TERRA TARTARARA. Это касается лично меня Прилепин Захар

Приснись мне, мещанин. Я еще помню тебя: как ты бурлил на площадях, это ведь был ты, а кто же еще. Пел хриплые песни возле Белого дома, кормил солдат колбасой, завалил чугунного Дзержинского, спас Зяму Гердта от черносотенцев.

Приснись мне, ведь солдаты снова хотят колбасы, Дзержинский снова на пьедестале, а всякий Зема в сильной опасности. Пусть я не разделяю твоих взглядов, пусть они мне кажутся дурными, но я готов уважать тебя за последовательность. Где она?

Непоследовательный мещанин — никакой не мещанин. Нет ему имени, одни позорные прозвища.

Не хочешь быть последовательным — не надо, я теперь буду мещанином. Это я горожанин низшего разряда, не купец, не стрелец, но подлежащий солдатству, развеселый посадский, с женой-мещаночкой и детками-мещенятками.

Горло перегрызу за мою мещанку и малых мещенят. Как же прожить нам, настоящим мещанам, сладостно и радостно, если мы со своим счастьем поперечны на своей земле? Если нужно мне, незлобивому посадскому человеку, оступиться один раз, потерять свой рубль и не найти второй — и мое государство проедет по мне, не сжалобится ни на мгновение. Нет, не хочу такого порядка, хочу иного.

Кто-то еще должен заботиться о моем счастье, кроме меня самого.

Если буйные да вольные придут под стены города — первый открою им ворота, мы всегда так делали.

ГОСУДАРСТВО ГОВОРИТ МНЕ «ТЫ»

Сначала я хотел начать так: «В уездном городе N…»

Потом думаю: какой, к черту, уездный город? Если так написать, они даже не заметят, что о них говорят.

Ни в каком не в городе N все было, а в самом натуральном Дзержинске, где я прописан, хотя живу давно в других местах.

За последние годы мне трижды пришлось навещать этот город, причем одно и то же место — управление ГИБДД: документы на авто приходится оформлять по месту прописки, и никуда от этого не деться.

Вам знакомо это мучительное чувство потерянного времени: когда понимаешь, что у тебя забрали целый день жизни, скомкали и выбросили под ноги? Наверняка знакомо. Именно за этим чувством я и езжу в Дзержинск. Осадок потом остается даже не на дни, а на годы: почему нас так унижают, за что?

За что, за что… Причина, на первый взгляд, поверхностна: не могу же я на машине ездить без документов. В итоге один раз я ставил машину на учет, второй раз — снимал ее, в третий заезд — получал новый техпаспорт.

Сценарий, по которому все происходило, всегда был примерно одинаков.

Приезжаешь с самого утра, там такая заасфальтированная площадка у ГИБДД, и на ней стоят машины со вскрытыми капотами, а возле машин перетаптываются и бесконечно курят нервные водители. Ждут офицера ГИБДД, который подойдет, проведет осмотр и черкнет подпись в бланке. Бланк нужно предварительно заполнить.

Приехал и я, и в очередной раз удивился, что офицер работает всего один и очередь еле движется. Стоят смурные мужики, ждут, ждут, ждут, а на улице холодно, но машины никто не заводит и даже не садится в них — каждый опасается, что офицер возьмет и стремительно пройдет мимо, к другой машине, и придется снова его целый круг ждать.

«Мы очень терпеливы», — решил я, оглядывая всех собравшихся.

«Мы очень терпеливы — это раз, — решил я. — И все очень боимся начальства».

Липкое, томительное и гадкое чувство подобострастия все время наползало на меня, и я, признаюсь, еще задолго до осмотра внутренне приказывал себе не волноваться, не дергаться и обязательно убрать заискивающую улыбку с лица в ту минуту, когда офицер подойдет ко мне. Потому что я проходил уже на этой своей машине осмотр, у этого же офицера, год назад, у меня все оказалось в порядке, и переживать было совершенно не о чем. Но организм не слушался! Организм то нервно подхихикивал, то покрывался гусиной кожей отвращения к самому себе.

И всякий мужик, стоявший со мной в одной очереди, — он был похож на меня, и он сплошь и рядом не умел сдержать себя, и суетливо бегал вокруг офицера, едва тот подходил, и заглядывал ему в лицо, и заискивал.

Впрочем, возможности проявить свою суетливую натуру тоже нужно было дождаться. Ровно в 12 часов, чуть-чуть не дойдя до моей машины, офицер объявил, что у него обед, и тут же исчез.

Мужики посмотрели друг на друга и достали по новой сигарете. А что делать: будем дальше смирно ждать.

За неимением других занятий мне пришлось внимательно рассмотреть те несколько десятков машин, что стояли на площадке. Сделав пешком неспешный круг по площадке, я в который раз с удивлением обнаружил, что ни одной дорогой машины в очереди не стояло. То есть моя была самая дорогая — хотя она не такая уж дорогая сама по себе.

Я вспомнил, что и в прошлый свой приезд, и в позапрошлый я заметил то же самое. Сравнение машин, разъезжающих по городу, — две трети которых точно иномарки — с машинами, проходящими осмотр, навевало грустные и простые мысли. Вот они: обладатели богатых автомобилей, богатые автолюбители не ездят проходить осмотры. Они никогда не стоят в очереди, не томятся, не мерзнут. Их дела решаются как-то без их участия, и я даже догадываюсь как.

Всякий раз я собираюсь поступить тем же образом и всякий раз думаю: да ладно, минутное же дело, потрачу два часа, что я — не из народа, что ли…

Ага, из народа. Озябнув, я влез в свою машину и вместе со всем народом думал: а почему бы не пустить на осмотр двух офицеров, и пусть у одного будет обед с двенадцати до часу, а у второго с часу до двух? Почему я тут торчу без дела и без смысла, у меня что, мало забот иных? У меня их огромное количество. Простаивая в очереди, я элементарно теряю в деньгах, я мог бы их заработать за это время, достаточную сумму…

Так я себя развлекал, пока обед не кончился, но пришел офицер только в 13.17, я специально засек; да что я — все это засекли, все сто раз на часы посмотрели за эти семнадцать минут. Но российские служащие всегда уходят обедать минута в минуту, а возвращаются куда менее точно, мы ж знаем, что на часы попусту смотреть.

Несмотря на опоздание, офицера все встретили смиренно и даже отчасти влюбленно: ведь пришел все-таки, мог бы вообще не прийти.

Одна незадача: он опять начал осмотр с самого начала очереди; и лично мне, стоявшему в середине, пришлось снова ждать целый круг. Час или полтора часа, где-то так.

Осмотр моей машины занял минуту или полторы минуты. Опытный офицер, никто не спорит.

И я пошел сдавать документы в здание ГИБДД. Три часа дня всего было, я имел отличные шансы разобраться с проблемой в один день.

Документы сдавали в одно окошечко. У окошечка стояли плечом к плечу несколько десятков суровых, мрачных, уставших мужчин.

Я долго выспрашивал, кто последний, и наконец выяснил. Последний долго не хотел называться, ему явно не нравилось быть последним — ибо очередь была огромна. Мало того, двигалась она еле-еле. Периодически вспыхивали ссоры, едва не доходившие до драки. Казалось, что все находившиеся в помещении презирают свою жизнь, самое себя, всех остальных неудачников помимо себя, милицию и всех, кто в ней работает, гадкую погоду за окном, свой проклятый автомобиль и сорок седьмую за день сигарету на голодный желудок.

«Отчего бы не сделать здесь два окошечка?» — вновь задался я нелепым вопросом.

«Не одно, а два? Никак нельзя?»

Я понимаю, что в ГИБДД нехватка опытных кадров и вообще им трудно. У меня есть сосед, например, он офицер дорожной службы, самый обычный. Он построил себе один дом, двухэтажный, с двухэтажной баней; и тут же начал возводить второй, достроил всего за год (не сам, конечно, он же работает) и теперь продает за десять миллионов рублей. Обычный офицер, на дороге служит.

Я стоял в очереди и вспоминал про этого соседа. Мне казалось, что специально для него стоило бы выдолбить второе окошечко в этом помещении и посадить там его принимать документы.

Еще я вспомнил, что и в прошлый приезд, и в позапрошлый я также стоял в мрачной очереди, и длилось это долго, весь день. И год назад я даже не успел отстоять свою очередь до окончания работы сотрудников в единственном окошечке и был отправлен домой. Уехал в тот город, где я живу, а на другой день вернулся снова и снова стоял в очереди до сумерек.

«Неужели сегодняшний день тоже пройдет совсем впустую?» — подумал я в страхе.

«Сколько нервных клеток растрачено здесь! — еще подумал я. — Тонны! Тонны! Сколько инфарктов приблизилось, а то и случилось в тот же день у замотанных мужиков… Сколько, наконец, бездарных человеко-часов потрачено тут! Ежедневно добрая сотня здоровых мужчин стоит здесь, дымится от злобы и усталости и ничего, вообще ни-че-го не делает. Тупо ждет! Из года в год! А?»

Окошечко периодически закрывалось на минут пятнадцать.

Странное совпадение: за минуту до закрытия у всей очереди на глазах в помещение заходил некий сотрудник ГИБДД, неся в руках бумаги, очень схожие с теми, что были в руках и у меня и у всех остальных. Быть может, нам всем казалось, мнилось и чудилось, но бумаги выглядели как те же самые. Просто к заносимым бумагам не прилагались владельцы этих бумаг, они явно находились где-то совсем в другом месте.

Сумерки загустели; в голове противно и нудно шумело; но за полчаса до закрытия вожделенного окошечка мне удалось сдать документы.

— Фамилия у вас неразборчиво написана, — спокойно сказал офицер, принимающий документы.

— Почерк такой, — сказал я, чтоб хоть что-то ответить.

— Ты сейчас переписывать все будешь, — ответил он мне, неожиданно, как мы видим, перейдя на «ты».

И ничего, я сморгнул, проглотил неприятную слюну, смолчал — и добился-таки своего: мои документы приняли и переписывать не заставили. Умею! Я умею! Я тоже умею как все!

Неприятно содрогаясь от самого себя, я подождал еще полчаса и получил свой техпаспорт.

— Удачи вам! — приветливо сказал мне офицер, передавая документы.

Что вы думаете, я готов был его поцеловать. Если б у меня был хвост — я, наверное, широко размахивал им, уходя из ГИБДД.

Подумаешь: убил сутки, что ж с того. Сутки ведь, а не двое. Не трое суток. Не неделю,

да.

Домой я вернулся поздно ночью, совершенно неживой, и даже спал плохо.

Проснувшись в четыре утра, я попытался вспомнить все случаи моего общения с государством и с его чиновниками. О, это всякий раз было бездарное и безрадостное времяпровождение. Каждая справка давалась как редут. Не только чиновники, но и чиновницы неожиданно переходили на личности и были недовольны самим фактом моего существования, наличием у меня жилплощади, машины, детей, прав, претензий, вопросов, свободного времени.

Государство меня презирает. Государство неизменно говорит мне «ты». Государство ведет себя так, что не дать ему взятку — значит себя не уважать. Точно говорю.

За сутки я могу написать несколько статей и получить за них несколько тысяч рублей минус налоги. За те же сутки вместо томительного ожидания в очереди я еще успею почитать нужную мне литературу, получить от этого эстетическое удовольствие, а после даже пообщаться с друзьями — причем так, что не истрачу всех заработанных за те же сутки денег. Я успею вернуться домой с сюрпризами для детей и позаниматься с ними домашними заданиями. И вечером мы посидим с женой за чаем, и общение наше будет тихим и милым.

Да, чуть не забыл: я еще успею в течение дня встретиться с нужным человеком и передать ему взятку за ту бумагу, которая воистину делается пятнадцать минут, и сберечь себе завтрашний день. И даже после этого деньги у меня останутся. И я лягу спать спокойным, здоровым, честным человеком.

«СНЯТЬ ЧЕРНУЮ РЖАВЧИНКУ,

ВСКРЫТЬ БЕЛУЮ ГРУДОЧКУ…»

Крестьянская война, которая не случилась в старой Руси ни разу

Смешно и грешно говорить об этом, но меня всегда будет мучить одно кромешное желание: побывать в той станице, где родились Степан Разин и Емельян Пугачев. Они ведь родились на одной краюхе земли, с разницей почти в сто лет, два атамана великих разбойных войн. Что за огненный вихрь возникал там, над местом их зачатья?

…Станица имела прозванье Зимовейская.

Я хочу туда больше, чем в любые столицы мира, в жареные южные города и выбеленные северные.

Мне кажется, что, выйдя на донской берег по той земле, по которой ходили они — два буйных бунтаря, угодив ногой им след в след, глотнув зимовейского воздуха, заглянув в ту воду донскую, рассветную или закатную, в которую заглядывали они, я б разгадал, отчего Степан и Емельян были такими, к чему родились, как прожили свою страшную, красивую жизнь.

Не сложится разгадка русского бытия, пока не поймешь, что за бурливая кровь торжественно и злобно пронесла их по пыльным степям, высоким водам, шумным городам и всмятку ударила головами о Лобное место.

Но станица Зимовейская навечно полегла под донскою водой: переустройство мира человеком поглотило ее, как распутинскую Матеру. Нет больше на свете Зимовейской, не увидеть ее.

Где-то там, в непроглядной мути, по вязкому дну бродят черные в темноте и радужные при свете призраки. Никогда не коснуться мне их. И я печалюсь.

Даже странно, если б люди, носившие такие грозные имена, как Степан Разин и Емельян Пугачев, не устроили бы кровавые свары. Сама судьба их в именах заключена, разве не слышна она?

Да и два иных смутьяна, хоть статью пониже и дурью пожиже, тоже носили славные прозвания: Иван Болотников и Кондратий Булавин.

У русской истории хороший вкус, тонкий слух. При Разине, к примеру, был славный сотоварищ, на первых порах — равный ему, звали — Сергей Кривой. Но не мог Серега Кривой стать предводителем бунта, не мог и все. А у Пугачева — всякий, кто читал великую драму Есенина, знает — был Хлопуша. Славным, бурным, с рваными ноздрями — таким запомнился Хлопуша, но с его прозванием можно было стать лишь забубенным разбойником. А истинную смуту раздуть мог лишь Емельян свет Иванович.

Как поэму читаешь русские исторические хроники: где Долгоруким, Боротянским и Трубецким противостоят Разины, Булавины и Пугачевы. Две России — державная и окраинная, окаянная, мозолистая — сходились лоб в лоб: Шекспира на них нет.

У русской истории хороший вкус, говорю. Хотя горчит, горчит.

Разин в истории смут — фигура самая любопытная; тому и народная память доказательство: ни о ком больше на Руси не сложено такого неперечетного множества песен и сказаний.

Объяснения просты: народ, может, и наивен, но никак не дурковат, память его хоть и плывет порой, как в дурманном сне, но все же не расплывается до полной потери очертаний.

Первый в сем списке — Иван Болотников. Идеальная фигура для авантюрного романа. Холоп князя Телятевского-Хрипуна. Юным, взгальным парнем бежал он на Дон, что сразу выдает фигуру лихую и склонную к приключениям. В очередной казачьей схватке захвачен татарами в плен, продан туркам, турками посажен на галеры. В морском бою турок бьют итальянцы — таким образом Иван, заметьте, Исаевич попадает в Венецию. Колобродит там некоторое время, затем добредает до Польши, где знакомится с одним из мимолетных Лжедмитриев — то был дворянин Молчанов, который позже стал помогать куда более маститому самозванцу, оставшемуся в истории под кодовым именем Лжедмитрий II.

На дворе стоит 1606 год, только что убит Лжедмитрий I, он же Гришка (а кому и Юрий Богданович) Отрепьев.

Лжедмитрий II оказался Болотниковым очарован и, судя по всему, очаровал и самого Ивана Исаевича. В итоге Лжедмитрий II отправляет Болотникова в Путивль, к своему сообщнику князю Шаховскому. Того, кто сносил уже холопью шкуру, разномастную одежку казацкой голытьбы, рубище татарского пленника, ничтожного раба на турской галере и венецианского, прости Господи, бомжа, — того теперь князь встречает как царского посланника.

И ведь не прогадали, подлецы, поставив на Болотникова!

После первого поражения в противостоянии с воинством Шуйского Болотников одерживает блестящие победы: бьет, к примеру, с полуторатысячным своим наполовину сбродом пятитысячную армию князя Трубецкого.

Долго после этого бросала судьба Ивана Исаевича из стороны в сторону, но надо понять, что учинил он все же не крестьянскую войну, но служил (скорей всего, искренне) подлому самозванцу, и за спиной его была жадная до русского простора Польша. Крестьяне ж просто к делу пришлись, если и были они.

Тем более что в странствиях у Болотникова сложилось весьма оригинальное отношение к русскому народу. «Вы считаете себя самым праведным народом в мире, а вы — развратны, злобны, мало любите ближнего и не расположены делать добро» — так он говорил. Любопытный тип.

Все закончилось, когда царь Василий Шуйский в кровавых муках загнал наконец Болотникова со товарищи в Тульский Кремль и, перекрыв плотину, Кремль тот затопил — так что подмоченному Ивану Исаевичу пришлось пойти на переговоры.

В смурной октябрьский день Иван Болотников прибыл в царский стан и стал перед Василием Шуйским на колени. Положив себе на шею саблю, сказал: «Я служил верно тому, кто называл себя Димитрием в Польше — справедливо или нет, не знаю, потому что сам я прежде никогда не видывал царя. Я не изменил своей клятве ему, но он выдал меня. Теперь я в твоей власти, если хочешь головы моей, то вот отсеки ее этой саблей; но если оставишь мне жизнь, то буду служить тебе так же верно, как тому, кто не поддержал меня».

Надо сказать, что Шуйский обещал Болотникову оставить жизнь, но слова не сдержал: в итоге Ивану Болотникову выкололи глаза и утопили его в проруби. Было то в 1608 году.

Может, если бы не загнали бесстрашного вояку и гуляку под лед, история развернулась бы иначе, и, прости Господи, Шуйского бы не свергли, и Минин Козьма с князем Пожарским не понадобились бы в русской истории.

Но это я все так, так, впустую дуркую: историю не поменять.

Кондратий Булавин объявился ровно сто лет спустя — он был казаком племенным, породистым; говорят, что дед его хранил булаву войскового атамана, хотя тут скорей имеет место поздняя придумка, зато отец точно был станичным атаманом.

В 1705-м Кондратий Афанасьевич начал колобродить на Дону, побил карательный отряд князя Долгорукого, стал войсковым атаманом, умертвив атамана предыдущего, государю не перечившего. Отправил своих есаулов взять Азов, который был тогда под турками, но не взял.

Булавинская буча тоже так и не стала войной крестьянской, за пределы Донской земли она вовсе не вышла; к тому же подлая молва связывала имя Булавина с Мазепой. То, скорей всего, ложь, но в ней, надо понимать, намек.

Совсем некрасиво, что булавинское буйство пришлось на разгар войны со шведом: представляю, как был раздосадован государь Петр Алексеевич нежданной дуростью казачьей.

3 июля 1708 года Карл XII одержал победу в битве при Головчине над русскими войсками под командованием генерала Репнина — это было крупное поражение России, а тут Булавин еще… Но спустя четыре дня, 7 июля, Булавина застрелили свои же.

Без малого семьдесят лет спустя громко объявился донской, зимовейский, многое повидавший казак Емельян Пугачев, отвоевавший свое в двух войнах, поскитавшийся вдосталь, выдававший себя черт знает за кого — от богатого купца, приехавшего из Царьграда, до Петра III.

Как самозваный император Петр III он учудил самую большую смуту в России, хотя и ее русской народной назвать трудно: проходила она сначала на Урале, где русские люди были наперечет, а потом на Нижней Волге — никаких пахотных, почвенных, нутряных русаков во множестве там не наблюдалось. Воинство Пугача составляли инородцы, шальные казаки и прочая веселая сволочь, мало способная к войне: в итоге под Царицыном немец Михельсон с трехтысячным отрядом разбил наголову десятитысячное войско Емельяна Иваныча.

10 января 1775-го Пугачева казнили в Москве: «Экзекутор дал знак: палачи бросились раздевать его; сорвали белый бараний тулуп; стали раздирать рукава шелкового малинового полукафтанья. Тогда он сплеснул руками, опрокинулся навзничь, и вмиг окровавленная голова уже висела в воздухе».

Пугачева, пожалуй, помнили бы не меньше Разина, но он запутал следы со своим самозванством, народу разобраться было непросто, «казак или царь».

Разин — иное дело. Его самый памятный народу бунт произошел шесть десятилетий спустя после болотниковских баталий и за три десятилетия до булавинской блажи. Так что иные разинские работнички еще успели почудить при дядьке Кондратии.

Знаменательно, что зачинщик едва ли не самого кровавого разброда на Руси в молодости дважды ходил на богомолье в Соловецкий монастырь, пересекая огромную землю от Азовского до Белого моря — почти две тысячи километров пути. Впервые Разин добрался до Соловков осенью 1652 года, будучи юношей лет двадцати трех, после неоднократного участия в походах к турецким берегам. И второй раз — снова осенью, уже 1661 года, — сразу после того, как представлял войско Донское в переговорах с калмыками, которые провел успешно.

Он был дипломат и знал восемь языков: татарский, калмыкский, персидский и прочие восточные, хотя, возможно, еще и польский — в Польше он тоже в юности повоевал; там, к слову сказать, очередной князь Долгорукий повесил брата Разина Ивана Тимофеевича за самовольную отлучку с позиций.

…Не надо бы у русского человека брата вешать — каждый раз это кончается нехорошо…

Брата Степану пришлось простить, но, видно, злоба затаилась навсегда.

Спустя два года после богомолья с ведома войскового старшины Разин во главе казачьего отряда совершает военный поход на крымцев. В бою под Молочными Водами отряд Разина одерживает победу, о чем было отписано государю Алексею Михайловичу.

Но, видно, не того хотелось уже Разину, тесно ему становилось и муторно.

Есть песня такая: «…Стенька Разин разъезжал, себе что ни лучшего казака шельму-разбойничка выбирал: „Кто бы во синем море достал ты желтого песочку, да чисто-начисто вычистил мой вострый булатик, снял бы с него черную ржавчинку, да навострил бы его востро-навостро, да и вскрыл бы мою белу грудочку, да и посмотрел бы в мое ретиво сердце, отчего оно больно болит…"»

Отчего болело? Ведь болело же, если он то молиться шел за тридевять земель, то во своей донской земле казачьей вдруг почувствовал себя чужаком, дикарем, изгоем. А он ведь был крестник атамана всего войска Донского! Крестник!

Но пошел поперек казакам.

Другая песня есть об этом: «У нас то было, братцы, на тихом Дону, на тихом Дону, во Черкасском городу, породился удалой добрый молодец, по имени Степан Разин Тимофеевич. В казачий круг Степанушка не хаживал, он с нами, казаками, думу не думывал, ходил, гулял Степанушка во царев кабак, он думал крепку думушку с голытьбою: „Судари мои, братцы, голь кабацкая…"»

Так все и было. Не найдя понимания в отяжелевшем казачестве, Разин отправился в верховые донские городки, где осело недавнее беглое мужичье — ну, наподобие помянутого Болотникова: которым прежняя жизнь не дорога стала, а новой не было никакой. Сколотив себе ловкую банду весной 1667 года, сорокалетний Разин самовольно, без разрешения атамана войска Донского, идет на Азов, но не решается на штурм и вертается обратно. Слабовата пока его вольница: он-то это понимал, злой и умный вояка.

Жрать, впрочем, чего-то надо было всем им, и Разин начал беспредельничать. Поднимаясь вверх по Дону, его работнички «многие казачьи городки разоряют, проезжих торговых людей и казаков грабят и до смерти побивают», «многих хозяев и работников бьют и вешают беспрестанно».

Так Разин из удачливого дипломата, профессионального военачальника (царю о нем писали!) превратился в шельму, в негодяя и убийцу. Сам захотел такой судьбы, осмысленно, земной свой путь пройдя за середину.

Перебравшись с Дона на Волгу, работнички его грабанули богатый караван, изрубили начальных людей, целовальников, с патриаршего струга трех «повесили на шоглу за ноги, а иных за голову». Тут, кстати, переметнулся к Разину весьма характерный тип — приемный боярский сын Лазунка Жидовин — ну, или, если хотите, жид Лазарь. Так и остался он с атаманом и был вполне в чести. Любопытно-с.

Смутьяны спустились вниз по Волге, перебрались на Яик и подлым обманом взяли Яицкий городок, где зазимовали.

Когда оттаяли зимние льды, отогревшиеся Стенькины работнички двинули по Еврейскому — оно же Хазарское, оно же Каспийское — морю. К персидским берегам.

Иные думают, что Разин отправился персов жизни лишать и жилища их грабить, но все не так было, а наоборот: Степан свет Тимофеевич, уставший от русского житья, предложил шаху принять его в подданство, чтоб бить узбеков, хотя можно и кого иного, тут не важно.

Шах тянул и тянул время, никак ни на что не умея решиться, и, скорей всего, захотел в итоге казачков надурить и перерезать, но дипломат Разин оказался и умнее, и коварнее.

Поняв, что шах затягивает переговоры, чтобы войско собрать, Разин опережает супротивника и начинает резать персов сам и с непотребной наглостью грабить прибрежные персидские города.

Так казачки атаковали Астрабад, порезали всех мужчин, зачистили жилища и увезли восемьсот женщин на остров в двух днях пути от города. Разинский казак, взятый позже в плен, рассказывал, что оргии на острове были такие, что иные разбойнички не выдерживали и умирали. Хотя, конечно, и морская водичка, и морская погодка, и иные, новые излишества от курения неведомых трав до принятия неведомых напитков губили вчерашних черноземных мужиков.

Ну да это счастьем было все равно: вырваться однажды из рязанской своей, в четыре избы, деревни, забыть про подати и оброки да очутиться вдруг посреди Еврейского моря меж черномазых баб полуголых, дурных напитков и веселящего дыма. А? Каково?

Разин был нашим, русским, вполне удачливым пиратом. То было время золотого века пиратства. Ровесником Разина был Генри Морган, перебравшийся из Англии к берегам Испанской Америки, создавший свою пиратскую флотилию; головокружительная судьба его закончилась тем, что он стал первым вице-губернатором Ямайки. И много иных, ему подобных, куролесило тогда по морям и океанам.

В качестве курьеза заметим, что в том же 1667 году д'Артаньян был повышен в чине до капитан-лейтенанта, фактически став командиром первой мушкетерской роты — выше его был лишь король, номинальный капитан мушкетеров.

Море тем временем (Еврейское море) сделалось бурным, и раскаявшиеся Стенькины разбойники сочли это наказанием за их оргии и дебоши. Говорят, что часть женщин они принесли морю в жертву, чтоб успокоить стихии, но, возможно, это ложь. Разве что больных дурными болезнями утопили. В любом случае море успокоилось. Казаки еще погуляли по волнам, пограбили любых встречных и отправились поближе к дому, напоследок разбив четырехкратно превосходившее их в численности персидское воинство и взяв в плен сына Менеды-хана — сам хан едва унес ноги.

Несметно богатый Разин вернулся на Дон. Отныне слава его ширилась неустанно: первые песни о Степане Тимофеевиче сочинялись уже в те дни, и два столетия подряд создавались все новые и новые.

Всю зиму 1669 года Разин шлет гонцов к гетману Правобережной Украины Петру Дорошенко и атаману войска Запорожского Ивану Серко — подбивает товарищей для задуманного. Чуть позже отправляет он гонцов к опальному патриарху Никону. Только Генри Моргану не написал, а тот бы вдруг и откликнулся.

И Серко, и Дорошенко, и Никон будут мучиться, раздумывать, тянуть время, но Разина не поддержат.

А если бы поддержали — лопнула бы Русь, как арбуз, и вывалилась наружу совсем иная русская история. Как все-таки часто проходили мы по этим огненным рубежам: опасаясь оступиться то ли в русский рай заповедный, то ли в рыжее, смертельное пламя и черную золу.

В мае 1670 года начался поход втрое увеличившегося воинства. Разин совершил ту же ошибку, что и Пугачев позже, — не пошел в черноземье, по воронежам и рязаням, а вновь закосил налево, на волжское малолюдье. Казаки вообще привыкли либо к воде, либо к седлу.

На Волге — к пришедшим к нему — обратил Степан Разин свое гордое и заветное: «Я пришел дать вам волю!»

Но сам снова увильнул от мужика и спустился по Волге вниз, к неприступной Астрахани, которую, впрочем, захватил легко и завис там на два пьяных месяца, потеряв самое дорогое в любой борьбе — время.

Видно, вновь раздумывал: может, на хер ее, эту Русь, — и снова в Еврейское море уплыть и сапоги помыть у персидских берегов.

Но не пошел-таки в Каспий — а поплыл вверх по Волге. Взял Самару, Саратов и выплыл под Симбирском, красивый, потный, удачливый.

На Руси, надо сказать, казачки вели себя не столь дурно, как в Персии. Бояр, да, резали — но решение о казни почти всегда принимал городской круг: и если горожане просили оставить воеводу в живых — оставляли.

После взятия очередной крепости и следовавшего за сим событием праздника Разин запрещал пьянство. Сам, может, и пил, а казачкам не велел. За кражу попавшийся разбойничек убивался на месте. Блуд являлся непрощаемым преступлением в среде разинцев: за насилие наказывали больно, а то и смертельно. Ав Астрахани Разин вообще запретил не то что непотребство, но и произношение на улицах матерных слов. От ведь как, а вы говорите: русский бунт, русский бунт.

Разномастных жителей захваченных волжских городов Разин «приводил к кресту» — они принимали присягу, обещая «за великого государя стоять» и «Степану Тимофеевичу служить». И чтоб ни у кого не возникло сомнений в верности атамана государю и церкви, усадил он на свои струги лжецаревича Алексея Алексеевича и лжепатриарха Никона.

Как всякий великий смутьян, Разин понимал суть русского человека, который даже бунтовать против своего хозяина хочет заедино с царем и с патриархом.

Рижская газета «Северный Меркурий» в номере от 5 сентября 1670 года сообщала то ли в ужасе, то ли в радости: «…все приезжающие из Москвы подтверждают вести о мятеже. Глава его велит себя титуловать „князь Степан Разин, атаман". Он, можно сказать, держит в своих руках оба больших царства — Астраханское и Казанское и берет один город за другим».

В рижской газете писали почти правду: под Разиным находилась вся низовая Волга — крупнейшие города: Астрахань, Черный Яр, Царицын, Саратов, Самара. Окруженный Симбирск сидел без воды. Полдороги до Москвы было пройдено, остались Казань, Нижний Новгород, где Разин намеревался зазимовать, Муром и Рязань.

Но под Симбирском удача отвернулась от Разина. Подошедшее воинство князя Боро-тянского поломало хребет разинским разбойничкам. (Как же после этого в Симбирске было не родиться одному раскосому мальчику!)

Побросав мужиков, которым Разин не верил никогда, на немногих стругах позорно сбежал он на Дон. Дурная слава обгоняла его: городские ворота в Саратове и в Самаре Разину уже не открывали.

Несколько месяцев метался несчастный атаман по донским станицам, зазывал казаков погулять по разбуженным русским просторам, но казаки не шли за ним.

Прошла зима, и пока Разин клял и резал несогласных с ним казаков, бунт в черноземной Руси все разгорался и разгорался, и имя разинское несли из уст в уста, как золотой цветок.

А он ведь предал, предал русского мужика, только что разлепившего глаза. Пнул и оставил одного под Воронежем и Рязанью, под Тамбовом и Нижним.

Мужика этого резали и били нещадно: только в Арзамасе воевода Долгорукий казнил одиннадцать тысяч смутьянов. Напомним, что самое жуткое проявление бессмысленного и беспощадного бунта случилось в Астрахани, где при Разине было убито… 66 человек.

Весной Степан свет закатный Тимофеевич собирался снова вернуться вверх по Волге, но в сырой день 13 апреля его пленили сытые да домовитые казаки и повезли в Москву.

И апрель везли, и полмая везли — словно на новое богомолье отправился Разин сквозь расцветающую русскую природу.

В Москву въезжал он в клетке, стоял привязанный, с раскинутыми, как на распятье, руками, а брат его, Фролка, тоже побузивший свое, бежал, словно собака, за телегой, прикрепленный цепью за шею.

Разина пытали две недели, но он ничего не сказал.

6 июня 1670 года четвертовали на Красной площади, принародно. Он поклонился на три стороны — минуя Кремль и присутствовавшего при казни государя Алексея Михайловича и его бородатую свиту. В народных песнях Степана Тимофеевича Разина казнит не Алексей Тишайший, а Петр Первый: несколько мелковат в народном понимании оказался Алексей Михайлович для народного заступника. Великана должен великан казнить, как иначе…

Когда Разину отрубили уже руку и ногу, брат его Фрол смалодушничал и закричал, чтобы избежать казни, что откроет государю тайну. Разин, два недели беспрестанно пытаемый, с отрубленной рукой и ногой, крикнул брату:

— Молчи, собака!

Видите этот огрызок человечий? — паленый, горелый, с безумными глазами, с животом, изуродованным каленым железом, но кричащий истово: «Собака, молчи!» — видите, нет? Этим криком снял он с себя не один грех, а многие. Так надо уметь умирать.

Подверстывая самозваные итоги великих смут, можно сказать лишь одно: хоть и не дошли толком буяны до черной, буйной, грязной Руси, но тут их как ждали тогда, так и ждут до сих пор.

И не знали смутьяны мужика, и не жалели, и предавали его: а мужик все тянулся и тянулся кровавыми пальцами к своим стенькам и емелькам — подальше от долгоруких и трубецких.

Казачьи бунтари были пассионариями в чистом виде: людьми, которым всюду невыносимо тесно. Но ведь и русскому мужику тесно тоже, особенно когда у него сидят на шее и бьют пятками по бокам: н-но! пошел, мужик! вези, мужик!

Мужик везет, везет, а потом нет-нет да обернется: может, нагрелось зарево где-нибудь у Царицына, может, пора уже, а? Может, дойдет хоть раз от станицы Зимовейской до его проклятой улицы праздник…

…Праздник сладкий, а потом соленый. Но сначала сладкий.

СТРАШНЕЕ, ЧЕМ СМЕРТЬ

Мне уже много лет, а я только недавно стал замечать, как людям страшно. Им так страшно, что меня это напугало. Я стал думать, что мне тоже надо бояться.

Я никогда не искал близости с людьми, не пытался разделить их хлеб, их нежность, их горечь, их вино. Это получилось ненароком, шаг за шагом, рюмка за рюмкой. Нас сталкивало, мы сближались, подвернувшиеся друг другу на сто первом случайном повороте, каждый из которых по странному стечению обстоятельств именуется судьбой.

Так мне пришлось удивляться страхам одного человека, досадовать на ужасы второго, прятаться от маний третьего; и всякий раз я полагал, что это случайность. Но оказалось, что это закономерность.

До 33 лет я был уверен, что смерти нет.

Скажу больше. Я был уверен, что между мужчиной и женщиной нет противоречий, пока не узнал об этом от женщин. Я был уверен, что детство никогда не кончается, пока несколько окружавших людей не стали называть меня по имени-отчеству; только с годами я понял, что они не шутят. Я был уверен, что нет еврейского вопроса, пока не узнал об этом от евреев. Я даже думал, что русского вопроса не существует, пока Россия, согласно заветам одного мудреца, не слиняла в три дня, оставив на пустыре крыс с ледяными глазами и нестерпимо наглыми повадками.

Тут вот еще смерть.

Раз за разом, от одного близкого человека, от третьего и от пятого я узнал, что о смерти они думают чаще, чем, например, о восхитительных, полных глубокого смысла и нескончаемой радости отношениях меж голым мужчиной и еще более голой женщиной.

Я раскрывал глаза и недоверчиво ухмылялся, как какой-нибудь Квакин из книжки «Тимур и его команда».

— Ты че? — спрашивал я, заглядывая в глаза милому собеседнику, внутренне готовый расхохотаться вместе с ним. Но он никак не хохотал.

До сих пор не хохочет.

— Да. Я все время думаю о смерти, — говорил он, нестерпимо красивый, юный, с властными скулами, полный мышц и гуттаперчевых костей.

— Тебе двадцать пять лет, — говорил я ему. — Ты знаешь, какая жизнь длинная? Даже я не знаю. Она такая длинная, что ее пережевывать уже нет сил, глотаешь огромными кусками — но они, б…дь, стрянут в горле, дышать нечем, ни туда ни сюда.

— Нет, — сказал он, тряхнув на ветру пушистой головой.

Листья посыпались. Я подобрал один — он был хрусток и молод: на свет проглядывались зеленые жилы, полные влаги, крови и еще не знаю чего там, лимфы, семени, сахара и соли.

— Даже за три года можно прожить три жизни! — говорил я другим, куда более взрослым. — В этом трехлетии будет удивительно много смысла, и при самом малейшем желании ты накопишь себе несметное количество амулетов и безделушек, которые можно будет нежно перебирать целую вечность, бездонное количество времени. Хоть целый год.

Иногда мне кивали в ответ с таким пронзительно понимающим видом, словно я пришел в камеру к смертнику и предложил ему восхититься стройностью сочиненного мною вчера на ночь стихотворения.

— Я чего-то не понимаю? — спросил я.

— Ты чего-то не понимаешь, — ответили мне.

— Если ты не лжешь, — добавили мне.

Неожиданно я стал вспоминать, что все наши бесшабашные пьянки, такие мне органичные, такие светлые во мне, — давно уже едва ли не для каждого третьего моего собеседника стали единственным способом избежать кромешного ужаса, от которого уже никто не защищает: ни мама, ни ароматная юбка, ни редкая сладость побед.

Еще я стал все чаще встречать людей, которые отказываются от этих пьянок или пьют равнодушно, не глядя на стол и не пьянея, — потому что знают наверняка, что все это не избавление, потому что белая сорокаградусная дура, хоть жаркая она, хоть ледяная, — не спасает! не хранит! не бережет! не избавит никогда от неминуемого!

Мало того — делает мысли о неминуемом настолько больнее, острее и объемнее, что хочется прекратить все это немедленно, разом, с балкона наземь. Или еще как (много ли ума надо для дурацкого дела).

Иногда мне хочется прижать дорогих моих, любимых и хороших людей к груди и дышать им в волосы, потом в глаза, потом в сердце: ведь не будет ничего! То есть — ничего плохого! Разве вам об этом не сказали?

— Если ты не лжешь, — ответили мне ледяным голосом.

— Я не лгу, — сказал я; отчего-то бровь моя вздрагивала.

— Ты не о том отвечаешь, — сказали мне неживым голосом. — Ты лжешь, что сам это не чувствуешь.

Я подумал. Насколько это возможно в моем случае. То есть несколько секунд не разговаривал, не произносил тосты, не смотрел бессмысленно в потолок, не щекотал какого-то теплого человека.

— Почему? — сказал я. — Я тоже несколько раз об этом думал. Но ничего не придумал. И поэтому я не понимаю, отчего вы, смерть подушками глуша, бессонны? Отчего не спите, прислушиваясь к себе? Отчего глаза ваши то зажмурены до кромешной слепоты, то расширены зачарованно?

Половина земного срока уходит на исступленные мысли о смерти. Половина человеческого рассудка тратится на жуткую обиду: зачем Ты придумал так, что мы исчезаем? Исключи меня из списка, иначе я не знаю.

Другой, замечательно ясный и трезвый человек говорит мне:

— Не бывает и часа, чтоб я не вспоминал о смерти, я думаю о ней постоянно, я волнуюсь, как перед экзаменом.

Я молчу; тем более что ответа не ждут. Мне удивительно.

«…Как перед экзаменом, — неопределенно и мрачно ерничаю я, — со шпаргалками в носках…»

Кому там нужны наши ответы.

Тем более что больше всего мы, наверное, боимся, что там нас никто не спросит.

Моя любимая женщина вспоминала, как плакала ее ныне покойная мать на похоронах своей матери. Было тогда моей любимой немного лет, но она помнит, что даже не плакала мама, а кричала исступленно и дико.

— Так только безбожники могут кричать о мертвом, — с горькой грустью вдруг сказала любимая.

— Которые знают, что никогда не встретятся, — добавила она. На столе стоял в чашках горячий чай.

Мы встретимся. И даже узнаем друг друга.

И, по-видимому, столь же исступленно начнем думать о жизни. Думаю, она тоже покажется страшной — оттуда, с другой стороны. Гораздо страшнее, чем смерть.

ДОТЯНУТЬСЯ ДО ЛЕТА

Я всегда ругаюсь на свою любимую, когда она приговаривает: «Ну вот, скоро лето, скоро лето!»

«Куда ты торопишь мою бесценную жизнь! — говорю я в шутку и патетично. — Какое еще „скоро"? До лета — целое лето!»

Ведь на улице — февраль, гололед и противные сквозняки. Любимая, конечно же, не согласна. Да и я, пожалуй, тоже.

Как всякий счастливый человек я хочу быть уверен, что лето — самая долгая часть года и длится месяцев шесть. Иногда даже семь. Посему — оно всегда скоро. Главное — немножко дожить и чуть-чуть подождать.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Двенадцать обычных людей общаются в чате. И узнают, что эта ночь – последняя для человечества. Но у ...
Элс Тейдж, бывший дринджерийский шпион, настолько вжился в образ главнокомандующего патриаршим войск...
Впервые третья трилогия легендарного цикла «Играть, чтобы жить» – под одной обложкой!Земля русского ...
Все мы знаем, как это бывает – серость и непроглядная хмарь в один момент сменяются солнцем. И вот у...
– Бывают ли крокодилы добрыми?– Кто на самом деле победил на выборах президента в 1996 году?– Может ...
Впервые на русском – долгожданное продолжение одного из самых поразительных романов начала XXI века....