Наш китайский бизнес (сборник) Рубина Дина

Но у Сашки просто сил не было двигаться, а тем более в кромешной тьме подниматься на ощупь в Танькину квартиру. Поэтому он набрал воздух в легкие и гаркнул во всю мочь:

— А ну, брысь отсюда!! Пошшшла спать, дура!! Так гоняют приблудных кошек с дачной веранды.

И Танька метнулась испуганно, как кошка, и исчезла. Хлопнула дверью, повернула ключ. С ней никогда никто так не обращался. Впервые в своей жизни она оскорбилась по-настоящему.

— Завтра извинюсь, — пробормотал Рабинович, — скажу, пьяный был… Ой, Доктор, как холодно, холодно и страшно… Это мне все в наказание… Нельзя было затевать свистопляску с партией во Дни Трепета… Потому что — сказано… — Он попытался вспомнить, что именно и где сказано, но не вспомнил и махнул рукой…

— Ты только не уходи, не бросай меня, Доктор… Четвертый час… Посидим до рассвета, а?

Он принес из прихожей два ватных узбекских халата, для себя и для Доктора.

— Вот, — сказал он, — ставил в Душанбе «Чайку»… В Душанбе — рай, старик, знаешь… все плов едят, чай пьют, водку из глиняных чайников… Вот скажи — кому и зачем в Душанбе нужна «Чайка», а?

— Чехов, — ответил Доктор вразумительно. — Антон Павлович… Львы, орлы и куропатки… тоже великая фраза… Слушай, у нас выпить ничего не осталось? Мы здесь дубаря дадим в такой холод. Верь мне, я доктор…

Рабинович поплелся шарить на кухне и принес почти целую бутылку водки «Кеглевич» и непочатую бутыль шотландского виски.

— О! Что положительного в миллионере было, так это, что выпивки много привез. Ты ж понимаешь, мой бюджет от всего этого безобразия треснул бы по швам.

— Принес, принес, наш милый Дед Мороз!

Они разлили водку и, поправляя друг друга грозящим пальцем, дружно исполнили безобидный стишок из студенческой молодости. Сначала хором, потом разделились на голоса:

— Здравствуй, дедушка Мороз — борода из ваты! Ты подарки нам принес, пидорас проклятый?

— Я подарки не принес, — пробубнил Рабинович виноватым басом, — денег не хватило.

На что Доктор резонным тенорком заметил:

— Что же ты сюда приполз, ватное мудило? Чокнулись и выпили. Потом они выпили еще и еще…

Похолодало. Едкий дым от пожара улегся, сполз в овраг. Со стороны Иерихона подул ветер, и небо минут за пятнадцать очистилось, поднялось, вздыбилось, вывернуло весь запас искристых звезд, развесило над центром мира Большую Медведицу со всеми причиндалами.

И только на окраине, ведомая ровным ветром, под пастушьим присмотром огромной тяжелой луны тянулась к Иерусалиму рваная, бледно-серая цепочка туч. На черном небе — звонких и холодных, как хрустальный архипелаг.

Этой горной высокопарной долине, этой вечной драме и вечной небесной игре внимали, словно впервые, мрачные холмы Иудейской пустыни — безрадостный приют Адама, изгнанного Всеблагим сюда из райских кущ.

— Доктор… — тихо проговорил Рабинович, — а ведь мы с тобой сидим — где?

— Где? — строго глядя на него, спросил Доктор.

— В центре Мира… Просто: в центре Мира.

— А я жил уже на проспекте Мира.

— Доктор, ты пьян. Не воспринимаешь…

— Рабинович, можно я пойду спать?

— Нет, нет, прошу тебя! Мне страшно! Я… у меня огромное количество грехов, Доктор.

— А ты иди баиньки… утром встанешь, и все пройдет…

— Нельзя, Доктор! Сегодня последняя Ночь Трепета…

— Да? А я думал, что сегодня — ночь бардака и кошмара.

— Я за все плачу… за все в жизни я плачу… Послушай: если б я был другим человеком…

— Не Рабиновичем?

— Да нет, слушай… если б я был отчаянным рисковым мужиком… Настоящим авантюрным мужиком… я знал бы, — чем заняться…

— Брось, старик, брось! Ты… поставил «Чайку» в Душанбе! Львы, орлы и куропатки… Это нужно людям…

— Есть неплохой бизнес, но он…

— Что — он?

— Он плохо пахнет…

— В каком смысле?

— Буквальном…

Доктор плотнее запахнулся в ватный узбекский халат, перекинул ногу на ногу.

— Междунар-родный ассенизационный проект? Под эгидой Ангел-Раи?..

— Да нет, нет…

— И Папа Римский… подбросит… и благословит…

— Да ты просто поехал… С тобой неинтересно уже… Ладно, забудем!

— Ну? Ну?!

— Да ну его к черту, Доктор! Завтра Иом Кипур.

— Да говори же ты, ватное мудило!

— Есть возможность… приторговывать… трупами. Доктор отшатнулся.

— Чем?!!

— Да пустяк — жмуриками… для страховых нужд… — Сашка заторопился объяснить: — Этого ж добра в России навалом… бесхозные бичи, там, бомжи…

— Да на хера они нам?! — испуганно спросил Доктор, совершенно голубой в холодном лунном свете.

— Вот и я говорю, — забормотал Рабинович. — Это — нет, это не для нас. А завтра вообще — Иом Кипур… Эх, древность, славная древность — где мой козел отпущения? Возложу грехи свои…

— Смотри, Рабинович! Как бы я тебя в психушку не упек…

И дальше их разговор стал и вовсе расплываться, таять, зависать рваными клочьями фраз и восклицаний.

Они еще выпили…

Ветер со стороны Иерихо совершенно расчистил небо, протер и отполировал звезды, начистил наждаком медные бока луны и, видать, подлил в этот небесный фонарь керосина — во всяком случае она уже светила приветливей и похожа была на тот главный генерал-фонарь, из которого четками высыпались на шоссе фонари-топазы. И только сильное опьянение спасло обоих мужчин от неминуемого безумия. Ибо человеческое сознание хрупко, а то, что произошло…

— Шшш! Идет кто-то!

— Да кто здесь ночью ходить-то будет? — буркнул Доктор.

— Тихо! — Сашка прислушался.

Тут и Доктору стало слышно, что из оврага поднимается кто-то вверх, к террасе, шумно дыша и отфыркиваясь.

— Арабы! — выдохнул Сашка. Подняться у него не получилось. Доктор взялся нетвердой рукой за горлышко пустой бутылки из-под «Кеглевича».

Нехарактерное для террориста пьяное отфыркивание все карабкалось и карабкалось вверх, и вот над бортиком террасы…

Да, только сильно прогретое алкогольными парами сознание могло вынести эту поистине жуткую картину: над низким бортиком террасы встал козел. Лунный диск, я извиняюсь, качался на его рогах. Борода его двигалась, как у лектора, подбирающего нужное выражение по сложной теме. И, как лектор, он тянул задумчиво: «Э… э-э… э-э…»

Бутылка выпала из руки Доктора и покатилась по полу.

— Это кто? — пролепетал он. — Серный… козел?

— Это — Азазеелл! — провыл Рабинович. (Уже потом, задним, что называется, умом, Сашка вычислил, что давешний пастушок-бедуин, вероятно, и искал этого паршивого козла.) Но ужас ночной так крепко обнял и сжал все его бедные члены, что минуты две Рабинович с Доктором только немо наблюдали, как козел объедает выращенные женой Роксаной цветы в псевдоамфорах.

— Да это козел! — сказал наконец Доктор. — Рабинович, это просто козел! И все.

— Вижу… — выговорил тот… — надо поймать.

— Зачем?

— Грехи возложить… и отправить…

— Да шугани его, к черту! И все. Вот напугал, сука! Пош-шел!

— Погоди! — Рабинович поднялся наконец из кресла, но сразу же опять сел. Во второй раз уже получилось и, покачиваясь, он направился к этому, надо сказать, огромному и заматерелому козлу-предводителю.

Доктор стал его отговаривать и не пускать. Забодает, говорил он, ну его к черту, Рабинович, тебе мало этой ночи, блядь, трепета? Забодает, и все!

Нет, я только возложу, возражал другой… я быстренько возложу и столкну его вниз. Старик, говорил он, пусти, если б ты знал — сколько у меня грехов, старик, когда еще случай представится!

И так, хватая друг друга за руки и друг от друга отпихиваясь, в обнимку они подобрались к козлу, продолжавшему спокойно, по-домашнему объедать флоксы и бугенвиллии.

Когда Рабинович ухватил его за рога, козел дернулся и отошел. Рабинович его преследовал, пытаясь возложить на дурную рогатую голову обе руки.

— Стой, сволочь, — бормотал он, — как же это делается-то? Как его держали, за хвост, что ли? Доктор, смотри, какая непристойная скотина!

— Это ты — непристойная ско-скотина… Заходи слева, слева… Да возлагай же скорее, дурак, он рвется!

— Держи его, я вспомню счас… Не знаю — с чего начать-то… Херней занимался! — торжественно и надрывно признался он. — Люди — делом, а я — херней…

Козел орал очень неприятным тенором, напоминающим, впрочем, докторский, когда тот брался петь с Рабиновичем на два голоса их любимую застольную песню «Степь да степь кругом». Рабинович никак не мог собрать все свои грехи воедино, они расползались, как вши по наволочке.

— Херней занимался! — выкрикивал он в искреннем отчаянии, но больше ничего вымолвить не смог.

К тому же он хватал козла за ноги и пытался даже зачем-то оседлать его; позже он не мог объяснить — зачем. Держи за рога, кричал он, главное — хватай его за рога…

Наконец козлу это надоело. Может быть, он решил, что недолгий привал на симпатичной терраске себя исчерпал.

Он дернулся, попятился и внезапным мощным рывком обрушился вниз, в овраг, увлекая за собой довольно крупную, хотя и очень пьяную очистительную жертву: Доктора.

38

К трем часам ночи он закончил верстать очередной номер «Полдня». Только тогда осторожно вынул ноги из тазика с водой, поднялся из-за компьютера, потянулся, почесал волосатый живот и как был — вольготно, в трусах (а кто его увидит в три часа ночи!) — оставляя за собой мокрые следы, вышел в коридор, в туалет.

Глубокая ночь — лучшее, тишайшее время жизни — всегда умиротворяла его. По ночам он и чувствовал себя лучше. К этому часу утихомиривался и закрывался даже престижный салон «Белые ноги»…

Впрочем, ни до служащих, ни до клиентов этого заведения Вите не было никакого дела: мощная решетка от пола до потолка, отделявшая вход в коридор второго этажа от лестничной площадки с лифтом, запиралась лично им с вечера на огромный амбарный замок.

В туалете он — по причине застарелого геморроя — пробыл долго, вышел в хорошем настроении. И сразу увидел: по ту сторону решетки, держась за нее обеими руками, стоял и смотрел на Витю большой и неудобный, странный человек с пронзительно красивым бритым лицом, несколько припухлым. Странным, в частности, казалось то, что, как и Витя, человек этот был полуголым, и каждый сантиметр его обширной, прекрасно развитой груди, а также предплечий и даже кистей рук был перегружен татуировкой. На разные темы.

Витя не сразу испугался. Вначале он решил, что это заблудший клиент престижного салона «Белые ноги». Поэтому приветливо проговорил на иврите:

— Эй, приятель! Ты слегка припозднился. Блядям тоже покой нужен.

На что странный тип, не отрывая пристального взгляда от Витиного живота, проговорил вдруг по-русски негромко, внятно и страстно:

— Сын человеческий!

Так, подумал Витя. Прелестно. Вот идет Машиах.

— Я послан к сынам Исраэля, к коленам непокорным… — продолжал тот наизусть, — речей их не убоюсь и лиц их не устрашусь, ибо они — дом мятежный…

Витя и тут все еще не испугался. Имелся у них с Зямой кое-какой опыт по очистке помещений от Мессий.

— Что вам, собственно, угодно? — необычайно деликатно спросил Витя.

— Мне? Посцать, — сказал Машиах вежливо. — Пусти меня, сын человеческий! Я вижу цель свою за твоей спиной.

Витя вздохнул.

— Ссыте на здоровье. На улице, — не менее вежливо посоветовал он, правильно (редакторская привычка) выговаривая это слово. — Ночь ведь, ни души, свежий воздух. И так далее…

— На улице?! — тихо и тоже необыкновенно кротко спросил Машиах. — Ты что, бля, тебя где воспитывали?!

Вите стало нехорошо, муторно. Он было попробовал свой фирменный способ усмирения — смотрел Машиаху промеж глаз, в точку над переносицей, но тут выяснилось, что и сам Машиах ему промеж глаз смотрит. К тому же тот, не умолкая, продолжал цитировать пророков, пересыпая их речения словесами, стилистически этим речениям абсолютно не соответствующими.

— Отопри мне, сын человеческий! — попросил он опять. — Ты щас у меня выпью завоешь и вепрем побежишь.

А ведь побегу, подумал вдруг Витя с тоской и страхом бегучим такой мерзлотной силы, что у него восстали волосы на животе. А газета тут без меня погибнет, ведь Зяма в «кварке» не работает и верстать не умеет…

Но он взял себя в руки. Какого черта, подумал он, умирать тут от страха при виде какого-то говенного Мессии! В конце концов решетку же он не выломает.

И тогда Витя сказал, себе на погибель:

— Что ж вы сквозь решетку не проходите, если вы Машиах?

На что полуголый с легкой досадой в голосе проговорил:

— Да что — решетка! Дело разве в этом… Пройти-то не фокус. Смари, земеля: ото так мы от-пи-ра-ем… — Просунув руку между толстыми железными прутьями, он как-то — glissando — скользнул пальцами по амбарному замку (с которым каждое утро Витя мучался, как проклятый), и тот распался и с грохотом обрушился на пол, — и ото так мы сцым, — продолжал Машиах, толкнув коленом решетку и явно направляясь в сторону туалета…

Витя шатнулся на волнистых, как водоросли, ногах к двери их офиса, впал внутрь, навалился на дверь непослушным телом и вязкими кисельными пальцами дважды повернул ключ в замке. Пот струился ручьем между его грудями, стекая по животу блестящей широкой дорожкой.

Минут тридцать он подпирал обреченно дверь, ожидая, что непризнанный им Мессия толкнет ее и так же легко войдет в их комнатушку — полуголый, татуированный и прекрасный — для продолжения дискуссии.

Но в коридоре все было тихо, и даже из туалета не донесся шум спущенной в унитазе воды. Надо полагать, справив малую нужду, Мессия посчитал эту бытовую заботу недостойной своего царского сана.

Тогда Витя плюхнулся в кресло перед компьютером, при этом перевернув нечаянно таз с водой, и стал растирать ладонью левую сторону груди, подбадривая и подгоняя свое спотыкающееся сердце. Перед его глазами над «Макинтошем», привинченная к полке со словарями, висела реликвия из старой разбитой Витиной колымаги: металлическая пластинка с текстом дорожной молитвы, какую здесь присобачивают на переднюю панель каждого автомобиля.

Непривычным голосом безбожник и богохульник Витя прочел ее трижды. Но эта исполненная кротости и сдержанной мольбы молитва оказалась слишком постной для страшного, раздирающего грудь его отчаяния.

— Господи, прости меня! — рыдающим голосом выкрикнул Витя в экран компьютера. Он разевал рот, как рыба, пытаясь глотнуть воздуху. — Господи, прости меня за все! За Наташку, за ее мытарства, за ее аборты, за Иоську, за развод! И за Юлю… И за Юлю прости меня! Прости меня, Господи, суку окаянную!!!

39

Ужас и омерзение, ужас, омерзение и вонючий запах козлиной шерсти во рту — вот что почувствовал Рабинович, еще не открыв глаза, но все поняв сразу: утро. Иом Кипур. Все кончено…

Проспал он, вероятно, немного, потому что синий квадрат неба в черной оконной раме еще не утратил эмалевого оттенка новой кастрюли, а лаковые мясистые листочки плюща, заглядывающего в спальню, были освещены мягким утренним солнцем.

Рабинович вспомнил сразу все в том отвратительном комплексе событий, каким он должен был выглядеть с точки зрения Высшего Судии: безнравственное суетное сборище — «собрание нечестивых», пьянка с близнецами, драка, пожар, козел, полиция.

Да, вытаскивать Доктора из оврага ему помогала приехавшая в конце концов полиция.

Вот вам, пожалуйста, иллюстрация к надоевшей всем теме — «ментальность». Эти недоделанные аборигены кротко перенесли салютные залпы идиота-пиротехника, вопли и музыку, пожар, наконец! Что вывело их из себя? — блеянье старого козла. Они звонят в полицию и сообщают, что жильцы шхуны «Маханэ руси» всю ночь мучают животных. Скажите — евреи они после этого? А вы говорите — «ментальность».

Рабинович не хотел подниматься. Вообще-то после всего он и жить не хотел, но — пришлось.

Минут десять он чистил зубы, испуская стоны, рыча и пытаясь понять — зачем он кусал несчастное животное?

Потом завернул в полиэтиленовый пакет чистое полотенце, мыло и смену белья, спустился по лестнице в гостиную и, аккуратно переступая с пятки на носок, пересек омерзительно мокрый ковер на полу.

В кухне жена Роксана жарила оладьи. Она взглянула на пришибленного мужа и сказала:

— Сева повесился.

— Боже мой! — ахнул Рабинович. — Удачно?

— Нет, — сказала она, переворачивая на сковороде оладью. — Ангел-Рая вынула его из петли. Вовремя заглянула — а он висит. Теперь в больнице.

— Бедняга, — вздохнул Рабинович и подумал — может, повеситься?

— Я — в микву, — сказал он и вышел во двор. На него обрушилась такая радость бытия, вбирающая в себя и обнимающая сразу весь белокаменный, чешуйчатокрыший, арочный, ступенчатый городок, — маленький их Толедо на вершине горы.

Так играл в утреннем свете красно-черный кирпич дорожек, такие синие тени падали на отполированные плиты желтого, розового и серого камня стен и площадок, так живописно свисали с каменных, крупнозернистой кладки оград гроздья вишневых и розовых соцветий бугенвиллии, так пахли кусты олеандров…

Так следовало сегодня благодарить Господа за жизнь и умолять о жизни, долгой жизни в этом цветущем раю!..

Сашка Рабинович застонал, сжал зубы и выдавил:

— С-суки п-партийные!

Он вспомнил вчерашних братьев-близнецов и вдруг понял, что никакие они не близнецы, и никакие не братья. Какие там братья, мысленно ахнул он, да пиротехник просто двойник, двойник-телохранитель! То-то они такие одинаковые были — и часы, и наколка на руке, и костюмы, и все-все! Ну да, ну да: правда, миллионер вроде погрузнее был, да и постарше, а пиротехник посуше и помускулистее. К тому же Мироша был явный еврей, а Тиша — абсолютно русский.

Разволновавшись при этом открытии, Рабинович остановился, достал сигарету и закурил. Вот оно что: хозяин и телохранитель не поделили бабу, вот и все. Быдло. Да откуда они взялись-то? Господи, как все омерзительно!.. Да кто их привел-то и зачем? Сева! Сева привел, а потом повесился. Хорошенькое дельце!

Прямо перед ним на выпирающем из каменной кладки желтом булыжнике замерла ящерка. И в Сашке ахнул художник, прищурился и минут пять, боясь пошевелиться, жадно рассматривал изумрудно-серые, тончайшей кисточкой нанесенные узоры на спинке, приподнятую змеино-плоскую головку с крупными стрекозиными глазами и растопыренные пальчики лап. Потом он тихонько свистнул, и, видимо почувствовав дуновение, ящерка юркнула в зелень…

Зайти, что ли, за Доктором?

Нет, не надо. Пусть спит, бедный. Часа полтора после отъезда полиции его бинтовали и латали пластырями.

Минут за тридцать Сашка пересек городок, поднимался и спускался по лесенкам, проходил под арками, огибал круглые дворики с качелями и деревянными горками на зеленых косогорах — чего не жить-то, Господи!

Он миновал площадь с центральной синагогой. Сегодня на чтение «Кол Нидрей» здесь соберутся толпы…

Потом перешел мост, переходящий в волшебную улочку, которую всегда он мысленно называл «Верона» (балкон обращен к балкону, пальмы, плющ по стенам, тенистые внутренние дворики), и, наконец, через парк спустился к синагоге ХАБАДа — небольшому зданию под покатой черепичной крышей.

Сашка, хоть и не принадлежал к движению ХАБАД, предпочитал эту уютную семейную синагогу и ее прихожан, веселых французских евреев. Он и в микву сюда ходил.

Говорят, лет двенадцать назад сам великий Любавический ребе прислал сюда группу молодых хабадников из Франции. Так прямо и велел: есть, мол, новый городишко в Иудейской пустыне, на границе владений колена Иегуды — несколько домиков на вершине горы. Поезжайте туда, стройте синагогу, жилье, живите и рожайте детей. Ну, они и приехали — слово старика было непререкаемо. Построили здесь добротные дома, вот эту синагогу с детским садом, миквой и благотворительным складом вещей для новых репатриантов. Да что там — вот эта приличная белая рубашка, которую Сашка надевает по праздникам, пожертвована на склад явно одним из симпатичных французов-хабадников.

Сашка любил приходить на праздники именно сюда, потому что в веселье здешние особенно весело плясали, а на грозные дни завершали богослужение пораньше. На Симхат-Тора плясали отчаянно, на разрыв сердца, наливали друг другу водку в стаканы, пели псалмы на мотив «Марсельезы» и — как это ни странно — огрызок русской песни, всего одну строчку: «Нъет, нъет ни-ко-го, кромье Бъо-га од-но-го!» — что доказывает российское происхождение движения ХАБАД.

Рабинович спустился на первый этаж, потом — на несколько ступеней вниз, в подвал — там была душевая и миква — небольшой квадратный водоем с проточной водой. Он разделся, встал под душ, намылился…

Удивительная штука — привычка. Вот это мытье под душем он не считал очищением. Не только сознанием — кожей не чувствовал.

Только ухнув с головой в воды миквы и вынырнув, протирая глаза и отфыркиваясь, он чувствовал, что проточная вода уносит, как это ни банально звучит, многие неприятные ощущения, как физического, так и душевного свойства.

Интересно, подумал он, еще раз окунаясь с головой в воду, отдают себе христиане отчет в том — откуда взялось их крещение?

Рядом с ним кто-то плюхнулся и ушел под воду. Потом вынырнул, отфыркиваясь, улыбаясь всем лицом:

— Бонжур!

— Бонжур! — ответил Рабинович.

Этого длинного костлявого парня звали Михаэль. Он приехал из Парижа с первой группой хабадников, в армии служил в десанте, всегда сиял ровной приветливой улыбкой и всегда носил на себе гроздь своих детей — от пятилетней дочери до пятимесячного сына. Сашка даже невольно огляделся — где же они?

Потом они с Михаэлем, голые и дрожащие, вылезли из воды. Сашка, глядя на то, как, опершись обеими руками о бортик миквы, выбирается из воды Михаэль, подумал — где он видел эту позу, этого пригнувшегося голого мужчину с кудрявой головой? Господи, вспомнил он вдруг, ну конечно, — «Явление Христа народу» Иванова, — юноша на переднем плане!..

Они энергично растерлись полотенцами, оделись…

Когда Рабинович вышел наверх, Михаэль сидел на ступеньках, курил и смотрел вниз, туда, куда покато спускался молодой парк — акации, сосны, пинии и кипарисы. Парк спускался — так и хочется написать «к реке»… — да только нет реки в Иудейской пустыне. Парк спускался к изогнутому полукольцом двойному шоссе, с разделяющим полосы рядом пальм.

Чешуей багрового дракона поднималась справа от шоссе черепица крыш, громоздился ступенчато старый район вилл. А дальше виднелись желтые холмы пустыни и такая высокая и ясная в этот солнечный день — голубая гряда Моавитских гор.

— Ты видишь — как красиво? — тихо и требовательно спросил Михаэль, не оборачиваясь.

Сегодня он вообще был необычно тих.

— Красивей, чем Париж? — спросил Сашка. Михаэль обернулся, посмотрел на него снизу вверх и удивленно сказал:

— Конечно!

Сашка сел рядом с ним на ступеньки и тоже закурил. Они говорили на иврите — коряво и свободно, как могли говорить только два человека, для каждого из которых этот язык не был родным.

— Я жил в Париже дважды по месяцу… Честно говоря — не представляю, как можно было уехать из этого города.

Михаэль засмеялся снисходительно.

— Да… — проговорил он, — Париж велик…

И они замолчали. Надо сказать, Рабиновичу сильно полегчало после миквы. Конечно, психологическое — но что тут поделаешь — сердце как-то поуспокоилось, и желудок перестал побаливать, и он подумал: да-да, конечно, вчерашнее скотство… но Господь милосерден, отмолю!

— У меня была очень веселая юность, — проговорил неожиданно Михаэль, и Сашка удивился тому, что, оказывается, он продолжал обдумывать его слова. — Я из состоятельной семьи, понимаешь? Из очень состоятельной семьи… Сорбонна, философский факультет… Много друзей, много связей…

— Ну? — тупо спросил Рабинович, не понимая, к чему тот клонит. — Я и говорю.

— Слушай! — нетерпеливо перебил его француз. — Моя мать происходит из очень известной фамилии… Во Франции — очень известная фамилия. Дрейфус. Ее предок был военный, офицер штаба армии.

— Да знаю я! — сказал Рабинович, который неплохо учился в вечерней школе, у учительницы истории Фани Самойловны. — Что я — Дрейфуса не знаю!

— Ах да, я слышал, что в России дают хорошее образование… tres bonne education… Да… Ты знаешь — чем отличается наша жизнь на землях гоев от нашей жизни здесь?

Рабинович усмехнулся. Он и сам бы хотел знать — чем.

— Тем, что твоя фамилия может прожить там тысячу лет, и полить ее кровью, и удобрить прахом своих поколений. Но все равно придет день, когда та земля крикнет тебе: «Грязный вонючий жид! Убирайся с моего тела!» Она будет орать тебе это в лицо, даже когда ты упадешь на нее на поле боя, она отравит тебе этим воплем последние минуты жизни, и ты умрешь с горечью в сердце, даже не зная — как читается «Шма, Исраэль!» — потому что твои ассимилированные гортань и небо не приспособлены для звуков этой молитвы…

А твоя земля… Ты мог болтаться вдали от нее тысячу и две тысячи лет, но когда ты все-таки вернешься сюда из прекрасного города своего детства и своей юности, от любимых друзей и возлюбленных (обаяние чужой расы!), которых ты так умело ласкал… когда ты все-таки вернешься… она отверзает для тебя свое лоно и рожает тебе, и рожает — дважды в год… Ты не успеваешь снимать плоды с деревьев… А когда ты умираешь, она принимает тебя в последнее объятие и шепчет тебе слова кадиша — единственные слова, которые жаждет услышать твоя душа… Вот что такое эта земля — для тебя. И только для тебя… Для других она была камнем, бесчувственным камнем, как фригидная женщина. Потому что женщину можно угнать в чужой гарем, ее можно взять силой — но насильник никогда не дождется от нее вздоха любви.

Но ведь это правда, подумал Рабинович, ведь это — чистая правда. Он прослезился, и из правого его глаза даже выкатилась слеза, которую он торопливо подобрал указательным пальцем.

Михаэль поднялся, разогнулся с хрустом — он был очень длинным, смешным сутулым человеком, — похлопал Сашку по плечу и сказал:

— Париж — очень хороший город. «Paris coute la messe». Есть много местечек, где ты отлично проведешь время. Когда поедешь — скажи, я дам адреса…

* * *

В талесе, уже накинутом на плечи, Рабинович бегал по дому и искал шекель. Один у него нашелся в брюках, требовался второй. Без второго никак было нельзя.

В последний момент он вдруг вспомнил, что забыл искупить накануне Судного Дня свою единственную дочь, Тусю.

— Да поищи же в карманах плаща! — крикнула из кухни, где она приготовилась уже зажечь свечи, жена Роксана.

Наконец второй шекель был найден.

— Поди сюда! — велел Рабинович дочери и, раскрыв молитвенник, забормотал, как положено: — «Сыны человеческие, обитающие во мраке и в тени смерти, закованные в страдание и железо…»

Дочитав до конца, переложил деньги в ладонь дочери и сказал строго:

— Повторяй за мной: «Это замена моя, это подмена моя, это искупление мое… а я вступлю в жизнь добрую, долгую и мирную». Амен!

Туся лениво повторила. Она ночевала сегодня у соученицы в Иерусалиме, но до нее уже дошли слухи о прошедшей Ночи Трепета.

— Приличные люди для этого кур покупают, — сказал Рабинович и сразу же пожалел, что сказал.

— Мало ли — приличные! — отозвалась из кухни жена. — Приличные люди и за козлами не гоняются…

На этой вот омерзительно смиренной ее интонации Сашка Рабинович и выбежал из дома. Сегодня он боялся опоздать.

Из окна кухни писательница N. видела, как быстрым шагом по травяному косогору спускались Рабинович с Ури Бар-Ханиной. Наперерез к ним направлялся ее муж — он только что вышел из подъезда. Догнал, и дальше трое мужчин пошли рядом. Писательница N. сверху залюбовалась ими. По краям — оба чернобородые — шли Сашка и ее муж, между ними — светло-русый Ури. Головы всех троих покрывали белые кипы, напоминающие круглые шапочки времен итальянского средневековья. Белые, с продольными черными полосами талесы, спадающие с плеч, почти касались зеленой травы. Этим троим недоставало шпаг. Как всему городку недоставало взнузданных коней на пригорках.

«Чертовски красиво, — подумала писательница N. — это белое на зеленом… Надо бы описать, да только кому это нужно! Кому интересны все эти еврейские радости на русском языке…»

* * *

У молодого кантора синагоги ХАБАДа был переливчатый, стонущий тенор. Когда община трижды грянула: «Свет посеян для праведника, и для прямодушных — радость!» — он вступил сразу на неожиданно высокой страдающей ноте:

— «Собранием вышним и собранием нижним с соизволения Всевышнего и с соизволения общины нам разрешается молиться вместе с преступившими Тору».

У Рабиновича перехватило горло, он зажмурился.

«Все обеты, зароки, клятвы, заклятия, запреты, обещания…» — началась молитва «Кол Нидрей»…

Тенор молодого кантора трепетал, взмахивал, падал, но не срывался — вязал и вязал разборчивый витиеватый узор: «Да простится всей общине сынов Израиля и пришельцу, живущему среди них…»

Справа от Рабиновича самозабвенно раскачивался в молитве Михаэль, рядом с ним молился его старший сын, мальчик тринадцати лет, недавно праздновавший здесь свое совершеннолетие. В ногах отца, цепляясь за его свободно свисающие штанины, копошились двое младших.

Слева, облепленный пластырем, стоял желто-зеленый Доктор. Он страдал. Подвернутая при падении нога опухла и болела, сил выстоять всю бесконечно длинную службу у Доктора не было ни малейших. И в другой день он, конечно же, остался бы дома… Но Иом Кипур! А ведь завтра предстоит еще более изнурительная служба, да на голодный желудок… О Господи!

Он стоял, стараясь, чтобы тяжесть тела приходилась на здоровую правую ногу, тускло глядел из-под наклеенного на бровь пластыря на кадыкастого соловья-кантора и повторял:

— «Да освятится Имя Твое, Господь Бог наш, над Израилем, народом Твоим, и над Иерусалимом, городом Твоим, и над Сионом, местом обитания славы Твоей, и над царством Дома Давида, Машиаха Твоего, и над Храмом Твоим…»

Опустели дороги, оплетающие подножие горы, на вершине которой уселся городок со своими угасающими в сумерках улочками, дворами, синагогами. Проедет изредка внизу арабская машина, и снова тихо. Только в белых каменных синагогах облаченные в белые одежды евреи стонут, просят, умоляют Всевышнего о лучшем жребии…

«Бог наш и Бог отцов наших! Пусть предстанет пред Тобою наша молитва, и не уклоняйся от нашей мольбы, ибо мы не настолько дерзки и упрямы, чтобы сказать пред Тобою… что праведны мы и не грешили — но поистине грешили мы!»

Слава Богу, думал Доктор, стараясь незаметно привалиться боком к стенке, уже пошел «Видуй»… Ох, что будет, что будет…

У кантора, приглашенного на службу в новоотстроенную к Судному Дню синагогу поселения Неве-Эфраим, был густой, как патока, бас. Он гудел и ширился, взбухал, заполняя все уголки только что вымытого от следов побелки здания, от него вибрировал свет в затухающих с сумерками витражах. Этот голос вытягивал душу, вырывал ее с корнем из набрякшего грехами тела.

Страницы: «« ... 1112131415161718 »»

Читать бесплатно другие книги:

Впервые на русском – долгожданное продолжение одного из самых поразительных романов начала XXI века....
Виола Тараканова – председатель жюри конкурса «Девочка года»! Ее издатель, который приветствует любо...
В Старом Городе Вильнюса 108 улиц, и на каждой что-нибудь да происходит. Здесь стираются границы меж...
В Старом Городе Вильнюса 108 улиц, и на каждой что-нибудь да происходит. Здесь оживают игрушечные пс...
Немецкому дворянину Филиппу Ауреолу Теофрасту Бомбасту фон Гогенгейму довелось жить в страшное время...
«Все возрасты любви» – единственная серия рассказов и повестей о любви, призванная отобразить все ли...