TERRA TARTARARA. Это касается лично меня Прилепин Захар

Предполагается, литература призвана дать имена сущим вещам: но так сложилось, что в русском языке имена всему уже дала классическая литература. Лимонов, который в первых своих вещах, «Эдичке» и «Неудачнике», доназвал то, о чем сказать вслух еще не решались, уже к середине восьмидесятых в литературе разочаровался: для него там больше не было свободных, неосвоенных пространств.

Чуть позже, в девяностые, запустив в русскую литературу столько громокипящей политики, сколько Лимонов запустил смертельной человеческой страсти, и Проханов заполнил досель пустовавшие лакуны собственного изготовления варевом.

С тех пор у них оставался выбор либо воспроизводить самоих себя (и по этому пути пошел Проханов), либо вообще забросить литературные забавы и перейти к лобовому, документальному столкновению с реальностью, которую можно зафиксировать, но додумывать незачем (так сделал Лимонов, и его понять можно: вряд ли кто-то из нас может представить себе Владимира Ленина, который забросил писать статьи, чтобы создать роман из жизни большевиков).

Жизнь они ведут типично русскую, расхристанную во Христе, но в литературном быте Лимонова и Проханова есть что-то от поведения современных европейских писателей: они относятся к своей — почти поневоле! — профессии и с некоторым снисхождением, и с жалостью, и тянут ее за собой, как воз постылый, но уже неизбежный.

В них очень мало того пафоса, что носили и носят себе Писатели с прописной буквы, творцы, демиурги. Другого, человеческого, героического пафоса у отца Эдуарда и деды Саши полно, не спорю, но вот писательство воспринимается чуть ли не меркантильно: так сложилось, что эта бумажная галиматья приносит деньги, деваться некуда — придется писать.

И в силу этой, и в силу иных причин Лимонов и Проханов, как писатели нового толка, позволяют себе писать плохо. То есть пред ними изначально не стоит цели, что была главной в классическом русском литературном космосе: написать настолько хорошо, чтобы в восхищении назвать себя сукиным сыном, а потом со своими испещренными поправками листками отправиться к Богу на суд. Как бы не так.

Я видел лимоновские рукописи — он там вообще ничего не правит. Писатель Денис Гуцко в своем первом романе сравнил подъезд с черновиком Лимонова — и это было совершенно дурацкое сравнение. Нет у отца Эдуарда никаких черновиков; и уж вдвойне глупо представить, что он там, на полях, вычеркивает слово «пизда» и исправляет его на какое-нибудь другое.

Проханов же, как я догадываюсь, вообще не перечитывает написанное, и хорошо еще, если это делают его редакторы.

Десакрализация писательской профессии, скажет кто-то, — вещь не новая, десакрализировать ее пытался еще Лев Николаевич Толстой. Но вы вспомните, сколько раз яснополянский граф переписывал каждый свой роман, или почитайте историю о том, как он издевался над журналом, публиковавшим рассказ «Хозяин и работник», правя гранки своего текста до полного остервенения.

Нет, нет, это совершенно другая история.

Толстой десакрализировал свой труд в муках неверия, что может сказать слово, в абсолютной степени правильное и честное. А эти просто не верят в священную миссию пишущего человека; нет такой миссии, дурь все это — есть куда более важные вещи. Например, судьба, страсть, Россия, смерть. Чтобы налететь на эти яростные скалы всем голым телом, неизбежно придется встать из-за письменного стола. И если записывать что-то — то впопыхах, любой рукой, следя за написанным вполглаза.

Лимонов, конечно же, в отличие от Проханова долгое время обладал абсолютным литературным слухом, которого не было вообще ни у кого из его современников. Но и Проханов, надо сказать, умеет в литературе все что положено — даром что он до сих пор всерьез не прочитан высоколобой публикой. Он умеет нарисовать галерею самых разных лиц и характеров («Шестьсот лет после битвы»), и устроить настоящий, безупречно выстроенный апокалипсис в рамках одного текста («Дворец»), и создать величественный роман, на тысячу страниц, без единого сбоя дыхания, ритма, стиля («Надпись») — надо сказать, что подобного уровня работы после, скажем, книги «Иосиф и его братья» Томаса Манна я и не помню.

Тем не менее и отец Эдуард, вконец распустившись, пишет дурновкусную, морализа-торскую, расхлябанную книжку «Лимонов против Путина», которую не спасают ни честность задачи, ни мужество исполнения. И деда Саша спустил со ржавых стапелей безобразного уродца «Теплоход „Иосиф Бродский"», которого впору утопить прямо в гавани со всей командой.

Все потому, что задачи человеческие (можно сказать — политические, что для отца Эдуарда и деды Саши одно и то же) они ставят несравненно выше литературных.

В силу логики судьбы своей и своей в самом широком смысле физиологии названные мной отменили литературную присягу над светлой строчкой Пушкина и напрочь забыли слова клятвы верности святой своему писательскому ремеслу.

Это ни в коей мере не отрицает Пушкина — как нельзя отрицать язык, на котором мы разговариваем, и русскую цивилизацию, где мы проросли и дышим теперь всеми счастливыми легкими.

Однако есть ощущение, что литература нового времени будет все более оперировать теми представлениями, какими во многом еще стихийно пользовались февральские юбиляры, отец Эдуард и деда Саша.

Отныне тот, кто мыслит себя Писателем с большой буквы и никем иным, истово веря в свое, вне любых времен, призвание и признание, — сразу отправляется на помойку питаться объедками; нет ему другого места, нет для него иной роли.

Отныне литература — нормальная профессия и даже для самого литератора лишь один из многих инструментов, который позволяет вскрыть грудину реальности и извлечь оттуда пульсирующий смысл.

Сочинять надо бы хорошо, но если наверняка знаешь, как хорошо, — можно и дурно, потому что лучше Шолохова и Набокова не напишешь все равно и пытаться бессмысленно, у нас вообще другие дела, другой отсчет, иные правила.

Посему меняются и речь, и словарь литературы — классическим словарем ныне пользуются только графоманы. После Леонова, говорю, писать так не стоит и не нужно, потому что вычерпано до дна. Можно только неприятно скрябать пустым черпаком в поисках влаги.

Но есть, пожалуй, единственное, что всегда будет объединять и тех титанов духа, что светят нам издалека, и тех титанов страсти, счастье жить с которыми рядом выпало нам.

Это абсолютная, тотальная и неизбежная готовность ответить за каждое произнесенное слово. Жизнью и смертью.

ЕГО НАСТИГ ЛАВОЧНИК

Этой осенью поминали Юлиана Семенова — он умер пятнадцать лет назад, в 93-м.

Лет десять о нем почти не помнили — а тут вдруг всплеснули руками и понемногу стали переиздавать. Чекисты снова в моде. В относительной, конечно, моде; в весьма сомнительной…

То ли о Киплинге, то ли о Конан Дойле говорили, что, написав десятки книг, они создали еще один увлекательный роман — собственную жизнь.

Жизнь Юлиана Семенова — жуткий роман, там есть истинная трагедия, даже несколько трагедий, война, много войн, женщины, много женщин, цветы, автоматы, охоты, шампанское, и счастливые солнечные утра, и страшные похмельные утра…

Книга дочки Семенова, вышедшая в серии ЖЗЛ, не передала, к несчастью, всего этого великолепия. Что знают о нас наши дети!

Человек энциклопедических знаний, он владел несколькими европейскими языками, пушту и дари. Метался по свету, с удивлением, наверное, обнаруживал себя то на Северном полюсе, то в пещере вождя лаосских партизан Суфановонга, то в Антарктиде, то в Сантьяго де Чили, то в воюющем Афганистане, то в воюющем Вьетнаме. Свободно встречался с Юрием Андроповым, был его любимцем, работал в закрытых архивах КГБ, создал Международный комитет по поиску украденной фашистами Янтарной комнаты, куда входили Жорж Сименон и Джеймс Олдридж, добился возвращения праха Шаляпина в Россию, общался с Рокфеллером, Отто Скорценни, Эдвардом Кеннеди, ездил на охоту с Мэри Хемингуэй. Что вы хотите — он был советским писателем… Сейчас такого типажа в литературе нет, перевелся. И еще он был оригинальным типом — с серьгой в ухе, лобастый, бородатый, в шикарных мятых пиджаках, отважный, злой мужик, любимец и любитель дам, хотя ходили явно дурного пошиба слухи о его гомосексуализме. Сами вы педерасты.

При упоминании о Семенове Киплинг вспоминается не случайно — недаром самого Семенова называли «советским Киплингом».

Забавно, что «советским Киплингом» в семидесятые и восьмидесятые называли и Александра Проханова. У Семенова и Проханова биографии внешне схожи — оба в одно и то же время объездили полмира, написали десятки книг, причем, поверхностно определяя жанр этих книг, можно назвать большинство романов Семенова и многие романы Проханова «политическими детективами». Им обоим завидовали не столь удачливые собратья по перу. О том и о другом ходили слухи, что они — агенты КГБ. С Семеновым даже не здоровались Анатолий Рыбаков и Григорий Бакланов — подозревали и презирали. Они же, но позже, не здоровались с Прохановым.

Не знаю, как сейчас на сравнение с Киплингом реагирует сам Проханов, но можно сказать, что, явно проигрывая Семенову в советское время в популярности, в «нулевых» он его обыграл.

Долгое время буржуазной России Семенов со своими чекистами был вовсе не нужен. Читали его книги редкие маргиналы и ностальгирующие пенсионеры. Ленивый и пугливый буржуазный читатель, по сути своей — тупой сноб, не в состоянии полноценно восхититься книгами Семенова, они поперечны ему.

А Проханов в какой-то момент выиграл потому, что принял на себя вирус нынешней действительности и, выжив в этом чумном бараке, заставил себя читать. Причем читают Проханова в основном люди глубоко чуждые ему и его эстетикам. Так хотят смотреть на трехгорбого, одноглазого, поросшего черным волосом мужика, привезенного в клетке на ярмарку.

На сегодня дела обстоят именно таким образом. Но все может поменяться в самое ближайшее время; и Семенову эта перемена сослужит дурную службу. Мы еще поговорим об этом ниже.

Семенов один из немногих авторов, что называется, остросюжетных книг, ставший при этом настоящим писателем — у него есть классические вещи; я всерьез. Недаром критик Лев Анненский с его безупречным слухом так ценил Семенова.

К сожалению, соблазнов «новых времен» Семенов не избежал и в последние годы жизни начал старательно и торопливо развенчивать все то, чему служил всю жизнь. Перечитывая его наспех сделанную, дешевую и неумную «антисоветчину», понимаешь, насколько страстно Семенову мечталось на исходе восьмидесятых все свои старые книги переписать наново, а от иных и вообще отказаться. К счастью, это было невозможно.

Пока Семенов находился в здравом уме, он создал и пустил в жизнь образ, ставший неотъемлемой частью нашей национальной культуры, и от него теперь не избавиться. Такое счастье — создать или, по лимо-новскому выражению, «навязать» миру своего героя — дано единицам из многих и многих. По миру их бродит всего несколько десятков — тучный Гамлет, веселый Теркин, горячечный Раскольников, растеряха Паганель, девочка Лолита, Чичиков (и все, кого он посещал, — Ноздрев, Манилов, Собакевич, Плюшкин, Коробочка), Наташа Ростова и Пьер Безухов, Шерлок Холмс и доктор Ватсон, трое в лодке (не считая собаки), Генри Чинаски, Дон Кихот и Санчо Панса, солдат Швейк, ну и еще несколько человек. Средь них — Штирлиц.

В русской литературе — мы имеем в виду хорошую литературу — сильных людей мало. В основном она населена рефлексирующими интеллигентами, барьём и корявыми мужиками. А сильные люди… Ну кто? Тарас Бульба. Печорин. Базаров. Павка Корчагин. Курилов у Леонида Леонова. Несколько офицеров у Бондарева. Эдичка (я, естественно, говорю о герое первого романа Лимонова) тоже тот еще сверхчеловек.

Штирлиц — квинтэссенция советского героизма, великая советская мечта. И в то же время — такой славный, юморной, нежный, надежный мужик. С редким и натуральным удовольствием прочитав все книги Семенова о Штирлице, я уже не вижу Штирлица кинематографическим, с лицом известного артиста, вернее, нескольких артистов — я вижу иного человека.

Штирлиц — реален, так же как реальны очеловеченные миллионами читателей Холмс или Чичиков. Со Штирлицем можно разговаривать, мысленно, без всяких там блюдечек и спиритов, вызывая его дух. Точно так же в грустные минуты можно и хочется общаться с нью-йоркским Эдичкой. Или с лирическим героем Есенина.

Все перечисленные мной ребята многим хорошо знакомы и никого никогда не подведут. Если нет рядом человека близкого, и ты, может быть, засыпаешь в пустой и стылой, со рваными обоями квартире, а может, в окопе сидишь, а может — в камере, им, любому из них, можно сказать: «Ну что, старина, как дела? Я тоже тут вот, сижу, бля. Выберемся, нет?»

Юлиан Семенов сочинял Штирлица всю жизнь.

«Семнадцать мгновений весны» — крепко сбитый, всем известный, но не самый лучший роман Семенова о Штирлице — середина пути героя. До этого много чего произошло, и после этого тоже.

Два романа о двадцатых годах: «Бриллианты для диктатуры пролетариата», «Пароль не нужен» — будущий Штирлиц в ведомстве Дзержинского, в Петрограде, на Дальнем Востоке, в Прибалтике.

Зарисовка, почти стихотворение в прозе — «Нежность» — Максим Исаев в 1928 году из Прибалтики перебирается в Германию.

Три романа о предвоенных годах: «Испанский вариант» (Испания, 1938 год), «Альтернатива», «Третья карта» (март — июнь 1941-го, Югославия).

Затем — «Майор Вихрь» (1942) — Штирлиц на оккупированных территориях СССР. Те самые «Семнадцать мгновений…» и «Приказано выжить» (весна 1945-го, Берлин). «Экспансия» (1946–1947, Испания и Латинская Америка). В романе «Отчаянье» (1947–1953) Штирлиц вернулся в Россию. И последняя книга одиссеи — «Бомба для председателя» (1967) — профессор Исаев еще раз навещает Германию.

Всего одиннадцать романов и один маленький рассказик.

Есть откровенно плохие — «Пароль не нужен». Есть хорошие приключенческие романы — «Майор „Вихрь"». И есть совсем замечательные.

Наверное, у Юлиана Семенова был не очень большой запас писательских приемов. Но все-таки был. Своя небрежная, но оригинальная манера письма, свой юмор. Он цепко, намертво держал сюжет, герои его были предельно тонко выписаны и ясны — лучшего, настолько крепкого, настолько явного Сталина, чем у Семенова, я вообще не встречал (я говорю о Сталине в «Альтернативе», «Третьей карте» и в «Экспансии»; в романе «Отчаянье», написанном в «новые времена», — уже другой Сталин, натуральный идиот, сбежавший со страниц либеральной прессы).

Семенов обаятельно совмещал нежную детскость восприятия мира и тонкое чутье аналитика, а порой и провидца.

Предвосхищая появление нынешних, облаченных в сановные одежды ничтожеств, Семенов писал: «Когда личность выдвигается к лидерству, как выявление вполне закономерной тенденции, тогда история развивается так, как ей и надлежит развиваться; в том же случае, когда у руля правления оказывается человек, который поднялся вверх в результате сцепления случайностей, тогда развитие мстит человечеству, словно бы наказывая его за пассивность, трусость и приспособленчество».

Еще он писал: «…Нормальные дети мечтают стать пилотами или музыкантами, хирургами или шоферами, маршалами или актерами, но никто из них не мечтает стать лавочником. Дети хотят иметь гоночный автомобиль, а не таксомоторный парк. Лавочник — раб достигнутого. Для него нет идеалов, кроме как удержать, сохранить, оставить все как есть».

Мог ли он тогда подумать, что нынешние дети будут мечтать о собственной лавочке как об абсолютном счастье?

Первые книги о Исаеве-Штирлице («Пароль не нужен», «Майор „Вихрь", „Семнадцать мгновений…", „Бомба для председателя") были написаны Семеновым еще в шестидесятые и сразу охватили фактически всю жизнь героя. Потом он только добавлял новые моменты в мозаику.

Лучший роман Семенова — это, конечно, «Альтернатива». Книжка написана абсолютным мастером в 1978 году.

Сочинения Семенова оставляют ощущение какой-то жюльверновской чистоты; мне нравится жить в таком мире, мне в нем уютно, он вовсе не надуманный, не пошлый, не, с позволения сказать, кастрированный. напротив — мир этот апеллирует почти к античным высотам духа, к мужчинам, способным на Подвиг, и женщинам, способным на Верность. Чего стоит только история любви Штирлица — он, еще юношей, в «Бриллиантах.» познакомился с прекрасной девушкой, провел с ней одну ночь, она забеременела — и больше они никогда друг друга не видели, но любили друг друга неизбывно.

И да, Семенов долгое время был очарован советской историей и великолепно ее мифологизировал — благо она имела для того веские основания. Еврейская кровь Юлиана Семеновича Ляндреса (Ляндрес — настоящая фамилия Семенова) ни в какие противоречия с писательской задачей долгое время не вступала.

Хотя, так сказать-с, порода чувствовалась с самого начала. Конечно же, любимый поэт у Штирлица — Борис Пастернак. Штирлиц его книжку, заезжая в Париж в тридцатых, купил, прочел и запомнил наизусть. Не хранить же ее в Берлине под подушкой. Еще Штирлиц то и дело вспоминает Гейне.

Это, впрочем, еще мелочи.

Писателя не убили ни во Вьетнаме, ни в Лаосе, он не умер с перепою и, к несчастью, дожил до «новых времен». К этому времени вся одиссея Штирлица были написана — кроме одной части, одного периода — возвращения Штирлица домой после завершения Великой Отечественной.

И в 1990 году Семенов выдал роман «Отчаянье»: злобную, бестолковую и бессюжетную пародию на свои собственные книги.

Конечно, Штирлица по возвращении в Советский Союз сажают. КГБ уничтожает его сына и его жену. Едва не убивают — по велению Сталина! — самого Штирлица. Семенов, возможно, и Штирлица грохнул бы — но уже, повторимся, был издан роман о деятельности разведчика в 1967 году, несостыковочка вышла бы.

«Еврей, конечно?» — спрашивает в «Отчаянье» Сталин о Штирлице.

«Русский», — отвечают ему.

«Штирлиц — не русское имя… Пройдет на процессе как еврей, вздернем на Лобном месте рядом с изуверами…» — говорит Сталин. Я очень смеялся, когда читал.

«Врачей-убийц будем вешать на Лобном месте. Прилюдно, — еще раз повторяет в романе опереточный Сталин. — Погромы, которые начнутся за этим, не пресекать. Подготовить обращение еврейства к правительству: „просим спасти нашу нацию и выселить нас в отдаленные районы страны"…Все враги народа — жидовня… я им всегда поперек глотки стоял.»

Очень трогательно, когда радикальные антисемиты, с одной стороны, и люди, одержимые своим еврейством, с другой, сходятся в крайностях. Вот этот семеновский Сталин — безусловно, милая сердцу мечта любого пламенного «жидоеда», с удовольствием вложившего бы в уста вождя точно такие же речи.

Московские чекисты в «Отчаянье» — все параноики; Берия — параноик, Деканозов — ничтожество. Но есть один положительный герой, чуть ли не «единственный, кто по-настоящему работал» (цитата из романа)… Это, конечно же, офицер КГБ Виктор Исаевич Рат.

Ненависть к «жидовне» не единственный признак паранойи Сталина. В одном месте он призывает расстрелять в лагерях «наиболее злостных врагов народа…

Десять процентов многовато, а пять достаточно. Как, товарищ Молотов? Согласны?» И Молотов отвечает, заикаясь: «Д-да, т-товарищ Сталин, с-согласен…»

Черный анекдот, а не книжка.

Понятно, что у Семенова была личная обида: его отца, Семена Ляндреса, работавшего в «Известиях» вместе с Николаем Бухариным, а впоследствии занимавшего должность уполномоченного Госкомитета обороны, в тридцатые посадили. Но потом ведь отца выпустили, реабилитировали.

По сути, Семенов, развенчивая старые мифологии, начал работать на формирующийся слой лавочников. Тех самых, о которых совсем недавно писал с ненавистью, — более всего озабоченных тем, чтобы мир был рационален, благообразен и навсегда избавлен от героев и чудовищ.

Лавочники и погубили его. В «Книге мертвых» Лимонов выдвигает убедительную версию о том, что миллиардера Семенова угробило жадное окружение; покойный Боровик там фигурирует.

В 1991 году Семенова разбил инсульт, три инсульта подряд. Это очень символично, что он умер вместе со своей красной империей, от которой пытался отказаться, но не вышло — она, утопая, затянула его в свою огромную черную воронку.

Семенову наделали каких-то операций и, обездвиженного и невменяемого, упрятали с глаз долой. Он иногда приходил в сознание. Даже пытался начать работать… Боже ты мой, какой это ужас — тридцать лет куролесить по миру, рисковать шкурой, написать сорок романов, продать миллионы экземпляров своих книг, познать столько всего… и потом… вот так вот…

Осенью 1993-го Семенов смотрел по телевизору расстрел Белого дома. Похоже, он понимал, что происходит, в глазах был полный, мучительный ужас, он рыдал. И вскоре умер, в ту же осень.

Зададимся простым, привычным вопросом: что он оставил?

Ну да, несколько хороших книг, которые сегодня хотят использовать новые лавочники, рядящиеся в чекистов. Говорят, например, что эпос о Штирлице снова будут экранизировать. Ужас: эта публика может окончательно убить Семенова, они это умеют. Все, к чему они прикасаются своими руками, превращается в пакость.

Зато словами Семенова можно к этим же лавочникам обращаться.

«Надейся на лавочника, — просил он в одной своей книжке правителя Германии. — Я очень прошу тебя… Думай, фюрер, что благополучие нескольких тысяч в многомиллионном море неблагополучия — та реальная сила, которая будет служить тебе опорой».

И еще вспоминаются несколько строк Семенова, когда думаешь о рыдающем писателе у экрана телевизора, и той боли, и той жути, которые еще предстоит пережить нашей земле. Вот эти строки: «Это очень плохое качество — месть, но если за все это не придет возмездие, тогда мир кончится, и дети будут рождаться четвероногими, и исчезнет музыка, и не станет солнца…»

КРИК В БУРЕЛОМЕ

Поначалу захотелось переслушать Егора Летова — прежде чем писать. У меня есть пластинок тринадцать его. Потом подумал: а зачем? Зачем выдумывать нового Летова, когда у меня уже есть тот, с которым прожил какой-то отрезок времени. Не всю жизнь, нет.

Есть известное выражение, которое употребляли в свое время хиппи: «Не ходи за мной — я сам заблудился». На первый, неточный взгляд может показаться, что эту фразу мог повторить и Летов в последние годы. Но мне кажется, что тут куда больше подходит иная формулировка: «Не ходи за мной — я уже пришел».

Летов говорил в предпоследние времена, что больше не хочет писать песен — куда интереснее петь чужие. Опять же, думаю, вовсе не потому, что исписался, — а оттого, что все сказал.

Слова кончились.

Зато появилось ощущение, что после всех своих метаний, катастроф и ломок Летов наконец-то просто поживет, жизнью, почти в тишине, совсем немного музыки оставив.

Он умел молчать, хотя его-то как раз хотелось слушать — в то время как иным хриплым и вздорным глоткам давно пора заткнуться.

Каким странным это ни покажется после прослушивания «Гражданской обороны» — но Летов был очень тихим человеком.

Он не кричал — это в нем кричало.

В то время как многие его, так сказать, коллеги по цеху старательно рвут глотку в то время, когда внутри все вымерзло, а на языке дурная трава наросла.

Когда у Летова перестало внутри кричать — кровь встала. Видимо, крик этот и толкал сердце.

Всякий разумный человек понимает, что в музыке Летова не было ничего деструктивного, ломкого, черного. Напротив, все сделанное им было бесконечным преодолением хаоса. Было, скажу больше, объяснением в любви тому самому русскому полю и даже тем самым русским людям, у которых все как у людей.

Сквозь этот дикий крик только одно и слышится: «Милые мои, потерянные, что же мы все здесь будем делать, как же нам не пропасть тут пропадом…»

Сегодня говорят, что Летов настолько внесистемен, внеидеологичен, да и попросту дик, что он как бы уже и не русский, а какой угодно, вне географий, вне границ, всечеловеческий. Сущая ерунда, конечно, потому что в силу именно этих своих качеств Летов и является русским на всю тысячу процентов. Как, впрочем, и всякий иной великий русский.

Я не услышал его тогда, когда Летова пел всякий дурак с гитарой во дворе, ни единого слова не понимая. Если бы понимали — они бы не разошлись, едва повзрослев, по сторонам, все эти беспутные недоростки, рисовавшие «ГрОб» на стенах и оравшие «Все идет по плану!».

Я услышал его в те дни, когда полюбил женщину, девушку, девочку, — и в ее изящной квартире, совершенно неожиданно, играл Летов, «Сто лет одиночества».

— Меня это очень возбуждает, — говорила мне она, и в этом не было ни гранулы пошлости, а только чистота, страсть, стремительное солнце.

Отсюда, из этой страсти, рукой было подать до Лимонова и его ватаг: приход Летова к нему был абсолютно логичным. Они оба занимались, по сути, одним и тем же: никакой не политикой, а спасением человека, спасением почвы, на которой человек стоял, преодолением несусветной пошлости и бесконечной подлости.

Только безумцы думают, что Летов писал песни про анархизм, про фашизм, про наркотики и про «пошли вы все на х…».

Он пел о том, что испытывал ужас от такого, когда «…дырка на ладони — так ему и надо, Некому ответить — нечего бояться!» Потому что надо отвечать.

И он отвечал, сколько смог, как умел, как получалось. Тем временем ненасытный хаос настигал, реальность выварачивалась наизнанку и жила так — мясом, белыми костями грудины, нервами и кровотоками наружу. Потому что — надо больно, больно надо, иначе никак.

Летов стремился к человечности по-настоящему, по-человечески, всеми силами, поперек любой кривды, к последней истине напрямую, через бурелом.

Когда я закрываю глаза и пытаюсь представить, как Летов пишет и поет песни, я только такую картину и вижу: чернеющий, насмерть спутанный корнями и сучьями кромешный лес, сквозь который бредет, прорывается слабый человек с голыми, в кровь разодранными руками.

Он, конечно же, вышел на свет. Иначе не может быть.

ЖАРА И ГЛЯНЕЦ, ДЕНЬ ЧУДЕСНЫЙ

С новым русским кино мне тотально не везет. Все время кажется, что есть какое-то другое новое русское кино, а то, что мне подсовывают, — это недоразумение, которое приличные люди и обсуждать постесняются.

Но нет, открою иной журнал — и там описывают наши замечательные кинокартины, у всех серьезные лица, никто не прыснет со смеху, не скажет: «Да ладно, мужики, мы же глумимся! Разве об этом кошмаре можно говорить!»

Новое русское кино (то, что я видел) снимают люди, которые не умеют этого делать. Как правило, кино повествует о том, чего не знают люди, которые его снимают. И в конце концов это кино показывают тем, кого авторы фильма не уважают и уважать не умеют.

Досмотреть новое русское кино до конца у меня не хватает физических сил, в эти минуты я всем своим существом понимаю, что жизнь свою трачу впустую, и потом очень долго не могу простить себе полтора или два часа всмятку убитого времени.

Последний фильм, который я в муках, в три захода все-таки досмотрел до конца, — «Глянец» Михалкова-Кончаловского. По итогам просмотра я вновь понял, что дар — это то, чем тебя одаривают. Однажды одарили — однажды и забрать могут. Быть может, дар — это не самая приятная вещь, подозреваю, что он тяжел, его приходится таскать на горбу и за него надо отвечать всей судьбой своей. Михалков-Кончаловский снял бездарное (то есть лишенное дара) кино, зато сам он выглядит отлично, и нет никаких причин, чтобы осуждать его за это. Очень взрослый парень налегке — какие к нему могут быть претензии.

«Глянец» замечательно иллюстрирует тезис, что кино у нас снимают о том, чего не знают: российский кинематограф — своеобразный вид социальной фантастики, куда более стыдный, чем самый паскудный соцреализм. Михалков-Кончаловский не знает, что такое русская деревня, не знает, кто такие русские бандиты, не знает, что такое русский глянец, — но жаждет все это изобразить. В итоге не только он, но и многие иные российские режиссеры снимают русскую жизнь почти так же, как ее снимают европейцы или американцы. Только если у зарубежных, млять, мастеров киноискусства получается просто китч, то у наших — китч с претензией на духовность, на достоевскость, на знание психологии драной русской души. Иностранцы делают бодрый, горячий и питательный навоз, а наши — навоз рефлексирующий, изначально холодный, которым даже огород удобрять нельзя.

Мне лень разбирать по деталям картину Андрона Сергеевича: почти вся она вылеплена по-дурацки, будто придумывалась на ходу. Вспомните хотя бы, как дешевый деревенский бандит, кошмарящий в своем Мухосранске ничтожных журналистов, откуда-то появляется в Москве, давит на спонсоров элитного показа мод, а потом становится приближенным непомерно крутого олигарха.

Всякий герой этой фильмы слишком много и подробно объясняет, что, как и зачем он делает: от того дядьки, что изображает «торговца лохматым золотом» Листермана, до той тетьки, что изображает редактора глянцевого журнала. Режиссер то ли держит зрителя за дурака, то ли сам себе весь фильм пытается объяснить, что есть глянец в его понимании. Скорей второе.

Канувшую в неизвестность сюжетную линюю с двумя гологрудыми молодками заметили, наверное, даже самые невнимательные зрители («а где эти… девки с сиськами?..»).

Нашумевшая «Жара» — такой же «Глянец», только для подростков. Ее я вынес только до половины: милый набор банальностей и благоглупостей, а также удивительной психологической немотивированности поступков всех героев (о, как встречали Чадова из армии! Всей душой верю, что все авторы и герои фильма однажды были дембелями).

Особенно мне понравилась сцена, как целая банда престарелых «фашЫстов», подобная стаду пьяных быков, носилась по всему городу за одним полутораметровым Тимоти и потом сидела до ночи у его подъезда: ну разве встретишь в Москве хоть одного человека неарийской расы? Редко бывает такое везенье: и если встретил, надо весь день тратить на его отлов, бомберов не щадя. Нет, честное слово, наши кинематографисты хуже любого шведа: они видели свою страну только по телевизору.

Картина «Нулевой километр» была тупо остановлена на первой же сцене и забыта навсегда. Даже если там дальше все замечательно (хотя не верю), нечего было начинать столь бездарной актерской игрой.

Пока лежат на полке «12» и «1612», но их я боюсь смотреть: наверняка сделано очень эпохально, и в конце нужно будет разрыдаться, как я уже делал на «Сибирском цирюльнике». Побережем нервы.

Вчера решил успокоить сердце и уйти от современников к классикам: включил недавнюю экранизацию Андрея Платонова «Отец».

Кино вдумчивое, с претензией: тарковские планы, мхатовские мизансцены — и тоже очень плохое. Его авторы могут обижаться, а обижаться нечего: ну не получилось.

Одно опечалило особенно сильно. Даже самое дурное советское кино о войне или о деревне (или, в конце концов, о народе вообще) было убедительным психологически. Да, да, была лакировка, были подмалевки вместо фильмов, было вранье натуральное. Но! Так сложилось, что великое множество русских советских актеров и режиссеров только что вышло из деревни, пожило жизнью военно-тыловой голодраной пацанвы, а иные и сами повоевали, пострадали, полютовали. В итоге, если герой или героиня советского фильма попадали в кадре, скажем, в деревнскую избу — они изначально знали, как там двигаться, знали, как там говорить, как смотреть, как жить, в конце концов. Их не нужно было учить: они сразу были дома.

А современное наше кино — все будто в гостях: хоть в окопе оно, хоть в редакции глянца, хоть в деревне, хоть в армии.

Я даже не смогу найти нужные (и отсутствующие) детали в «Отце» — но твердо видел, что и мужик, и женщина, и дети в этом фильме — они из другой жизни, они голландцы какие-то в русской избе: ничего там не понимают, не знают, не умеют, бродят, как деревянные.

Русское кино! Какое-то ты не русское стало.

Пойду я Киру Муратову смотреть. Сил нет уже никаких.

I LOVE TV

А что плохого в телевизоре? А ничего плохого.

Что мы так все взъелись, в конце концов. Окно в мир, однако. Откуда бы я еще знал, какая неприятная, хотя и приветливая с виду, власть сегодня в России, если б не было телевизора. Александр Андреевич Проханов обмолвился как-то, что в середине 90-х включал телеэкран и в течение пяти минут вдохновлялся на создание новой, кипящей страстью и ненавистью передовицы в газете «Завтра». Надо понимать, что, если экран светился и мерцал чуть более часа, вдохновения как раз хватало на роман; по крайней мере, на несколько глав.

Я его понимаю, Проханова.

А вот моя любимая женщина смотрит иногда сериал про «Дом» с Ксенией Собчак. Я тоже порой смотрю и хочу заметить, что давно не видел Алены Водонаевой, особенно мне нравилось, когда ее бил Степа Меньшиков. Моя любимая сказала, что они ушли из «Дома», и я очень огорчен. Мне кажется, что люди, побывавшие в «Доме», уже не могут никуда уйти — что им вообще делать на свободе?

Еще мне очень нравился негр Сэм — за все четыре года существования программы «Дом» это был единственный человек, который читал там книги. Я сам несколько раз видел. «Хижину дяди Тома» он читал один раз. Потом еще что-то подобное, про трудную долю бедняков и гастарбайтеров в других странах. Я очень его уважал за это и каждый раз пытался разглядеть обложку. Но его девушка всегда мешала ему читать, предназначение книги ей было непонятно и неприятно. Если бы Сэм целыми днями лазил по деревьям, она, вероятно, относилась бы к этому спокойнее.

Белые люди в этой программе вообще книг не читают, они же белые. Они круглыми сутками выясняют свои нелепые отношения, а затем, в силу стечения не совсем внятных обстоятельств, чаще всего для того, чтоб их не турнули с программы, меняют сексуальных партнеров, хотя, так сказать, самое важное нам не показывают. Но я в любом случае очень благодарен программе «Дом»: я понял, куда и с какой целью тратят свою единственную, неповторимую жизнь большинство человеческих особей в моей стране. Был БАМ, стал «Дом». Звучит почти одинаково.

А сам я по утрам читаю и одновременно смотрю несколько музыкальных каналов, переключая с одного на другой, если песни не нравятся. Хотя, учитывая то, что я смотрю музыкальные каналы без звука, вести речь о песнях как-то странно. Наверное, мне нравятся танцы. Да, определенно танцы. Но я очень не люблю, когда поют и танцуют мужчины. Это неправильные какие-то песни. Вот есть, к примеру, альтернативный музыкальный канал, там вообще одни мужчины поют, с гитарами, раздраженные, и много волос на них растет. Такая музыка нам не нужна. А есть другие каналы: там девушки, совсем не раздраженные, но тоже с волосами. Их все время как-то пригибает к земле, иногда они даже не ходят, а ползают на четвереньках, склоняя головы, как будто принюхиваясь к чьему-то следу; и от этого их еще больше колотит. Видимо, кто-то ходит там неподалеку, с резким запахом и босой. Порой я, заинтригованный, бросаю читать новую книгу Быкова и очень переживаю за девушек, не в силах оторвать глаз от экрана. Даже звук иногда включаю, но тут же выключаю. Хорошо, что у телевизора есть эта функция: раз — и ничего не слышно. Ползайте молча.

Все, доползли. Ну, давай, Дмитрий Львович, рассказывай, чем там дело кончилось. Не, погоди, опять началось.

Другие каналы у меня плохо показывают, все сорок восемь или около того. Потому что на крыше у меня упала антенна, и поднимать мне ее лень — лет эдак уже семь или восемь все рябит и поскрипывает. Это мне тоже нравится, потому что у политиков такие смешные и искривленные лица получаются, какие, собственно, и должны у них быть.

Или когда показывают юмористические передачи, там тоже все выглядят как идиоты, особенно зал, и это жизненно, это правдоподобно.

Так как я известный русский писатель, не как Быков, конечно, но тоже знаю нескольких людей, которые читали мои книги до конца, — ну вот, так как я писатель, меня приглашают на телевидение, и у меня есть возможность выяснить, кто это телевидение смотрит.

Во-первых, конечно, его смотрят мои родственники, потому что моя мама, узнав о программе с моим участием, всем звонит и приглашает посмотреть на ее сына, хотя родственники меня часто видели и раньше, в детстве, в юности, потом, когда у меня была свадьба, и на нескольких других семейных праздниках. Но они все равно смотрят и удивляются.

Но это очень маленькая аудитория, есть много других людей, которых я, к примеру, не приглашал на свадьбу. Они тоже меня смотрят, даже без маминых просьб.

Однажды я был на программе «Школа злословия», которую ведут Татьяна Толстая и Дуня Смирнова, очень хорошие и приветливые люди, хотя я раньше думал о них несколько иначе. Программа их, надо сказать, идет ночью. После того как она вышла в эфир, на мой сайт случилось паломничество, посещаемость его фактически достигла посещаемости сайта «Все книги Дарьи Донцовой бесплатно», а мои издатели сообщили, что в течение двух недель неизвестные люди смели в магазинах тиражи моих книг, хотя до этого предыдущий, и предпредыдущий, и еще который перед ними тиражи продавались по полгода или даже год иногда.

Я понял, что попал на золотую жилу, и немедленно отправился на программу к Андрею Малахову, которая, как говорят, является самой популярной среди российских телезрителей. Я подумал, что люди меня опять увидят и скупят новые тиражи моих книг вообще за день. Тогда мне выпадет счастье получить большие роялти и купить милым моим детям много игрушек, так как себе я уже все купил, а детям еще не все, потому что им старые игрушки быстро надоедают.

Но после того как вышла программа Малахова, ни один, я вам клянусь, новый человек не зашел ко мне на сайт, чтобы узнать, что это за безволосое существо столь оригинально рассуждало с экрана. Ну и книги в магазинах как лежали, так и лежат.

То есть программу Малахова смотрят в пятьдесят раз больше людей, чем «Школу злословия», но моих читателей средь них нет вообще. В свою очередь, среди зрителей полуночной «Школы злословия» читателей у меня много, и я счастлив, что мы друг друга нашли.

Это я вам не к тому рассказываю, чтоб о себе поговорить. Это я просто на своем примере постиг некоторые принципы существования телевидения.

И сейчас нам придется называть вещи своими именами, потому что мы в своем кругу, который, как всегда, страшно далек от народа.

Интеллигентные люди, понял я, подобно животным какого-то редкого вида, либо не смотрят телевизор вообще, либо мигрируют в темноту, в сторону ночных программ. Во-первых, ночью никто не застанет интеллигентного человека за постыдным занятием просмотра телевизора (если только другой интеллигентный человек, лежащий под тем же одеялом). Во-вторых, ночью есть удивительная и редкая возможность посмотреть что-нибудь «нерейтинговое».

Но, думаю, и ночная лафа скоро завершится, потому что без рейтинга никуда, и если петросенко и степанян найдут свои сорок миллионов человек, готовых смеяться и ночами, значит, так тому и быть.

И хорошо, что так.

Телевидение уже сегодня стало очевидной приметой чего-то безусловно нечистоплотного, неопрятного, рассчитанного на людей со слабой способностью к анализу действительности и к мышлению вообще. Со временем привычка смотреть российское телевидение должна попасть примерно в один ассоциативный ряд с привычкой застегивать ширинку за

пределами туалета, красить волосы пергидролью в цвета первобытной пошлости, писать доносы на соседей, прилюдно читать книгу с названием «Фейсконтроль для Дездемоны» и впоследствии рекомендовать ее знакомым, верить в реальность существования авторов писем, публикуемых изданием «Спид-ИНФО», говорить «звонит» с ударением на первый гласный, «ложить» с любым ударением, ну и так далее, сами знаете, что я тут распинаюсь.

И не надо ничего запрещать. Надо, чтоб существовало пространство, куда можно уйти, оставив этот дурацкий, набитый подлостью и глупостью сундук пылиться в углу.

Но такого пространства пока нет.

«…А ПОТОМУ, ЧТО ОНИ УРОДЫ!»

Путевые заметки на салфетке

У самого известного латышского националиста фамилия Сиськин. Вообще он Шишкин, но в латышской транскрипции буквы «ш» нет, посему пришлось Сиськиным ему доживать свой трудный век. Он тот самый Сиськин, что проходил по делу о взрыве памятника Освободителям. Трибун, крикун, ну и врун, не без того. Как водится среди националистов — полукровка, латыш только наполовину.

Сиськин, к счастью, в своей стороне оказался маргиналом, они его даже посадили, обнаружив террориста, как и следовало ожидать, в землянке.

В реальности в Латвии нет никакого такого фашизма. Так, по крайней мере, показалось мне на первый, скользящий, поверхностный взгляд.

В Риге русская речь слышна чаще, чем латышская. Несколько дней я бродил по кафе и магазинам, втайне надеясь, что вот сейчас меня откажутся понимать или отберут меню, или раздумают обслуживать. Не тут-то было.

Все меня обслуживали, все мне продавали, и бармены говорили на самом чистом русском, и вообще есть подозрение, что там одни русские повсюду. Ходят как дома.

Знаете, как там тепло на душе становится в магазинах, когда из подсобки один бодрый женский голос кричит с непередаваемой на письме интонацией: «Мань, а где мешки-то свалены? Мешки, говорю, где, Мань?» Так только в какой-нибудь рязанской деревне могут кричать. Даже в Москве так кричать не умеют.

Гостиница, куда нас заселили, располагалась напротив парка.

Выйдя на улицу со своим латышским знакомым, я спросил: «А где тот парк, где Санькя закопал пистолет, прежде чем убить судью?»

У меня есть роман «Санькя», там одноименный молодой экстремист приезжает в Ригу, дабы смертельно наказать судью Луакрозе, посадившего советского ветерана на 15 лет. Санькя закапывает ствол в парке, а потом раскапывает и, выпив для храбрости, отправляется на «мокруху».

«Где этот парк?» — спрашиваю, любопытствуя. Я в Риге никогда не был до того момента и судью не убивал, как некоторые предполагают. «А вот!» — отвечает знакомый.

Меня, оказывается, поселили ровно напротив этого парка, через дорогу. Едва ли с умыслом произвели со мной такое — чтоб я, как Раскольников, пошел во тьме на место преступления. Это, скорей, очередной случай божественной иронии: я очень часто замечаю, как нам подмигивают сверху. Что, мол, парень, ты до сих пор думаешь, что Бога нет? А вот я, опять тебе вешку поставил, чтоб не забывал.

Судья тоже, как выяснилось, жил неподалеку. Его действительно убили, из ППШ, в упор, и убийцу не нашли, хотя русский экстремистский след рассматривался всерьез.

ППШ, автомат Второй мировой, действительно вызывает приятные русскому милитаристскому духу ассоциации; и фильм «Брат» с продолжением отчего-то сразу вспоминается. Но вообще это оружие куда с большей вероятностью могло храниться у бывших латышских партизан, воевавших сами знаете против кого.

Так что еще неизвестно, что там сталось с судьею, кому он поперечен был.

Зато русский ветеран Кононов, герой, умница, железный старик, которого в Латвии долго мурыжили, в наш приезд украшал своей вовсе не старой, очень бодрой и оптимистичной физиономией первые полосы местных газет. Мало того что его, якобы участвовавшего в геноциде местных «лесных братьев», отпустили-таки из тюрьмы, он еще в Европейский суд подал, запросил несусветную сумму компенсации и теперь уверяет, что победа у него в кармане.

Нет, что вы ни говорите, а Латвия — страна свободная. В другом, может, понимании, в западном, — но и в этом значении тоже свобода кое-чего стоит.

На Книжную ярмарку, где я гостил, заглянул президент Латвии, высокий, вполне симпатичный внешне человек. Я хотел было сбежать, но меня поймали и вернули, представив главе Латвии как «будущего русского классика».

— Желаю поскорее им стать! — сказал президент и неспешно пошел дальше; охраны с ним было мало.

Тем временем мы отправились пить вино в местное, прямо посередь ярмарки, кафе, в компании с латышами (как русских кровей, освоившихся и обжившихся там, так и нерусских).

Пока я прикладывался к рюмке, в тридцати метрах от нас вновь образовалась знакомая фигура — президент куда-то шел далее, и за ним то ли два, то ли три охранника. И больше никого вокруг. Все сидели за столиками, и никто даже не оборачивался.

Я говорю:

— Вы это… чего вы это так? Вон ваш президент ходит, ау! Что вы тут свои котлеты потребляете? Если б в России шел президент по ярмарке, никто бы не смел есть, и вокруг него уже стояли бы толпы ликующих и обожающих.

— Мы терпеть его не можем, — ответили мне мои спутники. — Президента у нас вообще никто не любит. А чего его любить? Все производство стоит, половина Латвии уехала на заработки в Англию, цены растут втрое каждый сезон, а зарплаты далеко не теми же темпами поднимают…

— Ну так и у нас то же самое! — хотелось заорать мне. — И это ничего не меняет в отношении людей к власти!

Но я ничего не сказал. Только и делал, что зачарованно смотрел на одинокого президента, на которого почти никто не обращал внимания.

— Запад, — думал я. — О, Запад есть Запад… Восток есть Восток…

Принял увиденное к сведению и пошел дальше.

Заглянул между прочим в местный музей латышской военной славы.

Слава заключалась в том, что жителей этого, по сути, несчастного побережья поочередно били то немцы, то русские, то совсем какие-нибудь эстонцы, а еще чаще первые, вторые и пятые проходили сюда, чтобы посередь латышских земель сразиться друг с другом, но если кто из местных не успевал спрятаться, резво выскочив из своих деревянных башмаков, — ему однозначно не везло.

Лучше всего латыши воевали в компании с кем-то (ну, про латышских стрелков слышали все).

Так вот, все, что мы краем уха слышали, — все правда. Упрямые, жесткие, честные солдаты. Чего они так долго не могли построить свою государственность, я даже не понимаю, а в музее этого мне никто никак не объяснил. Я только видел гравюры, где изображено, как во времена Ивана Грозного русские ратники расстреливают из арбалетов латышских женщин и детей. А где мужчины-то были?

Вечером мы выступали совместно с латышскими поэтами, которые сочиняют, между тем, стихи на русском языке, правда, без рифм. Ну, и русские сегодня тоже не особенно рифмуют, у нас эпоха верлибра, рифмовать в падлу.

С нашей стороны была без обиняков королева слэма Анна Русс, тут вообще особо ловить было некому, но местные не сдавались, тоже жгли как могли, танцевали, приседали и немножко подпрыгивали. Смотрелось иногда трогательно, иногда брутально, к тому же латыши вообще красивые люди, особенно красивые у них женщины, таких, помните, как у Довлатова, даже в московском метро не часто встретишь. А там — ничего, ходят себе по улицам, высокие, как температура.

И вот мы в компании с поэтами и с этими женщинами отправились на финальный званый вечер в честь русских писателей. Такие приемы, надо сказать, случались ежедневно, и кормили на них так, как в России не кормят нигде.

— В России фуршеты кончаются, а здесь нет, — философски заметила Анна Русс, и это было чистой правдой. На фуршетах были бессчетные разноцветные рыбы и разномастные грибы, мясо и фрукты, невыносимо разнообразный алкоголь в таких количествах, что мы ни разу не смогли его допить, что поставило под сомнение миф о русских писателях, которые моря переходят, не закусывая.

Но в последний вечер все было вообще за границами здравого смысла.

— Слушайте, вас всегда тут так кормят? — спросил я у латышского поэта.

— Нас вообще здесь никто не кормит, — ответил он мрачно.

— А что ж сейчас происходит такое?

— А русские приехали — иначе и не может быть.

— Здесь что, так страстно любят Россию? — спросил я возбужденно. Поэт посмотрел на меня почти иронично.

— Втайне все считают, что русские — уроды, — ответил он просто. Я помолчал секунду, отчего-то польщенный.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Двенадцать обычных людей общаются в чате. И узнают, что эта ночь – последняя для человечества. Но у ...
Элс Тейдж, бывший дринджерийский шпион, настолько вжился в образ главнокомандующего патриаршим войск...
Впервые третья трилогия легендарного цикла «Играть, чтобы жить» – под одной обложкой!Земля русского ...
Все мы знаем, как это бывает – серость и непроглядная хмарь в один момент сменяются солнцем. И вот у...
– Бывают ли крокодилы добрыми?– Кто на самом деле победил на выборах президента в 1996 году?– Может ...
Впервые на русском – долгожданное продолжение одного из самых поразительных романов начала XXI века....