Книгочёт. Пособие по новейшей литературе с лирическими и саркастическими отступлениями Прилепин Захар
– Кто тебе сказал? – ответил он, подняв лукавые глаза.
– Вон прокуратура пришла, спрашивает – зачем.
Братка толкнул носком дверь в мой кабинет, посмотрел на эксперта и снова закрыл дверь.
– Скажи ей, что ты не знаешь зачем, – заговорщически прошептал он.
– Хорошо, – в тон ему шепотом ответил я и, улыбаясь, вошел в комнату к эксперту, помахивая в воздухе еще теплыми от принтера листами.
Новые писатели
Часть II
Марина Степнова
Женщины Лазаря
(М. : Астрель, 2011)
Степнова поняла простую вещь: нет лучшего способа подать эпоху, чем через семейный роман. Хотя, может быть, все как раз наоборот? – ничего она и не думала понимать, просто написала семейный роман, а он – раз! – и расстелил перед нами эпоху, полюбуйтесь.
Впрочем, если мужчины семейные романы писать забросили, то литераторы женского пола делают это периодически – вот только никакой эпохи там не разглядеть, одни страсти (именно не страсть, а страсти). Так что если у Степновой получилось – значит, она знала, что делала.
Это прекрасная проза, там много воздуха, там все герои наглядны, как в трех зеркалах сразу. Короче, перед нами нечто большее, чем сама жизнь, – что и являлось во все времена признаком истинной литературы.
Но при этом есть обманчивое ощущение легкости: словно гимназистка на катке сделала изящный круг (вот дореволюционная Россия, вот Гражданская война, вот тридцатые, вот опять война, и вдруг уже день нынешний) – и все успела заметить, все лица и улыбки, яростные приметы времен и тихие горечи людей. Не в пример иным мужчинам, что тащат свои романы как камень в гору и все норовят читателя заставить помогать им (да какого, собственно, черта? – кати сам свою мрачную глыбу), за Степновой еле поспеваешь, страницы летят, как на хорошем зимнем сквозняке.
Не подумайте, кстати, что проза Степновой – это эдакое трепетное девичье рукоделие: с той ловкостью, с которой она пишет, можно с равным успехом и ребенка пеленать, и разбирать оружие. Лексика мускулистая, экспрессивная, автор может запросто запустить матерка – и это к месту, это бодрит и греет.
Речь, собственно, о чем: был такой советский ученый по имени Лазарь Линдт. Сначала он любил женщину, которая была старше его и его не могла любить. А потом любил женщину, которая была много моложе его и его не смогла любить.
И в итоге получился целый XX век муки и маеты.
Линдт – почти гений, циник, умница. Хоть и вынесено его имя на обложку, герой он чуть ли не эпизодический, он всегда где-то с краю сцены, а на самом свету – ну да, его женщины.
Что до Лазаря, то…
« – Ты, Лазарь, как будто не в наше время живешь, ни черт тебя не берет, ни советская власть, – ворчал Чалдонов, гоняя под пересохшим языком ледяную таблетку валидола.
– Так их нету потому что, Сергей Александрович. Вот и не берут.
– Кого нет, Лазарь? Что ты несешь?
– Да никого нет – ни чертей, ни советской власти, Сергей Александрович. Люди всегда одинаковые. От сотворения Адама. Я просто умею с ними договариваться».
Или вот еще.
«Разумеется, Родина очень быстро приспособила Линдта к войне, как приспосабливала к ней все, что считала хоть сколько-нибудь полезным. Линдт не возражал – какая разница, к чему в итоге применяли его выводы: к усилению обороны или к увеличению надоев. Это была не неразборчивость, не душевная тугоухость, а твердый и осознанный расчет. Во-первых, Линдт был начисто лишен нелогических человеческих сантиментов, во-вторых, процесс решения очередной научной задачи интересовал его куда больше конечного результата, в-третьих, он был очень взрослый и очень умный человек – в отличие от многих своих последователей, которые сперва азартно изобретали водородную бомбу, а потом так же азартно в этом каялись. Фарисеев Линдт не выносил».
Или, не могу удержаться, еще – чтоб позлить иных читателей.
«Сам не приехал, зато приехал Берия – очень полный, но с неожиданно легкими, почти изящными манерами, свойственными некоторым особенно удачливым толстякам. Линдту он понравился, впрочем, вполне ожидаемо – Берия прекрасно слушал, был деловит, умен и обаятелен, как и положено хорошему исполнителю. Он и вел себя как исполнитель – не заносился, проблемы по большей части решал, а не создавал, и старательно делал вид, будто он тут так – в сторонке, в тени, а главные здесь вы, товарищи ученые».
Мне особенно близко в этой книжке, что Степнова совершенно спокойно умудрилась избежать набивших оскомину счетов с эпохой: ох-де, черные дни, ах, вы, лютые годы. Это высокое, трудное чувство надо уметь воспитать в себе: видеть все и не грозить из безопасного далека огромным временам тщедушным кулаком, но понять эпоху и принять ее на душу как многопудовую, неизбежную уже данность.
У Степновой это получилось. Ибо все мы понимаем, какие тогда были дни. Дни, когда не только безвинно умирали прекрасные люди, – но и жили, и работали, и творили тысячи тысяч прекрасных, живых, из последних сил улыбавшихся жизни людей.
Я еще дам одну цитату, а комментировать ее не стану, сами все поймете.
«Да когда же это кончится, Господи? Когда прервется эта жуткая череда?
Господь промолчал, словно спрятался за пыльную радиотарелку (внутри места не нашлось бы даже Ему – уж слишком огромен был бас Левитана, слишком страшны сводки Советского информбюро), и тогда Маруся, с трудом опустившись на колени, принялась молиться выключенному репродуктору – яростно, горячо, как не молилась никогда и никому в жизни».
В книжке Степновой почти больше ничего нет связанного с верой, но порождает это сочинение почти религиозное чувство мирооправдания. Да, оправдания мира, которому, казалось бы, никакого оправдания нет.
…А дальше несколько слов уже не по существу.
У меня есть к тексту несколько мелочных придирок.
Когда, к примеру, завшивевшего подростка Линдта в Гражданскую тащит глава советского ученого ведомства в свой чистый дом, где строгая жена и борщ, – я эту сцену узнаю, потому что сорок раз читал подобное в сорока советских романах. Хотя, может, Степнова это нарочно обыгрывает в сороковой раз? Тем более что если так оно и было – зачем придумывать так, как не было?
Или когда Степнова неожиданно начинает писать БОЛЬШИМИ БУКВАМИ, хотя она и маленькими все прекрасно умеет. Вы можете себе представить большой шрифт у Пушкина? Это всегда какое-то неуважение к читателю, который якобы ни черта не поймет, если ему написать нормальным шрифтом. Ну и недоверие автора к самому себе тоже. Степнова вот пишет: «…она ВИДЕЛА чужую боль». Или: «Нет, даже так – СТРАХ». А давайте еще наберем это слово полужирным и снизу трижды подчеркнем для надежности? И будет нам всем страшно. ОЧЕНЬ СТРАШНО.
Или когда Степнова замечательно хорошо описывает, как некто Сашка Берензон пришел проситься добровольцем на фронт и его берут (и он пройдет всю войну и выживет). А в финале своей истории Степнова добавляет: «Не верите – спросите у Яндекса».
Боже ты мой! Какой еще Яндекс! Книги пишут о том, чего Яндекс не знает и никогда не узнает. Это Яндекс все узнал из книг, а не наоборот. Какая разница, верим мы или не верим? Сказанное в настоящем романе не нуждается в подтверждениях, это можно только комментировать!
Появись такие казусы в любом другом проходном романе, я б и внимания не обратил. Но у Степновой, коль речь зашла о книжке умной, точной в деталях и замечательно построенной архитектурно, – это просто обидно.
Хотя сам факт несомненной удачи – даже не удачи, а ожидаемого результата отлично сделанной работы – все упомянутое мною никак не отменяет.
Анна Козлова
Плакса
(М. : СовА, 2005)
Если мне, упаси Бог, придется спорить с феминистками и мы заговорим о литературе, я скажу им: «Главное доказательство того, что женщины не мыслят жизнь без мужчин, заключается в том, что женщины написали тонны романов на тему “Все мужики – сволочи”. Мужчины же романов на тему “Все женщины – продажные твари” почти не пишут, а если пишут, то повествуют об этих “тварях” с любовью или как минимум страстью».
Анна Козлова написала хороший роман, одной из несомненных идей которого является вышеназванная сентенция «Все мужики – сволочи».
Цитирую: «…мужчины большей частью своей никчемны, потому что, встречаясь за свой короткий, мышиный век с сотнями женщин, всего лишь ковыряются гнутым ключом в замке на двери, которую им не суждено открыть».
Героиня (русская девушка) живет в Арабских Эмиратах с мужчиной по имени Дауд, главное его достоинство – огромный половой орган. Очень много колоритных пьянок и безумного русско-азиатского (гремучая смесь!) разврата с, кажется, неосмысленными аллюзиями на «Декамерон».
Потом героиня возвращается в Россию (Дауд изменил ей с ее же сестрой) и знакомится с русским парнем, который по всем параметрам Дауду проигрывает. Однако героиня уже беременна. Черт знает, что делать дальше. Перцу в текст добавляет, что русский парень чем-то напоминает одного известного журналиста, по совместительству сына Александра Андреевича Проханова.
Мужчинам в книге не только предоставляют возможность продемонстрировать свою, скажем так, стать, но иногда и дают слово. Они говорят женщинам, нашим современницам: «Вы работаете, все делаете сами и не выходите замуж, потому что думаете, что кто-то посягнет на вашу свободу. А потом в тридцать пять лет вы рожаете ребенка “для себя” и растите травмированного психопата, у которого с детства складывается заведомо порочное восприятие семьи как структуры, состоящей из одной доминирующей личности!»
Мужчинам отвечают: «Ребенку нужна любовь, а не номинальное присутствие мужика, который не помнит, когда у ребенка день рождения, и, пьяный, кричит на его мать, что она – проститутка».
Книжка написана на редкость живо и остро, а то, что она посвящена тем самым темам, обсуждению которых женщины и так посвящают серьезную часть своей жизни, – это только хорошо. Теперь у негативного женского мироощущения есть своя Библия. От Ани Козловой.
Чтение Козловой наводит на одну элементарную мысль. В плюс мужчинам можно записать то, что они в силах говорить (и сочинять) не только о женщинах, а вообще о чем угодно, а женщины (особенно молодые женщины), даже если мужчины не являются центром их повествования, и молчат-то все равно о мужчинах. То есть либо существует мир, в котором есть мужчина, либо мир, в котором нет мужчины. Мужчина, какой бы он ни был скот, – все равно точка отсчета.
Не знаю, как женщин, а меня это устраивает.
Анна Андронова
Побудь здесь еще немного
(М. : Астрель, 2011)
Не совсем женская проза, а скорее проза о женщинах. Это – разница.
Анна Андронова – врач-кардиолог, но занимается она не записью «докторских хохм», ныне активно публикуемых и ставших с какого-то момента (и на какой-то момент) модными, а – давайте без обиняков – литературой.
Тут можно говорить о качественном тексте безо всяких скидок («ах, как интересно – пишущий врач, всегда так интересно что-нибудь эдакое почитать»), а по гамбургскому счету.
Тем более Чехов и Булгаков доказали, что врач – профессия не самая лишняя для пишущего человека.
Фигурально (чуть излишне фигурально) выражаясь, писатель имеет дело с голым человеком. С человеком без всего наносного. И тут либо война, либо тюрьма, либо больница все ставят на свои места.
Единственная, может быть, проблема Андроновой в том, что она, судя по всему, не имеет литературных сверхзадач. Она не пишет великую книгу, она не творит – она рассказывает истории.
Ее умение, а точнее будет сказать, ее литературное мастерство почти незримо. Нужен достаточно внимательный читатель, чтоб обратить внимание на то, что молодая женщина Женя, у которой болеет маленький сын, «семь дней живет дома, подчиняясь градуснику, как дирижеру». Или на то, с какой легкостью в рассказе «Собака.Ru» автор попеременно выдает то человеческий характер в одном абзаце, то характер домашнего питомца этого человека в одной строке, то – тремя взмахами кисти – еще одну бабушку с поводком, то – стремительным рисунком – очередного выгуливаемого зверя на поводке. На то, наконец, как не тривиально и вовремя Андронова умеет завершить всякий свой рассказ…
Природная какая-то скромность стоит за литературным рукоделием Андроновой.
И это, конечно же, чеховская черта.
От Чехова (уж не знаю, от писателя или от врача) у Андроновой одна очень важная и даже определяющая вещь. Казалось бы, все, что она описывает, – ну, мягко говоря, безрадостно. Слабые мужчины, замученные женщины, постоянно болеющие дети, которым вечно не хватает внимания занятых то работой, то разводом родителей, золотые рыбки в аквариуме дохнут, не успев исполнить ни одного желания, чтоб завести хоть одного мужика в доме, женщины заводят собаку, породистые и когда-то красивые псы стареют, становятся плешивыми, слепнут и пахнут чем-то неживым, подруга героини то ли травится таблетками, то ли врет, что отравилась, чтоб привлечь к себе хоть чье-то внимание, а врач на работе – красивый и неглупый мужик – спит со всеми медсестрами в больнице, хотя любит – ну да, так бывает, – безумно любит свою жену. Тоска какая, Боже ты мой. Так бы и бил бы всех этих людей палкой по голове, чтоб вразумить хоть чуть-чуть.
Но, странный парадокс, у Андроновой (как, говорю, и у классика), с ее полным отсутствием и моралите, и хоть сколько-нибудь счастливых финалов, всегда присутствует тайное, будто бы за пределами текста, тепло.
Это очень христианская литература, хотя о Боге и о вере там не говорится вообще ни разу – за исключением последнего (и самого неудачного в сборнике) рассказа.
И, опять же, как в случае Чехова: единственное, с чем не может смириться Андронова – смирившаяся и с мужской безответственностью, и с женским, от одиночества и тоски, распутством, и с болью, и с изменами, и даже со смертью, – она не может смириться с пошлостью.
Действие в большинстве текстов происходит в больницах, и вот мы видим, как к лежачей, после инсульта, бабушке кидается внучка: «Бабуленька, вставай!»
«…внучка, как Мальвина: туфли на каблучищах, коротенькое платьице с пышной юбкой, глаза накрашены как будто ваксой. Вера удивлялась – каждое утро так краситься, чтобы потом явиться в больницу, там рыдать, размазывать все по щекам и в конце концов в туалете смыть холодной водой. И волосы. Желтого цвета, каждый день завитые заново на бигуди, так что вокруг макушки полоски от бигудевых резинок. Жалкие локоны вокруг размазанного лица в красных пятнах. И опять Вера удивлялась – стала бы она завиваться, и каждый день вставать на каблуки, и надевать это Мальвинино платье, если бы у нее в двух больницах умирали бы самые родные люди?»
Но даже на вопиющую – оттого, что на виду у смерти – пошлость у Андроновой нет сил сердиться и ненавидеть ее.
Сил вообще очень мало, их надо беречь.
Сравнение с Чеховым не должно вас пугать. Очевидно, что Чехов – гений, а Андронова, как и все мы, – нет.
Но даже то, что в ее прозе может показаться слабостью, тоже по-своему важно и в чем-то очаровательно. Я говорю о манере Андроновой на первой же странице своих маленьких повестей выпускать на волю сразу три, четыре, пять, глянь – уже и семь персонажей.
С одной стороны, это вообще признак женского разговора и женского мышления: «Помнишь, шурин соседки – которая с моей подругой, еще по той, прежней работе, делила мужика…»
С другой – в текстах сразу же становится многолюдно, как в прихожей, полной гостей: немедленно надо прислушиваться и присматриваться, чтоб не перепутать голоса, и шубы, и судьбы.
В конце концов, что Андронова умеет – так это в каждом человеке рассмотреть то, где у него болит. Болит ведь только человеческое.
У всех болит, как выясняется. Даже у той дуры, что каждое утро красится, а потом бросается, размазывая ваксу по щекам, на умирающую, ничего уже не видящую и не слышащую бабушку.
У всех без исключения есть человеческое.
Отчего ж мы так грустно живем, Ань?
Четыре раза по десять
О лучших книгах «нулевых»
Несколько отступив от «нулевых», можно позволить себе подвести некоторые – исключительно мои личные – итоги, касающиеся русской словесности.
Потому что, знаете, нет ничего приятней, чем говорить о любимых книгах.
Вдвойне приятно навязать какому-нибудь хорошему человеку прочтение тех сочинений, что уже полюбились тебе. Потом увидеть, что ему понравилось прочитанное, и тут как следует порадоваться уже в компании: и за свой прекрасный вкус, и за понятливость своего знакомого (или незнакомого). И, кстати, за сочинителя – он тоже слегка причастен к празднику.
Понятно, что я огорчу нескольких своих собратьев по ремеслу и какое-то количество недругов, не назвав их здесь.
В отместку они могут составить свой список и проигнорировать меня.
Тем более что всех и назвать не удастся. Здесь, к примеру, осмысленно не ведется речь о почитаемых мною мастерах старшего поколения, которых я, безусловно, ценю и люблю.
Речь пойдет о тех литераторах, что либо заявились в «нулевые», либо написали в эти годы самые важные свои книги. И желание еще раз упомянуть те сочинения, что даровали мне радость, много сильней моих опасений обидеть хороших или не очень хороших людей.
Итак, вкратце.
Четыре раза по десять
Часть I
Крупная форма
Алексей Иванов
Блуда и МУДО
(СПб. : Азбука, 2007)
Насколько я могу судить, Иванов обиделся.
Реакция на его крайний роман оказалась не самой благодушной. Вдруг выяснилось, что российское общество то ли заражено ханжеством, то ли у него проблемы с чувством юмора, то ли еще не знаю что.
В итоге самый умный – и самый остроумный – текст Иванова или не прочли те, кому стоило бы прочесть его, или читали те, кому вообще ничего читать не стоит.
Несколько раз мы заговаривали на эту тему с критиком Львом Данилкиным и писателем Леонидом Юзефовичем – и они тоже не поняли, отчего так случилось. Они тоже думают, что это лучший роман Иванова.
Втайне признаюсь, что я не испытываю излишне теплых чувств к роману «Географ глобус пропил» – ну, роман и роман, хороший. «Золото бунта» – другой разговор, величественная вещь. А это вот «Блуда…» так просто легло на душу и лежит там.
Мы еще полюбим Моржова (так звучит фамилия главного героя). Мы еще поговорим о нем. Мы еще подружимся с ним.
Иванов, повторяю, тем временем обиделся и лет пять уже не пишет романов. То занимался какой-то (Алексей, простите) ерундой с Парфеновым, то засел за историю Пугачевского бунта – я уже отчаялся ее ждать. Но вообще лучше бы роман о Пугачеве написал бы. Пушкин, кстати, именно так и сделал.
Александр Кузнецов-Тулянин
Язычник
(М. : Терра, 2006)
Самый недооцененный роман десятилетия. Книжка, которую, ни минуты не сомневаясь, можно поместить в любые святцы русской литературы.
Если «Блуда и МУДО» прочитали как роман про похоть, то «Язычника» не прочитали вообще, посчитав, наверное, что там какое-то скудное по мысли фэнтези про язычников и звероватых, но красивых и очень сильных славян века примерно III или V.
На самом деле это самая сильная книга о современности. Современность отлично удалось рассмотреть, разместив романное действие на Сахалине. Вся наша Родина как Сахалин: полуостров на краю света, где живут люди, которые, кажется, когда-то были красивыми и сильными, а теперь дичают на глазах.
Текст густой, архитектура безупречная, характеры – просто ох какие. Впечатление было, как будто Шолохова читаю, – все клокотало внутри: это живое, это истинное, это как хлеб с солью.
Рассказы у Кузнецова-Тулянина (какая все-таки длинная и тягостная фамилия – будто невод вытягиваешь, пока ее произносишь) тоже хорошие, хотя не настолько, как «Язычник».
Что до нового, еще не опубликованного романа – «Идиот нашего времени», то я прочел первую главу и ужасно разозлился, о чем Кузнецову-Тулянину написал, – мы с ним, кстати, незнакомы. И название мне показалось ужасно претенциозным, и все герои новой книги вызвали тоску какую-то – там честные журналисты, и еще журналисты, которые продаются «олигархам», и тому подобные реалии, о которых почему-то очень любят писать наши почвенники, хотя сами толком, как мне кажется, ни олигархов этих не видели, ни в новой журналистике не работали.
А журналистика – это вообще чушь собачья, о ней не то что романов писать – о ней и говорить не стоит.
Михаил Гиголошвили
Чертово колесо
(М. : Ад Маргинем, 2009)
Романы сегодня пишут в основном с линейным сюжетом. Иванов вышел из дома и пошел. Шел, шел и умер. Или: Сидорова была несчастна. Несчастна, несчастна, а потом прошло.
В лучшем случае могут запустить две параллельные сюжетные линии. Иванов вышел из дома, а Сидорова была несчастна. То есть пишутся две повести, потом они тасуются – и получается типа как постмодернистский замысел, но вообще это две повести, и не более того.
Так, как сочинял свои романы Достоевский, сегодня почти никто уже не умеет: когда событий и героев огромное множество, когда роман создает ощущение огромного многоголосья и автор помнит обо всех и о каждом. И когда в этом многоголосье вдруг возникает главная тема – и она, как в лучшей, классической музыке, вдруг разворачивает паруса и выносит роман на такие просторы, что…
После Достоевского архитектурно мог работать на том же уровне только Леонид Леонов – недаром «Пирамиду» называют последним романом Серебряного века. Кто сегодня рискнет взяться за такой труд? Сегодня и читать-то такое боятся.
Короче, я веду к тому, что отныне грузины учат нас, как делаются классические русские романы.
У Гиголошвили, безусловно, не роман идей, а роман страстей – но страсти настоящие, эпоха разрезана как яблоко на дольки, вереница героев зрима настолько, что их можно рассадить на стулья в той комнате, где ты читаешь роман, и время от времени посматривать на них.
Впрочем, чтоб русским авторам совсем уж не впасть в хандру, надо пояснить, что Гиголошвили преподает русскую литературу в каком-то немецком университете, – так что в принципе он понимал, что делал, когда сочинял «Чертово колесо».
К тому же Грузия в этом романе… ну не самая привлекательная земля из возможных.
Но роман все равно очень сильный, сюжет так работает лопастями, что не подплывай близко, больно стукнет по хребтине.
И вот еще что скажу напоследок. Как-то мне встретились два замечательных грузина, с которыми мы выпивали. И они мне стали задвигать, что Гиголошвили и не грузин вовсе, а армянин.
Это хороший показатель. Так бывает время от времени, мы в курсе. Гиголошвили не грузин. Шолохов не писал «Тихий Дон». Хемингуэй не был на войне.
Все как полагается.
Могу только поздравить Гиголошвили в связи с этим.
Владимир «Адольфыч» Нестеренко
Огненное погребение
(М. : Ад Маргинем, 2008)
Самые сочные криминальные штуки в русской литературе придуманы почему-то в хохляцкой земле. Беня Крик и два романа (или киноромана?) Нестеренко – «Чужая» и «Огненное погребение».
Нет, у Адольфыча никакой этой одесской романтики нету – Нестеренко вообще позиционирует себя (в ЖЖ) как стихийного жидоеда, да и работает он сугубо в жанре мрачного реализма. Собственно, почему мрачного – просто реализма; а то, что в воровской жизни очень мало веселого, – что ж тут поделаешь.
Сам автор был участником криминальных бригад, сидел в тюрьме, был в розыске, до сих пор не открывает свое лицо (на программе «Школа злословия», например, он сидел в маске) – хотя, кстати сказать, мы с ним знакомы, и я за три бутылки пива могу дать словесный портрет Адольфыча.
Он такой крупный, колоритный, глаза слегка навыкате, очень убедительный в общении хохол. Взгляд поймать сложно – смотрит почти всегда мимо, в сторону. Большие спокойные руки, вполне тактичный и остроумный. С удовольствием смеется, если смешно. Если не смешно – не смеется.
Пиво с вас.
Собственно, я описал его лишь для того, чтоб сказать: на свою прозу он вполне похож. Я специально пошел на него посмотреть, чтоб убедиться в этом.
Знаете, бывает так – читаешь прозу и думаешь: какой мощный тип пишет. Потом встречаешь этого типа и понимаешь, что парень красиво гонит.
С Нестеренко все в порядке.
По крайней мере, мне, как инженеру человеческих душ, так показалось.
«Чужую» уже экранизировали, и, на мой вкус, удачно. «Огненное погребение» еще нет, а надо бы.
Если вы думаете, что там про криминал и всякие грабежи с убийствами – вы, конечно, угадали.
Но вообще это про Гражданскую войну, про смерть и про любовь – от человека, который вроде бы кое-что про это понял.
Я буду читать каждую книгу Адольфыча точно. Вот только он их, похоже, не пишет больше.
Михаил Шишкин
Письмовник
(М. : Астрель, 2010)
В самом высоком смысле рукотворный роман. Сотканный с необычайным тщанием и мастерством, которое иногда именуют волшебством.
Самый, опять же в наилучшем смысле, простой роман Шишкина. Традиционная форма – роман в письмах – и прозрачный сюжет: он, и она, и времена.
Ощущение от романа сейчас постараюсь описать. Знаете, вот лежат письма, оставленные кем-то. И вот идет дождь, и падает на бумагу одна капля, вторая, третья… И вот уже буквы поплыли и целые фразы начали терять очертания…
У Шишкина такое же ощущение от времени. Сначала время очевидно – вот началась разлука, вот прошел день, вот прошла неделя, вот прошел месяц… А потом упала одна капля, упала вторая. И вот уже время расплывается, эпоха теряет границы и средневековье наплывает на будущее, а будущее откатывается в позапрошлый век.
А они все пишут и пишут друг другу письма – растерявшиеся во временах и забывшие, есть ли адресат, был ли он когда-нибудь.
Александр Гаррос и Алексей Евдокимов
[голово]ломка
(СПб. : Лимбус Пресс, 2003)
Права на экранизацию этой книги покупались – но фильм так и не появился.
Права на перевод романа приобрели в большинстве европейских стран – но вышла книгой «Голово<ломка>» далеко не везде.
Странная какая-то история: стопроцентный убойный хит, который мог бы взорвать продажи и здесь, и не здесь (кто-то несколько грубовато, но хорошо назвал роман «глотком свежей крови»), а в итоге книга досталась все тем же пяти, ну десяти тысячам русскоязычных ценителей, и… собственно, все. Ее даже не переиздают.
Гаррос и Евдокимов написали в тандеме еще три книги, а потом тихо расстались. Гаррос с тех пор занимается журналистикой (и он один из самых сильных эссеистов в России), а Евдокимов пишет романы, выпустил их уже штук пять, у меня даже есть знакомый, который все эти романы читал.
Что до меня: когда я с этой «[Голово]ломкой» знакомился, она меня, конечно, выбесила – в первую очередь несправедливым и злым наездом на нацболов. Однако во всем остальном – я и по сей день это признаю – парни сработали просто чудесно.
Аналогия прямая и не самая умная, но все равно правильная: то, что делают в кино Тарантино или Гай Ричи, Гаррос и Евдокимов поженили с русской гуманистической традицией, подсыпали пороха, поднесли спичку – и действительно рвануло. Приятные лимонадные пузырьки до сих пор стреляют в моей голове, когда я вспоминаю эту книжку, – самое удивительное, что я ее помню чуть ли не по главам, хотя пару сотен других, прочитанных после нее, забыл уже напрочь.
Андрей Рубанов
Сажайте, и вырастет
(СПб. : Лимбус Пресс, 2006)
В Рубанове точно есть крестьянская кровь. В его работе чувствуется упорство крестьянских переселенцев. Такие упертые отстраивались в Сибири или еще дальше – где холод и вымерзшая земля.
Он пишет по роману в год; далеко не все романы мне нравятся (как, думаю, и ему самому), но плохих сочинений у Рубанова все равно нет – в каждом тексте чувствуется последовательный, жилистый, незлой, наблюдательный мужик.
Быть может, мне иногда у Рубанова не хватает собственно литературы. Для меня самое главное происходит в области языка, а у Рубанова самое главное происходит даже не в области сюжета (хотя с этим, например, в «Хлорофилии» все отлично) – а в области, я бы назвал это, жеста.
В Рубанове не то чтоб сильно, но весомо его прошлое зэка и бизнесмена «лихих девяностых». Его жестикуляция – оттуда. Не путать с «распальцовкой» – там этого нет вовсе. Текст Рубанова сделан из мускулистых движений. Некоторые пишут так, словно лежат посреди душистого поля и глядятся в звезды, некоторые – будто идут по бульвару и вспоминают, вспоминают, третьи – словно читая лекцию, четвертые, особенно частые, – рассказывая в пошлой компании пошлые байки. Рубанов пишет так, как будто «качает железо» или ставит удар.
Он никогда не акцентирует свои политические взгляды, но внимательный читатель заметит, что Рубанов самый – в лучшем смысле – советский писатель из всех ныне существующих.
Советский писатель, что бы вы о нем ни говорили, – он словно какой-нибудь Жюль Верн. То есть уровень идеализма в нем был крайне высок. У советского писателя имелось представление о добре и о зле. Мужчины там воспринимали себя в первую очередь как носителей элементарных мужских качеств (прийти, увидеть, победить и потом помочь подняться). Женщины там жили целомудренно, умели ждать – месяцами, годами, весь век. То есть героическое поведение там было нормой.
Рубанов при всем том, что пишет очень индивидуалистическую прозу (он из девяностых, я ж говорю, он из среды, где все друг друга продали), этот идеализм советского писателя унаследовал. В его атеистических текстах совсем нет Бога, как и положено человеку просвещения или опять же советскому писателю, но с моралью все в порядке. Мораль превыше целесообразности. Правда превыше иронии.
Как выяснилось, это очень редкий товар сегодня – сильный мужской роман, не разъеденный сарказмом. Книжка, где автор не ухмыляется в каждой строке (ну да, я и о Пелевине тоже), а говорит как мужчина, хорошим, спокойным, мужским голосом.
«Сажайте, и вырастет!» – пожалуй, лучшая книга о девяностых, роман воспитания, повесть о настоящем человеке, иду на грозу, как закалялась сталь – ее именно так можно было бы назвать.
А то, что настоящий человек взрастал в мерзости, под грозой подразумевалось внимание органов и возможный срок за решеткой, а сталь закалялась в каком-то, простите, дерьме – ну так что поделаешь. В какое время человек попал – там и жил.
Сергей Самсонов
Аномалия Камлаева
(М. : Эксмо, 2008)
Самсонов вошел в шорт-лист «Нацбеста» с этой книгой – я в тот год был в жюри и болел за него, потому что книга меня ошарашила.
Давно такого не было: я ходил потрясенный и всем про нее говорил.
Удивительно, но люди четко разделялись на две категории: одни испытывали тот же, что называется, культурный шок: другие пожимали плечами.
Жюри «Нацбеста», например, вообще не поняло, почему нужно голосовать за Самсонова, и голосовало черт знает как. Я был, мягко говоря, взбешен.
Книга между тем демонстрирует какую-то небывалую авторскую хватку, интеллект, опыт и вообще явную растворенность сочинителя в происходящем.
Характерно, что первый роман Самсонова («Ноги») вовсе не предвещал, что следующее сочинение автора будет шедевром (а «Аномалия…» – стопроцентный шедевр), а третий его роман («Кислородный передел»), равно как и очень любопытная, хорошо задуманная повесть «Одиннадцать», появившаяся следом, – вновь указали на то, что Самсонов еще в поиске, еще ставит голос, еще путается в оборотах, штанинах, смыслах.
Честно говоря, даже не знаю, как все это объяснить. Снизошло? Но я не верю, что снизойти может целый роман. Это стихотворение или рассказ можно написать в припадке вдохновения, а «Аномалия Камлаева» – целый воз, который надо было тащить, зная дорогу и умея обращаться с упряжью.
Теперь у меня возле дивана лежит очередной, четвертый роман Самсонова. Честно говоря, боюсь за него браться. Причем боюсь в обоих смыслах. Либо он снова не возьмет прежний вес, и это будет обидным. Либо он напишет такое, что уделает всех остальных.
Лучше б уделал.
Да, про роман так и не сказал. «Аномалия Камлаева» – роман про композитора Камлаева, у которого была аномалия. И еще у него было много прекрасных женщин. Собственно, женщины и стали главной его аномалией.
Самсонов, писатель про аномалии, кстати.
Я еще одного писателя знаю, который про патологии.
Совпадение, наверное.
Александр Терехов
Каменный мост
(М. : Астрель, 2009)
У Терехова изначально было какое-то другое название, то ли «Скоро все кончится», то ли «Еще ничего не началось». Имя, данное роману в издательстве, Терехов называет «стоматологическим». С тех пор как я услышал про «стоматологический», мне тоже слегка не по себе, едва задумаюсь о «Каменном мосте».
В любом случае у нас на глазах появился великий текст, написанный с такой нерукотворной мощью, что я до сих пор не отойду от впечатления. Собственно, и не собираюсь отходить.
В историю можно оступиться как в болото – вот об этом роман. Только глупцы выставляют истории оценки – она находится вне оценочных категорий. Рискнувший всерьез забраться туда – пропадает без следа. История человечества – бесчеловечна…
Не такой уж это и секрет, но все, бывающие у меня в гостях, могут заметить, что на стене моей комнатки, напротив книжных стеллажей, есть несколько (одиннадцать) портретов моих любимых литераторов всех времен и народов. В их числе один молодой (фотография конца восьмиделсятых) парень. На снимке он почему-то очень похож на Башлачева. Но это не Башлачев. Собственно, его никто и не узнает. «Кто это?» – спрашивают. «Есенин», – говорю. «Нет, вот рядом». – «Лимонов». – «Да нет, вот этот…»