Наш китайский бизнес (сборник) Рубина Дина
— А, — Зяма успокоилась, — вот, пожалуйста, клей…
Она вернулась к экрану компьютера и продолжала набирать. Маленькая беспокойная женщина не уходила.
— Вам еще что-то нужно? — вежливо спросила Зяма. С минуты на минуту мог вернуться грубиян Витя и, по своему обыкновению, обидеть незваную гостью.
— Вот тут вот… — залопотала посетительница, протягивая Зяме брошюрку, — все написано… Прочтите, и вы изумитесь…
— Боюсь, сейчас я никак не смогу уделить внимания вашей рукописи, — мягко проговорила Зяма, доставая кошелек из сумки.
Она всегда покорялась необходимости подать милостыню. Окинув женщину беглым взглядом, Зяма оценила ее уход не меньше чем в пять шекелей.
— Но небольшой гонорар за нее вы можете получить уже сейчас.
— Нет, нет! — вскричала женщина, чуть ли не отталкивая Зямину руку. — Что вы, какие деньги! Вы должны прочесть и рассказывать всем. Здесь написано о моем сыне. — Она сделала испуганное лицо и шепотом сказала:
— Он разгадал секрет пепла красной коровы! — и, откинувшись назад, раздельно проговорила: — Вы понимаете — чем это пахнет?
Увы, Зяма понимала. Это пахло очередным Машиахом. Смысл обряда очищения пеплом красной коровы был утерян со времен разрушения Храма. Мудрецы предсказывали, что толкование обряда вернет Машиах.
Зяма вздохнула. Выпроводить эту несчастную нужно было как можно скорее, до прихода Вити.
— Ну что ж, — сказала она, — остается только от души вас поздравить.
— И вас! — воскликнула маленькая женщина. — Я поздравляю весь народ Израиля!
Наверху что-то грохнуло, и еще раз, словно кем-то били об пол, что было весьма похоже на правду, если принять во внимание темперамент пьяных кипрских моряков. Тихо заструилась с потолка известка.
— Кто это?! — испуганно спросила мать Машиаха.
— «Белые ноги», — сказала Зяма, — престижный салон. Не обращайте внимания.
— Содом и Гоморра! — воскликнула мать Машиаха. — Мой сын ликвидирует весь этот разврат!
— Да, пожалуйста! — оживилась Зяма, слегка приобняв женщину и мягко устремляя ее движения в сторону двери. — Уж попросите его.
И так они дружно подгребли к двери, и — еще мгновение — волной Зяминого теплого участия бедную женщину вынесло бы к лифту, но тут дверь распахнулась и влетел Витя, успевший — это было заметно с первого взгляда — получить квитанцию на уплату штрафа.
— В чем дело?! — заорал он, споткнувшись о мать Машиаха. — Почему в редакции посторонние?
— Витя, Витя! — предостерегающе окликнула Зяма, яростно ему подмигивая. — У нас радость. Разгадан секрет пепла красной коровы.
Но Витя (очевидно, размер штрафа превзошел все его опасения) как с цепи сорвался. Он завопил, что сейчас превратит в пепел первую подвернувшуюся корову, если помещение в секунду не будет очищено. Мать Машиаха, не вняв опасности, принялась выяснять — почему в газете «Полдень» не публикуют, как в приличных газетах, время зажигания субботних свечей. Багровый потный Витя заорал, что в их редакции свечи не зажигают, а вставляют, и сейчас он покажет красной корове — как это делается.
С ужасным скандалом мать Машиаха наконец покинула офис. Витя с остервенением запер дверь, каждый поворот ключа сопровождая непечатным — а впрочем, давно уже печатным — словом.
— Итак? — спросила Зяма.
— Сто двадцать! — сказал он, отдуваясь и размахивая бесполезным уже посланием к «дорогому контролеру». — Вонючий мизрах! Я опоздал буквально на минуту.
— Почему ж ты с ним не поговорил?
— Я его не видел! Он успел смыться, вонючий мизрах!
— Откуда же ты знаешь, что он — мизрах?
— А кто ж еще?! — гаркнул Витя.
Спорить с ним было бесполезно. Он и сам любил повторять, что ненависть — экзистенциальное чувство.
Не успели приняться за шедевр Кугеля, как позвонил Рон Кац и попросил включить модем — сейчас он пришлет гениальный файл под названием «Кардинал Арончик»…
Пришел файл. Вывели текст на экран и с первого абзаца — почти одновременно — страдальчески взвыли: Халил Фахрутдинов вставлял кардиналу Франции Жану-Мари Люстижье огромную еврейскую клизму по национальному вопросу.
При этом в тексте мелькали перлы, вроде «его обрезанное преосвященство не изволили покрыть голову в знак траура по умерщвленным сородичам…» или «напрашивается вопрос: читал ли новоиспеченный пархатый кардинал кадиш по своей замученной в Освенциме матери?!»…
— Мы уволены, — сказал Витя.
— Ну, погоди… Уберем грубости и зряшные нападки, изменим название…
— Ты же знаешь, как он вопит, когда мы, не спросясь, меняем его идиотские названия… «Кардинал Арончик»!
— А между прочим, неплохо… — задумчиво проговорила Зяма. — Давай-ка оставим.
— Ты с ума сошла? А следующий опус он озаглавит «Папуля Римский»?
— Оставим, оставим…
— Под твою ответственность!
Часа полтора они возились с кардиналом Франции, пытаясь совершенно скандальным обвинениям Рона придать более благообразный, сдержанно-осудительный тон, а прямые оскорбления заменить на некие сурово-горькие намеки. В некоторых местах Витя сардонически хохотал и восклицал: «О, воображаю!» — а Зяма бормотала примирительно: «Ничего, ничего, оставь… Этот оборот вполне легитимен…»
В разгар страды работу пришлось прервать. Случилось небольшое происшествие, одна из тех плодотворных встреч с читательской аудиторией, от которых, как ни вертись, не убережешься: к ним без стука ворвался некто Златовратский, от которого прежде они получали только гневные письма и телеграммы.
Он топал, пыхтел, отфыркивался не хуже, чем кипрский моряк; похоже, перед тем как подняться на второй этаж, он долго готовил свой паровоз, раздувая угли.
— Подонок! — кричал он, лупя по столу газетой «Полдень», свернутой в трубку. — Антисемит! Сволочь!
Словом, это был один из читательских откликов на недавнюю статью Халила Фахрутдинова, где тот научно-популярно обосновывал теорию, согласно которой на одного гения в еврейском народе приходится примерно сто тридцать две и две десятых тысячи кромешных идиотов.
— Кто он? — орал Златовратский. — Я приехал из Петах-Тиквы узнать — кто он, наконец, этот мерзавец Халил Фахрутдинов?! Кто?!
— Я, — хором ответили Зяма и Витя.
— А-а!! Я догадывался, я подозревал, что здесь окопалась целая шайка негодяев!! Да вас поубивать мало! Я сам бы вас убил с огромным удовольствием!! Своими, вот этими вот, руками!
— Пожалуйста, — сухо проговорила Зяма, — окажите такую любезность. Витя, принеси нож!
Витя сбегал к шкафчику и с благоговением подмастерья подал Зяме длинный нож-пилу.
— Да не этот! — воскликнула она раздраженно. — Этот молочный. Когда ты запомнишь!
Но, как видно, читатель Златовратский неправильно понял Зямину ритуальную суровость. Во всяком случае он не только не подтвердил своей готовности к принесению священной жертвы, но явно испугался и того, что его так буквально поняли, и той стремительности, с которой эти двое сумасшедших выразили желание помочь ему в его совершенно умозрительных намерениях. А может быть, он заподозрил, что в процессе обряда агнец поменяется местами с резником…
Вообще ему страшно не понравился разворот событий. Он стушевался, мгновенно опустился до бормотания общих слов о высокой культуре, которую журналисты обязаны нести в массы репатриантов. Словом, всем своим видом старался показать, что мясной нож — это преувеличение, дурной вкус. Так и сгинул, что-то бормоча.
— Ну, запирай ворота, — с явным облегчением проговорила Зяма. — Это дело надо заесть и запить. Сегодня я угощаю.
Как раз когда после обеда закончили редактировать Кугеля, он явился собственной персоной. Витя бросился готовить чай, нарезал булочку и достал из холодильника шоколадную пасту: политический обозреватель Себастьян Закс любил сладкое.
Нет, он не собирается им мешать, он сейчас пойдет дальше, какой там чай, зачем… Погорячей, давай, не жалей. А лимоном в вашей конторе, как всегда, не разживешься, жилы вы, жилы… Серьезному человеку такую бурду и пить стыдно… Слышали, что вчера вопил в кнессете этот мошенник, этот карманный вор?..
— Рудольф, — сказала Зяма, — знаете что? Почему бы вам в конце концов не написать что-нибудь о Катастрофе.
— О чем это?! — вскинулся тот. — О том, как я в Дахау в выгребной яме три дня отсиживался? Как потом от меня месяц — мойся не мойся, хоть шкуру сдирай — говном разило?
— Именно! — воскликнула она. — Напишите, черт возьми, о Дахау! Как вы спаслись.
Кугель вынул ложечку из чашки и внимательно взглянул на нее.
— С чего вы взяли, что я спасся? — спросил он, усмехаясь. — С того, что я каждую неделю вам статьи пишу и чаи здесь распиваю?.. Нет, вы на это не смотрите, это кажимость. Оттуда никто не спасся, ни я, ни вы…
А вот, если желаете, я вам к Судному Дню «Экклезиаст» переведу.
— В каком смысле? — спросил Витя. — Ведь он переведен давно.
— Э-э!.. — Кугель презрительно махнул рукой. — Двойной перевод, с иврита на греческий, с того — на церковнославянский… Дрянь, и больше ничего. Неточности, подтасовки, ушла вся поэзия, вся глубина двойных и тройных значений… Я вам подлинник, подлинник предлагаю. Ну, решайтесь — переводить?
Зяма с Витей переглянулись. Они одновременно представили себе, как переписывают «Экклезиаст» в переводе Себастьяна Закса.
— Ну-у… — промычал Витя. — Попробовать можно, а что… Валяйте, Рудольф. Хули нам религиозные каноны!
Наверху что-то грохнуло, глухо донесся упоительный визг, и дробно-мелко затопотали, как будто пошла строчить гигантская швейная машина.
— Ого! — уважительно заметил Кугель. — Это кто там степ отчебучивает?
— Морячки с Кипра, — сказала Зяма.
— А! Да, морячки умеют… У нас в соседнем бараке был такой моряк… Он в уборной повесился. У нас таких называли «мусульманами».
— Почему — «мусульманами»? — спросил Витя.
— Почему — не знаю… Каждое утро: ну, сколько за ночь «мусульман»?..
Когда Рудольф Кугель ушел, Зяма сказала грустно:
— Все путает, ни черта не знает… Никакие не мусульмане, при чем тут мусульмане. Это термин такой, определение крайней степени истощения: «музульман».
Закончили сегодня неожиданно рано. Это означало, что целый час она может шататься по веселым, грязно-розовым закоулкам и тупичкам Иерусалима.
Витя переобул свои пляжные сандалики на не менее идиотские, бального вида туфли-лодочки и повез ее к автостанции. И опять вокруг что-то копали, и Витя, как всегда, поехал в объезд, каждые три минуты застревая и обругивая из окошка наглецов-водителей.
Впереди них перед светофором толстый таксист-марокканец приятельски неторопливо беседовал из окна с юной проституткой на тротуаре.
— Интересуется — почем райские кущи, — заметил Витя и остервенело загудел.
Известную писательницу N. любили старухи… Это было неизбывно, как вообще неизбывна и неизбежна любая линия судьбы. Куда бы она ни приезжала или переезжала, на любом новом месте — будь то дом творчества писателей, подмосковная дача или другая страна — дней через пять уже непременно всплывала какая-нибудь очередная старуха, обожающая творчество писательницы N. и мечтающая с ней познакомиться.
Непременно находились какие-нибудь знакомые или родственники приятелей знакомых, которые благоговеющую старуху приводили, и та навеки прикипала к известной писательнице N., человеку вежливому и — во внешнем беглом обиходе — приятному. Со временем они требовали все большего участия и внимания к себе — преданному другу семьи, а также к своей жизни в мельчайших ее проявлениях. Старухи требовали свиданий, телефонных звонков и длительных душевных разговоров — то есть как раз того, чем была совсем небогата известная писательница N.
Не успела она по-настоящему очнуться от обморока перемещения в загробный мир иной жизни, как уже дней через пять обнаружила себя в автобусе, следующем на другой конец Иерусалима, в район Тальпиот.
Она везла очередной старухе — приятельнице московских знакомых — письмо с приветом и теплые рейтузы, те самые рейтузы, которые (вместе с гжельским чайником) ей удалось провезти через таможенников в Шереметьеве. Писательница N. была человеком обязательным.
Так в ее здешней жизни возникла Вера Константиновна — необъятных габаритов интеллигентная, умная и злая старуха с великолепным чувством юмора и вкуса, инкрустирующая беседу изысканным матерком, обожающая розыгрыши и идиотские ситуации, в которые не гнушалась втиснуться.
Как и многие другие, она считала себя обязанной приносить известной писательнице в своем клюве подсмотренные забавные сценки, смешные реплики подслушанных чужих разговоров, а то и обрывки своих собственных воспоминаний. К тому же это было поводом к звонку и долгому душевному обсуждению взаимоотношений Веры Константиновны с невесткой, отъявленной мерзавкой, собственным недотепой-сыном и очаровательными внуками — то есть лишним поводом к тому, чтобы откусить от жизни писательницы N. порядочный кусок утреннего рабочего времени.
— Радость моя, — начинала Вера Константиновна после нежного приветствия, — я тут сейчас кофе варила, и вдруг вспомнила одну забавную штуку из своей французской жизни. Так что у меня есть для вас сюжет!
А у меня для вас — ордерок, — устало думала писательница N., обреченно отодвигая рукопись, — на обыск. На арест… А вслух произносила заинтересованно:
— Да-да?
— Кажется, я вам рассказывала, что лет пятнадцать-семнадцать назад меня каждое лето приглашали с чтением лекций в университет, в Лимож. Это было распрекрасное время моей жизни. И вот среди студентов мелькал некий немец, человек вежливый, даже церемонный, по фамилии, между прочим, Фауст…
Нет, ты мне заплатишь, думала в это время писательница N., вот этой своей едкой московской скороговорочкой, своими необъятными теплыми рейтузами, в которые я в Шереметьеве завернула гжельский чайник, ты заплатишь самой собой, а не этой забавной дребеденью, которой отнимаешь у меня драгоценное время… Вслух она отпускала поощрительные междометия.
— …однажды после лекции он подошел ко мне и сказал, что его интересует русский мат, а помочь ему разобраться в этом ни один преподаватель то ли не может, то ли не хочет… Я сказала: «Садитесь, пишите: два имени существительных. Одно означает мужской половой орган, другое — женский половой орган. И — сказуемое, обозначающее способ взаимодействия двух приведенных выше имен существительных. При помощи трех этих слов создается богатейший пласт русского фольклора. Например, путем морфологических изменений имени существительного, обозначающего женский половой орган, можно образовать бессчетное количество самых разных по значению понятий. Например, синонимы к словам: испугаться, врать, украсть, болтунья, ненадежный человек, ударить, избить…
— …выгнать, придурошный, — подключилась к перечню известная писательница N. — …мм… запропастить… конец…
Некоторое время обе они — почтенная престарелая дама и известная писательница — напрягали память и интеллект, вспоминая новые и новые понятия…
— …и так далее до бесконечности!» — воскликнула в восторге Вера Константиновна. — Вот какой у меня для вас сюжетец!
А у меня для вас — приглашение на казнь, подумала другая. Гильотина. Электрический стул… Вслух сказала:
— Потрясающий! Я вам очень признательна, Верочка…
Сегодня утром, как обычно и как назло, едва пошла работа, в течение последних недель застрявшая в начале одной сложной и тонкой сцены, где требовалось выстроить скользящий, странный и нереальный диалог двух, сомнительной порядочности, героев так, чтобы и тот и другой вызывали сочувствие и даже симпатию, так, чтобы в конце всей сцены — а желательно, всего романа — обескураженный читатель вдруг обнаруживал, что при похожем раскладе обстоятельств не только мог бы, но и вынужден был…
Словом, как раз тогда раздался очередной телефонный звонок.
Что делать — из-за старшего сына, Шмулика, она не могла отключать телефон. Она всегда жила на пороховой бочке. (Хотя после истории с курсами вождения Шмулику благодаря докторской справке поменяли профиль и послали его на мирную раздачу противогазов населению. Он служил в Иерусалиме и каждый вечер приходил домой.)
— Радость моя! — прозвучал в трубке знакомый голос, абсолютно не старческий. — Понимаю, что отвлекаю вас от работы, но не могла не позвонить и не доставить вам маленькое удовольствие!
— Ну-ну? — ласково проговорила писательница N., стараясь, чтобы ее скрежет зубовный не был слышен на том конце связи.
Вера Константиновна недавно съехалась с сыном и перебралась в Тель-Авив, где тосковала во влажной жаре и одиночестве.
— Говорила ли я вам, что у меня есть старший брат, известный советский ученый, специалист по каким-то особым клеткам мозга?..
— Да-да… — рассеянно и любезно поддакнула та, вымарывая незадавшийся кусок в рукописи.
— Всю жизнь он занимался мозгом Ленина и даже написал несколько книг на эту тему… Старичок он, конечно, бывалого возраста, но передвигается вполне еще самостоятельно… Так вот, Иерусалимский университет проводит какой-то научный симпозиум по клеткам мозга или по чему-то еще, врать не стану, ни хрена в этом не понимаю. И моего брата пригласили участвовать.
— Ну, прекрасно! — стараясь, чтобы в голосе не прозвучало раздражения, заметила писательница N.
— Прекрасно! — подхватила старуха со странным азартом. — Однако, угадайте — под что выбивают ему деньги на билет его здешние ученики и бывшие коллеги?! Под то, что он привезет мозг Ленина!
— Идите! — сказала писательница N. с недоверием.
— Да-да! — Голос старухи звенел от удовольствия. — Я очень надеюсь, что здешние мудаки заинтересуются. Это бы сняло с меня статью расхода — деньги брату на билет… Ну, признайтесь: неплох сюжет?
— Неплох… — задумчиво признала та. — Но… постойте, все это как-то странно… Ведь этот… мм… препарат — достояние, так сказать, России? Как же он сможет… провезти это через таможню?..
— Ай, я вас умоляю! — воскликнула Вера Константиновна. — Кому он там сейчас нужен! У них сейчас другие проблемы. К тому же мой брат возился с ним всю свою жизнь. По вложенному труду это, можно сказать, почти его собственность. И потом, как вы себе этот… — как вы говорите — «препарат» представляете? Это ерунда какая-то, какие-нибудь тончайшие срезы на стеклянных пластинках. Стеклянные пластинки в небольшом саквояжике. Ридикюльчике таком…
— Понятно… — пробормотала писательница N., впервые действительно прислушиваясь к словам старухи.
— Так я чего звоню-то! — продолжала та. — Жить он, конечно, будет у меня, в Тель-Авиве. Но на эти три дня конференции я хотела попросить вас пригреть моего старикана. Он, конечно, как все ученые, старый дурак, но необременительный, и ест мало.
Писательница N. прислушалась к некоему неприятному копошению в мыслях, но не обнаружив ничего ясновыраженного, рассеянно сказала:
— Ну что ж… пожалуйста…
Однако спустя несколько часов безуспешных попыток выбросить из головы странные ассоциации, связанные с неким саквояжиком, а также с воспоминаниями о том, как в четвертом классе ее на Красной площади принимали у Мавзолея в пионеры… спустя несколько часов, когда она окончательно поняла, что утро выброшено кобыле под хвост и виновата в этом она сама, когда уже она клятвенно дала себе слово, несмотря ни на что, отключать отныне телефон… вот тогда ей пришлось признать, что она нервничает, представляя, как в ее квартиру входит некий милый старичок с неким милым ридикюлем…
Той же ночью ей приснился страшный сон. Она открыла на звонок дверь своей квартиры и на пороге увидела симпатичного румяного старикана, по виду — настоящего профессора, похожего на актера Евстигнеева. Он аккуратно держал перед собой дамский ридикюль, скорее, большую косметичку.
— Вот, — проговорил он приветливо, — нельзя ли, милочка, поместить это в холодильничек? Это продукт скоропортящийся.
— Но… там кастрюля с супом, — превозмогая себя, сказала писательница N.
— А вот в морозилочку…
— Там сосиски… — пролепетала чуть ли не в обмороке она, — и печенка…
— Ну вот и славно, — проворковал профессор. — Печенка, сосиски… и мозги!.. — Она проснулась в холодном поту, с колотящимся сердцем. И, едва дождавшись утра, позвонила Вере Константиновне и, извинившись, твердо сказала, что, к сожалению, не уверена, что профессору будет удобно спать в проходной комнате, на раскладной кровати ее младшего сына. А она ни в коем случае не хочет подвергать каким-либо неудобствам столь известного и уважаемого ученого. Точка.
…Впрочем, недели через три, когда симпозиум в Иерусалимском университете канул в прошлое, писательница N. решилась рассказать публике, собравшейся на террасе у Рабиновича, эту более чем пикантную историю.
Разумеется, она ее обработала. Добавила сумасшедших реплик как с той, так и с другой стороны, сон превратила в крошечную новеллу, страшную и изящную… Профессора снабдила внешностью вождя мирового пролетариата, живописала ридикюль с бронзовой застежкой, случайно выпавшую из него известную всему миру фотографию, на которой запечатлен милый кудрявый отрок… Профессор якобы дарил ей на память это фото, приговаривая: «Еще увидимся, батенька…»
Словом, она поработала со вкусом и надеялась на соответствующую реакцию благодарной публики.
Однако ее новелла произвела на окружающих совершенно противоположное впечатление. Они окаменели, застыли. У них забегали глаза.
— И ты… ты отказала ему в гостеприимстве? — сглотнув, пробормотал Сашка.
Затем, без всякого перехода, он обозвал известную писательницу N. балдой, рохлей и треской в томате.
— Он продал бы! — кричал Сашка, бегая по террасе и рискуя сбить псевдоантичную амфору с цветами. — За тысчонку зеленых продал бы, как миленький!
— Да нам-то на что?! — отбивалась растерянная писательница N.
— Как на что?! — вопил Рабинович. — Как — на что!!! Рая, ангел мой, объясни этой… этой…
— Ма-ась… — пропела Ангел-Рая. — Да под эту хреновину мы бы выбили колоссальные субсидии. Мы бы развернули та-акое!..
— Здесь ежегодно можно было бы проводить международный карнавал! — вставил Сашка.
— Карнавал?! — ужаснулась писательница N. — При чем тут карнавал!
— Ну оперы под открытым небом! Соревнования! Дни культуры и искусств! Да мало ли что! Такую ценную штуковину упустила… Балда! И, главное, под это все бы дали. И «Наружный», и пидорасы, и этот скупердяй — Пахан Римский…
Рабинович страшно возбудился, бегал по террасе и бормотал, как безумный:
— А что… соорудить небольшой переносной мавзолейчик… Мавзолеюшко такой, симпампунчик… В конце концов, сердце Шопена похоронено в Польше, это общеизвестно… Пролетарии всех стран в гости будут к нам.
— Провернуть эту аферу под эгидой нашей амуты. Объявить номер банковского счета… И потекут, потекут пожертвования рекой… — мечтательным голосом подлила масла в огонь Ангел-Рая.
— Вы все сошли с ума! — холодно сказала писательница N.
— Кстати, о — сошли с ума, — мягко вставил Доктор. — Старого ученого можно было бы приобрести вместе с его ридикюлем. Он был бы у нас первым почетным обитателем клиники — дома для престарелых, который мы бы выстроили для себя.
— Что за бред! — воскликнула писательница N. — Кому он нужен, этот дом престарелых!
— Тебе, дорогая, — приветливо проговорил Доктор, — извини. Тебе в первую очередь, так как усиленная умственная деятельность (верь мне, я доктор) чаще всего — уж прости меня, моя радость, — доводит человека до младенческих слюней. И вот тогда, когда собственные дети давно забудут о том, что эта сопливая старушенция и есть их мама, в прошлом — известная писательница N., тебе очень понадобится наша сиделочка. И всем нам понадобится. Друзья мои! — Доктор поднялся и пружинистой походкой, как по авансцениуму, прошелся вдоль бортика террасы. Обращался он при этом в сторону Иерусалима, откуда плыли гулкие удары колокола с колокольни госпиталя Августы-Виктории. — Друзья и соратники! Я призываю вас все наши силы устремить на обеспечение собственной счастливой старости. Каждому — по комнате в доме-клинике для слабоумных престарелых. Я согласен: пусть в холле нашего общего дома под стеклянным колпаком хранится гениальный мозг вождя мирового пролетариата.
Писательница N. встала, собираясь покинуть террасу.
— На вас тошно смотреть, — сказала она, — вы — монстры.
— А ты?! — вскинулся Рабинович.
— Посмотрите-ка на нее. Зиц-председатель земного шара в изгнании! Королева-мать отвечает на вопросы читателей: почем вы платите ипотечную ссуду.
— Заткнись, — посоветовала ему его тихая и язвительная жена Роксана. Она способна была просидеть весь вечер молча, в стороне, заучивая три десятка ивритских слов (она постоянно занималась на каких-то курсах). Но иногда она поднимала голову от тетрадки и негромко произносила несколько слов, как правило — необходимых в этот момент.
— Ну, отчего же… — вежливо возразила ей писательница N. — Пусть поупражняется.
— Ребятки, ребятки!.. — всполошилась Ангел-Рая. — Еще чего не хватало — ссориться!
— Да я дело говорю! — взвился Сашка. — Если б она не тряслась так над своим крахмальным именем, мы могли бы извлечь из него немалую пользу.
— Какую же, к примеру? — желчно поинтересовалась писательница N.
— Да россыпи, россыпи идей! Ну вот тебе, недалеко ходить, вприкидку: здесь собрались огромные стада ветеранов, могучее племя вымирающих динозавров спустилось на водопой. У каждого амбиции, каждый пятый брал Берлин, каждый пятидесятый — кавалер всех орденов, каждый трехсотый — Герой Советского Союза.
— Ну и что?
— А то, что все они евреи, каждый — пуп земли, у каждого внуки и правнуки. Короче: все они пишут воспоминания.
— Ну уж и все… — усомнилась писательница N. И тут на нее набросились дружно Доктор, Ангел-Рая, сам Рабинович. Получалось, что в соплеменниках писательница N. не разбирается ни черта. Получалось, что воспоминания действительно пишут все пожилые евреи, а иначе — откуда бы взялся ТАНАХ?
— Но при чем тут я? — уже не так уверенно поинтересовалась писательница N.
— Очень просто… — тихо, презрительно проговорил Рабинович. — Дается объявление во все газеты:
«Наговариваете на пленку — получаете готовую книгу. Недорого, качественно. Лучший подарок вашим внукам и правнукам».
— «Известная писательница N. дополнит ваши воспоминания своими», — подхватил Доктор. — И фирма гребет чудовищные гонорары…
— Фирму регистрируем в статусе амуты, — подсказала Ангел-Рая, — под эгидой Русской Библиотеки. Кстати, это можно развернуть в международный проект: старые евреи расселены сегодня по всему миру.
— И все дадут, — подхватил Рабинович. — «Наружный» не откажет, мы вдове-то первую книгу и сварганим. А пидорасы точно дадут — уж им-то есть что вспомнить. Драть с пидорасов втридорога!
— И Папа Римский захочет влезть, — сказала писательница N. насмешливо. — Скупердяй этот…
— Смейся, смейся… — проговорил Рабинович, наливая себе в стакан вино из бутылки. — Все равно надо думать, и серьезно думать — как из тебя извлечь пользу. Рая, ангел мой! Давай сделаем ее главным редактором газеты? Будет свой человек. Печать — мощное оружие пролетариата. А? Правда: вот тебе и рупор, вещай что хошь. Например, сколачивай Русскую партию.
— У нас есть «Регион»… — задумчиво проговорила Ангел-Рая.
— Извини — «Регион» принадлежит израильскому концерну. Ребята Молтобойцева, конечно, не из пугливых, и все-таки это не свое. Давай перекупим какую-нибудь газетку. Вот, «Новости страны», например. Там уже тридцать лет главный редактор — старый маразматик Штыкерголд, партийный человек. Старость надо уважать, старичок заслужил отдых. Скупаем газету. Отправляем его на пенсию.
— Вот балаболка! — усмехнулась писательница N.
— Хорошо, ты не хочешь быть главным. Это ответственность, это хлопоты. Отлично: бери литературное приложение. Рая, сколько мы ей можем положить помесячно — тысячи три, три с половиной?
— Постой, ты говоришь о «Полдне»? — спросила писательница N. — Но его очень прилично делают. Вполне культурная газета.
— «Полдень» редактирует какая-то баба, — вставила Ангел-Рая, — чуть ли не училка музыки.
— Вот, — сказал Рабинович. — Старого Пер Гюнта — на заслуженный отдых, училке музыки — работу по профессии… Все равно, рано или поздно, их зарубят саблей кишинево-бакинские кавалергарды. Так пусть хотя бы свои, родные, человечки закроют им очи! Слушай, серьезно: мы со своей газетой горы свернем! У нас будет семь мандатов в кнессете.
— Дело за малым, — лениво заметил Доктор, — купить газету. Кстати, ее еще не продают, правящей партии она и самой нужна для предвыборной кампании.
— Это чепуха, — возразила Ангел-Рая, — были бы деньги.
— Вон, люди зарабатывают… — мечтательно продолжал Сашка. — Алка Кениг, художница, специализируется по изготовлению ватных баб.
— Которые на чайник? — уточнил Доктор.
— Да нет, в человеческий рост, произведение искусства. Ватные бабы, на них натягивается чулок. В этом что-то есть… Такие фантомы женственности. Пять лет назад Алка сделала персональную выставку в Музее Израиля. Три зала со взводом ватных баб… Ночью одну из баб, наименее привлекательную, трахнул сторож-араб.
— То есть — как? — удивилась Ангел-Рая. — Они же, я поняла, неживые?
— Ангел ты мой, — умилился Рабинович. — Да. До известной степени, они женщины не вполне. Но араб смирился с суррогатом. Дело не в этом, а в том, что Алка уже пятый год с успехом пропивает компенсацию за отверстие, пробуравленное арабом.
— Фу, — обиделась Ангел-Рая. — Ну что ты всякие гадости рассказываешь!
— Агриппа Соколов продает гору Елеонскую, — не обращая внимания на ее реплику, увлекшись, продолжал Рабинович… — Ну, не смотрите на меня так. Землю, землицу продает. Святую землю с горы Елеонской. Во-он той… Ну что вы, как бараны, уставились-то? Продает в Россию монастырям и церквам. Если не ошибаюсь, склянка — пять долларов. Нарасхват идет, горочка-то! Чай, Машиах не обеднеет… Бери лопатку, иди, копай…
— Рабинович, ты что, охренел? — полюбопытствовал Доктор. — Агриппа — человек религиозный, для него наша Масличная гора — не звук пустой.
Рабинович молча налил вино во второй стакан и протянул его Доктору.
— Выпьем за нашу святыню! — сказал он торжественно. — За гору нашу Масличную, на которой состоится помазание Машиаха…
— Признайся… — пробормотал Доктор, глотнув вина. — Признайся, ты сбрехнул насчет Агриппы…
Рабинович упорно молчал… Писательница N. была почти уверена, что Сашка сказал чистую правду.
— А между прочим, госсспода… — проговорил он. — Уж кому совсем нет резона торопить приход Машиаха, так это нам-с, жителям славной шхуны «Маханэ руси»… — Он уже нетвердо стоял на ногах, поэтому, когда он подошел к краю террасы, жена Роксана тревожно глянула от страницы — не свалился бы вниз.
— Если перечитать соответствующее место у пророков, уделяя внимание топографическому, так сказать, аспекту проблемы… То выясняется, что некоторые особо сильные, как бы это точнее… сопроводительные эффекты явления Мессии шарахнут тютелька в тютельку по нашим замечательным коттеджам…
— Да… — задумчиво подтвердила вдруг Ангел-Рая, — это предусмотрено. Выйдут потоки из Иерусалима и расколется в долине земля.
— Вот здесь как раз и расколется, к ебени матери, — вставил Рабинович, качаясь над обрывом.
— Но бояться не надо, — спокойно сказала Ангел-Рая, как будто твердо что-то обещала публике.
— Хорошенькое дельце! — воскликнул Рабинович. — Я одной ссуды девяносто тыщ взял…
Они с Доктором стали спорить: посчитает ли банк «Леуми» Конец Света за уважительную причину для прекращения выплат, или это ярмо и дальше придется тащить…
Потом к ним забрел хабадник Письман, и, как обычно, завязалась очередная идиотская дискуссия на религиозные темы.
Письман где ни появлялся, там обязательно воду мутил, морочил головы, крутил яйца и вообще самим фактом своего существования оскорблял и дискредитировал идеи ХАБАДа, этого в высшей степени симпатичного направления иудаизма.
Движение ХАБАДа и так в последнее время переживало кризис, связанный со смертью Любавического ребе. Что и говорить, старик был велик — мощнейший ум, провидец и так далее. Но… его паства после его кончины разделилась на две, не слишком отличающиеся друг от друга, категории. Первые называли Любавического ребе Машиахом и утверждали, что об этом всюду надо говорить. Вторые тоже держали его за Машиаха, но полагали, что об этом надо помалкивать, а то все и так считают их сумасшедшими.
Письман относился к первой категории. К тому же он был истовый и преданный делу дурак. Напиваясь, как положено, в праздник Симхат Тора, он бил себя кулаком в грудь, притоптывал ножкой и кричал посреди пляшущих до одури евреев: «Мужики, егудим![9] Что у нас есть в жизни, бля?! Только Тора! Хуц ми Тора эйн лану клюм,[10] бля!»
Письман сам провоцировал дискуссии, которые кончались самым оскорбительным для него образом. Например, сегодня объявил, что новый мэр Тель-Авива обещал переименовать центральную площадь города в площадь Машиаха. И на днях на ней состоится огромное представление: хабадники устроят гигантское религиозное шоу, на котором будут демонстрировать вещи…
— Жилетку с дыркой от пули Фани Каплан? — спросил Доктор. Письман стал запальчиво выяснять, на каком основании Доктор…
— Но, позвольте, он же скончался? — спросила Письмана известная писательница N.
— Видите ли, во всем, что касается Ребе, можно быть уверенным лишь до известной степени! — с достоинством ответил дурак Письман.
— Минуточку. Но ведь его — до известной степени — похоронили?
— Не будьте так прямолинейны!