеву нельзя было отказать: говорят, не моргнув глазом, он стоял и под оружейным, и под пулеметным огнем. Ненавидя всякое проявление трусости, мое воспитание он начал с такой фразы: «Помни, Лева: ты уже покойник, тебя уже давно убили, – поэтому ничего не бойся. Дома ни мне, ни тебе уже не быть, единственное, что мы еще можем сделать, – это не посрамить честь командира Красной Армии. Помни, что покойнику бояться нечего; самое главное, что не бояться всегда спокойнее и менее мучительно, ибо трус умирает каждую минуту, каждую секунду, и все время с трепетом и мукой ждет этого мгновения, а храбрый человек умирает только один раз и то неожиданно и сразу». Не знаю, верил ли он сам в это, но во всяком случае, если он и боялся, то очень хорошо умел это скрывать, и своим бесстрашием и спокойствием в самые серьезные моменты мог служить для всех примером.
Меня он «окрестил» буквально через несколько дней после моего прибытия в Малагу. Взял он меня с собой на один из участков фронта. Приехали. Дальше нужно идти пешком по извилистой горной тропинке. Идем большой группой, вместе с испанскими товарищами. Не помню по какому поводу, но полковник затеял со мной разговор, перешедший в спор. В пылу спора я не заметил, что все окружающие куда-то исчезли, только мы вдвоем спокойно шагаем по тропинке. Уже вечереет. Погода прекрасная, только порой рядом раздается какое-то жужжание, вроде полета майских жуков (это в декабре-то месяце), причем жужжание настолько близкое, что я несколько раз даже машинально отмахнулся от надоевших «жуков». Зашли за поворот дороги. «Жуки» исчезли, а испанские товарищи появились и с удивлением поглядывают на нас. «Ну как, испугался?» – вдруг, прервав разговор, спросил меня полковник. «Чего?» – удивился я. «Как чего? Пулеметного обстрела», – спокойно ответил он. Тут меня и осенило, что надоедливые «жуки», от которых я безуспешно отмахивался, были пулями, пролетавшими вблизи моей головы, и испугался задним числом.
По-видимому, Киселев заметил изменение цвета моего лица, и тут же заметил: «Вот видишь, Лева, ты не знал, что находишься под обстрелом, и вел себя храбро (правда, мне и по сей день непонятно, кому была нужна эта показная храбрость, ведь даже Чапаев в фильме говорил Кутякову: «Ну и дурак! Не имеешь ты права подставлять себя под каждую дурную полю»), не уронил чести командира Красной Армии, а если бы знал, то наверно ползал бы на пузе, не хуже этих “храбрецов” (правда, он при этом употребил другое, непечатное, слово). Только смотри, в другой раз, даже если и будешь знать, что находишься под обстрелом, постарайся держать себя так же, нам иначе нельзя». Вот такой это был человек.
В нем мирно уживались целый ряд положительных и отрицательных качеств: обладая отличной памятью, он был абсолютно неспособен к изучению иностранных языков. Приехав в Испанию одним из первых, Василий Иванович из всего обильного лексикона прекрасного, звучного испанского языка, хорошо «усвоил» только два выражения, особенно любимые испанскими офицерами: «маньяна» (завтра) и «муй дефисиль» (очень трудно). Слыша эти слова, полковник приходил в ярость: «Я ему покажу маньяна! Я ему покажу муй дефисиль! так и так его мать», – требовал он у Маши Левиной перевести на испанский русскую матерную ругань. Безупречно храбрый, он после сдачи Малаги все же не заступился за отданного под суд испанского полковника Виальбу, несмотря на то что все действия Виальбы при обороне города полностью поддерживались Киселевым и он был уверен в полной невиновности Виальбы.
Конечно, и положение Василия Ивановича в Малаге было не из легких: многопартийность, к которой он не привык на родине, отсутствие надлежащей дисциплины, недостаточная военная квалификация испанского офицерского и унтер-офицерского состава, дезорганизация как неумышленная, так и умышленная, в снабжении войск, недостаточность персонала нашей миссии (всего четыре человека, из которых настоящим военным был только сам полковник), отдаленность от главного командования, а хуже всего – практическая невозможность оказания сколько-нибудь реальной помощи осажденной Малаге, так как почти все подкрепления, вооружение и боеприпасы поглощались, как бездонной бочкой, висящим на волоске Мадридом, где по существу решалась судьба войны. Все это делало положение военного советника Малагского сектора Южного фронта весьма щекотливым. Требовался, помимо чисто военной эрудиции (которой Киселев, конечно, обладал), еще и большой дипломатический такт, чего этому прирожденному вояке иногда не хватало.
Подробная история обороны и падения Малаги еще не написана, но если она и будет написана, то нужно учесть, что деятельность там полковника Киселева, во всяком случае, представляла собой образец верного служения своей Родине, и допущенные, возможно, просчеты и ошибки не являлись ни умышленными, ни роковыми. Вот примерно краткая характеристика человека, в распоряжение которого я прибыл в Малагу в начале декабря 1936 года в качестве связиста.
Очень интересной личностью была и переводчица Киселева – Мария Моисеевна Левина. Маленького роста и щуплого телосложения, Маша обладала какой-то особенной тихой храбростью. В самые тяжелые времена никто из нас ни разу не слышал от нее ни слова жалобы. На бомбежки, артиллерийские и пулеметные обстрелы, под которые она зачастую попадала, она просто не обращала внимания. То ли на нее подействовал тезис Василия Ивановича насчет покойников, то ли она умела отлично владеть собой, а скорее всего, она была настолько измучена непосильной работой, что на всякие другие эмоции у нее просто не хватало сил. Во всяком случае, ее поведение в боевых условиях вызывало восхищение у всех, а особенно у испанских товарищей.
Я уже упоминал, что во время нелепой поездки в бомбящийся порт, когда мы все при виде падающей бомбы выскочили из машины и разбежались кто куда, Маша не посчитала даже нужным вылезти из машины. Работоспособность ее была поистине изумительной: проведя целый день в поездках с полковником по разным участкам фронта, к вечеру, когда даже бывавший в переделках Киселев буквально валился с ног, приехав домой, Маша не ложилась отдыхать, а тут же садилась переводить различные оперативные и информационные материалы. Будучи по специальности переводчицей с французского, она в очень короткий срок освоила испанский язык, но все же к основной специальности у нее была особая любовь. В редко выпадавшее свободное время, она охотно читала нам французскую литературу (в доме, который мы занимали, была большая библиотека, в том числе много французских книг), причем французский текст она читала прямо по-русски, с отличной стилистикой. Впечатление было такое, будто сам читаешь великолепный литературный перевод, таково было мастерство Маши.
Все мы очень любили эту скромную, отважную труженицу, безупречно храбрую и верную своему долгу комсомолку. Измотана и издергана она была до последней степени. Как-то в порыве откровенности она призналась, что единственная ее мечта здесь – когда-нибудь поспать сразу целые сутки, но, к сожалению, ей гораздо чаще приходилось, наоборот, не спать по несколько суток подряд.
Еще одним полноправным членом нашей миссии был испанец – коммунист и топограф Энрике Сегарро. Среднего роста, худощавый, с небольшими черными «биготес» (усики над верхней губой, вошедшие у нас в моду только после Отечественной войны), Энрике был европейски образованным человеком. Свободно владел, кроме родного, еще и французским языком. Энрике довольно быстро освоил необходимый минимум русских слов, и все наши его более-менее понимали. Сам он был родом из Валенсии, где его отец служил лесничим (в Испании это очень важный пост). Мать, фанатично верующая католичка, окончившая Мадридскую консерваторию по классу фортепиано, сумела привить Энрике любовь к музыке и умение в ней разбираться. Человек он был очень веселый, общительный, любил иногда подтрунивать над всякими проявлениями тупости и ограниченности.
Как-то раз, будучи у него в гостях в Валенсии, я стал просматривать старые мадридские иллюстрированные журналы и с недоумением обнаружил, что в репертуаре Мадридского оперного театра имелись и «Борис Годунов», и «Князь Игорь», и «Паяцы», и «Севильский цирюльник» и пр. и пр., но совершенно отсутствовала такая известная опера на испанские темы, как «Кармен». В ответ на мой вопрос Энрике только расхохотался и обещал, если вечером будет свободное время, объяснить мне это «недоразумение».
Вечером они с женой Манолитой (художницей-модельершей) заехали за мной в гостиницу и повезли в небольшой театрик на окраине города. Огромные афиши, на которых в окружении гирлянд электроламп и неоновых трубок красовался портрет черноглазой испанки, одетой в русский сарафан и кокошник боярышни, гласили, что только в этом театре, всего несколько дней будет идти новейшая оперетта из русской жизни под названием «Катюша». (Кстати, «Катюшами» в Испании называли все русское оружие: и самолет «СБ», и танк «БТ», и даже обычную трехлинейную винтовку.) Публика валила валом. С трудом достав билеты, мы прошли в зал, набитый до отказа.
Перед началом спектакля оркестр, как полагается, сыграл все гимны – два Интернационала (социалистический и коммунистический, причем разница была только в нескольких тактах), «Эль гимно де Риего»[121] – государственный испанский гимн и анархистский «Хихос дель Пуэбло» («Сыны народа»). Под их звуки все в зале стояли с поднятыми в приветствии «Рот Фронт» кулаками (кроме анархистов, которые держали руки со сплетенными над головой пальцами).
После поднятия занавеса артисты долго не могли начать спектакль из-за бурной реакции публики на декорации, изображавшие истинно русскую картину: на сцене на переднем плане стоял огромный блестящий самовар, из конфорки которого развевались в виде пламени красные и желтые ленты. За самоваром, подперев щеки ладонями, полукругом, лицом к публике, стояли красные девицы в сарафанах, кокошниках и красных сапожках. За красавицами стояли удалые молодцы в черкесках с газырями, в папахах, и с окладистыми черными бородами.
На декорации была изображена широкая полноводная река, и, чтобы у публики не возникало на этот счет никаких сомнений, имелась табличка «Volga». Вдали виднелись высокие снеговые горы, с надписями на самых высоких «Казбек» и «Эльбрус». Впереди, на стульях, сидели несколько молодых людей в красных косоворотках и жилетах, с бутафорскими гармошками и балалайками, и вся эта «капелла», под аккомпанемент оркестра, с пылом исполняла на испанском языке цыганский романс «Охос негрос» («Очи черные»). Такой развесистой клюквы и нарочно не придумаешь.
Поначалу я прыснул со смеху, но сидевший рядом Энрике толкнул меня в бок и предупредил: всякое проявление насмешки к этому «истинно русскому» представлению может иметь для меня неприятные последствия, ибо все имеющее отношение к Советской России – единственному истинному другу Испанской республики – принимается здесь народом с восторгом, а людей, смеющихся над русским искусством, могут принять за скрытых фашистов, что при испанском темпераменте отнюдь не безопасно.
В антракте Энрике, улыбаясь, спросил меня: «Теперь ты, надеюсь понял, почему в репертуаре Мадридского оперного театра отсутствует опера “Кармен”? “Кармен” в Мадриде была бы примерно тем же, что и постановка в Москве в Большом театре сегодняшней “Катюши”».
Своей культурностью, тактом и тонким юмором Энрике помог нам понять некоторые особенности испанской жизни, и я навсегда полюбил этот независимый, гостеприимный и жизнерадостно простой народ Испании. Ведь, если вы проезжали через любую деревню и хотели напиться, то никто не подавал вам стакан воды, а обязательно выносили «паррон» (глиняный кувшин с горлышком и тонким носиком) с вином. Правда, технику питья из «паррона» я до самого отъезда из Испании так и не освоил, потому что делать это надо умеючи, а у меня вино, вместо того чтобы литься из носика в рот, упорно лилось за воротник рубашки, и улыбающийся хозяин, догадавшись, что имеет дело с иностранцем, тут же приносил стакан.
Единственное, с чем мы в Испании никак не могли примириться, это «ассейте» (нерафинированное оливковое масло). Его «аромат» никак не мог нам прийтись по душе, а испанцы даже не мыслили себе без него трапезы. Тщетно пытался я на правах завхоза нашей миссии изгнать «ассейте» из меню. Такое намерение встретило бешеное сопротивление со стороны всего нашего кухонного персонала, а «ассейте», под тем или иным предлогом, все же просачивалось в наши непривычные к нему желудки, вызывая даже у меня порою сильную изжогу, а уж полковник из себя выходил, услышав его запах.
Вообще говоря, у Испании с Россией есть очень много общего: например, одинаковая железнодорожная колея[122] (впоследствии, для быстроты разгрузки прибывающих из СССР транспортов, грузы помещались в трюмы прямо в вагонах и по прибытию в Испанию вагон поднимался краном, ставился на рельсы и сразу шел в состав); одинаково звучат слова «ноче» (ночь), «луна» (луна), «вино» (вино); единственные страны в Европе, которые победоносно воевали с Наполеоном на своей территории и не подчинились ему, это опять-таки Испания и Россия. Из всех европейских стран только Испания имеет в своем алфавите мягкий знак, правда, в отличие от русского, в испанском языке он ставится не в виде отдельной буквы, а в виде значка над буквой, звучание которой надо смягчить. Конечно, есть еще целый ряд схожих черт, перечислять которые было бы долго, да и компетентности на это у меня бы не хватило.
Несколько слов о Малаге: это был город-курорт, но курорт, обладающий довольно развитой промышленностью, преимущественно текстильной, винодельческой и табачной. Роскошные, самой причудливой архитектуры, виллы мадридских богачей, приезжавших на лето в Малагу, утопали в зелени пальм и овевались легким ветерком Средиземного моря. По традиции эти виллы не имели даже номеров, а назывались по имени жен или любовниц владельцев, как то: «Консуэло», «Роса-Мария», «Кармен» и т. д. Расположенные на самой фешенебельной городской магистрали «Калле де Пало», они резко сменялись на окраинах жалкими лачугами бедноты. Уж больно велика была дистанция между откормленными, расфуфыренными курортниками, подметавшими до Гражданской войны тротуары «Калле де Пало», и малагскими тружениками, полуголодные, босые ребятишки которых питались преимущественно побегами сахарного тростника, в изобилии росшего за городской чертой.
Недаром таким успехом здесь пользовалась компартия Испании. Первого депутата-коммуниста в кортесы (испанский парламент) дала именно Малага. Это был член ЦК испанской компартии, доктор медицины Каэтано Боливар, в свое время сидевший в тюрьме за коммунистическую деятельность. Высокого роста, полный, представительной наружности, прекрасный оратор, Боливар был любимцем рабочего класса и с началом Гражданской войны был сразу назначен эмиссаром Южного фронта. Несмотря на принадлежность к Коммунистической партии, которую он не скрывал, Боливар еще до революции даже среди аристократической части Малаги как врач пользовался отличной репутацией. За годы врачебной практики (и несмотря на то что с малагской бедноты он за лечение ничего не брал!) Боливар сумел на свои заработки построить в конце «Калле де Пало» трехэтажный дом и прилично его обставить, вплоть до галереи и бильярда.
После осуждения Боливара дом был конфискован, но как только рабочие Малаги избрали его своим депутатом в кортесы, он был немедленно освобожден из тюрьмы, и все имущество (в том числе и дом с обстановкой) было ему возвращено. В тюрьме местные власти побаивались авторитета Боливара и разрешили ему работать там врачом, причем многие важные персоны платили большие деньги администрации тюрьмы за разрешение попасть на прием к этому каторжнику. Сам Боливар за это иногда пользовался возможностью провести воскресный день со своей семьей на воле.
Рядом с его домом был небольшой четырехкомнатный флигель для прислуги, в нем-то наша миссия и нашла себе первое пристанище в Малаге. Боливар настолько не скрывал свою коммунистическую деятельность, что единственного сына назвал Лениным. Это был симпатичный кудрявый семилетний мальчик, с которым я подружился. Его расположение я завоевал, смастерив ему деревянный пистолет, стрелявший горохом. Ленин Каэтанович Боливар (он очень любил, когда я называл его этим непривычным для испанца полным титулом) стал моим первым учителем испанского языка, и уже через несколько дней после нашего знакомства он с гордостью исполнял обязанности «интерпрете» (переводчика) во время наших поездок в город за покупками.
Интересной фигурой был также личный телохранитель Боливара – Франциско, фамилии которого я не помню: необычно высокого для испанца роста, атлетического телосложения, всегда с маузером в деревянной кобуре, Франциско ни на шаг не отходил от своего подопечного и много раз выручал его в трудных обстоятельствах. Старый кадровый рабочий, он сдружился с Боливаром еще на подпольной работе, сидел с ним вместе в каторжной тюрьме, откуда был освобожден только после победы Народного фронта. С тех пор они были неразлучны.
Часто Франциско появлялся в сопровождении своего сына, тоже Франциско, который являл собой точную копию отца, только в масштабе один к десяти (по объему); малышу было всего пять лет, и мы их обычно называли Пако и Пакито (по-испански Пако – уменьшительное от Франциско, а Пакито – уменьшительное от Пако). С Пакито, как и с Лениным, я дружил, и иногда, в редкие свободные минуты, мы затевали во дворе такую возню, что Киселев, которому мы мешали работать, тут же находил для меня какую-нибудь срочную радиограмму.
В домике для прислуги у Боливара мы чувствовали себя очень хорошо, тем более что на родине мы отнюдь не были избалованы квартирными излишествами. Полная тишина, раскидистые сливы, окружавшие наш домик, прекрасный сад и гостеприимные хозяева создавали все условия для нормальной работы, но испанские товарищи решили, что такое скромное помещение не соответствует рангу миссии такой великой державы, как СССР, и рекомендовали нам переехать в любой из реквизированных у бежавших фашистов особняк. После недолгих обсуждений была выбрана роскошная трехэтажная вилла с пышным названием «Консуэла» (испанское женское имя, обозначающее «утешение»), расположенная в самом центре «Калле де Пало».
Этот выбор имел целый ряд преимуществ, которые были одновременно и недостатками: прямо напротив виллы находился отель «Калета», в котором жили руководящие офицеры штаба во главе с испанским полковником Виальбой, командующим Малагским сектором Южного фронта. Неподалеку находился и сам штаб сектора, а также арсенал, военный госпиталь, комитеты социалистической и коммунистической партий и многие другие организации и учреждения, с которыми мы постоянно сталкивались по работе.
Недостатком было то, что такое кучное расположение, в том числе и нашей резиденции, не являлось секретом и для фашистов, а так как отсутствие какой-либо береговой и противовоздушной обороны города давало возможность морским и воздушным фашистским пиратам бомбить и обстреливать с моря любые районы Малаги, то не менее 70–80 % всех их «гостинцев» приходилось, естественно, именно на наш район. А так как мы с шифровальщиком Васей Бабенко чаще всего были на месте (остальные почти всегда были в разъездах), то и вспоминали с тоской тихую, спокойную жизнь на задворках дома Боливара.
Вилла, в которой мы разместились, принадлежала раньше какому-то знатному и богатому не то графу, не то маркизу и представляла собой небольшое трехэтажное здание, весьма художественно облицованное снаружи, по фасаду, цветной керамической плиткой. Фасад дома был отделен от улицы небольшим садиком с несколькими пальмами, цветником и большим кустом банана, а также массивной чугунной оградой на цементном фундаменте. Сзади дома размещался небольшой дворик с гаражом на три машины. На первом этаже находились: большая столовая с дубовой мебелью, персон на пятнадцать, биллиардная, картинная галерея с неплохими полотнами неизвестных нам мастеров, изображавшими преимущественно испанских красавиц и батальные сцены из испанской истории.
Широкая мраморная лестница вела на второй этаж. Поднимаясь по этой лестнице, можно было видеть заднюю стену дома, художественное оформление которой составляли два высоких (до крыши), застекленных цветной, непрозрачной мозаикой окна, а между окнами, прямо против центрального лестничного пролета, висела великолепно выполненная копия картины Леонарда да Винчи «Христос на кресте». Размер примерно полтора-два человеческих роста. Исполнена копия была действительно великолепно: кровь из пробитых гвоздями рук и ног, казалось, так и льется. Но особенно примечательными были глаза. Они просто прожигали насквозь, столько муки и скорби в них было. Этих глаз я в вечерние часы после ужина (как правило, с возлиянием) просто боялся. Стоило посмотреть, подымаясь по лестнице перед сном в свои «апартаменты», на эти глаза, как они всю ночь мерещились во сне, а после пробуждения не давали больше уснуть. Дошло до того, что, поднимаясь вечером к себе, я гасил на лестнице свет и светил себе под ноги карманным фонариком, лишь бы не видеть эти глаза.
Все знали об этом и неизменно подтрунивали надо мной, хотя, как я часто замечал, сами избегали перед сном смотреть на эту картину. Как-то возникла у меня мысль снять ее с простенка и заменить какой-нибудь красавицей из галереи первого этажа, но к чести своей должен сказать, что такого кощунства я, несмотря на имевшуюся возможность, все же не совершил, и Христос остался на месте. Зачастую я (и не только я), особенно днем, когда освещение через цветные стекла окна было особенно эффектным, буквально замирал, потрясенный талантом неизвестного копииста, написавшего такую картину.
На втором этаже нашей виллы – в спальне, библиотеке и кабинете бывшего хозяина – разместились Киселев с Машей, а апартаменты бывшей хозяйки заняли Артур Спрогис с переводчицей Региной Цитрон. Весь третий этаж (комнат пять или шесть) заняли мы с шифровальщиком Васей Бабенко. Правда, жили мы всего в двух смежных комнатах, а остальные просто пустовали. Я облюбовал себе угловую комнату с балконом, установил там свою «музыку», поставил койку, столик, два стула и зажил там, «как Бог в Одессе».
Вид с балкона на Средиземное море был чудесный, связь с Валенсией и Москвой – безупречная, даже «дуплексная[123]», харч отличный, чего же еще можно желать? Правда, первое время сильно досаждали ночные бомбежки. Фашистские пираты, пользуясь своей полной безнаказностью, по-видимому, узнав о нашем местопребывании, навещали нас каждую ночь и клали бомбы аккуратно кругом нашей виллы, в результате чего почти ежедневно приходилось вставлять новые оконные стекла. Нечего греха таить, боялся я этих бомбежек страшно, и как только они начинались, выходил на улицу, одетый в драповое пальто, и, несмотря на теплую погоду «продавал дрожжи»[124], вызывая порой насмешки и язвительные комплименты Василия Ивановича. Долго я искал средство, чтобы скрыть эту предательскую дрожь, и наконец нашел его в виде стакана крепчайшего ямайского рома перед сном после заключительного радиосеанса с Москвой.
Это средство оказалось настолько действенным, что, несмотря на грохот рвущихся неподалеку бомб, звон разбитых стекол, яростный стук в дверь горничной, будившей всех при начале бомбежки, я спал как убитый до утра, в результате чего я быстро приобрел репутацию невероятного храбреца, плюющего на ночную бомбежку, и всем ставили меня в пример. Это средство меня ни разу не подводило, тем более что, учитывая довольно крепкие стены нашей виллы, реальная опасность нам угрожала только при прямом попадании бомбы: в этом случае у меня был бы, конечно, шанс попасть прямо в рай без пересадки, чего, к счастью, не случилось.
5
Органы безопасности еще в Валенсии предупреждали нас, что не исключена возможность попыток нашего отравления, поэтому нам категорически запрещалось регулярно питаться в ресторанах. Пришлось организовать собственную кухню. Особенно сложным оказался подбор надежного повара. Комитет коммунистической партии Малаги направил к нам старую (с годичным, что по тогдашним испанским понятиям считалось большим, стажем) коммунистку по имени Тринида (по-испански – Святая Троица). Среднего роста, худощавая, лет сорока, с выбитыми во время какой-то стычки передними зубами, Тринида до назначения на столь ответственный пост была на фронте пулеметчицей и очень неохотно сменила, повинуясь лишь партийной дисциплине, свой «аметреадор» (испанский пулемет) на кухонный нож и половник.
Особой поварской фантазией она не обладала, и меню наше не могло сравниться с валенсийским «Метрополем». Основной причиной наших столкновений было то, что она категорически отказалась исключить из нашего рациона «ассейте» (нерафинированное оливковое масло со специфическим, неприятным для неиспанцев, запахом), заявив, что лучше отдаст свой партийный билет, чем будет кормить таких замечательных людей, как мы, блюдами, заправленными всякой дрянью, вроде сливочного масла или свиного сала. Пришлось примириться с такой тиранией, зато мы знали, что все, что делается для нас, делается от души и с радостью, так как Тринида видела, что советские люди обращаются с ней не как с кухонной принадлежностью, а как с настоящим товарищем. Правда, в первое время ее несколько шокировало то, что за одним столом с такими выдающимися, как мы, людьми сидят и работавшие с нами шоферы, но и к этому она быстро привыкла и перестала с тоской вспоминать свой «аметреадор».
Продукты питания мы частично получали в интендантстве, а частично покупали на рынке, поэтому нас нисколько не удивляло появлявшееся каждое утро на нашем столе парное козье молоко. Однажды, после завтрака, Киселев отвел меня в сторону и спросил: а уверен ли я полностью в Триниде? В ответ на мое удивление он заявил, что подозревает Триниду не больше и не меньше как в шпионаже. Это подозрение он обосновывал тем, что несколько раз замечал, что рано утром около ворот нашего особняка останавливается пастух со стадом коз. К этому пастуху тут же выходит Тринида, передает ему какие-то свертки, куда-то уходит с ним и через некоторое время возвращается, а пастух со стадом двигается дальше.
Зная, что Киселев ничего выдумывать не станет, я решил эти факты проверить лично: один раз не приняв порцию своего «снотворного» и проснувшись раньше обычного, я лично убедился, что все, что он говорил, чистая правда. Над Тринидой нависла большая опасность: в нашей миссии находилась обширная информация по военным и партийным делам Малагского сектора, и всякая утечка такого рода материалов грозила серьезными осложнениями. И все-таки я не решился сразу же, имея такие веские улики против Триниды, передать дело органам безопасности, а решил посоветоваться с нашим топографом Энрике Сегарро, которому я полностью доверял.
Конечно, делать это надо было с опаской, ибо узнай Киселев, что я посвятил в такую серьезную тайну испанца Энрике, мне бы не сдобровать. Когда я все же рассказал Энрике суть дела, он долго хохотал, а потом спросил: «Свежее молочко-то ты по утрам пьешь? А ведь его у нас на базаре не продают!». Оказалось, что козьим молоком в городе на базарах не торгуют, а желающие могут у хозяина стада арендовать козу, и тогда каждое утро он подгоняет к дому арендатора своих коз, арендатор сам доит свою козу и тут же учиняет расчет. Тринида же, чтобы сэкономить наши деньги, за козу не платила, а отдавала пастуху кухонные очистки и остатки от наших трапез. Таким образом она была сразу же «реабилитирована», и ее счастье, во-первых, что это происходило не у нас во время культа личности, а в Испании, и, во-вторых, что ее «делом» занялся объективный «следователь»: он, то есть я, не старался во что бы то ни стало «пришить» ей статьи ПШ или ШД («подозрение в шпионаже» или «шпионская деятельность»), по которым у нас в те времена щедро раздавали, не считаясь с полным отсутствием улик, сроки до 10 лет и даже расстрел.
6
Поскольку наша миссия была прикомандирована к Малагскому сектору Южного фронта, то наиболее частым гостем в нашей резиденции был начальник Малагского сектора коронель (полковник) Виальба. Невысокого роста, коренастый, с длинными руками и короткими ногами, Виальба напоминал небольшую гориллу. Это сходство увеличивали густые черные брови, сросшиеся на переносице и окружавшие почти полукругом глубоко запавшие глаза. Виальба принадлежал к старинному испанскому знатному роду, причем все его предки, вплоть до времен Христофора Колумба (кстати, испанцы называли его Кристобалем Колоном), были генералами или адмиралами, и некоторые из них занимали даже высокие придворные посты. Сам Виальба был весьма состоятельным человеком и в разных районах Испании имел семь больших имений. Два его сына были офицерами и служили у Франко. Не знаю, каким образом такой человек оказался у республиканцев, то ли это было случайностью, то ли была еще какая-то причина, но, во всяком случае, у него были сотни возможностей перебежать к Франко, и он этого не сделал, и насколько я могу судить, он честно использовал свои большие военные знания и опыт на посту начальника Малагского сектора Южного фронта.
После падения Малаги Виальба не остался у фашистов (хотя в неразберихе того периода ему ничего не стоило это сделать), а отступил вместе с республиканцами. Впоследствии он был арестован за сдачу города и должен был предстать перед военным судом. Дальнейшая судьба его мне неизвестна.
Занимая большую должность в армии Республики, Виальба не только отказался от причитающегося ему денежного содержания в пользу сирот гражданской войны, но еще и содержал за свой личный счет 10 человек охраны, зачастую принимавшей участие и в боевых операциях.
Жил Виальба со своим штабом и охраной в отеле «Калета», как раз напротив нашей виллы, и очень любил в свободное время захаживать к нам. Виальба был весьма разносторонне образованным человеком, и беседа с ним всегда доставляла удовольствие. Я тоже очень любил эти частые посещения Виальбы, правда, по другой причине: дело в том, что, кроме охраны, Виальба содержал еще и секретаршу по имени Маруха (уменьшительное от имени Мария, соответствующее русскому Маруся). Это была очаровательная испаночка лет двадцати двух – двадцати трех, с точеной фигуркой и огромными черными глазами. Пока полковники с помощью нашей многотерпеливой Маши Левиной вели оживленную беседу на военные темы, я, используя свой скудный запас испанских слов, а главное, свои фортепианные таланты, развлекал Маруху.
Надо сказать, что, несмотря на все прилагаемые мною усилия, наш роман двигался черепашьими темпами – в основном из-за моего незнания языка, и именно по этой причине я так и не возымел окончательного успеха у вскружившей мне голову Марухи (о чем несколько ниже).
Во время частых поездок на фронт Виальба любил пересесть в машину Киселева для беседы. Обычно я садился с шофером, а сзади садились оба полковника, сжав между собой бедную Машу Левину, и вели с ее помощью оживленную беседу. Однажды Виальба решил блеснуть глубоким знанием русских воинских званий и, хитро улыбнувшись, заявил Киселеву, что знает, как перевести на русский язык испанское слово «коронель» (полковник), и под дружный хохот всех присутствующих, сказал, что «коронель» в русском переводе будет – атаман. Несмотря на все наши протесты и попытки объяснить ему значение слова «атаман», Виальба все же иногда величал так Василия Ивановича. В общем, Виальба был весьма общительным, незлобивым и, на мой взгляд, честным офицером; у меня остались о нем самые лучшие воспоминания.
Идем мы однажды с шифровальщиком Васей Бабенко по коридору штаба и разговариваем по-русски. Вдруг подходит к нам человек в сером спортивном костюме, синем берете, с громадной испанской «пистолей» Астра в кобуре и, встав во фрунт, говорит на чистейшем русском языке: «Разрешите представиться, бывший ротмистр Врангелевской армии, ныне боец республиканской интербригады Владимир Филиппович Базилевич». Обрадовавшись земляку, мы затащили его к себе, где за обедом он поведал нам свою одиссею.
Родом он был из Ростова-на-Дону, сын профессора университета. В шестнадцать лет (в 1915 году) бросил гимназию и убежал на фронт, где, попав в команду разведчиков, быстро отличился, получил Георгиевский крест и, пройдя школу прапорщиков, стал офицером. Золотые погоны, шпоры и весь прочий офицерский антураж быстро вскружили голову этому юному головорезу, и революцию 1917 года он принял явно недоброжелательно. Когда разъяренные притеснениями наиболее реакционной части офицерства солдаты сорвали с него кресты и погоны, Базилевич счел себя крайне обиженным и подался со своими дружками-офицерами на Дон. По молодости лет, поддавшись белогвардейской пропаганде, он уверовал, что спасение России возможно только с восстановлением монархии, или, по крайней мере, буржуазной республики, причем даже Керенский казался ему слишком «красным».
Базилевич участвовал во многих боях, в том числе и в знаменитом «ледяном» походе Корнилова из Ростова в Екатеринодар[125], за что получил чин ротмистра и орден «Тернового венца», выпущенный в очень малом количестве (представлял из себя меч в терновом венце, на георгиевской ленте).
Под Каховкой Базилевич получил тяжелое ранение и, будучи в госпитале в Севастополе, под влиянием тяжелой депрессии поддался уговорам друзей-офицеров – эмигрировал. Начались скитания по белу свету: без денег, без специальности, без родины. Лагеря в Галлиполи, Болгарии, Чехословакии, Франции. Его бывшему начальству, помышлявшему только о своей шкуре, такая голь перекатная скоро стала обузой, и он был полностью предоставлен самому себе. Познакомился в Праге с молодой девушкой – русской эмигранткой, потерявшей родителей (бывших чиновников в Царской России), женился на ней, и начали они мыкать горе на чужбине вдвоем. Какие только специальности он не менял: грузчик, штукатур, маляр, шофер такси, но из крайней нужды, доходившей иногда до отсутствия крова над головой и длительной голодовки, выбраться не удавалось. Порой даже мелькала мысль завербоваться в так называемый «Иностранный батальон» (наемные войска в экваториальной Африке были единственным местом, куда более-менее охотно брали русских эмигрантов), лишь бы только наесться досыта. И только мысль о жене и появившихся детях не давала ему этого сделать.
Даже в сравнительно сытые дни неравноправное положение эмигрантов ощущалось сполна. Висит, например, объявление: «Требуется штукатур». Приходит наниматься, предъявляет свой нансеновский паспорт, а подрядчик говорит: «15 франков в день». – «Позвольте месье, вы ведь платите всем за такую работу по 25 франков в день?». – «Да, но это же французы, а если вам не нравится, поезжайте в Россию, там вы точно будете получать больше». Что ж, кормить детей надо, идешь работать за 15 франков в день, а французские рабочие еще считают тебя штрейкбрехером, сбивающим расценки за работу.
Когда начал организовываться «Союз возвращения на Родину»[126], Базилевич записался туда одним из первых. Но процедура получения разрешения для возвращения на Родину длилась очень долго, и разрешение на въезд в СССР получали пока считаные единицы. Но вот началась Гражданская война в Испании и негласно было объявлено, что эмигранты – участники войны в Испании на стороне Республики получат возвращение с семьями на Родину вне очереди.
И вот, оставив семью, обеспеченную мизерной пенсией от Испанской республики, в Париже, Базилевич уже в Испании, на Южном фронте – в Малаге, где мы его и встретили. С согласия Киселева он был прикомандирован к группе Спрогиса и с тех пор находился при миссии. Участвовал во многих боевых операциях, показал себя храбрым бойцом и отличным товарищем, был восстановлен в гражданстве СССР и представлен к награждению боевым орденом, но, к сожалению, погиб во время выполнения очередного задания. Память об этом много видевшем и пережившем человеке, часто, особенно в молодости, заблуждавшемся, но всю жизнь остававшимся сыном своей Родины, не должна быть потеряна.
С правого фланга нашего сектора к нам примыкал соседний Хаенский сектор, с центром в городе Хаен. Соседи с целью установления оперативных контактов часто приезжали к нам. Советским военным советником этого сектора был также полковник Красной Армии Василий Иванович Кальман. Ниже среднего роста, лет за сорок, с гладко бритой, как у Киселева или Хрущева, головой, такой же, как и Киселев, участник империалистической и гражданской войн, Кальман был весьма эрудированным командиром, и дела у него в секторе шли неплохо. Не повезло ему с переводом с испанского на русский и обратно: ввиду крайнего дефицита переводчиков, а также потому, что Хаенский сектор, по-видимому, не считался особо важным, переводчицы ему не досталось.
Кальман вышел из затруднения весьма остроумно: в одной из интербригад он обнаружил молодого русского еврея-эмигранта Мишу, приехавшего из Парижа, свободно владевшего русским и французским языками, а один из офицеров штаба Хаенского сектора, по специальности художник, – Хуан Санчес, свободно владел французским, что в Испании отнюдь не редкость. Получился своеобразный двойной перевод: с испанского на французский переводил Хуан Санчес, а с французского на русский Миша, и наоборот. Они настолько преуспели в таком переводе, что их разговор напоминал репортаж Вадима Синявского во время футбольного матча «Спартак» – «Динамо», а Кальман объяснялся с испанцами не хуже других советников.
Очень любопытен был внешний вид этой неразлучной троицы: сам Кальман – низенький, упитанности выше средней, с бритой наголо головой, а оба переводчика длиннее своего шефа на полторы головы, худые, с громадными шевелюрами. Хуан Санчес в черной бархатной блузе и длиннополой шляпе, а Миша – в полной форме бойца интербригады, в каске, перепоясанный пулеметной лентой с висящими на ней ручными гранатами, с двумя пистолетами и огромным ножом-мачете в ножнах. Выглядела эта группа комично, но жили они весьма дружно. Сам Кальман обладал удивительно спокойным характером, и я ни разу не слыхал, чтобы он хоть раз повысил голос на своих переводчиков.
Вообще говоря, на Хаенском секторе фашисты особенно не ерепенились, но было и у соседей больное место, над которым мы иногда подтрунивали. Этим больным местом был занятый фашистами монастырь Санта Мария. Находился он в глубоком тылу республиканцев – километров семьдесят-восемьдесят от линии фронта. Несмотря на то что «монахи» с самого начала войны были окружены, взять этот монастырь было очень трудно: он находился в стратегически выгодном месте, имел свою артиллерию, достаточно стрелкового оружия, а что касается боеприпасов, то снабжение ими осуществлялось бесперебойно по воздуху. Все попытки взять монастырь успеха не имели из-за отсутствия достаточного количества артиллерии и авиации в распоряжении командования сектором, и кончилось дело тем, что «монахов» просто оставили в покое, ограничившись небольшими заслонами на подъездных путях к монастырю.
Пробиться к своим «монахи» не могли – их уничтожили бы в первом открытом бою, а такого желания у них не было. Сидели они спокойно за крепкими стенами, попивали винцо из монастырских подвалов и терпеливо ждали, пока Франко их освободит. Время от времени, пользуясь тем, что командование сектором не могло выделить достаточно сил для их полного окружения, «монахи» даже предпринимали вылазки в соседние деревни. Налетят на деревню, заберут все продукты, заодно прихватят для развлечения с десяток молодых женщин, и обратно в монастырь. Продержались фашисты больше года, пока потерявшие терпение республиканцы, при активной поддержке населения, не ликвидировали этих бандитов, терроризировавших округу.
Вообще говоря, единственное, что могло вывести из равновесия невозмутимого Кальмана, это упоминание о «монахах». И если иногда во время телеграфных переговоров с Хаеном мы хотели подколоть соседа, то спрашивали о самочувствии «монахов». Как правило, в ответ на ленте были такие слова, которые не всякая цензура пропустила бы, но в общем жили мы с соседями очень дружно и иногда вместе осуществляли тактические операции, как правило, проходившие успешно.
Жизнь нашей немногочисленной миссии на вилле «Консуэла» постепенно входила в нормальную колею. «Реабилитация» кухарки Триниды вернула душевное спокойствие Киселеву. Все чаще стали появляться у нас товарищи из областного Комитета компартии и других партий, за обедом завязывались дружеские, непринужденные беседы, которые, при тактичном переводе нашей Маши Левиной, даже при наличии за столом анархистов, никогда не переходили в бурные дискуссии.
Положение на фронте несколько стабилизировалось: фашисты, бросившие все свои силы на Мадрид, пока оставили нас в покое, и мы могли даже иногда устраивать небольшие приемы. Особенно частыми гостями были у нас Виальба со своей секретаршей Марухой. Очаровательная испаночка окончательно вскружила мою двадцатишестилетнюю голову, и я, пользуясь своим положением завхоза, старался при их появлении не ударить лицом в грязь: цветы, наилучшие вина и все из лакомого, что можно было достать в военной Малаге, всегда было на столе. Все мои усилия с лихвой вознаграждались, когда полковники со своими картами уединялись в кабинете Киселева, а деликатный шифровальщик Вася Бабенко вдруг находил «срочные дела»: тогда мы с Марухой оставались вдвоем в гостиной. Полная луна, запах цветов, отдаленный рокот Средиземного моря быстро создавали соответствующее настроение, а мелодии, наигрываемые мною на нашем великолепного «Ронише», всегда находили отзвук в сердце прекрасной Марухи. Но увы! Незнание языка ставило непреодолимую преграду на пути форсированного развития нашего романа, и именно из-за этого я вскоре попал у нее в опалу.
А произошло вот что: однажды, воспользовавшись тем, что оба полковника уехали на фронт, я пригласил Маруху в кино, на что она сразу же дала любезное согласие, сопровождаемое обворожительной улыбкой и многозначительным пожатием руки. Смотрели мы американский фильм под названием «Распутин и царица». Фильм с явным антисоветским душком и с невероятно «развесистыми клюквами» (это было понятно даже несмотря на то, что говорили по-английски, а титры были на испанском). Но все эти недостатки компенсировались великолепной записью цыганского хора, а главное – близостью Марухи. Досмотрев фильм, мы отправились домой. Проведенным временем Маруха, по-видимому, осталась довольна, ибо всю дорогу что-то щебетала, причем несколько раз упомянула название «авитасьон» (комната) и «ноче» (ночь). Смысла ее слов я не понял, но из вежливости на все ее вопросы «Компрендо?» («Понял?») отвечал «Си, си» («Да, да»).
Проводив Маруху до гостиницы, я деликатно поцеловал ей руку и в ответ впервые получил внезапный поцелуй в щеку. Пока я, опешив от неожиданной благосклонности, стоял в растерянности, она, сказав «эсперо» (к сожалению, я в тот момент еще не знал, что это слово обозначает «жду», а то события повернулись бы несколько иначе), упорхнула к себе в подъезд, послав мне прощальный воздушный поцелуй, а я, ответив ей «си», спокойно пошел домой и лег спать.
На другой день Виальба пришел к нам ужинать без Марухи. На мой вопрос о ней Виальба ответил «энферма» («больна»). День – «энферма», два – «энферма», на третий день встречаю «выздоровевшую» Маруху в коридоре штаба и кидаюсь ей навстречу с протянутой рукой. Гордо подняв голову, она проходит мимо меня, как будто совершенно со мной незнакома, и с тех пор не обращает на меня никакого внимания. К нам на виллу если даже и приходит, то держится с полным пренебрежением ко мне. Удивленный столь внезапным охлаждением, я пытался с ней объясниться, но абсолютно безуспешно. Только много позже случайный эпизод, связанный с прибытием к нам советских летчиков, помог мне узнать причину столь внезапного конца моего романа с Марухой, но об этом несколько позже.
Однажды утром шифровальщик наш Вася Бабенко появился за завтраком в необычайно парадном наряде и с явно отличным настроением. «В чем дело, Вася? – спрашиваю я его. – Ты что, сегодня именинник? Или орденом тебя наградили?» – высказываю я наиболее невероятную из причин его странного вида. «Откуда ты знаешь?» – спрашивает Вася и протягивает мне принятую мною ночью из Валенсии и расшифрованную им радиограмму, в которой командующий поздравляет его с награждением орденом Красной Звезды. Это было настолько неожиданно и невероятно, что мы долго обсуждали, за что его могли наградить, и пришли к выводу, что скорее всего за участие в маневрах накануне его поездки в Испанию, так как во всей нашей испанской деятельности никак не смогли усмотреть особо героических подвигов, достойных такой награды. Выпив по этому поводу, решили все же на всякий случай запросить подтверждения из Москвы, ибо Валенсия могла и перепутать. Сразу же после расшифровки московской радиограммы Вася кидается меня обнимать: «Лева! и тебя тоже!» – потрясает он радиограммой. Читает текст: «Поздравляем Бельвера и Клера (клички Васина и моя) высокой наградой орденами Красной Звезды тчк Желаем здоровья дальнейших успехов работе. Подписи Директор (начальник разведупра РККА Урицкий) Хозяин (нарком обороны Ворошилов)»[127].
Ошеломленный, смотрю на Васю: «А меня за что? – спрашиваю. – Может, это ошибка или ты меня, Вася, разыгрываешь?». «Нет, Лева, – отвечает Вася, – не ошибка и не розыгрыш, а просто нашу работу здесь очень высоко ценят. С нас с тобой магарыч!». Ну что ж, магарыч поставили и весьма обильный, благо особой проблемы с ним в Малаге не было. Произошло это 18 декабря 1936 года.
Я уже писал об Артуре Спрогисе. В Малаге он времени даром не терял: связавшись с Комитетом компартии Малаги, Артур подобрал небольшую группу молодых парней, преимущественно коммунистов, физически крепких и до отчаянности смелых. Основной задачей этой группы должно было стать осуществление всяческих акций в тылу у фашистов. Приданная поначалу к группе Спрогиса переводчица Регина Цитрон, старая коммунистка, работавшая в подполье в Польше, по своему возрасту – за сорок лет, по здоровью и природным склонностям, оказалась непригодной для такой работы. Ее быстро забрали обратно и направили в авиацию в город Альбасете, а взамен прислали молодую девушку – Хосефу, в миру Елизавету Александровну Паршину. Живет она теперь в Москве, на досуге занимается литературной деятельностью[128]. Вот она-то уж оказалась действительно на месте. Сухощавая, небольшого росточка, в мужском костюме, любительница оружия, не хуже переводчика Кальмана – Миши, она была настоящей сорвиголовой. Артур и его команда сразу же оценили ее таланты и буквально души в ней не чаяли. Эта девушка впоследствии показывала образцы храбрости и мужества в таких переделках, где не каждый мужчина выдерживал.
Поначалу у Артура бывали и накладки: всевозможные пакости фашистам за линией фронта требовали применения взрывчатки, и обучение своей группы Артур начал со взрывного дела. С утра они усаживались в машину и отправлялись на свой полигон, где многоопытный Артур с помощью Лизы посвящал своих ребят в тайны саперного дела. Поскольку дело не терпело отлагательств и от них ждали действий немедленных и эффективных, прохождение теоретического курса было сведено к минимуму. В качестве «генеральной репетиции» Артур решил устроить имитацию диверсии на нашей железнодорожной ветке, обслуживавшей нужды Малагского сектора. По плану группа Артура должна была скрытно от охраны дороги подобраться к железнодорожному полотну, заложить под рельсы один детонатор, замаскировать следы своего пребывания и, дождавшись подхода поезда, взорвать под серединой состава этот совершенно безопасный для поезда заряд, после чего так же незаметно исчезнуть с места «диверсии».
Все, вроде бы, было рассчитано и подготовлено хорошо, но было допущено несколько промашек. Во-первых, место «взрыва» было выбрано на подъеме, где поезд шел очень медленно и мог быстро остановиться, а во-вторых, на прямом пути отхода было большое, труднопроходимое болото, а в-третьих, и это сыграло роковую роль в этом инциденте, вместо ожидавшегося поезда со стройматериалами неожиданно по этому пути был направлен эшелон с обстрелянными на фронте солдатами, которых срочно перебрасывали на другой участок.
Дело происходило утром, при чудесной солнечной и безветренной погоде. Ребята Артура блестяще выполнили задачу заминирования рельсов (вообще говоря, сделать это было не трудно, так как охрана этот участок пути вообще не посещала, а свои функции выполняла в ближайшем кабаке, которых в Андалусии сколько угодно, как в населенных пунктах, так и прямо на дорогах), и когда показался поезд, медленно выползавший из ущелья на подъем, детонатор был своевременно взорван. Несмотря на довольно слабый (не сильнее пистолетного выстрела) звук, поезд немедленно остановился, а из вагонов посыпались вооруженные солдаты ловить «диверсантов».
Группе Артура пришлось туго: сухие пути отступления были сразу же отрезаны, а свободный путь – болото – отнюдь не прельщал ребят. Пока они, растерявшись, соображали что делать, солдаты уже окружили их и открыли огонь. Дело становилось серьезным: большинство «диверсантов» уже не смогли бы воспользоваться даже болотом, ибо быстро оказались в полном кольце. Артур с Лизой и еще несколькими ребятами быстро оценили обстановку и, не теряя времени, пустились через болото, хотя местами его глубина доходила до пояса. Солдаты, увлеченные преследованием основной группы, не заметили этих нескольких человек, и им удалось ускользнуть, а всех остальных поймали (к счастью, обошлось без жертв с обеих сторон: наши ребята хоть и были вооружены, но в своих солдат, конечно, стрелять не стали, да и те были заинтересованы в том, чтобы взять «диверсантов» живьем).
Полностью окруженным превосходящими силами противника, «диверсантам» пришлось сдаться на милость победителя. Тут же на месте происшествия им был учинен допрос с пристрастием. Хотя ребятам крепко поддали и даже угрожали расстрелом на месте, они держались стойко. Никаких документов у них с собою не было, и, несмотря на все старания допрашивающих, никто из ребят ни словом не обмолвился о своей принадлежности к группе Спрогиса, а все в один голос требовали немедленной отправки в Малагу, где они обещали дать показания.
Связанных по рукам и ногам и крепко избитых «диверсантов» вместе с вещественными доказательствами – оружием и взрывной аппаратурой – на том же поезде доставили в Малагу и передали органам безопасности. Но и в жандармерии «диверсанты» молчали, пока к ним не прибыл секретарь компартии Малаги – Себастьян Ларо. Ларо сам подбирал эту группу, и когда их увидел, сразу же понял, в чем дело, и, заявив, что это очень опасные диверсанты, велел отправить их под сильной охраной в нашу миссию и сдать под расписку для дальнейшего расследования, что и было сделано.
На вилле их водворили в подвал, оказали медицинскую помощь и накормили. Только поздно ночью, перемазанные и по шею в грязи, появились Артур и Лиза с несколькими ребятами, и вся эта история с «генеральной репетицией» уладилась. Впоследствии группа Артура показала себя с самой хорошей стороны. Они совершили целый ряд смелых диверсий в тылу фашистов и часто оперативно помогали в тактических действиях нашего участка Южного фронта. Артуру и Лизе удалось сколотить очень сильный коллектив бесстрашных испанских ребят, которые, не жалея сил и даже жизней, выполняли самые опасные задания командования.
7
Несмотря на то что с начала войны фашисты не имели большого успеха в районе Малаги, им удалось не только закрепиться в непосредственной близости от побережья, но и местами довольно глубоко вклиниться в линии нашей обороны. Особенно сильно беспокоил нас десятикилометровый «клин» в районе деревни Картахимы. С помощью немецких инженеров фашисты создали там хорошо укрепленный узел обороны и, пользуясь слабостью заслонов, совершали оттуда дерзкие вылазки в наши тылы. «Клин» был очень выгоден фашистам не только для дезорганизации нашей обороны, но и как удобный плацдарм для готовившихся наступательных операций.
Киселев и Виальба прекрасно понимали опасность такого «клина», но, по-видимому, фашисты это тоже понимали и защищали его с большим упорством. Все наши попытки взять Картахиму фронтальным ударом или охватом с флангов оканчивались неудачей. Сильная оборона, обильно снабженная огневыми точками, почти полное накрытие всего участка фашистской артиллерией – все это вело к большим потерям с нашей стороны.
Уложив около батальона солдат, но потеснив противника очень незначительно, мы оставили попытки овладеть этим опасным участком. Новая идея ликвидации картахимского «клина» пришла неожиданно: как-то перед Рождеством мы слушали немецкие рождественские радиопередачи. Передавалась и поздравительная речь Гитлера немецкому народу по поводу предстоящего праздника. В этой речи фюрер поздравил немцев с Сочельником и пожелал каждому из них встретить его в кругу семьи, около елки, с бокалом вина. Отдельно поздравлял Гитлер тех немцев, которые находились за рубежом, где помогали своим «братьям по идее» (читай: немецких советников в Испании у Франко). Им он пожелал особенно хороших праздников: в рождественскую ночь, мол, поднимите бокалы за фатерлянд.
Известно, что немец – педант. Всякое слово фюрера для него закон. Поскольку оборона Картахимы в основном держалась немцами (а они, по приказу фюрера, должны бы отправиться в Севилью пить за фатерлянд), а в отсутствие немцев испанцы перепьются до полусмерти, то было решено штурм Картахимы назначить в ночь с 24 на 25 декабря. Все прошло как по нотам: немцы отсутствовали, а пьяные и полупьяные фашисты-испанцы не в состоянии были оказать должного сопротивления, в результате Картахима была взята практически без потерь силами безбожных коммунистов и анархистов. Это был один из крупных тактических успехов в нашем секторе, а одержанная бескровная победа показала возросшее военное мастерство наших солдат и офицеров и окрылила их, вдохновив на дальнейшие успехи.
Узнав о потере Картахимы, командующий фашистскими силами Южного фронта генерал Кейпо дель Льяно[129], за свои склонности к алкоголю и зверское обращение с подчиненными получивший прозвище «Ганчо» или «Бораччо» («Свинья» или «Пьяница»), пришел в ярость. Уж не знаю, скольких солдат и офицеров он разжаловал или расстрелял. Во всяком случае, он выступил по севильскому радио со страшными проклятьями в адрес «красных», которым он грозил самыми ужасными карами за нарушение правил ведения войны. Он заявил: «Коммунисты испортили нам светлый праздник – Рождество, но мы им покажем, как надо праздновать их большевистский Новый год!».
Правда, на линии фронта ему эту угрозу выполнить не удалось, но, как оказалось впоследствии, слова его не полностью пошли по ветру. Несмотря на угрозы Кейпо, мы все же решили торжественно отметить наступление Нового 1937 года в своем узком кругу. Из-за того, что в период между Рождеством и Новым годом намечалось еще несколько более мелких тактических операций, Киселев с Машей, а иногда и со всеми остальными членами нашей миссии, пропадали сутками на различных участках фронта. Артур с Лизой, Володей Базилевичем и своей командой также редко бывали дома, дел по тылам франкистов у них хватало. Дома бывал преимущественно я; поскольку, во-первых, я не мог срывать сеансов радиосвязи с Москвой и Валенсией, а во-вторых, как человек сугубо штатский, языка не знающий и, следовательно, ни на что более, как на работу с радиостанцией, не пригодный. Естественно, что все организационные заботы по встрече Нового года были возложены именно на меня.
Ожидалось человек пятнадцать-двадцать, и я постарался не ударить лицом в грязь. Не полагаясь на кулинарные таланты Триниды, я сумел через Комитет компартии заполучить на Новый год профессионального повара – надежного коммуниста (вероятность того, что нас попытаются отравить, не только не снималась с повестки дня, но все более возрастала), испанца по рождению, француза – по кулинарному образованию, а, как известно, лучших кулинаров, чем французы, на свете нет.
Повар, облаченный в белую спецодежду, священнодействовал на кухне вместе с Тринидой и двумя горничными, а я с двумя солдатами из нашей охраны носился на своем «Бьюике» по городу и окрестностям, обеспечивая вина и цветы к фестивалю. Наконец-то все готово: роскошный стол на двадцать персон накрыт, для чего было извлечено все столовое белье, серебро, хрусталь и прочий инвентарь из запасов бежавшего маркиза, бывшего хозяина нашей виллы. И надо сказать, получилось неплохо: испано-французский повар знал свое дело; моей компетенции для оценки качества приготовленных блюд и сервировки стола было явно недостаточно, но даже вызванная мною для консультации жена моего шофера Энкарна (долгое время служившая горничной в богатых домах) заявила, что к такому столу не стыдно пригласить и самого кардинала Испании.
Чтобы полнее описать степень роскоши предстоящего ужина, скажу, что только одних коньяков было приготовлено одиннадцать разных сортов. Горы фруктов, конечно, великолепные (даже эстепонские!) апельсины, чудесные яблоки, груши, различные сорта винограда дожидались любителей десерта. Не забыта была и знаменитая малагская черемойя – фрукт, по внешнему виду напоминающий грушу, но кожица у него несъедобная, а внутри находится розоватая мякоть, очень сочная и нежная, по вкусу и запаху напоминающая клубнику. Запах из кухни шел поистине одуряющий.
Прислали нам из Валенсии даже две поллитровки «Московской», которые должны были стать гвоздем угощения и посему были мною лично установлены на самом почетном месте. С цветами я, наверно, даже несколько злоупотребил своим служебным положением: я очень люблю розы, а в Малаге, несмотря на конец декабря, выбор их был достаточным. И поверьте на слово: розы стояли везде, где их можно было поставить, и розы были что надо! Одним словом, готово было все – кроме гостей.
Начало было намечено на девять часов вечера, но вот уже восемь, девять, десять часов, а никого нет. Генерал-«бораччо» Кейпо де Льяно Гонсало обещание сдержал: ровно в одиннадцать налетели девять «Юнкерсов» и, с небольшими перерывами, бомбили беззащитную Малагу. Правда, бомбили бесприцельно, нашему кварталу большого ущерба не причинили, но жертвы среди мирного населения были, и немалые. Вот уже и полночь, только что, минут двадцать назад, окончился очередной налет фашистских стервятников, видимо полетели домой промочить глотку в честь Нового года, а ни наших, ни испанских товарищей нет. Решил я устроить свой сабантуй: сели за стол шеф-повар, Тринида, горничные и я. Охрана наша, соблюдая устав, составить нам компанию отказалась, – пришлось вынести им по стакану коньяку и кое-какую закуску.
Нельзя сказать, чтобы ужин был особо торжественным, уж больно донимало беспокойство за наших отсутствующих товарищей. Что с ними случилось? Мы договорились, что они прибудут не позднее восьми часов вечера, чтобы успеть привести себя в порядок до прихода испанских гостей. Неужели попали в фашистскую ловушку и теперь сидят у них в застенках?
Часа в два ночи опять прилетели «Юнкерсы», на этот раз, хотя бомбежка была и покороче, бомбы почти все легли недалеко от нашего дома, так что полностью разрушили один из соседних домов (сначала я даже подумал, что это прямое попадание в наш двор). К счастью, за исключением выбитых стекол, наша вилла не пострадала. Кончилась и эта бомбежка, а наших все нет и нет. Несколько раз звоню в штаб сектора, там тоже ждут своих офицеров и ничего не знают. Только уже засветло, часов в шесть-семь утра, наконец послышался рокот моторов у ворот. Приехали! Но в каком виде? Мокрые, грязные, измученные, голодные, но самое главное – живые и невредимые. Оказалось, что франкисты то ли разбомбили, то ли подорвали мост, по которому они должны были проехать. Пришлось бросить машины и идти в большой обход пешком, темной безлунной ночью, по грязи, под дождем и не зная толком дороги. По пути попадались ручьи, болота, один раз их обстрелял свой же пост, но, к счастью, все кончилось благополучно. Конечно, никому и в голову не пришло воспользоваться всеми моими приготовлениями. Наскоро умывшись, присели перекусить, но две поллитровки «Московской» все же выпили и, не раздеваясь, на большее уже сил не было, повалились спать. Несмотря на то что Кейпо де Льяно держал свое слово – за день «гости» прилетали еще раза четыре, – никто даже не проснулся, а к вечеру уже началась текущая работа.
В общем, все мои хлопоты по встрече Нового года так и пошли прахом…
Сводки с фронта нашего сектора становились все тревожнее: полковник с Машей как поднялись, так сразу же и уехали. Обжегшись на Мадриде, который они думали взять с ходу[130], фашисты вынуждены были к концу 1936 года притормозить наступление. Их ударная сила – марокканцы[131] – с наступлением холодной зимней погоды в районе Мадрида фактически теряли боеспособность и вместо яростных атак, против которых был бессилен даже убийственный пулеметный и артиллерийский огонь, сидели, согнувшись в окопах, закутанные в свои красные бурнусы. Фашисты, видимо, решили пока свернуть наступательные операции на Центральном фронте и развернуть их у нас – на юге. Во-первых, более теплая погода позволила бы им использовать марокканские войска, которые стали массово простужаться в холодной Кастилии, а во-вторых, им было важно занять хоть один порт на Средиземном море для более удобного подвоза подкреплений из Африки и от своих итало-германских покровителей.
Малага имела большую акваторию порта, средства механизации и хорошие коммуникации и находилась в непосредственной близости от занятых фашистами Севильи, Гранады, Кордовы и других центров Андалусии. Поэтому она представляла для франкистов весьма лакомый кусочек. Наше командование, по-видимому, не учло, что события могут развернуться так быстро, и не сумело вовремя сманеврировать своими резервами для усиления Южного фронта. Все чаще Киселев посылал в Валенсию тревожные сообщения. Сперва оперативная обстановка на нашем секторе зашифровывалась Васей Бабенко и передавалась по моей радиостанции, но это отнимало много времени у нас, и особенно в Валенсии, где служба расшифровки была сильно перегружена. Поскольку наши шифровальщики в своей работе пользовались многоступенчатыми кодами (практически не поддающимися расшифровке противником), а количество специалистов было весьма ограниченным, то было решено тактическую обстановку, как часто меняющуюся и через небольшое время уже не представляющую особой важности для противника, не зашифровывать, а просто передавать по прямым проводам на русском языке латинскими буквами на быстродействующих телеграфных аппаратах из участков фронтов непосредственно в наш главный штаб (в Валенсию на «Альборайя ого»). Таким образом были сразу разгружены шифровальщики, которые теперь могли в Валенсии спокойно заниматься своим основным делом – совершенно секретной связью с Москвой.
Мы получили разрешение пользоваться для передачи оперативных сводок в Валенсию прямым проводом одними из первых. Тут-то и пригодилась моя телеграфная квалификация, полученная в 1927 году на спецкурсах связи. Имея при себе оперативную обстановку за прошедший день, я к ночи приходил на аппаратную телеграфа, занимал прямую линию на Валенсию, садился за аппарат Юза[132] и за сорок – сорок пять минут передавал все, что требовалось, сматывал контрольную ленту и ехал домой отдыхать. А ведь раньше на эту работу тратилось не менее четырех-шести часов работы шифровальщика и не менее двух-трех часов моей (не считая еще нескольких часов для расшифровки в Валенсии). Таким образом я стал частым гостем в аппаратной Малагского телеграфа.
Не обходилось и без конфузов. Как-то сижу я в кабинете шефа аппаратной и жду, когда освободится линия на Валенсию, попиваю с ним кофе с коньячком. Я уже давно обратил внимание на висевший в кабинете шефа большой портрет маститого старика с седой бородой и какой-то (видимо, почетной) цепью на шее. Зная, что обычно у нас во всех служебных помещениях висят портреты вождей, я решил, что и это, по-видимому, один из лидеров Республики, возможно, министр почты и телеграфа. Однажды я решил об этом спросить шефа. Он сперва округлил глаза от удивления, а потом расхохотался и ответил: «Нет, какой-то министр еще слишком малая персона, чтобы его портрет висел в нашей аппаратной. Неужели вы, такой квалифицированный инженер-связист (а они были очень высокого мнения о моей квалификации, потому что помимо радиосвязи я мог работать на всех имеющихся у них телеграфных аппаратах), не знаете, что это портрет изобретателя электрического телеграфа – великого Самуэля Морзе?». Я был и правда очень смущен.
А иметь такую оперативную связь оказалось довольно удобно; кроме всего прочего, всегда можно получать свежие новости с родины. Однажды словно обдало духом 1937 года. Валенсийский телеграфист как-то спросил меня: «Знаешь последнюю новость? Арестован Ягода».
Вообще говоря, в свое время я работал в ЦДКА радистом по связи с лагерями ОГПУ, встречался с некоторыми деятелями этого «почтенного» ведомства и по складу своего характера никогда не мог им симпатизировать, но все же после фразы «арестован Ягода» у меня по телу поползли мурашки. Ягоду– бесконтрольного властелина миллионов судеб, Ягоду, чье имя всегда произносилось рядом с именами Сталина, Ворошилова и пр., Ягоду, которого всегда изображали чуть ли не близким другом Максима Горького, – представить его арестованным было немыслимо! Но телеграфист в Валенсии – наш человек и врать, конечно, не стал бы.
Уже с 1936 года ходили слухи об арестах, связанных с убийством Кирова. Эти аресты и процесс Зиновьева, Каменева и других, может, и задели сознание людей более взрослого поколения, но для нас, молодежи, это были все старые оппозиционеры, враги генеральной линии партии – как бы гири на ногах советского народа. Но Ягода, чуть ли не правая рука Джугашвили, вдруг враг народа?! Это постигалось с трудом, тем более что в Испании эта терминология (враг народа), уже получившая к тому времени в Союзе свое зловещее значение, еще не была осознана нами. В общем, «горевали» мы по этому поводу недолго. Помог всеубеждающий, логический довод НКВД: «Органы не ошибаются, раз его взяли, значит что-то у него было! Ведь нас-то с тобой не взяли?». Довод, конечно, железный. Мы ни в чем не виноваты, нас-то не трогают, а кого взяли, то будь он хоть Ягодой, значит у него что-то было. И даже если после этого брали одного из отстаивавших этот довод, то другие продолжали уверять: «Его взяли, значит, что-то у него было, вот за нами ничего преступного нет, нас и не берут». И так без конца, а так как всех взять было невозможно, то какой-то конец все же был и этот конец, наверно, лимитировался техническими возможностями НКВД. Но в те времена я об этом почти не задумывался, меня это пока не касалось, и меньше всего я собирался вступаться за «поруганную честь» Ягоды, никогда не вызывавшего у меня, несмотря на все посвященные ему газетные «напечатки», ничего кроме неприязни и даже отвращения, тем более что произошло еще одно событие, из-за которого я быстро забыл про Ягоду.
Частый гость аппаратной телеграфа в Малаге, я быстро завоевал среди его сотрудников репутацию специалиста высокой квалификации. Испанские телеграфисты умели работать на одном, максимум на двух аппаратах, правда, делали они это превосходно. О работе на незнакомых аппаратах они не имели никакого представления. Поэтому когда я, 26-летний парень, садился за любой аппарат – как телеграфный, так и радио – и сносно с ним управлялся, это вызывало бурное восхищение и чуть ли не аплодисменты работников аппаратной, преимущественно матрон в возрасте тридцати пяти – пятидесяти лет. За высокую техническую эрудицию они считали меня чуть ли не вундеркиндом. Естественно, что я быстро завел хорошие отношения с большинством мамаш; часто во время ночных бдений они угощали меня своей стряпней, иногда довольно вкусной.
Как-то я обратил внимание, что к одной пожилой, чуть ли не сорокалетней, телеграфистке в ее ночные дежурства приходит очаровательная девушка, разворачивает принесенный с собой сверток, и они вместе едят. Когда я спросил о ней у шефа аппаратной, он ответил, что это Мерседес, дочь телеграфистки – синьоры Тересы. Узнав, что эта девушка мне очень нравится, а не нравиться она не могла, так как такие огромные черные глаза в сочетании с точеной фигуркой даже в Испании не часто встретишь, шеф вскользь заметил, что Мерседес невеста, причем не без приданого. Я не сразу разгадал матримониальные планы шефа, и поэтому когда он предложил познакомить меня с Мерседес, не стал уклоняться от этого.
Синьора Тереса после процедуры официального представления сразу взяла быка за рога. Заявив, что она и ее дочь Мерседес, которая, между прочим, является ее единственной наследницей, всю жизнь питали глубокую привязанность к советским людям, которых они, кстати, в лице Василия Ивановича и меня, видели впервые в жизни, и поскольку через несколько дней у Мерседес будет день ангела, то она и ее дочь считали бы для себя большой честью, если бы такой крупный специалист по связи и такой обаятельный кабальеро осчастливили бы своим посещением их скромное семейное торжество. Несколько растерявшись от такого скоропалительного и напыщенного приглашения, да еще с явными матримониальными намерениями, я поблагодарил синьору и обещал через пару дней дать ответ: мол, я человек военный и не могу надолго вперед располагать своим временем.
Дома я первым делом поставил в известность о приглашении Василия Ивановича. Он пожелал увидеть невесту, для чего специально приехал со мною ночью на телеграф. Надо сказать, что Мерседес Киселеву понравилась, да и кому не понравится совершенная испанская красота. Но, вернувшись домой, он позвал меня в свой кабинет и заявил: «Я категорически запрещаю тебе какое-либо закрепление знакомства с этой девушкой. Если бы мы здесь были в туристской поездке, а не на войне, то я первым согласился быть на такой свадьбе хоть посаженым отцом, но в военной обстановке любое сближение с тобой может принести ей большое несчастье. Эта глупая корова – ее мать, ослепленная твоей эрудицией и элегантностью, – этого не понимает. После нашей победы я всегда буду рад помочь тебе найти эту девушку…»
После столь категорического запрета я через шефа аппаратной передал синьоре Тересе деликатный отказ от ее приглашения, сославшись на большую загруженность в работе. А любезным предложением Киселева найти Мерседес после нашей победы мне по ряду причин воспользоваться не пришлось. Во-первых, победы не было, а остальные девяносто девять причин меня, как говаривал Наполеон, уже не интересуют.
8
Между тем, события продолжали развиваться в неблагоприятную для нас сторону. Каждый день из разных источников получали мы сведения о концентрации фашистских сил в нашем секторе. Все более активной становилась помощь Франко со стороны немецких и, особенно, итальянских фашистов. В этом мы получили возможность убедиться лично в начале января 1937 года: однажды утром в акватории нашего порта совершил посадку, причем очень неважную с точки зрения техники пилотирования, итальянский военный гидросамолет. В самолете оказалось два живых члена экипажа – механик и стрелок-радист – и один убитый офицер-летчик, в полной итальянской военной форме. На допросе механик и стрелок, оба унтер-офицеры, заявили, что они солдаты срочной службы, члены итальянской компартии и давно искали возможности перейти на сторону Испанской республики для активной борьбы с фашизмом. Их авиационное соединение, летающие лодки «Капрони», базировалось на военных аэродромах Сицилии. Оттуда, заправившись горючим и подвесив бомбы, они производили налеты на объекты республиканской Испании и, не совершая в Испании посадки, возвращались на свои базы в Сицилии.
Таким образом строго «соблюдалось» невмешательство в войну в Испании и вместе с тем осуществлялась помощь генералу Франко. Да и стоило это дешевле, чем отправлять целые контингенты регулярных войск в Испанию. Люди проходят себе срочную военную службу на родине, а цель частых боевых вылетов была известна только старшему офицерскому составу, целиком из фашистов. Для низших же чинов это были обычные учебно-тренировочные полеты. А если кого республиканская ПВО и собьет, то родных в Италии известят о смерти при несении воинской службы.
Так вот, перелетевшие к нам в Малагу нижние чины предпочли вместо гибели во время несения воинской службы пристрелить в воздухе своего командира-фашиста для того, чтобы вместе со своими товарищами из батальона имени Гарибальди воевать против фашистов, благо в Италии в те времена еще не было закона об измене родине, и их переход на сторону республики родственникам этих авиаторов ничем не грозил. Итальянцы вместе с гидросамолетом были переданы в распоряжение республиканских ВВС, и, как говорили, воевали они неплохо.
С каждым днем наше положение становилось все тревожнее. Убедившись, что попытки молниеносного овладения столицей Испании обречены на неудачу, фашисты поняли, что борьба здесь предстоит долгая и упорная, до полного истощения людских и материальных резервов. Полетели слезные мольбы в Берлин и Рим: «Помогите нам, дяди добрые!». «Добрые дяди», конечно же, отказать «племянничкам» не могли, но потребовали более оперативной обработки транспортов с «помощью». Единственный порт фашистов на юге Испании – Кадис – уже не устраивал союзников Франко. Им срочно потребовался еще один порт на Средиземном море, а самый удобный из них – Малага. Правда, по акватории и степени механизации она уступала даже Кадису, лучше бы, конечно, Барселона, но она пока была фашистам не по зубам. В Малаге же более удобные, чем в Кадисе, коммуникации с занятыми фашистами Севильей, Гранадой и Кордовой, удобное железнодорожное сообщение, развитые автодороги, и все-таки два порта – не один порт. Да и климат: зимы нет, вместо мадридской непогоды – сияющая весна, цветут розы.
Брошенные в срочном порядке на штурм Мадрида марокканцы вначале вели себя геройски, но, дойдя до мадридских окраин и натолкнувшись там на упорное сопротивление милиции и интербригадовцев, вынуждены были залезать в наскоро вырытые окопы. А тут зима, мадридская зима! Привыкшие к теплу марокканцы в таких условиях уже не вояки. Начались среди них массовые болезни, а в связи с этим и недовольство. И фашисты приняли разумное решение: не лезть в лоб на Мадрид, а взяв в быстром темпе еще один порт в Средиземноморье – Малагу, получать более интенсивное снабжение от итало-германских друзей и вести войну, ни в чем не нуждаясь, да и марокканцы, бесполезные в условиях суровой кастильской зимы, в благословенной Андалусии воспрянут духом и полностью проявят свои боевые качества. Все говорило за то, что направление наиболее вероятного удара фашистов – наша Малага. Все чаще становились мои ночные бдения на телеграфе, все длиннее – передаваемые по радио и по проводам шифровки, поскольку не все данные можно было отправлять даже по быстродействующим телеграфным аппаратам открытым текстом.
По разным каналам получали мы сведения о концентрации войск противника на рубежах нашего сектора: то появится новая часть марокканцев, то регулярные итальянские войска. Все чаще и все интенсивнее становились налеты фашистской авиации. Видимо, в Валенсии тоже почувствовали, что неспроста фашисты стали проявлять повышенный интерес к Малаге. Нам обещали организовать морскую оборону и с этой целью собрались выделить одну пятнадцатидюймовую пушку и крейсер, но о том, что это был за «крейсер», я еще расскажу (за ним я ездил в Картахену к Н. Г. Кузнецову[133]).
Самое главное: нам, наконец, выделили для противовоздушной обороны эскадрилью истребителей И-15 (полутораплан[134], 275 км крейсерская скорость, 4 пулемета, но самолет весьма маневренный) в составе пяти самолетов, раненых-израненых, чиненых-перечиненых. Четыре пилота советских, один испанец. Командир эскадрильи граф дон Педро, а в миру – Евгений Ефимович Ерлыкин[135]. Красавец, выше среднего роста, вьющиеся каштановые волосы. Одет, как и все наши товарищи в Испании, в кожаную куртку на замке «молния» и берет. Оружие – маузер в деревянной кобуре и нож. На всех пальцах – кольца. На правой руке – с камнями, на левой – с картинками (индейцы с перьями и т. д.). В левом ухе – большая золотая серьга. Свободно владел французским и почти свободно испанским языком. Неразлучен с собакой. Собака – обыкновенная дворняжка, подобранная где-то на улицах Мадрида, неотступно следует за своим хозяином, участвуя даже в боевых вылетах, для нее в самолете Педро сделаны специальные лямки. По заверениям графа, пес, в отличие от иных передовиков политической и боевой подготовки, в воздушных боях держал себя достойно, признаков трусости не проявлял и по первому сигналу боевой тревоги мчался к самолету Педро, чтобы занять свое место, согласно боевому расписанию.
Сам граф вел себя в боях до дерзости храбро. В Испанию он попал буквально к началу «спектакля», через несколько дней после начала мятежа, прямо из Франции, где он в то время находился. О характере выполняемых им там заданий граф распространяться не любил, но версия о том, что он проходил курс наук в Сорбонне, как-то не вызывала у меня доверия. Но французским он владел вполне прилично и потому быстро стал бойко говорить и по-испански.
Вначале, сразу же после прибытия в Испанию, ему пришлось летать на всяких музейных редкостях вроде «Потез» и «Блерио» и пр., которые даже по тем временам были каменным веком авиации и сохранились в строю только в Испании. После получения первых советских самолетов «граф» пересел на И-15, и несмотря на их невысокие (по сравнению с немецкими и итальянскими самолетами того времени) технические и боевые качества, только благодаря своему искусству пилотирования и личной храбрости одержал к январю 1937 году в Испании семь индивидуальных побед над фашистами в воздухе. Семь «Мессершмиттов», «Хункеров», «Фиатов», «Капрони» и прочие, дымя хвостами, глубоко зарылись в испанскую землю, прошитые меткими очередями с его «Моска» («комар», так испанцы называли советский самолет И-15[136]), причем это были только индивидуальные, один на один, победы, а сколько «стервятников» падали в групповых боях при участии «графа», считали только соответствующие инстанции.
Как и все другие советские летчики, «граф» никогда не оставлял товарищей в беде: если фашист пристроится в хвост, всегда храбро бросался наперерез курсу противника и часто принимал на себя очередь, предназначенную товарищу: по пятнадцать-двадцать пробоин зачастую привозил он на корпусе своего самолета после воздушного боя. Но солдатское счастье не оставляло его, и, пройдя через все беды испанской войны, живой-здоровый вернулся он в родной Ленинград, где, как поется в популярной песенке, «любимый город другу улыбнулся», что, между прочим, произошло далеко не со всеми вернувшимися из Испании. Три ордена Боевого Красного Знамени были вполне достойной наградой этому «гордому соколу» за его боевые действия за границей. Впоследствии к началу финской войны он был назначен начальником активной ПВО Ленинграда, причем, по его словам, перед этим его вызвал А. А. Жданов и предупредил, что если финны хоть раз будут бомбить Ленинград, то его, Ерлыкина, расстреляют, а если Ленинград будет во время войны в безопасности, то он, Жданов, будет ходатайствовать перед Верховным Советом о присвоении ему звания Героя Советского Союза. Ерлыкин, учтя опыт испанской войны, не стал ждать, пока противник появится над Ленинградом, а всей своей авиацией, в том числе и истребителями, которые были превращены в штурмовики, уничтожил основные силы финских бомбардировщиков на их же аэродромах. Большинство авианалетов финнов локализировалось в приграничных районах. Лишь несколько раз вражеским самолетам удалось прорваться через кордоны ерлыкинской авиации, да и то к городу их не подпустили дальше Парголова. Там они бесприцельно сбросили свои бомбы и почти все были уничтожены на обратном пути.
После заключения мира с Финляндией, на торжественном заседании Ленинградского совета, Жданов отметил, что если за все время войны с финнами на Ленинград не упала ни одна бомба, то это заслуга Евгения Ефимовича Ерлыкина, и тут же прикрепил ему на грудь золотую звезду Героя Советского Союза. Но портрет «графа» будет неполон, если его изображать только в радужно-розовых тонах непогрешимого героя. Это был человек со всеми своими достоинствами и слабостями. Обаятельный мужчина, самоотверженный товарищ, храбрый офицер, в свободное время это был очень жизнерадостный, интересный собеседник, не дурак выпить и не всегда и не полностью равнодушен к женским чарам.
Надо сказать, что женщины липли к нему, как мухи на мед, и он, как говорится: «охулки на руки не клал». На всю жизнь он остался в моей памяти человеком, к которому можно испытывать хорошую зависть. Умер он в Ленинграде в 1969 году и похоронен в Александро-Невской лавре.
Заместителем «графа» по командованию эскадрильей был Антон Ковалевский, по кличке Казимир. Внешне он несколько напоминал начальника – такого же высокого роста, атлетического телосложения, с идеально правильными чертами лица. Но по характеру Казимир был полной противоположностью своему командиру. Немногословный, сдержанный в движениях, безо всякой внешней аффектации, выдержанный в быту и очень храбрый в бою, Казимир был рыцарем без страха и упрека. Только от знавших его еще по Союзу мы случайно услышали, что за достижение авиационных рекордов Казимир еще до испанской войны был награжден орденом Ленина (в те времена стесняться своих правительственных наград еще не считалось признаком хорошего тона). Казимир также имел шесть индивидуальных побед над фашистскими летчиками; в Испании находился с самого начала войны и, согласно приказу, уже должен был возвращаться домой, но из-за ухудшения положения в Малаге задержался. Увы, он погиб под Малагой и был похоронен в андалузской земле.
Эта самая эскадрилья из пяти самолетов И-15 наконец-то прибыла в нашу многострадальную Малагу, и население города, после первого отгона налетевших на ранее беззащитный город фашистских стервятников, вздохнуло с облегчением. Фашисты поняли, что безнаказанно бомбить Малагу им больше не удастся, и мне уже не нужно было глотать перед сном этот окаянный ямайский ром.
Прибытие эскадрильи было для нас, конечно, большой радостью, и в честь этого события было решено устроить на нашей вилле парадный ужин. И опять мне пришлось взять на себя обязанности администратора-распорядителя. На столе было все, а наши француз-метрдотель и Тринида снова надели белоснежные поварские колпаки. Снова столовая утопала в цветах. Снова было извлечено из шкафов фамильное серебро маркиза и снова можно было бы смело сказать: «К такому столу не стыдно было пригласить даже самого кардинала Испании».
На ужине были и все руководители партий, входящих в состав Народного фронта в Малаге, а также некоторые старшие офицеры командования Малагского сектора, в том числе и коронель Виальба с его прекрасной Марухой. На этот раз она явилась разодетой в пух и прах, с роскошной алой розой в волосах. Поскольку размещение гостей также входило в мои обязанности, то я посадил Маруху рядом с собой, надеясь во время ужина выяснить причину ее столь резкого охлаждения ко мне. И здесь я допустил роковую ошибку, посадив с другой стороны, рядом с Марухой, «графа» дон Педро. В ответ на мою попытку поздороваться и поцеловать ей ручку, Маруха с презрением отвернулась. «Граф» мгновенно увлек ее разговором, и в мою сторону Маруха больше даже и не глядела.
Но я не стал особо переживать. К тому же рядом оказался знакомый мне еще по Союзу бортмеханик Костя Артемьев. Когда я после нескольких рюмок посетовал ему на «измену» испанки, Костя стандартно ответил: «Плюнь ты на этих баб и давай лучше выпьем». И я послушаться его совета, тем более что выпить было чего.
Вообще я мог, не пьянея, выпить порядочно, но Костя, видимо, был в этом отношении еще крепче меня, и того, как я попал в свою комнату, я уже не помнил. Я очнулся от вылитого горничной Кандидой на мою голову стакана холодной воды и ее слов: «Синьор капитан, вас срочно вызывает коронель Крелинг». Зная, что Василий Иванович сам никогда допьяна не напивается и терпеть не может, когда это делают его подчиненные, а зря кого-либо в три часа ночи он не будит, я для освежения головы быстро выпил полстакана рома и стакан виноградного сока, чтобы изо рта не пахло, и спустился на второй этаж в кабинет Киселева.
Я ожидал строгого разноса, а возможно и домашнего ареста, но, к моему удивлению, все обошлось сравнительно благополучно: «Ну что, проспался, пьянчужка? Мы тебя целых полчаса не могли разбудить, пришлось дать Кандиде команду облить тебя холодной водой». Я стою и жду, что будет дальше: знакомая команда «марш в подвал» или что-то другое? Киселев начал успокаиваться.
Ну, думаю, пронесло. «Как, соображать что-нибудь можешь, или хмель все мозги отбил?» Отвечаю с радостью, хмель уже вылетел из головы: «Могу, Василий Иванович. Какие будут приказания?».
Увидев, что я в порядке, Киселев начал мне объяснять, что в нескольких пунктах (он показал их на карте и заставил меня записать названия) замечены скопления марокканской конницы, угрожающие нам опасным прорывом на флангах. Ввиду того, что телефон не работает, да и говорить об этом прямо по телефону рискованно, полно шпионов, возможно и знающих и русский язык, требуется срочно поехать к авиаторам (они расположились в городке Велез-Малага, километрах в двадцати пяти от нас) и передать «графу» боевой приказ срочно вылететь в район сосредоточения марокканцев: задача – их штурмовка с целью рассеяния и частичного уничтожения. В то время в Союзе на вооружении, кроме сильно устаревших самолетов Р-5, которых нам даже и не поставляли, никаких современных штурмовиков не было. В Испании, где сразу же обнаружилась острая необходимость в этом виде авиации, для этого использовали истребители И-15 и И-16, отлично справлявшиеся с такой работой. Заходя через ущелья гор на не ожидающие подобной атаки подразделения противника, истребители расстреливали на бреющем полете и, не давая им очухаться, мгновенно исчезали, практически не неся потерь (эту же тактику Е. Е. Ерлыкин применял и против финнов).
Тщательно записав все задания, я сел в свой «Бьюик», и шофер Хосе повез меня к авиаторам. Я был крайне удивлен, увидев при подъезде к штабному домику аэродрома свет в комнатах и сидевших там в такое позднее, около трех часов ночи, время, летчиков во главе с заместителем комэска – Казимиром, так как полагал, что весь личный состав эскадрильи должен отдыхать после нашего парадного ужина. Вошел я в штаб, поздоровался, спрашиваю «графа». «А я это у вас хотел узнать, – отвечает Казимир, – “граф” еще не вернулся из города. Хотел я к вам на “Консуэлу” позвонить, да у нас не работает телефон. Собрался было к вам ехать, да вот вы приехали сами», – отвечает Казимир. «А где же, по-вашему, “граф” может быть?» – спрашиваю я у него. Он отвечает, что в Алкала-д-Энарес, где они раньше базировались, он знал те злачные места, где мог находиться после возлияний «граф», здесь же, в Малаге, дислокация этих мест ему неизвестна, и поэтому точных координат он дать не может, но рекомендует искать «графа» только в таких заведениях, ибо ни в музей, ни в церковь «граф», особенно ночью, конечно не пойдет, тем более после обильной выпивки. Тут уж мне пришлось принимать решение. Связи с Киселевым нет, ехать к нему за указаниями некогда, и я собственной властью передал командование эскадрильей (без «графа» в ней осталось четыре самолета) Казимиру и отдал ему боевой приказ на штурмовку марокканцев. Взяв поиски «графа» на себя, всем пилотам я велел до вылетов отдыхать, а в случае появления «графа», без записки Киселева или хотя бы моей, к полетам его не допускать, так как после столь бурной ночи мало оснований полагать, что он сохранит полную работоспособность, а самолетов у нас и так мало.
Отдав эти распоряжения, я тут же поехал назад в Малагу на доклад к Киселеву. Он одобрил все мои действия и велел немедленно разыскать «графа» живого или мертвого. На мой вопрос, как это технически выполнить, Киселев велел взять наряд полиции и обыскать все малагские бордели, пока не отыщется его след. Получив в четыре часа утра такое распоряжение, я только встал по стойке смирно и ответил: «Слушаюсь. Будет исполнено». Отдавая приказ, Киселев, конечно, не мог учесть его абсолютной невыполнимости. Ведь Малага – это не Алкала-д-Энарес, где подобные места были наперечет, Малага – это крупный торговый порт, в котором даже зарегистрированных заведений было, наверно, ненамного меньше, чем в Константинополе или Марселе, не говоря уже о разных нелегальных притонах. А черт его знает, этого «графа», куда его с пьяных глаз понесет? Смелости и дурости у него, по-видимому, хватает, язык он знает прилично. Вот задачка!
Но приказ есть приказ, и его надо выполнять или хотя бы попытаться это сделать.
Найти «графа» необходимо, хотя на проведение тщательного обыска во всех малагских борделях, которые в портовом районе были в каждом доме, а в некоторых и по нескольку штук, даже при участии не только всей малагской, но даже и мадридской полиции, потребовалось бы, пожалуй, не меньше месяца. Но время не терпит. В любом притоне «графа» могли еще подпоить и, связав, переправить к франкистам, а ведь за доставку такой «птицы» там могли очень хорошо заплатить.
С чего же начать? Пожалуй, прежде всего надо найти проводника, хорошо знающего дислокацию малагских борделей и имеющего там знакомства, которые могут облегчить поиски «графа».
Советуюсь со своим шофером Хосе, спрашиваю, не может ли он как коренной житель Малаги за хорошее вознаграждение послужить проводником по этим местам? Хосе полностью соглашается с трудностью проведения такой операции, но от роли проводника категорически отказывается, заявив, что хотя он и местный житель, но в таких заведениях он не бывает, так как у него есть жена, которая его вполне устраивает, и в дополнительных дозах испанской страсти он не нуждается. Я спросил Хосе, а нет ли у него знакомых, которые могли бы за хорошее вознаграждение помочь в поисках пропавшего «графа»? Подумав немного, Хосе ответил, что в охране Виальбы служит рыжий каталонец, Бернардо, который в свободное от службы время днюет и ночует в этих местах и охотно согласится быть проводником.
Пошли мы с Хосе искать рыжего Бернардо, и сделать это было нетрудно: я уже упоминал, что коронель Виальба вместе со своей охраной жил напротив нашей виллы – через дорогу, в отеле «Калета». Заходим в вестибюль отеля. Вся охрана, в том числе и рыжий Бернардо, режется в кости (это испанская национальная игра, немного напоминающая нарды). Отзываю Бернардо в сторону: «Хочешь заработать пятьдесят песет?». Он не против: «Что от меня требуется, синьор капитан?». Я ему объясняю, что пропал русский летчик – Дон Педро, – и требуется срочно провести обыски в малагских борделях, чтобы его найти, и не может ли он, Бернардо, послужить мне проводником по этим местам?
Тут Бернардо сразу же у меня спрашивает: «А что нужно синьору капитану, производить обыски в борделях или отыскать Дон Педро?». Я конечно ему ответил, что на все малагские бордели мне наплевать, а требуется только найти Дон Педро – живого или мертвого, желательно, конечно, первое. «А если я вам сейчас покажу, где находится Дон Педро, живой и невредимый, без всякой необходимости в обысках, вы мне дадите пятьдесят песет?». Я, конечно, с радостью согласился и сказал, что машина стоит у входа, пусть только покажет, куда ехать. «Не надо машины, – ответил Бернардо, – давайте деньги, и я вас сразу же отведу к “авиадоро русо”».
Получив деньги, Бернардо повел меня на второй этаж в сторону апартаментов, занимаемых коронелем Виальбой, остановился около одной двери и сказал: «Он здесь». Я ему: «Стучи!» – «Нет, уж лучше вы сами», – ответил Бернардо и ушел. Я довольно энергично постучал. За дверью раздался голос Марухи: «Кто?» – «Откройте! Полиция!» – ответил я как можно решительней. Через минуту дверь открылась. На пороге стояла Маруха в полном неглиже, прикрытом накинутым халатиком, а из глубины комнаты выходил «граф», на ходу поправляя свой туалет. Отстранив в сторону Маруху, я попросил его пройти со мною в коридор. Сели в кресла, и началась беседа. В этот момент меня обуревали различные чувства: во-первых, огромная радость, что мой товарищ-земляк, боевой летчик жив-здоров и сидит рядом со мной в безопасности, а не лежит где-то с проломленной головой и не едет связанный, с кляпом во рту, в фашистский застенок на муки и смерть; во-вторых, облегчение, что не придется делать этот дурацкий обыск по борделям, а вместе с тем и большое чувство досады: первым делом мне сразу же стала ясна причина столь внезапного ко мне охлаждения Марухи, я осознал, что не так уж она неприступна, как я полагал, и что на месте Дона Педро я мог бы оказаться еще месяц тому назад. Ко всему этому примешивалась большая злость на этого бретера, из-за какой-то бабы заставившего так переволноваться своих товарищей, да и эскадрилья должна теперь пойти на выполнение опаснейшего задания в ослабленном составе. Не допускать же его после такой ночи к боевым вылетам!
Все это, но не касаясь моих личных отношений с Марухой, я достаточно убедительно изложил «графу». Добавил, что взаимоотношения с испанским командованием у нас и так на волоске, а он своей связью с любовницей испанского командующего их еще осложняет. В конце разговора я объявил «графу», что от командования эскадрильей он, по распоряжению Креминга, временно отстранен, в боевых вылетах сегодняшнего дня участвовать не будет и что я не могу поручиться, что Креминг не пошлет подробного рапорта о его поведении в Валенсию, а может и в Москву.
Во мне говорили не только возмущение этой дурацкой бессонной ночью, но и вполне понятные личные мотивы. Педро то бледнел, то краснел, я довел его почти до слез. Поняв, что проняло основательно, я отправил его на своей машине в Велез-Малагу, передав с шофером записку Казимиру, в которой категорически запретил использовать «графа» в первом боевом вылете, но вместе с тем и не возражал, если Казимир, под свою ответственность, разрешит ему участвовать в дальнейших полетах.
Креминг полностью одобрил мои действия и разрешил идти отдыхать, сказав, что все остальное сделает сам. Докладывая, я всячески старался выгородить «графа», уверяя, что главная вина лежит на этой потаскухе и что нельзя было давать такой ужин накануне боевых вылетов (правда, о том, что боевые вылеты станут срочной необходимостью, сам Креминг узнал уже после ужина). Я сказал, что Педро уже и так наказан отстранением от командования эскадрильей, запретом участия в операции и недовольством своих товарищей.
Короче, Креминг при мне порвал уже приготовленный им рапорт в Валенсию, но заявил, что в случае повторения подобных номеров он его уже больше не пощадит.
Главную роль в подобном милосердии сыграла все же не моя адвокатура, а скорее то, что такой мужской грех, вероятно, импонировал самому Василию Ивановичу (в молодости он и сам был слабоват к прекрасному полу), да и парня было жаль – уж больно Дон Педро хорош во всех отношениях. Рапорты и расследования претили солдатской натуре Креминга, поэтому он легко дал себя уговорить и порвал сгоряча заготовленный рапорт. Впоследствии оснований для таких рапортов «граф» больше не давал, и эскадрилья за все время своего пребывания в Малаге не только успешно защищала ее небо, но и оказывала существенную помощь в операциях по разведке и штурмовке наземных сил противника. Весь личный состав эскадрильи, и особенно пилоты, проявили героизм и за работу в Малаге вполне заслужили высшие награды, но к сожалению, основной своей задачи – удержания города – мы так и не выполнили, и со временем Малага была республиканцами оставлена.
9
Тем временем обстановка у нас продолжала ухудшаться. Креминг с переводчицей Машей Левиной все чаще и подолгу вынуждены были оставаться в непосредственной близости к передовым линиям и оборудовали себе временный штаб в прибрежной деревне Сан-Педро-Алькантера (это км в 70 от Малаги, в сторону Гибралтара). Пришлось и мне со своей «музыкой» временно покинуть обжитую нами уютную «Консуэлу» и перебираться в Сан-Педро, так как ежедневно возить в Малагу для Креминга корреспонденцию для Валенсии и Москвы становилось затруднительно. И вот мы с Васей Бабенко на моем «Бьюике», под водительством моего личного шофера синьора Хосе (или попросту Пепе) поздним вечером прибыли в Сан-Педро-Алькантеру. Небольшой двухэтажный домик стоял на самом берегу Средиземного моря и весь утопал в зелени. Несмотря на январь месяц, погода стояла отличная, апельсиновые деревья сгибались под тяжестью огромных ароматных плодов. (Вес некоторых из них доходил до 300–400 граммов – неудивительно, поскольку и сама Эстепона находилась всего в пятнадцати-двадцати километрах от Сан-Педро!)
Нас с Васей поместили на втором этаже домика-штаба. Мы вдвоем быстро натянули антенну, и я без труда тут же установил уверенную радиосвязь с Валенсией и Москвой. Несмотря на небольшую (порядка пятнадцати-двадцати ватт) мощность и самую примитивную антенну (четвертьволновый вибратор с противовесом), радиосвязь все время была на редкость устойчивой. Оба моих корреспондента слышали меня очень хорошо, отвечали с первого вызова и, как правило, работа велась «дуплексом», то есть в случае сомнения в правильности принятого сообщения, в любое время мы могли друг друга перебить и попросить повторить сомнительный текст. Правда, в Москве и Валенсии были высококачественные американские радиоприемники типа «Хамервунд» на четырнадцати лампах, а у меня – обычный советский радиолюбительский регенеративный приемник типа «КУБ-4» (на четырех лампах).
Существенным его недостатком было то, что в процессе приема приходилось непрерывно манипулировать тремя ручками управления (настройка усилителя высокой частоты, настройка контура детектора и настройка порога обратной связи), а ведь нужно было еще и записывать принимаемые сообщения, так что на все это двух рук явно не хватало. Вскоре я убедился, что усилитель высокой частоты практически бесполезен, и просто выключил его (чем сэкономил одну ручку управления). Оставалось всего две ручки управления, что серьезно облегчило работу по радиосвязи, но не так легко было одной рукой держать настройку частоты принимаемой радиостанции, другой – непрерывно поддерживать обратную связь на срыве генерации (в это время приемник обладал наибольшей чувствительностью), а еще записывать передаваемые со скоростью более ста знаков в минуту тексты шифровок, в которых нельзя было пропустить ни одного знака или исказить их (иначе радиограмма не расшифровывалась).
Если современному радиолюбителю-коротковолновику, считающему ниже своего достоинства вылезать в эфир, имея менее 200–300 ватт мощности в антенне, на трехчетырехкаскадном передатчике с кварцевой стабилизацией, да еще с 14—20-ламповым супергетеродинным приемником, сказать, что с той аппаратурой, о которой я говорил выше, можно иметь устойчивую радиосвязь в любое время суток и года на расстоянии свыше 3 000 километров, он посчитает вас как минимум за Мюнхгаузена от радиотехники. Но тем не менее в моем рассказе нет ни грамма выдумки, связь была, причем не только у меня, но и у всех остальных моих товарищей, таких же радиолюбителей-коротковолновиков, глубоко штатских людей и советских добровольцев, которых военная судьба разбросала по всей республиканской Испании. Из моих близких друзей там были: Алексей Перфильев, Олег Туторский, Георгий Ситников, Леонид Долгов и многие другие. Все они, несмотря на молодость (самому старшему – мне – было тогда двадцать шесть лет), были опытными радистами-коротковолновиками и всегда могли из своей весьма примитивной «музыки» выжать все, что только возможно.
В Испании я чаще всего навещал своего друга Алексея Перфильева (он умер в 1970 году в Москве в звании полковника в отставке), личного радиста главного советника Военно-морского флота республиканской Испании Н. Г. Кузнецова (впоследствии министра Военно-морского флота СССР). Несмотря на довольно большое разделявшее нас с Перфильевым расстояние (порядка 750 километров), я частенько бывал у него в Картахене, а один раз даже съездил туда без разрешения Креминга, экспромтом.
Нам иногда передавали из Москвы циркулярные шифровки. Эти шифровки передавались одновременно всем испанским радистам, и поэтому всякие запросы о повторении пропущенных групп (а радиограммы были длиннющие, по полторы-две групп, по пять цифр в каждой группе) были невозможны ввиду отсутствия во время передачи двухсторонней связи. Для того чтобы во время приема таких циркулярок исключить влияние всяких индустриальных помех (трамваи и пр.), я оборудовал в своем «Бьюике» гнездо для приемника, и для приема шифровок выезжал за город, ставил машину подальше от дороги и, как правило, в этих спокойных условиях принимал весь текст без каких-либо пропусков. Правда, в это неспокойное время не исключалась возможность внезапного нападения какого-либо фашистского диверсанта, поэтому я всегда имел под рукой пистолет и пару гранат-«лимонок», да и верный друг шофер Пепе был рядом, так что небольшой риск всегда искупался возможностью уверенного приема очень важных для командования сообщений из Центра. Кроме меня, так поступали многие другие испанские радисты, и я не слыхал, чтобы с ними случались какие-либо происшествия.
В Малаге я купил за пятнадцать долларов великолепную авторучку «Уоттерман» с золотым пером и поршневым наполнением. Чернил эта ручка набирала столько, что я уже забыл о том, что они могут закончиться, и совершенно перестал при приеме радиограмм пользоваться таким испытанным средством, как пяток-десяток хорошо отточенных карандашей, вставленных в специальное гнездо на лицевой панели приемника, да и вообще перестал брать с собой на циркулярки эти карандаши, за что однажды жестоко поплатился.
Как-то вечером поехали мы с Пепе за город для приема циркулярок. Нашли укромное место, растянули антенну, я проверил прием – слышимость отличная, помех никаких. Отправил шофера в ближайшую деревню пропустить стаканчик (в Испании с этим делом у шоферов не очень строго), а сам приготовил бумагу, не забыв на всякий случай положить поближе пистолет и гранату, и стал ждать начала передачи. Надеясь на свой «Уоттерман», запасных карандашей я с собой не взял. Началась передача. Групп триста я записал, но вдруг… ручка перестала писать, кончились чернила. Что делать? Шофера нет, запасных карандашей тоже! Московский радист «сыплет», а я как дурак сижу и ничего не могу записать! Когда Креминг узнает, что циркулярки нет, а он знал, что сегодня должна быть из Москвы циркулярка, и ждал ее, то никакие технические причины узнавать не захочет, и не миновать мне, в лучшем случае, нашего подвала. Такая меня взяла злость на эту американскую технику, что хватил я своего «Уоттермана» об камень, так что аж куски посыпались. С тех пор я всегда имел с собой во время работы по три-четыре отточенных карандаша.
Но что делать теперь?.. Туг появился Хосе. Поделился я с ним своим горем, он успокоил: «Ничего, синьор капитан (из уважения к моей технической эрудиции он всегда меня так величал), давайте съездим в Картахену и возьмем эту циркулярку у вашего друга, может быть, ему бог помог и чернил в его авторучке оказалось достаточно». Так мы и сделали: не заезжая в Малагу, махнули в Картахену. Поднял часа в три ночи Лешу Перфильева и объяснил в чем дело. Циркулярка у него, конечно, была, и я ее быстренько переписал, а к обеду мы уже были в Малаге.
Креминг для порядка немного поворчал, но ему явно импонировала моя оперативность и чувство ответственности за свою работу, так что экспромтная моя поездка в Картахену закончилась для меня благополучно. Впоследствии я отблагодарил Лешу Перфильева довольно неприятным для него образом: неожиданно у нас в Малаге, причем, по-видимому, не очень далеко от нашей резиденции, ибо слышимость была очень сильной, появился в эфире новый, раньше не работавший, радиопередатчик, пользующийся совершенно нам незнакомым четырехзначным кодом. Я принес записанную радиограмму этого передатчика Кремингу. Он направил ее в штаб для расшифровки, но там заявили, что этот код им незнаком и расшифровать они его не могут. Значит, шпион. Креминг дал команду немедленно запеленговать шпиона, который нахально работал точно по расписанию. Не имея никакой пеленгаторной аппаратуры, я ничего сделать не мог. Пытался смастерить поворотную рамочную антенну, но абсолютно на всех углах поворота антенны слышимость шпиона оставалась одинаково отличной. Пеленгация оказалась мне явно не по зубам. Долго думал я, что бы предпринять? Нельзя же явного шпиона оставить спокойно работать? Ведь, возможно, передаваемые им материалы имеют государственную важность. Тут пришло мне в голову путем создания искусственных помех устроить ему трудную жизнь.
Я довольно быстро обнаружил и корреспондента нашего шпиона, слышимость которого оказалась гораздо хуже (видимо, расстояние оказалось приличным). Установил для себя круглосуточное дежурство – правда, мне помогал и шифровальщик Бабенко: когда я отдыхал, он следил за эфиром. Когда появлялся шпион, я включал в свой передатчик трансмиттер (автоматический ключ) со склеенной лентой, содержащей бессмысленный набор цифр, и, настроившись на его волну, создавал ему помехи.
Поскольку частота и мощность наших передатчиков, моего и «шпиона», были примерно одинаковы, то после окончания передачи я с удовольствием слушал ответ его корреспондента: «Нот ок; вери ку эрм рcе рпт» (ничего не принял, сильные помехи другой станции, прошу повторить радиокод). Если «шпион» пытался изменить частоту, то это же делал и я, и все начиналось сначала. Вот таким образом я почти месяц не давал ему работать. За все это время он сумел спокойно передать, в то время пока я работал по своей связи, лишь несколько радиограмм.
Однажды понадобилось мне по каким-то делам съездить в Картахену. Захожу, конечно, к Леше Перфильеву. «Здорово, Леша! Как дела?» – «Плохо, Лева! Дали какого-то нового корреспондента. Вначале вроде ничего было, а потом какой-то фашист прицепился: как только я сяду за прием, он настраивается на волну моего корреспондента и включает трансмиттер. Уже почти месяц не могу ничего от него принять, а объект, видно, очень важный, начальство все время теребит: давай связь! Прошу его изменить частоту – фашист тоже ее меняет. Уж не знаю, что и делать. Кузнецов прямо рвет и мечет!» Тут я понял, что мой «шпион» – это и есть Лешин корреспондент, которого я почти месяц глушил. Это, видно, была радиостанция Малагской военно-морской базы, а так как в Испании военное и военно-морское министерства разделены, то естественно, что наши штабисты не могли расшифровать морской код и приняли его за шпионский. Получалось, что я сорвал нашим морякам всю связь с Малагой, и им приходилось наиболее важную часть сообщений передавать по армейской линии связи. То-то часто замечал, что за последнее время объем моей работы несколько увеличился! Выходит, я, усердно создавая «шпиону» помехи, сам себе добавлял работы!
Когда я обо всем этом рассказывал Леше, он буквально менялся в лице. Сперва он прямо рассвирепел, но потом успокоился: «Но все-таки ты, Лева, молодец: это же надо – обладать таким адским терпением, чтобы целый месяц следить за какой-то радиостанцией и не давать ей работать!» После этого связь Леши с нашей морской базой пошла нормально, а мы с Васей получили возможность спокойно отдыхать. Кузнецову, конечно, причину срыва радиосвязи с Малагой в течение месяца не сообщили.
Но вернемся в Сан-Педро-Алькантеру, куда мы приехали поздно вечером. Чтобы отработать всю московскую корреспонденцию Киселева, мне пришлось просидеть до трех часов ночи, после чего, закрыв ставни, я лег отдыхать. Проспал я, по-видимому, довольно долго и проснулся от того, что кто-то пытался сдернуть с меня одеяло.
Открыл глаза и вижу: стоит очаровательная кукла с огромными черными глазами, на вид так лет трех – четырех, в стареньком заплатанном платьице, с цветком в аккуратно причесанных черных волосах и с огромной, с нее ростом, веткой апельсинового дерева, на которой почти не видно было листьев из-за спелых желтых плодов. Увидев, что я проснулся, «кукла» произнесла тоненьким голосочком: «Синьор капитан, бабушка поздравляет вас с добрым утром, посылает вам эти апельсины и просит вас спуститься вниз к завтраку, а то он остынет». Такого очаровательного ребенка я еще никогда не видел. Столько грации и изящества было в ее фигурке, так приветливо смотрели на меня ее глазки. Я поднялся, взял у нее ветку с апельсинами, расцеловал ее в обе щечки и сказал, что сейчас приду.
Внизу за завтраком я разговорился с ее бабушкой и узнал, что Пакита (сокращенная форма от имени Франциска) – круглая сирота. Отца убили на фронте, а мать умерла. Она ей совсем не внучка, а взяла она ее к себе случайно, найдя в Малаге на улице. Все имущество девочки заключается в том платьице, что она носит. У самой «бабушки» тоже никого родных нет, как нет и ни крова, ни средств для пропитания. Спасибо, русские офицеры (Креминг, а главное Маша Левина) разрешили ей жить в этом домике, и она теперь, слава Мадонне, имеет возможность накормить ставшую ей уже родной Пакиту. Хотя я по натуре человек и не очень сентиментальный, но, слушая эту историю, я еле удерживался от слез.
Позавтракав, я попросил «бабушку» разрешить мне покатать на машине Пакиту, и мы поехали в Эстепону. Там мы зашли в универсальный магазин, и я попросил одеть девочку с головы до ног во все самое лучшее, не считаясь с расходами. Кроме этого, в большой чемодан сложили все, что могло бы ей в дальнейшем пригодиться: замшевое осеннее пальтишко, обувь и прочее. Надо было видеть, как преобразилась девчушка. С чисто испанской грацией она поворачивалась перед зеркалом, рассматривая себя в новом наряде, и все, кто находился в это время в магазине, любовались ею.
«Обмундировав» Пакиту, я привел ее в игрушечный магазин и велел выбирать те игрушки, которые ей нравятся. Продавщицы наперебой совали ей кукол, мишек, зверят. Глазенки у нее разгорелись от такого изобилия, ведь до сих пор все ее игрушки ограничивались тряпичной куклой, которую ей смастерила «бабушка». Короче говоря, обратно мы ехали, с трудом втиснувшись в мой довольно вместительный «Бьюик». Кстати, при поездке в Эстепону я не забыл и «бабушку» и купил ей хорошую шаль и еще чего-то. Когда «бабушка» увидела все это великолепие, то заплакала и только и могла сказать: «Как хорошо, что Мадонна сотворила на свете таких добрых людей, как Вы, синьор капитан. Вам это зачтется!»
После этого у меня созрело решение взять девочку в Союз и удочерить ее. Когда вечером вернулись Креминг и Маша и я рассказал им об этом своем намерении, Креминг сразу одобрил это решение, а Маша даже всплакнула. С превеликим трудом удалось уговорить «бабушку», но в конце концов та согласилась.
Я хотел сразу же отправить девочку в Малагу, на попечение Триниды, но Василий Иванович меня уговорил отложить это до окончания одной фронтовой операции, после чего мы все должны были вернуться в Малагу.
Но на другой день, когда мы выехали на фронт, фашисты, разузнав, что в Сан-Педро помещается наш временный штаб, решили его уничтожить и со злости, что не застали там никого из офицеров, расстреляли из самолетных пулеметов бабушку и Пакиту, укрывшихся от бомбежки в саду. Как рассказывали очевидцы, девочку прошила пулеметная очередь из нескольких пуль.
Когда мы вернулись с фронта, то вместо нашего домика нашли развалины, а бабушку с Пакитой уже похоронили. Это преступление фашистские бандиты совершили вполне преднамеренно: ведь бомбили-то они днем и стреляли из пулеметов на бреющем полете в упор, великолепно видя, в кого стреляют.