Книгочёт. Пособие по новейшей литературе с лирическими и саркастическими отступлениями Прилепин Захар
Том Маккарти
Когда я был настоящим
(М. : Ад Маргинем, 2011)
Английский писатель Маккарти написал книгу о том, как он потерялся.
На обложке книги приведена рецензия издания “The Guardian” на сочинение Маккарти: «Замечательно умная книга, написанная талантливым писателем, которому есть что сказать».
Согласимся с тем, что Маккарти писатель талантливый, но все остальное вообще непонятно на чем обосновано.
Если не верите моему пересказу (и правильно делаете) – то прочтите сами, а я пока все-таки перескажу.
Молодой житель Лондона попал в аварию, очень сильно ударился головой и другими частями тела, но выжил, потом получил огромную страховку, и…
Тут, собственно, начинается сюжет.
Главный герой, этот самый попавший в аварию житель Лондона, глядя, к примеру, фильмы, очень удивляется, почему у персонажей, которых играет, скажем, Де Ниро, всегда все получается предельно натурально, точно, правильно и естественно.
А у главного героя после аварии не получается ничего. Ни дружба, ни любовь, ни кофе выпить, ни сигарету прикурить… и вообще он места себе не находит.
Но так как бабла у него теперь ужасно много, он начинает устраивать так называемые реконструкции. То есть он помнит из прошлой своей жизни, что вот был у него такой-то и такой-то двор, и в этом дворе один сосед вечно чинил свой мотоцикл, а сосед из квартиры выше разучивал что-то на пианино, а бабушка из квартиры ниже неустанно жарила печенку. И тогда, как герой думает, он был настоящим. И вот герой нанимает специального человека, который может устроить все. Человек, который может все, нанимает актеров, снимает целый квартал, и в этом квартале герою пытаются создать иллюзию, что теперь он снова настоящий.
Иногда что-то получается, но чаще всего нет.
Две трети книги герой заставляет бабушку, жарящую печенку (актрису, которая играет бабушку, жарящую печенку), вовремя выходить из квартиры и правильно с ним здороваться (или совсем не выходить и не здороваться), мотоциклиста – правильно чинить мотоцикл и чтоб масляное пятно под мотоциклом было правильной формы (или, напротив, не чинить мотоцикл вовсе), пианиста – не сбегать с работы и не ставить гаммы в записи, и так далее, и так далее, и так далее.
Чтение, прямо скажем, для людей со специфической вкусовой ориентацией.
С этой реконструкцией ничего толком не получается, поэтому герой (или автор?) придумывает другую. Ее описывает не так долго, что приятно. Но здесь героя (но не автора) тоже ждет неудача – он по-прежнему остается ненастоящим.
Затем приходит время третьей и финальной реконструкции. Герой решает ограбить банк. То есть как бы понарошку, но вроде бы и всерьез. Самое замечательное, что актеры про то, что все вроде бы всерьез, даже не знают.
Банк грабят, садятся на самолет, полиция просекает, что это грабители улетают, и просит пилотов вернуться.
Герой разрешает развернуть самолет. Пилоты удивляются такой сговорчивости и разворачивают стальную птицу. Затем герой говорит: давайте его обратно развернем. Делать нечего – разворачивают.
Я уж и не помню, сколько раз это происходит, но в итоге в воздухе герой начинает чувствовать себя настоящим.
Собственно, все.
История, в качестве иллюстрации к учебнику психиатрии, вполне любопытная, рассказана она со сдержанным английским чувством, но в чем именно здесь проявляется ум автора и почему ему есть «что сказать» – осталось непонятным.
Понятно, что Маккарти, расставляя свои вещи то так, то эдак, пишет не просто роман, а роман-инсталляцию и пытается выйти за рамки собственно литературы. Только все это в конечном итоге умозрительно, слишком придумано.
Еще на обложке написано: «Один из величайших английских романов последнего десятилетия».
Знаете, не надо нам так грустно про англичан, мы Барнса читали, нас так просто не обманешь. Думаю, стоило бы рекламную фразу сократить. Надо было написать просто и ясно: «Один из английских романов последнего десятилетия». И так была бы чистая правда. Хотите прочитать один из английских романов недавнего времени? То есть не два, не три романа, не югославский и не румынский роман, и не каких-нибудь семидесятых годов, а – один, английский и сравнительно новый? Тогда Маккарти – то, что вы ищете.
Джонатан Литтелл
Благоволительницы
(М. : Ад Маргинем, 2012)
С этой книгой придется разбираться всю жизнь. Никуда от нее не деться.
Роман Литтелла – безусловная классика. То, что автор живет и здравствует, ничего не меняет. У нас на глазах появилась великая книга, теперь она, как «Собор Парижской богоматери» и «Преступление и наказание», будет жить в сознании человечества.
Есть, пожалуй, лишь одно отличие книги «Благоволительницы» от иных мировых шедевров. Это отвратительный, чудовищный, воистину ужасный роман: не в смысле исполнения – оно безупречно, а в смысле содержания. Таких книг классика еще не знала. Что там вывернутый наизнанку морализм де Сада, порнографические забавы Аполлинера, ошпаренный кипятком младенец у Чехова, кровавая каша в сапогах Барбюса, физиологический натурализм Бабеля…
Знаете, есть определенные возрастные ограничения на книги или кино. Так вот сочинение Литтелла не рекомендуется читать при жизни. Это лучше вообще не знать.
Нет, в принципе все помнят, что когда-то имели место мировая война и «окончательное решение еврейского вопроса», – но, даже зная об этом, мы не могли стать свидетелями и соучастниками того кошмара.
Не могли – а теперь в каком-то смысле можем. Сейчас объясню, что имею в виду.
Как-то возвращаюсь домой и застаю маму в слезах. «Что, – говорю, – плачешь?» «Вот, – отвечает, – перечитала “Тихий Дон”. Как с родней повидалась».
Шолохов сделал нас свидетелями и в каком-то смысле соучастниками Гражданской – этого эффекта не способны достичь ни мемуары, ни кинохроника. Не знаю, как вы, а я иногда закрою глаза и вижу метания Гришки Мелехова или, скажем, происходящее на Тушинской батарее куда более явно, чем многое из случавшегося со мной в жизни.
Беда с «Благоволительницами» не в том, что по эффекту эта книга сильней многих реальных человеческих воспоминаний, – а в том, что это натуральный, непрекращающийся, на восемьсот страниц кошмар.
Мало того, к нему, как ко всякому кошмару (воевавшие или патологоанатомы знают, о чем речь), – привыкаешь. С какого-то момента он перестает пугать и в нем живешь.
Тем более что автор точно не ставит себе целью посмаковать те или иные цепенящие детали. Дело не в деталях, которых, впрочем, полно, – чудовищна сама плоть романа. Сначала ты копошишься в ней с отвращением и брезгливостью, а потом – ничего… привыкаешь.
Главный герой – оберштурмбанфюрер Максимилиан Ауэ, занимающийся по большей части карательными операциями на территории Советского Союза, а затем в Венгрии.
Цитата. «Йекельн говорил четко. Наша цель – выявить и уничтожить любой элемент, представляющий угрозу германским войскам. Учитывая, как быстро продвигается вперед наша армия, у нас не остается времени создавать лагеря для содержания подозреваемых: любого из них надо сразу расстрелять. Конечно, всех ошибок не избежать, конечно, не обойдется без невинных жертв, но, увы, это война; при бомбардировке города мирные жители тоже ведь погибают. Время от времени нам будет тяжело, кое-что будет причинять страдания нам, немцам, с нашей врожденной чувствительностью и человечностью, но мы должны превозмочь себя».
Степень погружения в историческую действительность – беспрецедентная. Для меня сочинение Литтелла, кстати сказать, стало еще одним доказательством того, что «Тихий Дон» написал Шолохов. Я к тому, что, появись «Благоволительницы» не сейчас, а вскоре после войны, – наверняка нашлись бы доброхоты, потребовавшие обнародовать дневники реального эсэсовца, послужившие основой для романа. Потому что такое просто нельзя выдумать.
Дело не только в бытовой и военной раскадровке, которую разглядывали профессиональные историки и мрачные ценители эстетики Третьего рейха – и не нашли ни одной заслуживающей внимания ошибки. Дело в смысловой нагрузке каждой фразы, каждого абзаца, каждого действия, каждого разговора между немецкими офицерами – что служащих высшего звена, что обычных фронтовых вояк. Они ведь чаще всего не только философствуют, но и в стремительном режиме обсуждают свою внутреннюю кухню – сплетничают, ссорятся, на ходу решают бесконечные насущные проблемы. В итоге читательское впечатление обескураживающее. Это нельзя сочинить – это можно лишь подслушать.
Но Литтелл сочинил. Придумал. Подслушал. Не знаю, что сделал, но вот эта книга есть.
Не обязательно даже ссылаться на невыносимую зрелищность массового расстрела в Бабьем Яру, описанного Литтеллом, или других акций на Украине и Северном Кавказе – там вообще все соткано из точных зарисовок, которые могли сохраниться лишь в памяти очевидца.
Вот Ауэ едет в Сталинград и на одном из полустанков становится свидетелем того, как русский мужик, подыгрывая себе на аккордеоне, поет немцам «Ой ты Галю, Галю молодая…»: «Все на перроне замерли и с удивлением смотрели и слушали, красота незатейливой мелодии заворожила даже тех, кто только что с руганью отгонял его. От деревни по тропке гуськом спускались три толстые колхозницы, вязаные белые шерстяные платки закрывали лица, как треугольные маски. Аккордеонист загородил им дорогу, они, плавно покачиваясь, обходили его, как лодочки утес, а он, не прерывая песни, пританцовывал вокруг них».
Понимаете, если аккордеониста еще можно выдумать, то этих колхозниц, обходящих играющего (а он, не прерываясь, пританцовывает вокруг них), надо было увидеть – это берется только из жизни. Какую по счету жизнь живет родившийся в 1967 году в США Литтелл, дьявол его разорви?
Вообще с точки зрения чисто литературной (хотя с этой точки зрения о книге хочется говорить меньше всего) – там невероятное количество находок. Какие типажи! Какие мизансцены! Главы именуются теми или иными музыкальными терминами («Токката», «Менуэт», «Жига») – и это любого размышляющего о романе подталкивает к мысли о том, насколько сильно оркестрована книга. То есть перед нами всего лишь (ха, всего лишь…) слова в определенной последовательности – но Литтелл умеет создать ощущение то симфонической мощи, то джазового вихря, то почти уже тишины.
Знаете, в чем, как мне кажется, разница между великой литературой и плохой литературой? Плохая литература – меньше, глупее и пошлее, чем жизнь. Великая литература, – больше, чем жизнь. Больше, умнее и точнее, оттого что выхватывает и освещает самые главные закономерности и смыслы бытия. Проще говоря, великая литература что-то догадывается про Бога (я осмысленно построил эту фразу неправильно – так точней), а плохая литература не знает Бога вовсе.
«Благоволительницы» – величественная картина то ли Божьего гнева, то ли Божьего попущения.
Как ни странно, поначалу создается ощущение, что это роман воспитания. Книга написана по-французски – и наследие Руссо и Вольтера здесь очень сильно.
Из семьи главного героя, когда тот еще был ребенком, ушел отец. Мальчик все больше ненавидит мать, а фигуру отца, которого совсем не помнит, мифологизирует. Еще у него странные, полные эротизма отношения с родной сестрой. Мать отдает его в интернат. Там однажды ставят «Электру» Софокла, и, так как в интернате учатся только мальчики, ему достается играть главную роль. Он вспоминает: «Когда представление завершилось… я рыдал: резню во дворце Атридов я воспринимал как кровопролитие в моем собственном доме».
Позже это кровопролитие он свершит сам, но пока Максимилиан растет.
«В лесу я раздевался догола, пробирался сквозь деревья и огромные папоротники, ложился на покрывало из сухих сосновых игл, с наслаждением ощущая их легкие уколы. Мои игры не имели ярко выраженного эротического характера, я был мал и сексуального возбуждения испытывать еще не мог, но весь лес превратился для меня в эрогенную зону, огромную кожу, такую же чувствительную, как моя голая детская кожа, покрывавшаяся мурашками от холода».
Психика чувствующего, безусловно одаренного подростка понемногу расшатывается – и через какое-то время мы видим перед собой молодого человека с изуродованным мозгом, тайного гомосексуалиста, при помощи мужеложства пытающегося избыть или, напротив, расшевелить свои воспоминания о кровосмесительной связи с сестрой, случившейся в юности.
Здесь могут появиться претензии, что, взяв в качестве главного героя сексуального извращенца и убийцу своих ближайших родственников, Литтелл будто бы выводит сам фашизм из поля нормальности – в итоге создается ложное ощущение, что это не благонравные буржуа устроили ад мировой войны (а это они устроили), но сборище маньяков.
Однако тут есть несколько «но».
Уже в самом начале романа Литтелл рассказывает, откуда набирали людей в СС. «Кериг занимался конституционными вопросами… Фогг раньше работал в регистратуре… Что касается штандартенфюрера Блобеля… ходили слухи, что он бывший архитектор». И далее: «Большинство унтер-офицеров и солдат происходили из нижней прослойки среднего класса: лавочники, бухгалтеры, секретари канцелярий».
Стоит вспомнить и сделанную вошедшими в Германию красноармейцами надпись, «наспех намалеванную на табличке, висевшей на шее крестьянина, которого привязали на приличной высоте к дубу; кишки, вытекшие из раны на животе, уже наполовину съели собаки. “У тебя был дом, коровы, консервы в банках. Какого черта ты приперся к нам, придурок?”»
В конце концов, сам Ауэ (а это от его имени ведется повествование) во вступлении к роману уверяет: «Уж поверьте мне, я такой же, как и вы!»
Естественно, он говорит не о том, что свершил в своей ужасной жизни, – а о том, что и он тоже был задуман как человек.
И признаки этой человечности мы имеем возможность наблюдать. Блестящий знаток классической литературы и музыки, Ауэ много размышляет о культуре, будто бы пытаясь встроить ад вокруг него и внутри него в мировую гармонию.
Он читает Стендаля, Флобера и Лермонтова – связь с Лермонтовым и его романом «Герой нашего времени» особенно сильна. В одной из глав сюжетно обыгрывается дуэль Печорина – Ауэ тоже из-за пустяка ссорится с другим офицером, происходит диалог, самым буквальным образом перекликающийся с идентичной сценой у Лермонтова; характерно, что рядом с Ауэ находится доктор Фосс, с которым герой ведет изящные и умные беседы, – тут тоже прямая отсылка к лермонтовскому доктору Вернеру.
Надо сказать, что Фосс критически настроен к расовой политике Германии. В очередном разговоре с Ауэ доктор заявляет: «С кровью передаются сердечные заболевания, но не склонность к предательству и преступности. В Германии сейчас изучают кошку с отрезанным хвостом и хотят доказать, что у нее родятся бесхвостые котята; и такие вот идиоты получают кафедры в университетах только за то, что носят черные мундиры с серебряными пуговицами! В СССР, напротив, несмотря на все политическое давление, Марр и его коллеги создали блестящие и объективные, по крайней мере, на уровне теории лингвистические работы, потому что, – он постучал пальцами по клеенке, – есть данность, вот как этот стол».
В этот раз Ауэ осаживает своего товарища, но сам он тоже испытывает очевидные сомнения во всем происходящем: «Убийство евреев, в сущности, ничего не дает. Никакой пользы – ни экономической, ни политической – в нем нет. Наоборот, мы рвем с миром экономики и политики. Это чистое расточение, растрата. Смысл здесь один: он в бесповоротном жертвоприношении, которое нас связало окончательно, раз и навсегда отрезав пути возврата».
То есть перед нами доведенная до кошмарного предела достоевская коллизия: рефлексирующий, находящийся всем своим сознанием в русле гуманистической традиции убийца.
И не просто убийца, а омерзительное чудовище, с пресловутым немецким педантизмом рассуждающее о способах наиболее эффективного уничтожения максимально возможного количества людей: «Отныне приговоренные раздевались перед казнью, вещи их собирали на случай мороза и для репатриантов. В Житомире Блобель нам разъяснил, что собой представляет Sardinenpackung – “сардинная укладка”, новый метод, изобретенный Йекельном. В Галиции еще с июля количество операций значительно увеличилось, и Йекельн рассудил, что траншеи заполняются слишком быстро; тела падали как придется, беспорядочно; много места пропадало зря, на рытье новых ям тратилось время; а так приговоренные, раздевшись, ложились ничком на дно могилы, стрелки стреляли им в упор в затылок. Потом офицер осматривал ряд и убеждался, что приговоренные мертвы; после этого тела покрывали тонким слоем земли и на них валетом ложилась следующая группа; когда накапливалось пять-шесть рядов, яму засыпали».
Ауэ, конечно, страдает – как страдают вообще большинство немцев, находящихся рядом с ним. Он испытывает приступы депрессии, периодически доводящие его до натурального умопомрачения.
«Рядом со мной провели новую группу: я встретился взглядом с очень красивой девушкой, почти без одежды, но остававшейся элегантной, спокойной, глаза ее наполняло невыразимое горе. Я отошел. Когда я вернулся, она была еще жива, лежала, наполовину откинувшись на спину, пуля прошла под грудью; ее взгляд пронзил меня насквозь, я показался себе обыкновенной, грубо сделанной куклой, набитой опилками, я ничего не чувствовал, и в то же время больше всего мне хотелось наклониться и отереть с ее лба пот, смешавшийся с грязью, погладить по щеке и сказать, что все хорошо, все к лучшему, но вместо этого я с лихорадочной поспешностью пустил ей пулю в голову; в конце концов, все сводилось к одному, если не для меня, то для нее уж точно. Мысль обо всей этой бестолковой человеческой свистопляске привела меня в дикое, беспредельное бешенство, я стрелял и не мог остановиться, ее голова лопнула, как перезрелый плод; вдруг моя рука отделилась от тела и поплыла над оврагом, стреляя по сторонам, я бежал следом, подзывал ее второй рукой, просил подождать, но она не хотела, издевалась надо мной и палила по раненым, вполне справляясь без меня, я остановился и расплакался. Теперь, думал я, все кончено, рука никогда ко мне не вернется, но, к моему огромному изумлению, она снова на месте и крепко приросла к плечу, а рядом очутился Гефнер и сказал: “Все нормально, оберштурмфюрер. Я вас заменю”».
И тут же, оцените: «Поскольку расстрелы прекращать не разрешалось, столовую устроили чуть дальше, в низине, откуда не виден был овраг. Когда вскрыли консервы и солдаты обнаружили в них кровяную колбасу, они пришли в бешенство и подняли ужасный крик. Молодой офицер Нагель старался меня урезонить: “Послушайте, оберштурмфюрер…” – “Нет, это недопустимо, такие вещи необходимо продумывать. Здесь как раз и проявляется ответственность”».
«Проявляется ответственность», о.
Потрясающе, что потом – я сам себе не поверил, – когда эта мразь и последнее из животных оказывается в Сталинграде и в течение короткого срока превращается в полутруп, заеденный вшами, замученный диареей, с непрекращающейся лихорадкой, оголодавший, оглохший – из уха, едва туда ткнешь пальцем, льет гной, – тогда его вдруг, не поверите, становится почти жалко.
Там, в книге, один из сильнейших эпизодов, когда, не расслышав криков об опасности, Максимилиан Ауэ идет в сторону Волги и получает пулю в лоб. Раненый, он находится в бреду, и одно за другим следует несколько видений – это стоит прочесть, в мировой литературе таких сцен наперечет.
Герой перенесет, казалось бы, смертельное ранение: ему еще предстоит увидеть крах нацизма и русское возмездие.
К слову сказать, само описание возмездия чуть ли не впервые за всю книгу может навести на несколько вопросов к автору. Дело в том, что Литтелл, в своей мощной манере, расписывает, как стремительно ворвавшиеся в Германию советские войска разоряют города, насилуя всех женщин, старух, а также малолетних девочек, полностью истребляют деревню за деревней (сам Ауэ и его друг Томас пробираются тылами к своим и становятся свидетелями последствий массовых убийств).
Есть, к примеру, жуткая сцена, когда советские танки буквально размазывают по дороге настигнутую колонну беженцев. У основания ствола одного из Т-34, как на коне в былые времена, восседает невозмутимый азиат, сам танк покрыт белыми шелками и расписными одеялами… Когда танки проходят – остается месиво из лошадиных кишок, раздавленных немецких детей, безногих раненых, отползающих в овраги…
Мы не станем преувеличивать гуманность народов, населяющих нашу Родину, но все-таки стоило бы напомнить, что в СССР количество потерь среди мирного населения составило более тринадцати миллионов человек, а в Германии – в десять раз меньше! Притом что серьезная часть их потерь – последствия беспрецедентных бомбежек «союзников». И если русские и прочие азиаты истребляли целые немецкие города и деревни без остатка – чего ж мы так, Господи прости, мало погубили людей по сравнению с фашистами, и то убивавшими далеко не всех?
Впрочем, тут, конечно, имеет место «их», назовем это, мифология. Подобным образом и Ауэ, и, как можно предположить, сам Литтелл воспринимают Россию: всякое нашествие русских в Европу для них – кровавая, неостановимая лава. По идее, после этой лавы не должно оставаться ничего живого.
Стоит, наверное, уточнить, что Литтелл некоторое время работал в гуманитарной организации на территории Чечни, во время памятных чеченских событий, тогда же был, кстати говоря, ранен – так что он, думается, видел… этих вот азиатов на разукрашенных танках.
Вообще же отношение к русским и к России и у главного героя, и у многих иных его сослуживцев имеет более чем уважительный окрас.
«…дразня своих коллег, я им зачитывал письма Стендаля об отступлении из России. Некоторые страшно оскорблялись: “Да, французы, возможно, никчемный народишко. Но мы – немцы”. – “Справедливо. Но русские-то остаются русскими”».
«Леланд постучал пальцем по столу: “Конечно, русские. Единственный народ под стать нам. Поэтому война с ними настолько страшна и безжалостна. Только один из нас выживет. Другие не в счет. Вы можете себе представить, что янки с их жевательной резинкой и говяжьим стейком вынесли бы сотую часть потерь русских?”»
По сути, мы имеем дело с немыслимым гибридом: американец, имеющий еврейские корни, написал на французском языке от имени немецкого офицера классический русский роман о России и Европе, оказавшихся в общем аду.
Что до самого героя, то он минует войну и живет дальше, хотя сам знает, что как человек исчез уже давно.
Вот в этот, кажется, момент, описанный еще в начальных главах романа, не стало Максимилиана Ауэ: «Девушка была худенькая, лицо, искаженное нервной гримасой, обрамляли черные, грубо, словно секатором, обкромсанные волосы. Офицер связал ей руки, поставил под виселицей и накинул веревку на шею. Присутствующие солдаты и офицеры стали по очереди целовать ее в рот. Она не шевелилась и не закрывала глаз. Одни целовали ее нежно, почти целомудренно, как школьники; другие, удерживая обеими руками голову, насильно разжимали ей губы. Когда настала моя очередь, она взглянула на меня ясным, пронзительным, отрешенным взглядом, я внезапно увидел: она все понимает и знает, и это, такое непорочное, знание опалило меня. Моя одежда горела и трещала, кожа на животе рассеклась, из него потек жир, пламя брызнуло мне в глаза, в рот, выжгло мозг. Я целовал ее так крепко, что ей пришлось отвернуться. Я потух, то, что от меня осталось, превратилось в соляной столп; отваливались быстро остывавшие куски – плечо, рука, половина черепа. Потом я рухнул у ее ног, и ветер разметал и развеял горку соли».
Почему книга называется «Благоволительницы», узнаете в последней ее строке.
Читайте, это сделано на века.
Французский блиц
Жан-Филипп Туссен
Месье. Любить
(М. : Иностранка, 2006)
Мне нравится эта серия, возникшая с подачи журнала «Иностранная литература», называется она «Современная классика». Читая ее, понимаешь, что, к счастью, Мураками и Бернард Вербер – это вовсе не цвет зарубежной литературы, а некоторое на нашей родной почве возникшее недоразумение (объяснить которое мне, признаться, сложно).
В этой серии я впервые прочел «Обещание на рассвете» Гари и «Историю мира в десяти с половиной главах» Барнса – великолепные сочинения. Отсюда и легкий трепет, возникающий каждый раз при покупке этих симпатичных, почти карманных книжиц: вдруг еще раз так же, на всю жизнь, повезет?
С Туссеном так не повезло, конечно.
Читаешь его – будто сидишь в незнакомом уютном кафе, ожидая чего-то. И вроде бы свет хороший, и музыка легка, и все вокруг трогательно и уютно – но только вскоре понимаешь, что ждать нечего, и свет прискучил, и музыка надоела.
«Любить» – рассказ, непосильными трудами увеличенный до размеров романа. «Месье» – повесть, которая благородно не превысила размером хорошую новеллу.
Ничего совсем уж плохого в Туссене нет. Есть много хорошего: тихий французский юмор, например; меткий порой глаз.
Определенному типу читателей нравится подобная проза. С такими вот, например, предложениями (наберите дыхание): «Семь лет назад она объяснила мне, что никогда ни с кем не испытывала такого чувства, такого волнения, такого прилива нежной и теплой грусти, какие охватили ее от простого и, казалось бы, ничего не значившего движения моей руки, когда во время ужина я медленно-медленно, осторожно-осторожно, но вместе с тем в нарушение всяких приличий, поскольку мы были едва знакомы и только однажды встречались ранее, соединил наши бокалы и, чуть наклонив свой, сблизил их округлые бока, неслышно звякнул краешками, словно бы начав чокаться, но так и не чокнувшись, то есть поступил, как объяснила она мне сама, предельно предприимчиво, деликатно и выразительно, проявив одновременно ум, нежность и стиль».
Есть в этом и ум, и нежность, и стиль; только читать скучно.
Гаетан Суси
Девочка, которая любила играть со спичками
(М. : РИПОЛ классик, 2005)
Отличный психологический триллер канадского писателя, пишущего на французском.
Писать об этой книжке сложно потому, что шаг влево, шаг вправо – и сюжет расскажешь ненароком. А не хочется. Мне же приятно будет, если вы тоже насладитесь потом, прочитав «Девочку со спичками».
Книга эта – редкий пример того, когда, читая, где-нибудь посреди романа хлопаешь себя по колену и восклицаешь вслух, удивляя ближних: «Вот молодец, а? Как придумал здорово! Ну молодец…»
Суси сумел добиться той непринужденной, невыдуманной, захлебывающейся интонации, которая необходима, когда повествование идет от имени подростка – и при этом написанное остается настоящей, хорошей пробы литературой. Ритм выдержан безупречно, одна раскрытая интрига сменяется следующей, и так до последней страницы.
В чем дело? Дело, например, в том, что дети, живущие вне общения с подобными себе, могут не знать, какого они пола. И быть уверенными в том, что колокольный звон, текущий издалека, – это звук, сопровождающий движение облаков…
Завораживающая книжка. Второй раз перечитаю.
Рене Френи
Лето
(М. : Флюид, 2004)
Вполне умиротворенное чтение для людей, которые хотят, чтобы их немного развлекли, немного потянули нервы, немного огорчили, но не сильно.
Действие происходит в Париже, к тому же, как видно из названия книги, – летом. Главный герой владеет с другом Тони кафе «Под соусом».
Что происходит летом в Париже с молодым человеком? Конечно же, он влюбляется. Объект страсти – законченная стерва и, как читатель может догадаться к финалу книги, – дура, хотя лирический герой об этом не подозревает.
Дальше – по всем законам жанра появляется некто третий, он устраивает сцены ревности, герои на время бегут из города, объяснения в любви чередуются с новыми объяснениями в любви, и даже убийство есть под завязку.
Суть, в общем, в том, что лето – это маленькая жизнь. И смерть иногда.
Книга задумывалась как любовно-психологический триллер, но написана чуть лучше бульварного романа. Читаешь ее с легким и пустым сердцем, тем она и хороша для многих. Иногда даже странные, почти красивые, на грани пошлости строчки попадаются: «Мир нарисован кончиком ее соска», например.
Хотя все равно фигня, конечно. И про сосок фигня, и вся книжка тоже.
Экстремистское отступление
Латышская смекалка, или Пять лет спустя
– Здравствуйте, это нижегородская прокуратура.
– Давно я вас не слышал, – отвечаю. – Что там на этот раз?
– Не можете к нам подойти сегодня?
– Нет. И даже завтра не могу.
– А что так?
– А что мне к Вам ходить? Повестку присылайте.
– По какому адресу?
– По домашнему.
И трубку положил.
Разговаривала со мной женщина, бесстрастным голосом.
На следующий день снова позвонила.
– Не надумали к нам приехать?
– Шутите, что ли? – спрашиваю. – Никакого желания нет.
– Понимаете, к нам пришел запрос из Латвии по вашему поводу, и нам надо срочно ответить.
– Надо – так отвечайте, – говорю.
– Может, мы сами к вам приедем? – спрашивают у меня.
Тут я сдался. Я вообще очень добрый.
– Валяйте, – говорю.
– Только нам компьютер нужен, чтобы протокол заполнить.
– Я уступлю вам свое рабочее место на полчаса.
Забились, и в указанный срок ко мне в офис прибыла очаровательная блондинка, молодая, в голубых джинсах, на шпильках – ну, вы поняли: в американских фильмах такие обычно играют экспертов по ядерной физике (строгое лицо, папка под мышкой, офицеры спецназа смотрят эксперту вслед, печально взирая на сами знаете что).
– Паспорт есть у вас? – спрашивает мой «эксперт», так и буду ее называть впредь. «Работник прокуратуры» как-то не вяжется к такому существу.
Паспорт мой лежал на столе, эксперт раскрыла мой видавший виды документ и сказала:
– Вы и фамилию уже успели сменить…
Здесь надо пояснить, что фамилия моя – Прилепин. По паспорту, по рождению и по отцу моему, Николаю Семеновичу Прилепину.
Когда-то, в бытность работы журналистом, я публиковался под разными псевдонимами, у меня их штук тринадцать было, самый известный – Евгений Лавлинский.
Потом, когда я начал писать книги (я пишу книги – про войну, про революцию и про любовь), все свои псевдонимы я напрочь позабыл и вернулся к родной фамилии. Тем не менее призрак Лавлинского иногда нагоняет меня по сей день.
То в какой-то маргинальной энциклопедии напишут, что Лавлинский – моя настоящая фамилия, то борцы за расовую чистоту на своих обильно украшенных свастиками и солнцеворотами форумах выводят меня на чистую воду, притом что Лавлинский – фамилия дворянская и, кстати, отчего-то распространенная в казачьей среде: целые станицы Лавлинских живут в верховьях Дона…
Но вот чтобы прокуратура ошибалась – с которой мне приходилось, будь она неладна, контактировать уже не раз, – нет, такого я и помыслить не мог.
– В каком смысле «сменил»? – спросил я эксперта, криво улыбаясь.
– Вы же Лавлинский.
– С чего вы взяли?
– Пришел запрос из Латвии: опросить Евгения Николаевича Лавлинского, автора романа «Санькя»…
– Это мой старый журналистский псевдоним, – объяснил я. – Моя фамилия Прилепин.
– Вы знаете, – вдруг разоткровенничалась моя гостья. – А мы нашли Евгения Николаевича Лавлинского, он тоже в Нижнем Новгороде живет, как и вы. Вызвали его на допрос в прокуратуру… Он быстро понял, в чем дело, и пояснил нам, что он не писатель, но есть писатель, которого тоже считают Лавлинским…
«Зря вы его в камеру не посадили до выяснения обстоятельств», – мстительно подумал я.
«Можно было бы его под пытками заставить признаться, что он раньше был Захар Прилепин, но сменил фамилию на Евгений Лавлинский», – мысленно довел я ситуацию до полного абсурда.
Хотя и происходящее в реальности тоже несколько отдавало бредом.
– И в итоге вы все-таки меня нашли, – порадовался я за родную прокуратуру.
Эксперт улыбнулась отличной улыбкой эксперта по ядерной физике.
– Ну, и чего от меня желает полиция суверенной Латвии? – спросил я.
– Они расследуют убийство судьи Луакрозе и в рамках расследования считают необходимым допросить вас.
Так случилось, что в 2005 году я сочинил роман «Санькя» о русских экстремистах и радикалах, несколько смахивающих на моих товарищей из ныне запрещенной национал-большевистской партии.
Весь роман мои герои дебоширят и хулиганят, бьют витрины в «Макдоналдсах», дерутся с милицией, пытаются захватить здание администрации и, в числе прочего, иногда выезжают в ближнее зарубежье, чтобы похулиганить и там.
В Риге, например, мои герои врываются в башню св. Петра и, выступая против преследования советских ветеранов в Латвии, баррикадируются там, разбрасывают листовки, громко кричат о наболевшем.
Экстремистов, конечно, задерживают, и судья Луакрозе (он же Луаркезе, он же Лукрезее, – главный герой романа Санькя Тишин никак не может запомнить его фамилию) присуждает каждому из задержанных по пятнадцать лет лишения свободы. Самого Саньки среди повязанных нет – и он решает отомстить за товарищей.
Находит пистолет и патроны. Договорившись с проводницей, перевозит оружие через границу на поезде Москва–Рига в межпотолочном пространстве тамбура. Тем же рейсом приезжает в Ригу сам, выслеживает судью и предпринимает попытку замочить злодея.
Надо сказать, что и в действительности имели место события, отчасти схожие с описанными в романе.
И башню св. Петра национал-большевики захватывали. И сроки изначально им впаяли огромные – потом, правда, одумались и чудовищную цифру в пятнадцать лет поменяли на пять. Но судью ко времени пересмотра дела действительно застрелили. Было это в 2001 году.
Убийство пытались расследовать, в качестве одной из версий фигурировала месть русских экстремистов – но ничего накопать по этому делу не удалось. Так и остался судья Луакрозе, посередь бела дня застреленный в Риге из ППШ, неотомщенным.
Разглядывая эксперта, расположившегося за моим компьютером, я так и представлял себе рижских оперативников, на которых уже восемь лет давит «висяк» – нераскрытое убийство судьи.
И тут вдруг вбегает один из отдела и почти кричит (очень сложно кричать медленно):
– Я нап-пал на след-д! Все сходиц-ца-а!
И всем показывает мою книгу – роман «Санькя».
– Во-от ту-ут! Все описан-но, как был-ло-о!
Книга моя, между прочим, вышла в 2006 году. В том же году ее начали продавать в Риге, я в курсе. Но, видимо, латышские оперативники не так часто посещают книжные магазины, как могли бы.
Короче, на пятый год существования романа, переведенного на половину европейских языков, он наконец лег на стол начальника следственного отдела. Вещдок, мать моя женщина. Осталось автору оформить явку с повинной.
– У вас есть знакомые проводницы на поезде Москва–Рига? – спросила меня моя гостья, сдувая челку с глаз. Тонкие ее пальцы раскрылились над клавиатурой и приготовились осыпаться на буквы, фиксируя мое запоздалое признание.
– Нет, ни одной проводницы я не знаю.
Пальцы осыпались.
– Вы когда-нибудь встречали судью Луакрозе?
– Нет, ни разу.
Пальцы осыпались еще раз.
– Вы были в Риге?
– Был. К сожалению, уже после убийства судьи Луакрозе. В позапрошлом году. Но к тому моменту латвийская полиция еще, видимо, не успела прочесть роман «Санькя». Он всего два года как был издан. – И я скривил улыбку, не поддержанную, впрочем, экспертом.
– У вас есть знакомые в Риге?
– Да.
– Кто?
– Президент Латвии Валдис Затлерс, – ответил я.
Эксперт подняла на меня веселые глаза, но на этот раз уже я был серьезен.
«Сколько ей лет, интересно?» – подумал я.
– В каком смысле? – спросила моя гостья.
Я не сразу понял, что она спросила о президенте.
– В прямом. Я участвовал в рижской книжной ярмарке, и меня познакомили с президентом Латвии. Могу я теперь считать Валдиса своим знакомым? Пусть латышская полиция его тоже допросит.
Мы разговаривали еще час, и я, разглядывая то танцующие на клавишах, то застывающие пальцы (три кольца: два на правой, одно на левой, обручального нет, но во время допроса звонил какой-то мужик, сообщивший, что он в гараже; вот и сиди в своем гараже, нечего названивать) – разглядывал, говорю, пальцы и вяло думал о том, что…
…о том, что мы преувеличиваем свою значимость; например, я преувеличиваю. В газетах пишут, что я «медийная персона», злопыхатели сетуют, что «включишь утюг – и там Прилепин», книги мои продаются в нескольких десятках стран, а нижегородская прокуратура, получившая запрос на автора романа «Санькя», ищет Евгения Николаевича Лавлинского и даже находит его! А я был уверен, что в моем городе меня знает каждая собака. Интересно, а заказчика убийства судьи Луакрозе Эдуарда Вениаминовича Савенко латышские ищейки не пробовали поискать в Харькове? Надо бы найти и тайно вывезти его в Латвию. И пусть он всю дорогу кричит, что он не Лимонов, а обычный пенсионер. «Ничего не знаем, – ответят ему, – написано «“Савенко Э.В.” – значит, в тюрьму…»
…еще я думал о том, что и осведомленность органов мы тоже несколько преувеличиваем. Если сыскари одной страны и прокуратура другой занимаются полной чепухой, разыскивая преступников по изданной почти пять лет назад книге, но не в состоянии даже установить имя автора этой книги, – это тоже о чем-то говорит…
…еще я пытался угадать, через сколько секунд она сдует прядь с лица. Считал до тринадцати, но каждый раз проигрывал.
Потом эксперт попросила распечатать протокол допроса. Я вышел в соседнюю комнату, где деловито загудел принтер, и кивнул сидевшему за компьютером небритому и веселому молодому человеку, на счету которого три уголовных дела и триста тридцать три административных, и все по экстремистским статьям.
– А зачем ты, братка, убил судью Луакрозе? – спросил я.