Наш китайский бизнес (сборник) Рубина Дина

Долгая пауза, покачивание, глубокое размышление. Затем с новым воодушевлением, изменив голос на яростный тенорок:

— А я тебе сказал: «Динаху!» (баритоном )… А я в ответ тебе: «Сам динаху!» (Пауза .) Советую: нэхай будэ бэсэдэр!..

Витя бесшумно снял ящик с плеча и поставил его на пол. Он стоял на нижней площадке, и ему видна была в пролет только покачивающаяся спина в пиджаке, какие носили в советской провинции лет пятнадцать назад.

Минут пять еще алкаш, варьируя одну и ту же незамысловатую реплику, изображал две препирающихся стороны, меняя голоса, возбуждаясь. Он вошел в раж, взвинтил сам себя и, наконец, гаркнул генеральским басом:

— Ди-на-ху, я те сказал!!!

Последовала пауза, в течение которой спина в советском пиджаке распрямилась, и с пьяным достоинством алкаш раздельно произнес:

— Не-хо-чу!!!

Витя стоял рядом со своим ящиком, привалясь к прохладной стене подъезда, пытаясь понять, что все это ему столь мучительно напоминает?

Пока не понял наконец: его бесконечный внутренний диалог с его собственной жизнью.

31

Муниципальный налог — триста пятьдесят один шекель… Телефон — четыреста восемьдесят… черт, вроде бы и не звонила никуда, и все стараешься в дешевое время… их дешевое время! Здесь только жизнь человеческая дешева… электричество — сто восемьдесят шекелей… спрашивается: за что? Вода, газ… ну, это мелочь по сравнению с параличом, в который впадаешь после первого числа, когда со счета в банке сходит тыща за квартиру…

Итого… (Она вырвала листок из тетрадки по математике младшего сына и выстроила суммы всех счетов в столбик. Старательно складывала, сносила, держала в уме. Интересно, что рядом лежал калькулятор, которым она никогда не пользовалась.)

Итого… вашу мать беспокоит отсутствие денег… Хорошая светловская хохма. Еще он писал: «И вот я умер. Чем бы мне заняться?»

Чем бы заняться, чтоб и прожиточную копейку заработать, и не тронуть эту, столь необходимую, тишину утренней свежей головы, в которой на фоне потрескивания и промелька теней бытовых пустяковых мыслей, всей этой не мешающей ей ветоши, золотистой пыли и паутинок чердака начинают роиться и вдруг складываться фразы и — как телефонные голоса — обрывки диалогов… И постепенно налаживается тонкая вибрирующая связь мысли со словом… беглая запись, пунктир образа — о, точно, точно! — именно это слово… Идут минуты, проходит час, и парус уже поставлен, и дует сильный ветер…

А может быть, это похоже на медленное возгорание костра? Чирк зажигаемой спички, едва-едва, и боишься, что погаснет, но вот занимается… Там и тут вспархивают беглые синие язычки огня, и… занялось, пошла, идет хорошая тяга… А теперь не зевать: крепче узлы, связки… вылепливается сцена, которая должна стать рычагом действия… И то, что говорит этот персонаж — а за минуту до этого ты не знаешь, что он сейчас это скажет, — то, что он произнес, сам испугавшись звука своего голоса… это полностью меняет кропотливо продуманную сцену. Да какую там, к черту, сцену! Ведь, если он догадывался, это опрокидывает все!

Но главное — подготовить и оправдать абсолютно неподготовленное, неоправданное убийство в финале романа. Случайное, идиотское убийство, в котором никто не виноват и виноваты все, убийство, к которому идет, медленно проворачиваясь и буксуя на якобы незначительных сценках, пустяковых деталях и вроде бы ненужных персонажах, действие всего романа…

Жертва. Невинная искупительная жертва.

А не перенести ли действие на канун Судного Дня? Или наоборот — на вечер после Судного Дня. Да, вечер, когда все расслаблены и уже утолили страшный голод изнурительного поста. И когда раздается этот выстрел… (или нож? Нет, именно случайная дурацкая пуля, а нож ведь надо с силой всадить в тело, в шею — это намерение, это злодейство, это иные мотивы, это другой роман. Нет-нет, именно пуля, которая выпархивает из ствола, как не-воробей — не-поймаешь)… и когда раздается выстрел…

…И все-таки, где и чем заработать, если так мучительно, так изнурительно не хочется — не можется — никакой регулярной службы, которой, кстати, еще для нее нигде и никем не приготовлено?

В сущности, она не боялась никакой физической работы и умела делать все. Вообще, известная писательница N. была крепкой неизнеженной женщиной, спокойно и незаметно перемалывающей всю тяжелую домашнюю работу. Она могла таскать тяжести, красить стены, умела даже класть кафельную плитку, не говоря уже о разнообразном мытье. (Разумеется, в последние лет десять в Москве у нее была приходящая домработница — любимый человек, член семьи, к приходу которой готовился обед повкуснее.)

Да-да, это легче, какая-нибудь незамысловатая физическая работка в вечернее время — мытье полов в каком-нибудь уютном офисе.

Забавно, что друзья и милые знакомые, стоило ей заняться поисками подобного приработка, в ужасе закатывали глаза и разводили руками: известная писательница N. и грязная работа?! О, не говори, не говори, даже и думать не смей! Неужели для тебя не нашлось бы места в какой-нибудь газете?!

Все это свидетельствует только об одном — эти интеллигентные милые люди, образцовые читатели прозы и тонкие ценители различий стиля того или иного писателя ни черта не смыслят ни в природе творчества, ни в устройстве писательских мозгов. К тому же их занимает вопрос так называемого «престижа». Значит, если она с утра до вечера будет торчать в редакции одной из многочисленных русских газетенок, дешевые «офисы» которых все, как один, похожи на привокзальные сортиры, и будет гордо называться редактором одной из русских газет (можно и визитку заказать), тех газет, которыми владеют незнакомые с кириллицей смуглые люди в кожаных туфлях на босу ногу; если, повторим, с утра до вечера она будет переписывать тошнотворный бред какого-нибудь воспаленного графомана, какого-нибудь Миши из Кфар-Сабы, а потом еще этот Миша станет звонить ей ночью домой со своими гнусными амбициями… — вот это будет престижно, это будет то самое «не стыдно сказать». А то, что после одного такого «рабочего дня» еще месяц в замусоренной голове ее не мелькнет ни звука, ни дуновения, не забрезжит ни единой чистой ноты, которую можно было бы тянуть, насвистывать, вытягивать в тишине из нее хоть какую-то бедную мелодию мысли… Это ничего, это не страшно. Как-нибудь, можно пописать в свободную минутку, прикорнув где-нибудь на краешке редакционного стола в обеденное время… Неделя-другая, и, глядишь, порадуете нас очередным своим рассказом. Мы так любим вашу легкую, ироническую и едкую прозу!

Чтоб вы сдохли все, дорогие мои читатели, поклонники моего таланта.

Вообще, писательница N. давно подозревала, что у нее не все в порядке с писательским самоощущением. Взять, к примеру, такую этическую категорию, как слава. Ну, не слава. Ну, известность. Ведь нет такого писателя, которого не беспокоила бы проблема его известности. А вот писательница N. с самой ранней юности, с первых публикаций относилась к этой проблеме не то чтобы равнодушно, но как-то… устало. Иногда даже ей и хотелось чего-то такого, да как представишь, что порой из этого выходит, так и подумаешь — ну ее совсем, эту известность.

Да хоть вчера — прибегает домой младший сын, плачет и жалуется, что во дворе его все время обижает мальчишка постарше. Вот, насыпал на голову песка с грязью. Ну, она сразу выскочила во двор — в чем была, разъяренная, как мегера. Налетела на этого мальчишку, схватила за ухо, наорала. Сейчас уже не вспомнить — что кричала. Что-нибудь подобающее случаю. Мол, еще раз подойдешь к моему сыну, я из твоих ушей пельменей налеплю. Глупость, конечно.

Пока по лестнице домой поднималась на свой четвертый этаж, представляла, как лет через пятьдесят этот мальчишка еще вдруг воспоминания писать примется. «Однажды, когда я играл во дворе, меня ни за что ни про что оттрепала за уши в то время еще нестарая, известная писательница N. Неприглядную она представляла собой картину — спортивные бриджи, пузырящиеся на коленях, замызганная куртка, всклокоченная голова… Кричала она чуть ли не матом, брызжа слюной…» и так далее…

Нет. Ну ее совсем, эту известность… Будем надеяться, что юный паскудник лишен литературных способностей…

И все-таки: чем заработать копейку? Тысячи три, не больше. Видит Бог, она неприхотлива.

Со дня приезда она подрабатывала время от времени на РФИ, французском международном радио. Им требовались коротенькие сухие телефонные сообщения, минуты на три. Звонили из русского отдела и заказывали тему передачи. В основном их интересовали экстремальные происшествия: взрыв автобуса, убийство премьер-министра, обострение ситуации на границе с Ливаном. Очень скоро она обнаружила, что неплохо подрабатывает на бедах собственного народа. Например, во время войны в Персидском заливе делала передачи через день. Французы платили немного, но аккуратно, и в конце концов от этих передач у нее собралось тысяч семь франков — сумма невеликая. Но живописец вдруг разволновался, буркнул как-то вечером, что — эх, можно было бы прокатиться в Париж. Лувр. Оранжери. Несколько работ в Д’Орсэ… Недели две они провели в мечтаниях. Потом выехали в Иерусалим — как бы погулять, и, не сговариваясь, держась за руки, вошли в туристическое агентство и заказали два билета в Париж. И пока агент искал по компьютеру даты и рейсы — можно было, к примеру, заскочить на денек в Амстердам или в Брюссель… — муж сжимал ее ладонь и они испуганно и восторженно переглядывались. Десять лет они не отдыхали вдвоем, без детей. Десять лет они не были хотя бы неделю наедине друг с другом…

Через два дня старшему отроку прислали повестку в военкомат.

Париж сделал ручкой. Лувр, Оранжери, Д’Орсэ и прочие высоты человеческого гения уплыли в дымку недосягаемого. Ибо с той минуты, когда сыну выдали оружие, кончилось ее — не спокойствие, этого и не было никогда, — а хоть видимость какого-то душевного равновесия.

Да, так — кусок хлеба. В России ее — грех жаловаться — продолжали печатать в солидных журналах. Но там ведь нынче как: чем серьезней журнал, тем он меньше платит. В прошлом году напечатали повесть и даже гонорар выплатили, симпатяги, — тринадцать долларов. Милые вы мои, — она прослезилась, так была тронута.

Заграница тоже, как говорилось выше, — нам поможет. Так как известно: переводная литература на Западе не раскупается. И несчастный тираж в тысячу экземпляров расходится по университетам, где его жуют старательные слависты, которые еще никогда ничего в русской литературе не понимали.

Книги писательницы N. тоже переводили, а как же. Мы люди известные, в энциклопедиях упомянуты. Где-то у нее даже валялось восторженное письмо от Жаклин Кеннеди, которая, как выяснилось, возглавляла издательство. Говорят, милая была дама, пусть земля ей будет пухом. Но при чем тут литература?..

Деловые оборотистые люди предлагают заняться этим, как его… маркетингом. Распространять что-нибудь, всовывать, впихивать зазевавшимся, не ожидающим нападения людям какой-нибудь эдакий товар — карманный спрямитель магнитных полей, продлевающий жизнь. Или переносной продлитель потенции. Или что-нибудь еще в этом сумасшедшем роде.

Да куда дальше: встретила на днях знакомого актера из Новочеркасска. Миша. Или Гриша? Нет, Миша… Лет пятнадцать назад Новочеркасский театр ставил инсценировку по одной из ее ранних повестей. Ну, и на премьере выпивали. Не важно. Сейчас он здесь и процветает. Распространяет новомодный загадочный «Группенкайф». Кстати, почему это издевательское название никого не настораживает?

Предложил попробовать. С цены каждого комплекта пятнадцать процентов — распространителю. Ну, и ему, Мише, перепадает.

Господи, ну почему она в этих случаях испытывает такую тягучую тоску и беззвучно тянет кишками такую волчью песнь ненависти к миру, что впору ее изолировать от людей в какую-нибудь маленькую темненькую каморку… (А какое это, кстати, было бы счастье!)

Все бы ничего, да распространять загадочный «Группенкайф», оказывается, может только тот, кто зазубрит некую семейную легенду, трогательный миф, положенный в основу бизнеса: жила-была мамочка, актриса, между прочим, Голливуда. У нее был сыночек. Когда сыночку исполнилось семнадцать лет, мамочка умерла от неизвестной болезни. И тогда безутешный сыночек стал думать-думать, советоваться со специалистами, биологами, химиками, минералогами (пополните список сами), а также корифеями нетрадиционной медицины, и в течение нескольких лет кропотливой работы исследовательского концерна родилось новое чудодейственное лекарство, полностью обновляющее клетки организма, такой вот эликсир жизни… Так великий сын замечательной мамы в память о ней подарил миру шанс, попутно став миллиардером.

— Что подарил? — переспросила писательница N.

— Шанс, — сияя, повторил Миша. — Шанс выжить!

— А, — сказала она. — Послушай, милый, но ведь даже завлит твоего родного ТЮЗа никогда в жизни не принял бы к постановке эту белиберду. Мамочка, сыночек, лаборатории исследовательского концерна… Ты предлагаешь каждому потенциальному покупателю петь эту песнь солнечной долины?

— Ты не представляешь, как они это хавают! — в восторге закричал он. — Ты представить себе не можешь, как действует умершая мамочка на сердца еврейских старух!

— А что, эту отраву покупают только старухи?

— Почему, — вдохновенно возразил он, — толстые, больные и несчастные — тоже. Тут ведь что важно: чтобы прием таблеток и порошка сочетался с групповыми медитациями. Проглотила таблетку, закрыла глазки и медитируй. Только не одна, а с двумя подругами. Так что ты одной постарайся всучить, а две другие к тебе сами прибегут… Если ты покупаешь патент на распространение, я выдаю тебе наглядные пособия.

И Миша продемонстрировал ей интересный журнал, весь — от первой до последней шикарно-глянцевой страницы — посвященный весьма своеобразной рекламе чудодейственного продукта. Фото покойной мамочки. Фото сына — привлекательного молодого человека в элегантном пуловере. Он же на теннисном корте — пружинистый подтянутый мальчик с великолепной улыбкой: «„Группенкайф“ — моя вечная молодость!».

А дальше шли бесконечной чередой разнообразные голые задницы.

Очевидно, менеджеры компании считали, что эта часть тела как наиболее подверженная процессу отложения жиров наиболее наглядно демонстрирует столь же быстрый процесс полной реабилитации, как по части возврата к девичьему весу, так и по части чарующего натяжения и бархатистости кожи.

В самом деле, эффект воздействия этих наглядных пособий на воображение потенциального клиента был поистине разителен. «Бедра Ширли Брэдли до приема препарата „Группенкайф“». Почему эта оплывшая, в складках и дряблых рытвинах, неохватная корма Ширли Брэдли кокетливо называлась бедрами, неизвестно. Допустим, бедра. Но под этим малоаппетитным пособием помещалась фотография загорелых очаровательных ягодиц неизвестной нимфы, безукоризненно атласных даже на взгляд. «Бедра Ширли Брэдли после приема чудодейственного препарата».

Писательница N. всмотрелась в фотографии этих двух, столь разных наглядных пособий.

— Ты хочешь меня убедить, что это одна и та же задница одной и той же Ширли Брэдли? — саркастическим тоном спросила она Мишу.

— Тебя, — веско проговорил он, — я ни в чем не собираюсь убеждать. Но клиентов это убеждает безотказно. Я тебе выдам значки, — продолжал он, — привлекающие внимание покупателей, но и ты не зевай. Главное, привлекай людей в бизнес. Развешивай объявления. Придумай какой-нибудь оригинальный текст. Например: «До каких пор мы будем прозябать в нищете…» или там: «Сколько можно терпеть издевательства работодателей…» И, главное — приставай к людям, приставай внаглую. Ты же умный, талантливый человек! В транспорте, в магазине, зашла в туалет, видишь, толстая дама перед зеркалом крутится, ты к ней — шасть: «Ах, вам бы килограммов десять сбросить!» — и, слово за слово, слово за слово…

— Вот спасибо, — сказала она. Представила себе картинку и расхохоталась. Еще картинку, еще… дико и долго хохотала… что поделать — воображение литератора. Слово за слово…

— Нет, ты еще не созрела, — вздохнул Миша. — Но ты еще ко мне придешь. Ох, ты еще придешь!

32

Когда — как обычно, вечерком, в среду — в Духовный Центр ввалилась компания журналистов газеты «Регион», за столиком в баре сидел всего лишь один человек. Но зато на двух сдвинутых стульях. Это был Буйвол. Он сосредоточенно набивал свой желудок едой, как хорошая хозяйка набивает пасхальную утку яблоками и черносливом. Перед ним по обе стороны от его могучих локтей, двумя небольшими бревнами уложенных на стол, живописно расставлены были тарелки с сациви, хачапури, лобио и теми невыносимо острыми закусями восточной кухни, которые одобрить могут разве что русские алкоголики. Бутылку «Голды» он принес с собой. В баре Духовного Центра крепким спиртным не торговали. Подразумевалось, что это культурное заведение.

Буйвол сидел, громко сопя, брал рукой тот или иной кусок из тарелки, прожевав его, задумчиво напевал несколько слов грузинской колыбельной песни. Не допев ни одного куплета до конца, обрывал себя и так же задумчиво брал следующий кусок из соседней тарелки. Буйвол был абсолютно мирно настроен. Это важно подчеркнуть, в свете, так сказать, дальнейших событий. А то тут многие черт-те что потом рассказывали.

Компания из «Региона» тоже не драться явилась. Пришли, как обычно, — по-домашнему отметить отправку в типографию расширенного номера. Это тоже важно подчеркнуть, в плане экзистенциальном. Все случайно произошло, стихийно, ненароком, — словом, как обычно.

Вообще-то не должен был Буйвол сидеть тут в такое время. Это он задумался, все пытаясь вспомнить песню своего детства. Давно должен был Буйвол слопать содержимое многочисленных тарелок, давно должен был отвалить. Молтобойцев не любил посторонних.

Но не станешь ведь посетителя в шею гнать, тем более когда этот посетитель Буйвол, его шею попробуй обхвати. Ну он и сидел, время от времени тихонько напевая две начальные строки грузинской колыбельной, которой его укачивала бабушка, и задремывая над каждым куском хачапури.

«Голубка, голубка, — пелось в этой песне, — принеси мне весть о моем далеком сыне… Здесь, в горах Сванетии, глубокий снег…»

И что б ему в уголке где-нибудь сидеть — нет, развалил свою тушу прямо посреди зала, которого и залом-то назвать стыдно: так, комната себе пять на пять.

Ребята заказали, как всегда, пива по большой, бутерброды с красной рыбкой, капустные пирожки, колбаску салями. Сидели, тянули пиво, курили и обсуждали кое-какие редакционные дела. А Буйвол продолжал возвышаться посреди зала, как утес посередь бухты. «Голубка, голубка… здесь, в горах Сванетии, глубокий снег…» И это вызывало у ребят подспудное раздражение, которое не выливалось пока ни во что конкретное.

Пока Молтобойцев не поднялся и не направился к стойке — добавить пива.

Повторяем: никто никого не собирался бить, хотя, конечно, бубнящего грузинскую колыбельную Буйвола чертовски хотелось свалить, как статую Феликса Дзержинского. Но Молтобойцев просто шел добавить пива, и, возможно, его слегка качнуло в сторону Буйвола. Короче, его шатнуло, и он присел на край стола, на тарелку с хачапури. Буйвол очнулся от дремы, слова грузинской колыбельной совсем вылетели у него из головы.

— Шеф, — сказал он, — моя шленка тут не для того стоит, чтоб ты в ней свое грязное очко полоскал.

И вот здесь версии расходятся. Гриша Сапожников уверял, что Молтобойцев ответил на лагерной фене что-то на тему — моя жопа слишком хороша для твоей шленки. А Мишка Цукес уверяет, что шеф — опять же на вышеупомянутой фене — отвечал в том смысле, что в твоей шленке я свою жопу побрезгую полоскать.

Как бы там ни было и что бы он там ни сказал, но главному редактору Молтобойцеву мгновенно врезали так, что он свалился на стол, перевернулся и пошел стулья считать.

Само собой, подвывая «шефа бьют!», весь наличный состав ведущей газеты «Регион» кинулся на Буйвола.

В это время сотрудники экскурсионного бюро «Тропой Завета», навесив замок на дощатую дверь, собрались было по домам, но, поднявшись из полуподвального этажа в холл и услышав звон и крики из помещения бара, они, конечно же, устремились разнимать дерущихся.

Они врезались в гущу мелькающих локтей, кулаков и подошв, молотя направо и налево. Ведь нечасто им, в их напряженной трудовой деятельности, удавалось оттянуться по-человечески.

Но человек-гора Буйвол был несокрушим. Его метелили с четырех сторон, он только поворачиваться успевал.

Гриша Сапожников бегал меж дерущимися, пытаясь долбануть Буйвола ногой в пах, но попадал не в тот пах и не в пах вообще. Его унял Мишка Цукес, заорав: идиот, оставь в покое наши яйца!

Минут через пять драка вывалилась в холл, а потом и на террасу, полукругом выходящую на улицу Пророков. Запахло нарушением общественного порядка. Дирекции Духовного Центра ничего не оставалось, как вызвать наряд полиции.

А дальше все шло уже по накатанному сценарию.

Дирекция Духовного Центра ручалась за всех и вся.

Окровавленного, но удовлетворенного поворотом событий Молтобойцева увез домой на своей машине политический обозреватель Перец Кравец.

Буйвола забрали в полицию.

Журналисты «Региона», прихватив экскурсоводов из «Тропы Завета», пошли добирать вечер в забегаловке «Мама», что на углу улицы Агриппас…

…Заплаканная Мария, расставив по местам перевернутые столы и стулья, мыла посуду своими полными сильными руками, привыкшими рассыпать по клавиатуре бриллиантовые пассажи четырнадцатого этюда Шопена…

Она даже не заметила, как в баре появился запоздалый пьяненький и удивительно тихий Фредди Затирухин. Когда оглянулась — он стоял возле стойки, умоляюще посматривая на выставленные пирамидками баночки пива «Туборг».

— Не дам! — остервенело сказала Мария. — Пошел вон. Я закрываюсь.

— Маша! — взмолился смиренный Затирухин. — Налей каплюшку. Я счас уйду.

— Чтоб вы все сгорели, — сказала она, открывая банку и наливая пиво в бокал. — Боже, с кем я имею дело изо дня в день… — Она домывала посуду, время от времени стирая сгибом мокрой кисти руки катящиеся по лицу слезы, а пьяненький Фредди, навалившись на стойку, допивал свой бокал.

Но, видно уж, звезды встали так, что этот вечер добром закончиться не мог. И теперь уже кажется странным, что никто не предвидел того, что, собственно, и должно было произойти.

Ведь смешно и представить, что Буйвол мог стерпеть нанесенное ему оскорбление. Элементарная логика подсказывала, что он должен был вернуться с подкреплением.

Он и вернулся с тремя грузинскими бугаями, одним родным и двумя двоюродными своими братьями.

Смерч налетел на безвинного Затирухина, допивающего свое пиво. Смерч сгреб его в охапку, поднял за ворот рубахи, легко, как мартышку, так что Фредди чуть не задохся.

— Пидор! — проревел этот смерч в бледную физиономию президента Затирухина. — Я из тибья харчо сделаю! котлету! пельмень в шоколаде! Ти знаешь, сучара — кто я?!

— Да! — пролепетал помертвевший от страха Затирухин. — Вы — повар!

Его просто унесли с собой. Буйвол уже не повторил ошибки, ведь сказано раз и навсегда: ДЦРД — заведение культурное, Духовный Центр Русской Диаспоры.

На пустырьке, зажатом меж двух центральных и оживленнейших улиц Иерусалима (пустынных, впрочем, в ночной этот час), из президента Затирухина четверо грузинских поваров варганили отвратительное блюдо. Криков никто не слышал. Да и были ли они, крики, и что, кроме писка, могло прозвучать из цыплячьей груди пьяненького, блюющего кровью президента, а также главного редактора, репортера, поломойки и вышибалы порнографической газетки «Интрига», которую приличный человек и в руки-то взять побрезгует…

33

Она в тот раз посмеялась над Мишей, с изрядным, надо сказать, оттенком горечи. А ведь напрасно. Если вдуматься — над чем смеяться? Над своей постоянной изнуряющей нищетой? Над своими стараниями элегантно ее прикрыть?

А может, и вправду пуститься во все тяжкие — имеется в виду, конечно, это жульничество, этот… маркетинг. И как это технически осуществлять — вот Миша говорил — надо какие-то объявления развешивать с гнусными намеками на колоссальные заработки и высокую почему-то потенцию…

Что делать, что делать… С одной стороны — денег нету ни хрена, а с другой, подумала она, — а как же мое имя? Моя, извиняюсь, известность?.. Мог бы стать распространителем чего бы то ни было, возьмем — Бунин Иван Алексеевич?

Да ни черта бы он не распространял, вдруг зло подумала она, его в эмиграции содержали богатые и добрые евреи, влюбленные в русскую литературу. А мне здесь ни одна собака говенного чека на картошку не выпишет…

Псевдоним! — вдруг осенило ее. Распространять «Группенкайф» под псевдонимом, например Джаваха. Нет, кроме шуток… Ну, не Джаваха, а… Старосветская. Маша Старосветская. И вообще — отнестись к этому, как к новому сюжету. Она предвидела на этом пути неожиданные ситуации и забавные повороты темы. Поэтому, составляя текст объявления, не прибегла к своему литературному дарованию. А жаль.

«Сколько можно терпеть?! — писала она. — До каких пор нами будут помыкать израильские работодатели?! Все, кто готов сотрудничать с новой мощной фирмой, позвоните нам, и мы укажем вам источник невиданных доходов. Звонить вечером. Маша». (По утрам она работала над романом.)

На другой день она выехала в город и развесила объявления.

И стала ждать телефонных звонков.

Так переодетая служанкой знатная венецианская дама, скрыв густо напудренное лицо под черной полумаской, окольными переулками пробирается на гудящую карнавалом площадь — в ожидании таинственных встреч.

Часть третья

Душа моя пожелала любить их, хотя они этого и не заслуживают.

Мидраш
34

Все сны ее были прошиты автоматными очередями. Длинная, рваная от взрывов перфолента снов с дырочками от разрывных пуль…

Она перевернулась на бок, села, спустила ноги с кровати и прислушалась. Интересно, слышны ли эти учебные взрывы, например, в Лоде? В Тель-Авиве?

Стараясь не ступать по холодному полу всей босой ступней, она перебежала комнату и юркнула к мужу под одеяло. Он не проснулся, спал как убитый, после сдвоенного дежурства. Она обняла его за шею и сказала сдавленным шепотом — не ему, который ее не слышал, а себе:

— Весной опять поедем в кибуц… Там тихо, небо звенит… Толстячок на эстраде под Майкла Джексона отчебучивает… Кондрашка с Мелочью будут повсюду гонять, от счастья балдеть…

Сегодня Зямин муж даже телефонного звонка не услышал.

— Рон, — проговорила она тихо, не дожидаясь знакомого голоса в трубке. — Когда меня выгонят с работы и на мое место придет какой-нибудь нормальный редактор, я настоятельно советую вам не звонить ему ночью, по крайней мере — от часу до шести.

— Вы хотите сказать, что спали? — удивился Рон Кац.

— Нет, — вздохнула она, — я не спала. Тут, у меня на голове, наша армия тренируется защищать меня от врагов… Что новенького?

— Вы читали этот гнусный бред Переца Кравеца в «Регионе»?

— Насчет пришествия Машиаха? Но ведь это не Перчик заявляет, а рав Баба Мотя… Хотя я с вами согласна: материал специфический. Вы хотите писать на эту тему?

— Да! И со всей бескомпромиссностью! Дело в том, что Машиах не придет и — как в той песенке поется — даже не позвонит. Пока эти суки будут вразнос торговать страной — он и носа не кажет. Либо уж, когда нас арабы совсем в резервацию загонят, он явится, чтоб левым зубы повышибать и ноги пообломать.

— Мм-да, у вас оригинальная концепция явления Мессии народу.

— Да это никакая не концепция, — энергично возразил Кац, — я просто говорю вам, — что будет.

В настоящее время в Израиле проживают четыреста потомков царя Давида, каждый из которых может стать Мессией.

— И вы знаете их поименно? — осторожно спросила Зяма.

— Конечно! Вот я например!

— Спасибо, Рон, — сказала Зяма. — Надеюсь, вы вспомните, что я всегда хорошо к вам относилась…

…На рассвете, как обычно, — звонок Хаима:

— Майн кинд?

— Я готова, Хаим, — сегодня она даже успела кофе выпить.

— С Божьей помощью — выезжаем…

Вот так, вероятно, он говорил, «с Божьей помощью — выезжаем», когда восемнадцатилетним пареньком, связным Хаганы, выходил в очередной рейс, сопровождая очередную группу беженцев через границы, до Турции, а там — на старых посудинах — до Палестины.

— А как же через границы? — спросила она Хаима однажды.

— Были лазейки, — ответил он уклончиво. — Конечно, подкупали… Однажды вагон с беженцами, спасенными из Биркенау, отогнали в тупик. Я сопровождал их, это было в сорок шестом. Ну, я подкупил рабочих золотыми часами, и вагон прицепили куда надо.

— Ты знаешь, — сказала Зяма, вдруг вспомнив, — мне мой дед всегда на все даты упрямо дарил золотые вещи — кольца, цепочки. А я не люблю золото, я люблю медь, кожу, черненое серебро. И я страшно злилась на него — зачем ты даришь такие дорогие украшения, когда я их все равно не ношу! На восемнадцатилетие я выпрашивала у него джинсы, тогда они только в моду входили. Что ты думаешь? — торжественно преподносит в коробочке на черном бархате золотые серьги с сапфиром. А я сапфир терпеть не могу. Я говорю — деда, ты что — издеваешься? Тогда он мне говорит: мамэлэ, ты принадлежишь к такому народу, что в любую минуту должна быть готова подкупить охранника в гетто.

— Твой дед был умницей. Он много пережил?

— О! Поверь, нам не хватит дороги, если я начну рассказывать. До сих пор я узнаю о нем все новые и новые истории. Он был человеком сумасшедших авантюр, — она сказала по-русски: — «головорез». Я не знаю, как это будет на иврите… По-английски — scapegrace. Ты ведь понимаешь по-английски?

— Да, — сказал он, — понимаю. Я хорошо знаю английский, вернее, когда-то хорошо знал. Но с сорок шестого не говорю на нем.

— Почему? — удивилась Зяма.

Он взглянул на нее и улыбнулся. И промолчал.

Рассказал потом, несколько дней спустя. Он вел машину в рассветной пасмурной мгле — это был один из тех дней, когда кажется, что вот-вот отверзнутся небеса и хлынут потоки, а небеса все не отверзаются, и природа и люди томятся несвершенным, зависшим в воздухе дождем…

— Помнишь, мы говорили недавно об англичанах? — вдруг спросил Хаим.

Зяма сначала не вспомнила, потом поправила его:

— Насчет английского языка.

— Язык — это народ, — резко ответил Хаим. — Ты знаешь, сколько кораблей с беженцами потонули из-за того, что англичане не пускали в Палестину спасенных из лагерей евреев? Это было уже после войны, когда весь мир знал правду о сожженных в печах миллионах… Один наш корабль — я был сопровождающим — они взяли в море на абордаж и проводили в порт, в Хайфу. Оттуда обычно вывозили на тюремных суднах на Кипр, в лагеря интернированных. Ну, в порту за нас взялся один капитан британских войск. Настоящий англичанин — подтянутый, лощеный… Форма на нем безукоризненно сидела. Я сказал ему, что говорить надо со мной, я, мол, за старшего. Он посмотрел на меня и весело усмехнулся… Я ему говорю — на корабле несколько беременных женщин, на сносях. Позвольте, они сойдут на берег. Он поджал губы, но согласился. Я сказал — а как же их дети, вот, маленькие дети — двух, трех, пяти лет? Ведь они погибнут без матерей? И когда он разрешил, чтобы дети остались с матерями, я отобрал почти всех маленьких детей на судне, как будто это дети этих женщин.

— Но — документы?

— Не было никаких документов! — сказал Хаим. — Это одно из условий провоза беженцев. Никаких документов. Капитан не мог проверить, хотя понимал, что я добиваюсь своего, и страшно злился. Потом я сказал: разве можно разлучать семьи? Послушайте, ведь вы, англичане, — цивилизованные люди. Что здесь будут делать эти несчастные женщины с детьми, без мужей? Он молчал, наливаясь злостью, а я подбирал липовых мужей липовым женам. Кстати, некоторые потом и правда сошлись, ведь это все были ошметки семей, где — жена спаслась, где — муж, где — из всей семьи только пятилетняя девочка… — Он повторил жестко: — Ошметки семей. Непарная обувь… И, знаешь, мне удалось оставить чуть ли не полкорабля… И он все понимал, этот капитан, но не мог доказать. Я видел, как его колотило от ненависти… Потом нас, оставшихся, перевели на его корабль и повезли на Кипр, в лагерь. Этой же ночью он избил меня до полусмерти…

— Как? Прямо там, на корабле, на виду у всех?

— Нет, конечно. Ночью. Англичане — цивилизованные люди. Я шел по коридору, и он напал сзади, страшный удар по голове — ничего не помню, но, судя по кровоподтекам, сломанной руке и отбитой печени, он молотил меня ногами в свое удовольствие, долго, пока не устал. Утром меня подобрали там же, в коридоре, и думали, что до Кипра я не дотяну… Но я дотянул! — почти весело закончил Хаим. — Потому что должен был кто-нибудь спустя пятьдесят лет везти Зьяму в Тель-Авив, на работу! Они молчали минут пять, потом он сказал: — Это смешно, майн кинд: столько лет Сара не может допроситься у меня хорошего отдыха на корабле, в хорошей каюте. Плыви себе по морю, сиди в шезлонге, загорай, говорит она. Вот чего я не могу понять: как может хотеть — не то что плыть! — просто видеть такое количество воды человек, который чудом спасся вплавь, на какой-то доске или щите… Ведь она была единственной, кто спасся с затонувшего «Аргона», Сара. Плыла до берега на доске или на щите, черт его знает, до сих пор не могу от нее добиться — как это выглядело… Подгребала одной рукой, а другую, которой она вцепилась в эту доску, или что там, потом, когда ее подобрали возле Натании, часа два не могли разжать… Ей было четырнадцать лет.

Как только она заводит эту песню о хорошей каюте и шезлонге, я ее спрашиваю, — ты что, не нахлебалась?..

И в который раз: вдох — три минуты пустынной дороги, вдох — глухие заборы, помойки, ряды оливковых деревьев, поворот налево, вдох — запущенный пустырек с тремя старыми могилами, направо, вдох — вилла с цветными стеклышками в окнах террасы на втором этаже, магазин бытовых товаров, мечеть, поворот на шоссе и — выдох, выдох, вы-ы-дох…

Скоро отсюда выведут наши войска, вспомнила она, и тогда выдыхать совсем не придется. Зато Хаим перестанет останавливаться и раздавать солдатам булочки…

За постом прибавили скорость, проскочили Модиин, понеслись по свободному утреннему шоссе… Протикало шесть, Хаим включил радио — «Шма, Исраэль!» — ежедневная побудка голосом Левитана…

Затем широко разбросанные поля, Дерьмовый курган, шевелящийся на равнине, совершенно живой от копошащихся на нем мусоровозок и вечной колготни чаек над ним.

Мост «Ла Гардиа»…

— Зьяма, вот что, — сказал Хаим, подвозя ее к переходу. — Я возвращаюсь сегодня раньше, ты меня на тремпиаде не жди. Часам к семи там проезжают наши — Амос, Давид Гутман и Руги Иоханан. Так что, тебя подхватят.

— А ты поедешь один через Рамаллу? — спросила она.

— Возьму кого-нибудь на тремпе, — сказал Хаим. На переходе она обернулась, выхватила взглядом красный «рено», седую голову за рулем и, перейдя улицу, почему-то вновь оглянулась: Хаима уже не было…

* * *

— Делаем «стульчик». Стой так, дай руки. Эту клади сюда, а эту сюда. Понял? Витя, сосредоточься. Ты что — в детстве не делал «стульчика»?

— Нет, — сказал он. — В детстве я играл на скрипке, и дворовые дети мне кричали: «Жидочек, попиликай на скрыпочке!»

— А я-то как раз и была дворовой девчонкой. Ну, учись, а то мы до ишачьей пасхи не управимся: эту руку сюда, а эту сюда.

— Так делайте уже что-нибудь! — сказала Юля, одетая для выхода в свет. Ее требовалось снести с четвертого этажа к машине. Сегодня она должна была подписать в банке заветные бумаги на пришедшие дойче, мать их, марки.

Наконец сплели «стульчик», присели… но тут у Вити схватило спину, и он еле поднялся.

— Вот это моя жизнь! — сказала Юля со злорадством. — Когда мне надо подышать воздухом, он обязательно хватается за свой геморрой.

— Видала старую стерву? — спросил Витя.

— Давай еще разок! — сказала Зяма. Наконец Юля уселась на их сплетенные руки, обняла их за шеи и стала командовать спуском.

— Поворот! — кричала она. — Разворачиваемся!

Витя кипел и грозился сбросить ее в лестничный пролет.

Зяма успокаивала обоих.

На лестничной площадке первого этажа их кавалькада чуть не сбила алкаша-соседа. Он обалдело глядел им вслед, очевидно приняв эту странную группу за свою алкогольную галлюцинацию.

Перед дверьми банка Юле вдруг стало плохо. Лицо ее посерело, она опустилась на ступеньки и схватилась за сердце. Зяма ловко подложила ей под голову свою сумку.

— Витя! — сказала она. — Беги в банк, вызови «амбуланс».

Но Витя продолжал задумчиво стоять над скорченной Юлей.

— Вот интересно, — пробормотал он, — доживет она до подписи?

Зяма выпросила у кого-то из сотрудников банка сердечное, дала старухе, и та, повалявшись еще на ступеньках, постепенно отдышалась.

Это она назло, искренне уверял Витя.

После подписания бумаг (а оно вряд ли было менее торжественным, чем дипломатическая церемония подписания какого-нибудь мирного договора) они впихнули старуху в машину и поехали отметить радостное событие надвигающейся покупки лазерного принтера.

— Видишь, — сказал Витя, — это наглядная иллюстрация к поговорке «Нет худа без добра». Шесть миллионов должны были сгореть в их прекрасно сконструированных печах, чтоб через пятьдесят лет мы на смердящие марки их вонючих компенсаций купили отличный принтер!

— Чтоб ты лопнул! — проговорила Юля в сердцах. — Чтоб тебя разорвало за такие слова. Господи, прости ему его поганый язык!

— Дым, — почти весело ответил Витя, заворачивая на улицу Аяркон, — кульминация нашей истории — дым шести миллионов. Вот либидо этого мира, его подспудное сокровенное желание: превратить нас в дым. Поэтому я живу в этой идиотской стране, среди этих мудаков и кретинских мизрахов.

Они выбрали маленькое, не слишком роскошное кафе на улице Алленби.

— Если б не твой идиотский кашрут, можно было бы тут, за углом, съесть изумительный свиной стейк, который готовит один парень из Уругвая.

— Закажи, пожалуйста, цыпленка и заткнись хоть на минуту, — ласково попросила Зяма. — Юля, как вы насчет цыпленка?

— Только пусть он прожарит его хорошенько, чтоб это был-таки цыпленок. Скажите ему! Постойте, я сама скажу. Молодой человек! Крутите моего цыпленка дольше, дольше!

— Оставь его в покое, — сказал Витя, — он же не понимает по-русски.

— А что такого непонятного я сказала! — возмутилась старуха.

Принесли цыплят. Да, Витя знал не только злачные места, где готовили свиные стейки. И эта комедия с якобы случайным выбором маленького скромного кафе… Он, конечно, знал, что здесь подают отличных цыплят.

— Закажи мне пива, — попросила Зяма.

— Пива — к цыпленку?

— Тебе сказали — пиво, так пусть будет пиво! — встряла Юля.

— Смотри, как она быстро очухалась, — сказал Витя Зяме. — Я тебе говорю: она еще по мне будет свечи ставить. Мы еще заработаем на ней!

Юля оживленно улыбалась. Это кафе, Зяма, о которой она столько слышала и впервые сегодня увидела, прекрасно приготовленный цыпленок и даже смуглый молодой официант с серьгой в ухе привели ее в состояние тихого восторга. Она едва доставала подбородком до края стола и была удивительно похожа одновременно на Бетховена и на любопытного ребенка. Маленький любопытный Бетховен, дотянувшись до края стола, с жадностью осматривал все вокруг.

— Разрешите, я подложу вам свою сумку, — предложила Зяма, — так будет удобнее…

Усевшись на сумку, Юля проговорила с удовлетворением:

— А я весь день сегодня думаю: где я вас могла встретить? И только сейчас поняла, что — нигде.

— Юля, что я в тебе ценю — так это удивительную толковость.

— Но вы мне ужасно напомнили одного человека, которого я видела однажды… постойте… больше шестидесяти лет назад. И он был совсем наоборот — мужчиной… Не могу понять — почему вы его так напомнили…

А, он улыбался так же, как вы! Хотя его положение было такое, что не до улыбок. Его вели в тюрьму. А он улыбался.

— Берегись, — сказал Витя, — если она сейчас перехватит инициативу, она расскажет тебе про всех своих родственников до седьмого колена, ты цыпленка не почувствуешь.

— Почему — про всех! — возмутилась Юля. — Вы видите мою жизнь? Он же мне слово не дает сказать. Я хотела только рассказать про своего дядю, какой это был смелый человек — дядя Муня. Он всю жизнь работал буфетчиком на Казатинском вокзале. Вы знаете Казатин? Это узловая станция между Киевом и Винницей… Так я с детства все лето проводила у дяди в Казатине. У него был дом на пять комнат и большущий сад, а жили они вдвоем с тетей, и детей у них не было. Так они меня любили, как дочь. И я всегда помогала дяде в буфете, там — стаканы насухо вытереть, посуду со столов убрать. И даже уже взрослой девушкой я у них летом месяцами жила… И тогда было лето, поздно, вечер. И мы с дядей Муней собрались уже закрывать, вдруг он глянул в окно и говорит мне: «Погоди, Юленька…»

И входят эти двое. И сразу видно: один конвойный, солдат, а другого ведут. И этот другой — мужчина лет так тридцати, но как юноша — тонкий, ладный такой, подвижный. И улыбается… И так он улыбается, что этот его конвойный тоже вроде расслабляет свое сердце. И вот, я вижу, этот мужчина, которого ведут, по виду еврей, осторожно так подмигивает дяде Муне. И я понимаю, что они знакомы…

— Короче, эти два еврея сделали этого несчастного конвойного. И точка, — сказал Витя, наливая пиво в Зямин бокал. — А теперь дай и нам слово сказать.

— Погоди! — быстро сказала Зяма. — А зачем они в буфет зашли?

— Так выпить! — удивленно пояснила старуха. — Он уговорил конвойного зайти выпить.

— Что значит уговорил? Ведь его вели в тюрьму?

— Ну да. Так я же вам рассказываю — это такой человек был, что когда он рот открывал и улыбался и начинал говорить…

— Природное обаяние мошенников, — вставил Витя.

— Чтоб тебе быть таким мошенником, каким большим начальником был этот человек, — сказала Юля. — Это было время, когда Сталин сажал за «перегибы на местах».

Страницы: «« ... 89101112131415 »»

Читать бесплатно другие книги:

Впервые на русском – долгожданное продолжение одного из самых поразительных романов начала XXI века....
Виола Тараканова – председатель жюри конкурса «Девочка года»! Ее издатель, который приветствует любо...
В Старом Городе Вильнюса 108 улиц, и на каждой что-нибудь да происходит. Здесь стираются границы меж...
В Старом Городе Вильнюса 108 улиц, и на каждой что-нибудь да происходит. Здесь оживают игрушечные пс...
Немецкому дворянину Филиппу Ауреолу Теофрасту Бомбасту фон Гогенгейму довелось жить в страшное время...
«Все возрасты любви» – единственная серия рассказов и повестей о любви, призванная отобразить все ли...