Любовь, или Мой дом (сборник) Метлицкая Мария
А еще раньше, до школы, именно здесь меня посвятили в основы дарвиновской теории происхождения видов. Я не поверил и оскорбился: «Сами вы произошли от обезьян!» Человек, по моей логике, мог произойти только от человека.
Еще несколько шагов – и я сворачиваю в арку. Несмотря на субботний день, здесь все-таки прячутся две машины, перекрыв былую нашу футбольную площадку. Я иду прямо, но если бы свернул сразу направо, то в глубокой нише с окном, несомненно, обнаружилось бы то, для чего нишу использовали и тридцать, и пятьдесят, и семьдесят лет назад. Люди рождаются и умирают, эпохи уходят, а такие вот «общественные туалеты» никуда не деваются. Ну да, вон мутная струйка вытекла на асфальт, в жаркий-то летний день!
За аркой начинается «пятачок». По идее, так можно было бы назвать небольшую площадку, свободную от деревьев. На немецкой военной аэрофотосъемке хорошо видны и наш дом, и двор, и лужайка за домом – но тогда это еще не был «пятачок». В сорок первом сюда попала бомба, по случайности (бомбили завод «Знамя» на Бутырской) не угодившая ни в наш, ни в противоположный дом, а упавшая между ними. Взрыв высвободил подземный ключ, и огромная воронка до краев наполнилась водой. В получившемся таким неожиданным образом пруду еще в пятидесятые купались и даже ловили рыбу. Затем воронку осушили и засыпали, а сверху разбили сквер, центр которого заасфальтировали, поставили тут же скамейки вокруг маленькой клумбы – и получился «пятачок».
Если в нашем дворе растут практически одни тополя, каждый год заваливающие нас своим пухом, то «пятачок» засажен более разнообразно. Кроме уже упомянутых лиственниц, чьи кроны поднялись вровень с нашей крышей, тут произрастают пять-шесть каштанов, с которых я когда-то палкой сшибал ощетинившиеся иглами плоды с красивейшей твердой сердцевиной, особенно много кленов, несколько вязов и лип. Но главным богатством здесь прежде были плодовые деревья – груши и яблони. Под яблонями я шел с папой качаться на качелях, в пришитых к рубашке «эполетах» из дедушкиных погон, под яблонями шествовал через «пятачок» страшный Адольф Яковлевич – старик в фетровой шляпе и зеленых очках, с маленькой орденской планкой на сером костюме, с крючковатым носом. Дети его боялись, и не зря: потом я узнал, что в войну Адольф Яковлевич служил в СМЕРШе. В августе дорожки были усыпаны крошечными яблочками, красными и желтыми, очень сладкими. Этих яблонь давно уже нет, а вот груши еще остались. Минувшим летом я специально ходил сюда – проверять, плодоносят ли груши. Все оказалось в порядке. Правда, вкусить дары природы я уже не решился – слишком уж загазованным стало нынче наше Дмитровское шоссе.
Теперь все грибное царство «пятачка» представлено повсеместными шампиньонами да несколькими особо устойчивыми в городских условиях видами поганок. Но в начале восьмидесятых годов, когда весь «пятачок» был еще плотно покрыт кустарником, фанатичному грибнику здесь находилось чем поживиться. Под кустами во множестве росли маленькие свинушки, попадались и сыроежки. Как-то я нашел белый гриб, к сожалению, червивый. Свинушки, принесенные мной с «пятачка», бабушка однажды пожарила, но мама запретила мне их есть. Потом, с наступлением эры «сухого закона», в кустах вместо грибов все чаще стали обнаруживаться пьяные, лежавшие тут без памяти.
Пройдя к центру «пятачка» и обогнув, как всегда справа, клумбу, в моем детстве представлявшую собой небольшую горку, где ничего не росло, а нынче – действительно клумбу с цветами, я поворачиваю направо и двигаюсь по диагонали к арке соседней десятиэтажки. Плиткой недавно выложена тут дорожка, протоптанная народом, вечно торопящимся к шоссе, к остановке троллейбусов и автобусов напротив моего дома.
Миновав арку, оказываюсь на «школьном» дворе, хотя школа отделена от него забором. Большой тихий двор, густо заросший высокими деревьями, изменился еще в прошлом веке настолько, что писатель Константин Паустовский, в юности работавший кондуктором на курсировавшем здесь паровичке, в старости ни за что бы не узнал это место – древний лес, обозначенный на картах и различимый на старинных фотографиях. Сюда ходили по грибы-ягоды крестьяне близлежащего села Остроганово, а потом и дачники, и дети рабочих с Царских (Хуторских) улиц. Вышло так, что я оказался среди последних грибников. Паровичок двигался от площади Бутырской заставы сначала прямо по улице, а затем, сделав остановку примерно там, где сейчас выход со станции метро «Дмитровская», проскочив под старым мостом Виндавской (Рижской) железной дороги, брал левее и катил своих пассажиров – дачников со Старого и Нового шоссе и студентов сельхозакадемии – по диагонали нынешнего «школьного» двора к остановке «Соломенная сторожка». В шестнадцатом году город шагнул дальше на север; вместо паровичка пошел городской трамвай № 12, смененный затем последовательно на № 29 (бегавший аж до Сокольников) и нынешний № 27. После войны трамвайные пути были перенесены чуть в сторону, на только что проложенную улицу Костякова, и о паровичке в наших краях напоминает ныне только диагональная дорожка от Дмитровского проезда мимо спортивной площадки у «правдинских» домов (изначально построенных для работников типографии, где печаталась главная советская газета – «Правда»), упирающаяся в забор школы.
Глядя на четырехэтажную школу № 218, я вспомнил случай, рассказанный моей мамой, учившейся здесь в пятидесятых годах. Преподавательницу литературы в их классе звали Евгения Ароновна. За отчество, а также, вероятно, еще кое за что во внешности ученики тут же переименовали ее в Ворону. Однажды она зачем-то отправила мою маму в учительскую. Войдя туда, мама оторопела от страха, и на обращенный к ней вопрос залепетала: «Ворона Вороновна… Ворона Ароновна… Евгения Вороновна…» Учителя хохотали.
А что у меня связано со школой? Помню самое первое Первое сентября. Я гляжу в окно своей комнаты на «пятачок», по которому спешат первоклассники под руку с мамашами, в новенькой синей форме, за плечами у них ранцы. Мама, форма, ранец – это все у меня было, но пойти вместе с другими я не мог – температура. В тот год я особенно сильно болел. Мама каждый день ходила в школу и брала для меня очередное домашнее задание. Напрягая силы, я складывал палочки-считалочки или упражнялся в тетради с прописью. Несколько раз меня все же приводили в школу, укутанного с ног до головы, на два-три урока. В один из таких редких дней в школьном коридоре во время занятий затеяли фотографирование, по очереди вызывая детей из класса. Эти фотографии у меня сохранились. На них запечатлено мое изможденное и одутловатое лицо. Так что, можно считать, нормального первого класса у меня не было. Зато ко второму я был уже как огурчик – да, зеленоват, но выздоровел и вытянулся за лето на целую голову. Каникулы я, как обычно, провел в детском лагере под Звенигородом.
В третьем классе наша школа закрылась на капитальный ремонт, и нас перевели в соседнюю, № 238, за трамвайной линией. Здесь впервые проявился мой авантюристический характер. Лучших учеников класса должны были принять в пионеры, и, естественно, каждый октябренок рвался поскорее носить красный галстук. Но сначала надо было, чтобы тебя выдвинула твоя «звездочка» – подразделение из пяти октябрят, считая и командира. И вот вместо очередного урока началось выдвижение в пионеры. Командир каждой «звездочки» должен был подняться и назвать имя самого достойного октябренка в своем подразделении. Но как сказать, что самый достойный человек, который может носить галстук, – это, по твоему мнению, ты сам? Вот и пришлось первым командирам, скрепя сердце и наступив на горло собственной песне, рекомендовать других. «Звездочки» шли по алфавиту, и у меня было время найти нестандартное решение. Когда очередь дошла до моей «звездочки», я встал и, притворяясь очень скромным мальчиком, сказал, что все без исключения мои подчиненные достойны, поэтому я прошу их самих определить, кто в нашем подразделении лучший. Бедные мои «солдаты» не могли ничего поделать, кроме как единогласно выбрать меня. А потом была торжественная церемония в Музее имени В.И. Ленина, где старшие товарищи повязали галстуки неофитам. Намечавшаяся инициация в Мавзолее вождя, рядом на площади, по каким-то причинам не состоялась.
Другим событием того учебного года стал сериал «Гостья из будущего». Мы, конечно, все были влюблены (кажется, что и девочки тоже, по-своему) в Алису Селезневу, роль которой в фильме исполнила Наташа Гусева. Сгрудившись на переменках вокруг валуна, лежавшего у входа в нашу временную школу, мы обсуждали достоинства жизни через сто лет и более нам понятные девичьи прелести. Надо сказать, что Наташа Гусева произвела среди нас, своих ровесников, нечто вроде сексуальной революции. До этого все ограничивалось тем, что Валя Поляков, длинный мальчик в очках и мой первый школьный друг, пространно рассуждал по дороге домой о женских ступнях, которые он почему-то непременно желал попробовать на вкус, хотя бы и зажаренными на сковородке.
«Прекрасное далеко, не будь ко мне жестоко…» Теперь слова заглавной песни того фильма я понимаю несколько иначе. «Далеком» стало для всех нас, кто еще жив, то время. Теперь, пересматривая «Гостью», я обращаю внимание не на миелофон, а на бутылки из-под кефира в руке простоватого шестиклассника Коли Герасимова, нашедшего в московском подвале машину времени. Да и первый куплет песни, про голос утренний в серебряной росе, я давно истолковываю в духе учения дхармы. «Слышу голос, и манящая дорога кружит голову, как в детстве карусель». Спасибо вам, дорогие товарищи Крылатов и Энтин! Манящая дорога продолжает кружить мне голову, в прекрасное далеко я продолжаю путь.
Четвертый и пятый классы мы проучились в школе № 929, за парком «Дубки». Там больше всего запомнились наши проделки – на пару с Валей или целиком только его. Например, на уроках биологии мы с ним представляли, что преподаватель Евгений Борисович Бобенко, похожий на Леннона бородач, тоже распевавший песни под гитару, на самом деле находится один в палате сумасшедшего дома, где и произносит свою речь о гомозиготах. Разумеется, долго выдержать это зрелище мы не могли, давились смехом, и нас рассаживали или выгоняли в коридор. Там же, в кабинете биологии, Валя, видимо отличавшийся не по годам развитой сексуальностью, облапил Оксану Буранову, крупную деваху с неинтересным лицом, но зато довольно выразительными ногами. Нас с ним в то время в очередной раз рассадили по углам, так что общаться приходилось лишь на переменах. Валек пару уроков не мог решиться и звал меня в свидетели своего подвига. Наконец у него получилось провести туда-сюда рукой по Оксаниному бедру. Мадемуазель покраснела как рак, но руку не оттолкнула. Я наблюдал все это со стороны и мысленно примеривался к какой-нибудь из наших девиц. Увы! Мои одноклассницы, по крайней мере в то время, отличались редкостной непривлекательностью. Фантазии уносили меня в параллельный класс, где училась, например, Галя Шепель, с каждым годом все больше походившая на женщину, причем на женщину, доступную всем наслаждениям жизни. Но, дохлый шибздик с густой шевелюрой и тонкой шеей, что я такое был в ее глазах, когда на Галю уже начинали обращать внимание матерые старшеклассники!
В шестом классе нас вернули в родную школу, где процесс неконтролируемого взросления продолжился. В том или в следующем году произошло событие, глубоко уязвившее мужскую половину класса. Первого сентября оказалось, что девочки на голову выше мальчиков. В то время как потенциальные объекты нашего влечения обрели местами довольно округлую форму, мы физически еще продолжали оставаться детьми. Малолетки нас заинтересовать не могли, а одноклассницы вдруг стали совершенно недоступными.
Через пару лет я неожиданно стал председателем Координационного центра (КЦ) школы. Видно, в какую-то министерскую голову на волне широкошумно объявленной перестройки пришла мысль учредить некое школьное самоуправление. Председателем КЦ должен был гарантированно стать мой одноклассник Леша Яговицкий, чистенький и скромный на вид мальчик, теперь большая шишка в каком-то банке. Меня эта безальтернативность не устраивала, и я решил подложить чистюле «свинью», просто из принципа. Заявился в наш конференц-зал, где проходили выборы, и выставил себя в качестве кандидата. Что я там нес, не помню, но выбрали почему-то меня. По-моему, только Саша Кунин, комсорг школы и мой однодворец, скрепя сердце – я, кажется, расстроил какую-то их комсомольскую комбинацию, – голосовал против. Став председателем, ни в какой полезной деятельности я замечен не был и выиграл от собственной принципиальности только одно – поездку от школы в Болгарию, положенную только отличникам и хорошистам, а не таким, как я, с двумя двойками в полугодии.
Двоек могло быть и больше, если бы не моя склонность к неожиданным авантюрам. Помню, лежу дома и раздумываю над тем, что произойдет, если мама увидит мой дневник с оценками за очередную четверть. Положение аховое. И вдруг – эврика! – есть решение. Я вспомнил, как Женя Людвиненко, свистнув классный журнал, понаставлял себе, дурачок, пятерок, да притом еще и зелеными чернилами. Встаю и направляюсь в школу, поднимаюсь в пустую учительскую (еще продолжаются занятия второй смены), беру с полки журнал своего класса и аккуратненько, синими чернилами разных оттенков, сообразуясь с индивидуальным почерком и психологией каждого преподавателя, ставлю себе несколько четверок и троек. Мне не нужно внезапно стать отличником по алгебре или по физике, достаточно только избежать итоговой двойки. Надо ли добавлять, что никто из учителей ничего необычного не заметил.
Девятый класс, который вообще-то должен был называться восьмым, но как раз тогда произошел переход на одиннадцатилетнее обучение, – так вот, наш девятый класс тронули ветры внешних и внутренних перемен. В стране начинался хаос, в городе то и дело происходили митинги. Школьников, насмотревшихся в видеосалонах на жизнь зарубежных панков и проституток, уже невозможно было заставить носить форму. Девочки, которых неприятный человек, наш директор, раньше собственноручно умывал в дамском туалете, свободно появлялись теперь в боевой раскраске и самых неблагоразумных нарядах. Кажется, Галя Шепель впервые пришла в мини-юбке, соблазнительно виляя пышной задницей. И если бы я тогда был знаком с французской литературой не только по книгам Жюля Верна, то без труда разглядел бы в ней будущую хозяйку цветочного магазина на Петровке. Костюм уважающего себя юноши более тяготел к аскезе: иногда это мог быть школьный пиджак, а под ним разноцветная рубашка, кофта или футболка, вместо форменных брюк «вареные» джинсы в белых разводах или пузыристые треники. Кое-кто разрезал джинсы на одном из колен и вешал, как я, на пояс железную цепь, выдранную дома из ванны.
Повсюду в центре Москвы выросли, как грибы после чернобыльского дождя, кооперативные палатки, торговавшие разнообразной «варенкой», хэбэшными кофтами с кое-как пришитыми на груди англоязычными надписями. На Кузнецком мы покупали, чтобы повесить дома на стену, некачественные фотографии Шварценеггера, Сталлоне и Брюса Ли. На площади Белорусского вокзала можно было затовариться значками с теми же героями боевиков или резиновой челюстью с клыками. Школьные занятия быстро превратились в демонстрации протеста против всего мира и выказывание расположения противоположному полу. Под партами надувались презервативы. Бедная химоза, Марина Константиновна, мужественно продолжала что-то лепетать у доски. Последней каплей стала клыкастая челюсть у меня во рту, неожиданно продемонстрированная учительнице. «Лаврентьев, вон из класса!» – раздался слабенький голос. Сполна награжденный девичьим ржанием, я подчинился, но, выходя, распахнул дверь каратистским пинком.
Той весной меня и Валю, а также нескольких настоящих хулиганов изящно вытурили из школы. Мы срезались на переводном экзамене. Валек отправился в полиграфическое ПТУ, я в конце концов оказался в другой школе, которую и окончил, играя там в баскетбол в спортзале у нашего либерально-пофигистского физрука, вместо того чтобы идти на очередной урок.
Путь мой лежит вдоль забора, мимо нового школьного корпуса, двором и аркой на перекресток улиц Вишневского и Костякова. Оказавшись тут, я ненадолго остановлюсь. Позади – увешанный телевизионными тарелками дом для работников иностранных посольств. Площадка детского сада. Аптека – там, где раньше располагалась булочная-кондитерская. В булочной продавались конфеты и шоколад и можно было трогать батоны и буханки привязанной за веревочку к полкам ложкой, проверять хлеб на свежесть. В больших контейнерах иногда появлялась жареная картошка с солью. Одно время соль в картошку добавлять перестали, чтобы отвадить любителей хрумкать ее с пивом. Но ведь достаточно было, придя домой, в пакет с картошкой всыпать соли и хорошенько встряхнуть. В этой же булочной старший брат Сережи Остапова, Саша, впоследствии ставший урологом, преподал мне пример того, как нужно обольщать женщин. Мы с ним стояли в очереди за какими-то сладостями, положенными нам по карточкам. Но иметь карточку вовсе не означало, что по ней тебе непременно что-нибудь выдадут, в магазине могло ведь ничего и не оказаться. По зимнему времени на нас были вязаные шапки, и Саша сказал мне, что нужно непременно их снять, когда подойдет наша очередь. Так мы и сделали. Саша, тряхнув роскошными смолисто-черными кудрями перед молоденькой продавщицей, получил откуда-то чуть ли не из-под полы кило конфет. Мне, чьи немытые волосы свалялись под шапкой и смешно облепили череп, не повезло.
В этом же доме на последнем этаже проживала первая любовь Леши Родикова Катя Балашова из параллельного с моим класса. Леша как-то пригласил Катю в кино, по-моему в «Прагу». Я был призван гипнотизировать их из темноты. Впрочем, когда Леша прочно навел свой любовный мост, услуги «гипнотизера» больше не потребовались. Более того, издалека завидев меня на улице, мой друг останавливал свою даму и направлялся ко мне уже в гордом одиночестве. Неужто всерьез поверил в мою гипнотическую силу?
В доме на противоположной стороне улицы в те баснословные времена помещался молочный магазин, замечательный тем, что в нем можно было выпить какао с булочкой. Вдоль стен тянулись две деревянные полки, одна над другой. Бабушка или мама покупали мне стакан какао, я подходил к нижней полке и, стоя, лакомился. После этого мы покидали молочный, проходили мимо пункта сдачи стеклотары и оказывались у одной из двух белых палаток, в которых торговали мороженым. Здесь продавали эскимо, крем-брюле на вафлях и сливочное в стаканчике. Большой брикет стоил сорок восемь копеек. Редкая удача – вафельный рожок, сверху политый шоколадом. Особенно же я любил сладкое фруктово-ягодное, оно и стоило недорого – всего-то семь копеек.
Если подходящего мороженого не оказывалось, я переходил через трамвайную линию и становился в очередь за квасом. Квас разливали в обычные граненые стаканы или в большие выпуклые кружки. Кружки быстро исчезали в руках любителей пива.
Надувшись квасом, я шел в книжный магазин имени Ивана Федорова, занимавший практически весь первый этаж дома на углу. В книжном я узнавал, не пришел ли очередной том «Библиотеки фантастики», рассматривал карты и глобусы.
Если со мной была мама, то мы почти всегда заходили в мясной магазин, внутри отделанный белым кафелем. Тут продавались замороженная рыба, колбасы, сосиски. Через приоткрытую дверь в служебное помещение можно было видеть, как огромный потный мясник в очках и несвежем белом халате рубит топором говядину.
Купив кило сосисок в целлофановой обертке, мы чаще всего направлялись в овощной магазин за картофелем и капустой. Немытый, с налипшей землей картофель продавался в сетках – так его удобнее было взвешивать. Пока мама мешкала с выбором среди кочанов капусты или стояла в очереди, я, снабженный серебристой монеткой, подходил к дальнему прилавку со скучающей за ним продавщицей. За пятнадцать копеек мне наливали яблочный или грушевый сок из стеклянной колбы, за десять – томатный, в который можно было добавить ложечкой соль по вкусу из стоявшего тут же стаканчика.
Покинув овощной, нагруженные авоськами, мы опять переходили трамвайную линию и заглядывали в кулинарию за куриными котлетками, вывалянными в муке. Круг замыкался. Но иногда меня вели в парикмахерскую за углом в конце улицы, и тогда на обратном пути я мог напроситься в кафе-мороженое, где в железных вазочках подавали три морозных шарика, облитых сиропом.
В другой раз, внимательно изучив расписание кинотеатров на уличной афише, установленной при выходе из моего двора, и стрельнув у мамы монетку, я отправлялся в кино – в «Эстафету» или в «Искру», реже в «Прагу» или в «Байкал». До «Праги» нужно было добираться на трамвае, шедшем по Хуторской, Вятской улицам (к городу Вятке отношения не имеет, искаженное «Вязкая улица», от непролазной грязи на ней), пересекавшем Вторую Квесисскую (бывшая Вторая Богородицкая и Рождественская) и поворачивавшем направо на Нижней Масловке.
К «Байкалу» доставлял тот же трамвай, только едущий в противоположную сторону. Первой остановкой после улицы Вишневского был магазин «Свет», залитый электричеством. Затем трамвай, повторяя путь бегавшего здесь прежде паровичка, делает Г-образный зигзаг перед снесенной деревянной шехтелевской церковью Святителя Николая, нынче восстановленной гораздо правее прежнего места. Следующая остановка перед краснокирпичным домом раньше называлась «Исполком райсовета» по расположенному поблизости Совету народных депутатов Тимирязевского района. Но я любил выходить чуть дальше, в парке «Дубки», где можно было собирать желуди, кормить хлебом уток в пруду и лазать по бревенчатому срубу, стилизованному под русскую крепость.
Последнее воспоминание о паровичке – маленький «вокзал» в Красностуденческом проезде. Деревянная обшивка его часто горела, однако металлическая основа держится до сих пор. Некогда здесь сходили с паровичка дачники, как теперь сходят с трамвая посетители районной поликлиники. За «вокзалом» трамвай вырывается на простор к Пасечной улице – с настоящей пасекой, устроенной в угодьях сельхозакадемии, и делает остановку напротив Главного здания ТСХА, с великолепным парком, разбитым здесь при графе Разумовском. В парке по случаю приезда на коронацию в Москву Екатерины Второй, еще не Великой, однажды провел ночь в карауле рядовой гвардеец Гавриил Державин.
В глубине исторического парка устроен грот, часто ошибочно принимаемый за место убийства Сергеем Нечаевым студента с очень показательным именем: Иван Иванов. Дело происходило двадцать первого ноября 1869 года. Нечаев и его товарищи по кружку «Народная расправа» решили организовать в академии, тогда называвшейся Петровской, расклейку антиправительственных листовок. Иванов, двадцатитрехлетний студент академии, прозорливо заметил, что эта акция, чего доброго, приведет к закрытию учебного заведения. Тогда Нечаев, заочно обвинив Иванова в предательстве и подстрекая ближайших клевретов, решил воспользоваться случаем, чтобы укрепить свой авторитет в глазах членов кружка и повысить в их рядах «революционную дисциплину». Убийцы заманили Ивана в парковый грот, ныне разрушенный, откуда нужно было общими усилиями достать типографский станок, якобы там закопанный. Большинство «народных расправщиков» ничего не знало об истинной цели сходки, но никто не пошевелил и пальцем, когда сопротивлявшегося студента душили и колошматили. Наконец Нечаев добил жертву выстрелом из револьвера в голову. Завернутый в пальто труп опустили в пруд, под прозрачный ноябрьский ледок, где его через несколько дней обнаружил крестьянин из близлежащих Петровских Выселок.
Нечаевцев судили и сослали на каторгу, а их главаря, бежавшего за границу и выданного России Швейцарией, заточили в Алексеевский равелин Петропавловской крепости, где он умер ровно через тринадцать лет – день в день – после совершенного им убийства.
Трамвай, громыхая и позванивая, сворачивает на улицу Прянишникова, а затем, миновав Полиграфический институт на берегу широченного пруда, выкопанного украинскими холопами для своего гетмана Разумовского, останавливается у недавно вновь открытого кинотеатра «Байкал».
А я возвращаюсь мыслью на перекресток Вишневского и Костякова. По рассказу мамы, в шестидесятые годы в угловой дом с молочным магазином, чье помещение занято теперь очередным продуктовым супермаркетом, приехал к кому-то в гости Юрий Гагарин. Может быть, его пригласили выпить жившие здесь друзья, а возможно, цель визита была и более романтической. Но легче спрятать иголку в стоге сена, чем первого космонавта – в многоквартирном доме. Весть о нем тут же облетела окрестности. Толпа мгновенно запрудила перекресток, трамваи остановились, и началось: «Га-га-рин! Га-га-рин!» Бедному Юрию Алексеевичу ничего не оставалось, как распахнуть окно и махать собравшимся, улыбаясь своей фирменной улыбкой.
В этом же доме на первом этаже, где раньше располагалась детская поликлиника, притаился психоневрологический диспансер. Однажды в юности, в целях планового «закоса» от армии, я побывал там и побеседовал с дежурным врачом. На вопрос о занятиях я ответил, что сочиняю стихи. Женщина-врач попросила что-нибудь прочесть. Опасаясь, что мои чересчур понятные вирши не произведут нужного эффекта, я продекламировал наизусть из Хармса:
- Грусти полны ваши неги
- синих морок и луны,
- это к буквам абевеги
- мчатся ваши каплуны,
- это, сделав дикий крик,
- мчится разум, ошалев,
- нашей мысли материк,
- сокол духа, тела лев.
«Я не очень хорошо разбираюсь в поэзии, – сказала врачиха. – Но у нас есть другой доктор, Иван Петрович. Сейчас он в отпуске. Так вот он очень любит стихи и поэтов. Вы обязательно к нему приходите». Однако к Ивану Петровичу я не пошел – «сработала» неврология, и психиатрия уже не понадобилась.
Пока я предавался воспоминаниям, мимо прошел Ярослав Шапкин – еще один мой бывший одноклассник, как всегда сделавший вид, что не узнал меня. Он все такой же длинный и сухонький мальчик, но уже с седыми висками. Я его точно так же никогда не узнаю. Зачем? Что нам сказать друг другу? Помню, мой последний учитель биологии на последнем уроке обратился к классу со следующими словами, запомнившимися мне на всю жизнь: «Вы сейчас, ребята, окончите школу и разлетитесь соколами в разные стороны. И мы, ваши учителя, конечно, будем рады видеть вас снова. Заходите, когда пожелаете. Однако… – И тут биолог сделал многозначительную паузу. – Однако далеко не все из вас захотят навестить школу. Ведь здесь вас спросят о том, как складывается жизнь, чего вы в ней уже добились, а ответить и не испытать при этом чувство стыда за бесцельно потраченное время многим будет невмоготу».
Это очень верное наблюдение. Сам я не раз удерживался от прихода в школу, думая так: «вот поступлю в институт…», «вот окончу институт…», «вот выйдет у меня первая книга…», «вот выйдет у меня третья книга…» – и уж тогда обязательно и непременно… Институт заканчивался, книги выходили, а в школу я так и не шел. Сначала удерживали не самые приятные воспоминания, а потом прошло слишком много времени. Так и с Ярославом и с прочими нас развели годы, сложившиеся уже в десятилетия. И это, кажется, навсегда. Что с того, что Валя Поляков месяц назад общался со мною по скайпу, а с Лешей Родиковым мы даже пересеклись и прогулялись по району? Галактики разбегаются, чего уж сожалеть о разбежавшихся друзьях детства! Наша общность была временной, отчасти вынужденной, обусловленной и ограниченной двором и школой. Но затем каждый, увлекаемый собственным течением, отправился своим путем, встретил свою судьбу. Вот и я, перейдя трамвайные пути на улице Костякова, неторопливо движусь к ней навстречу.
Слева, где теперь аптека, был магазин «Одежда», тут мне покупали костюм на выпускной вечер. Чуть дальше, в подвале, располагалась прачечная. Рядом с бывшей прачечной, возле открытого на ее месте круглосуточного продуктового, по вечерам толкутся запущенного вида люди – местные пьяницы. Это раньше, тридцать лет назад, они наводняли улицу возле винного магазина, в ожидании конца перерыва сбиваясь по трое. Нынче больше пьют по домам. Взгляните на окна левой пятиэтажной «хрущобы» – тотчас заметите десятилетиями немытые стекла в почерневших рамах. Один из балконов превращен в голубятню, но голубей здесь давно уже нет. Птички улетели, остался только спившийся мечтатель.
Тротуар в этой части улицы, как обычно, вскрыт, а земля перекопана. Нет у нас, кажется, ничего более постоянного, чем замена канализационных труб, каждый раз сопровождающаяся рытьем огромной ямы, через которую перебрасывается сколоченный из досок временный мостик. Проходя по мостику, я тоже, как обычно, бросаю взгляд вниз, стараясь заглянуть поглубже. Сам не знаю, чего я ищу, да и вообще ищу ли чего-то. Это ведь не археологические раскопки, тут нет старинных фундаментов, одна глина. Но просто интересно увидеть древние недра родной улицы.
Я подхожу к бывшей деревне Остроганово, некогда популярному среди москвичей дачному местечку. Практически все дачи давным-давно снесены, рощи вырублены и застроены кирпичными и блочными домами. Особенно жаль Соломенной сторожки, давшей название округе, а затем исчезнувшей. Впрочем, известно хотя бы, где она стояла, – это угол десятиэтажки на противоположной стороне улицы. Под соломенной крышей сторожки несли службу сторожа, охранявшие дачный покой, жили с семьями рабочие, ремонтировавшие Новое шоссе – нынешнюю Тимирязевскую улицу. В начале смутного двадцатого века здесь квартировал пристав, надзиравший за порядком в сельхозакадемии, а после победы пролетариата и красного студенчества в сторожке, так сказать, по наследству расположилось отделение милиции. Говорят, что однажды, еще до милиционеров и пристава, укрылся тут от дождя Лев Толстой, приехавший на паровичке в дендросад академии и неосмотрительно вздумавший прогуляться обратно в город пешком. Но описанием сторожки мы обязаны не автору «Войны и мира», а другому великому человеку, архитектору Константину Мельникову, классику русского авангарда, родившемуся в семье дорожного рабочего и проведшему здесь детство. По воспоминаниям Мельникова, сторожку окружал забор, во дворе имелись сарай, стойло для лошадей и колодец. Отец будущего архитектора держал еще и коров, для которых выстроил отдельный коровник. Внутри двора росла бузина, снаружи – березы, сосны и ели, за леском то и дело пыхтел паровичок. Не тогда ли, под соломенной кровлей, приснилась Мельникову его знаменитая «башня» в Кривоарбатском переулке – такая же белая, как и домик, где он родился?
Я перешел Вишневку, и вот я на Тимирязевской улице, на углу возле бывшего универмага. Из кирпичной стены дома до сих пор торчат крепления для автоматов с газированной водой, самих же автоматов нет уже больше двадцати лет. Автомат представлял собой железный шкаф размером с холодильник. В середине шкафа имелась ниша, в которую днищем вверх вставлялся граненый стакан, при нажатии омывавшийся водой, затем стакан переворачивался и ставился на пластмассовую решетку. В прорезь над нишей опускалась монетка – три копейки, если с сиропом, или копейка, но тогда наливалась одна газированная вода. Иногда сироп можно было выбрать нажатием кнопки на специальной панели. Автомат проглатывал монетку и прежде всего пускал в подставленный стакан желтую струю сиропа, а затем добавлял пузырящуюся воду.
На примере этих автоматов легко показать, как постепенно загибалась советская власть. Сначала исчезла возможность выбора сиропа. Позднее автоматы перенастроили, сократив выдачу сладкого, так что приходилось бросать уже не одну, а две или три монетки: наливать только сироп и тут же убирать стакан и только с третьего раза доливать воду. После того в стране с развивающейся демократией куда-то пропали стаканы из автоматов, и я ходил с собственным складным стаканчиком. В конце концов автоматы были отключены и все до единого убраны с городских улиц. Демократия победила.
Рядом висели в ту пору еще и автоматы для размена денег. Разве их можно забыть! Разменивались монеты достоинством в десять и пятнадцать копеек. Иной раз я так просто, от нечего делать, менял «серебро» на «медь», только чтобы послушать, как в утробе автомата звенит мелочь. Пятнашка делилась на пять трехкопеечных, а десятка – на три трехкопеечных и еще одну копейку. Я никак не мог понять, каким образом автомат никогда не забывает отcчитывать мне эту маленькую копейку.
Подхожу к автобусной остановке и сажусь в ее тени на скамейку – ждать тебя.
Впереди, за дорогой и за площадью в цветочных клумбах, попсовый театр «Золотое кольцо». Фасад изменен, но за ним все еще угадываются контуры кинотеатра «Эстафета». Из этого кинотеатра мы с Лешей вышли памятным вечером девятнадцатого августа девяносто первого, поеживаясь и озираясь по сторонам: в городе уже начался объявленный ГКЧП комендантский час. В кармане у меня был перочинный нож – так, на всякий пожарный.
Слева от бывшей «Эстафеты» по диагонали уходит вбок проезд Соломенной сторожки, прежде густо застроенный пряничными дачками.
Единственный магазин, сохранившийся здесь от прошедших времен, – «Хозяйственный». Даже надпись над ним, по-моему, все та же, советская. И в нем все так же продают разное отечественное барахло, такое, например, как дешевая бритва, названная гордым хлебниковским словом «Ладомир», купленная мною ради поддержки российского производителя, ни черта не брившая и почти сразу же сломавшаяся.
Я поднимаюсь и подхожу к дороге. Смотрю вдаль, в сторону железнодорожного моста. Автобуса пока не видно, и я начинаю по привычке, унаследованной от отца, ходить взад-вперед возле остановки.
Вдали наконец показался бело-зеленый автобус. Вот он тормознул на углу Дмитровского проезда, где когда-то был продуктовый магазин. Вот едет мимо парикмахерской, проезжает перекресток и тормозит. Я пытаюсь разглядеть тебя за слегка тонированными стеклами. Но ты выходишь не из средней, а из задней двери. На тебе шлепанцы и туника. Волосы аккуратно расчесаны на пробор. Мы обнимаемся на остановке, пока отъезжает автобус. Поцеловав меня, ты внимательно вглядываешься в мое лицо. Ты спрашиваешь, как я себя сегодня чувствую, принимал ли таблетки. Я чувствую себя сносно, почти хорошо, и таблеток не принимал. Мы берем друг друга за руки и поднимаемся вверх по улице, до бывшего мебельного магазина. Тут, в палатке, построенной в девяностые годы, мы покупаем воду, семечки для синиц, упаковку чищеных кедровых орехов для белок и, конечно же, любимое обоими мороженое.
По другой стороне улицы направляемся в сторону прежнего райкома партии, нынешней префектуры. Ты щебечешь какие-то новости, но я, как обычно, рассеян, почти каждую фразу приходится повторять дважды. Вот мы обогнули здание префектуры и шагаем к даче Вутечи… Вучечи… Вучетича – я никак не научусь без запинки произносить фамилию скульптора, давшую новое название Старому шоссе. Во дворе дачи за серым кирпичным забором виднеются уменьшенные копии статуй из Брестской крепости, чуть подальше от них – голова Ленина, и, забыв, что уже рассказывал о ней, я вновь повторяю тебе байку о том, как после возведения райкома люди стали шептать, что, мол, неспроста это Ильич повернут к райкому задом, то есть в данном случае затылком. Поступились, дескать, принципами, исказили генеральную линию. И якобы, когда эти разговоры дошли до первого секретаря райкома, чей кабинет к тому же окнами как раз выходил на дачу скульптора, распорядился секретарь закрыть голову вождя большим железным щитом, что и было исполнено. Правда это или нет, не знаю, но могучий затылок вождя за щитом и по сей день не виден из окон префектуры.
Левее усадебного дома на высокий постамент водружено горгонообразное чело Родины-матери. В натуральную величину. Голова бетонная, осыпается уже много лет, и для спасения праздношатающихся под ней установлена металлическая сетка. Сквозь дыры и ржавую арматуру можно разглядеть, что мыслей у Родины-матери никаких нет.
За скульпторской дачей тянется узкая улочка дачного поселка «Соломенная сторожка». У правого участка мы останавливаемся, чтобы сфотографироваться на фоне краснокирпичной стены. Я беру твой фотоаппарат и делаю несколько снимков. Затем фотографируешь ты. Просишь улыбнуться. Мы разглядываем получившиеся изображения. Как всегда, я недоволен собой – на меня глядит с маленького экрана грустное лицо с каким-то неволевым подбородком. Я прошу тебя сделать еще пару снимков. На сей раз результат удовлетворителен. Можно идти вперед.
Некоторые дачи я помню с самого детства, когда родители, возвращаясь пешком из Тимирязевского парка, проходили здесь со мною. Разумеется, я мечтал тут поселиться. Тишина. Покой. Лес рядом. Странно, что за столько лет я почти никогда не видел местных дачников. Проходя мимо, заглядываю, где это возможно, в окна. Редко в каком доме светится окно.
За последнюю пару лет над дачами слева поднялись строения Кадетского корпуса. Кадеты начали обживаться в этих местах давно, и я уже не удивляюсь, встречая в наших краях ребенка, одетого в военную форму, мешковато на нем сидящую.
Поворот, еще поворот. Перейдя улицу Вуте… перейдя Старое шоссе, оказываемся перед входом в Тимирязевский парк или, как мне привычнее называть его, Тимирязевский лес. Решетчатые ворота всегда открыты. Проходим мимо зеленой будки охранника, углубляемся в аллею. Справа остается хозяйство Лесной опытной дачи, впереди маячат памятные мне булыжники – там, где в восемнадцатом веке пролегала старая дорога в Петровское-Разумовское, к графу Кириллу Григорьевичу. Но мы сворачиваем влево, на широкую аллею, в этот час залитую солнцем. Тут я завожу свою «старую пластинку»: меня никто не читает, а если читают, то не понимают. В «Литературной газете» вышла рецензия на мою новую книжку. Очередной рецензент снова отписался. Прочитал парочку стихов и быстро вывел из них относительно меня некое заключение. Я начинаю волноваться и размахивать руками. Хорошо, что мороженое уже съедено. Но ты меня успокаиваешь, ты говоришь, что сейчас вообще не умеют читать и понимать стихи, как не умеют и писать рецензии. И еще ты говоришь, как много у меня завистников и что ты разорвешь любого из них или всех вместе, если они заставят меня страдать. Я смеюсь. Я успокаиваюсь, успокаиваю и благодарю тебя. Нет, разрывать никого не нужно, я уж как-нибудь сам. Разговор переходит на поэзию вообще. Угадывая мое желание, ты просишь прочесть что-нибудь вслух. Подготовка отнимает у меня минуту – надо оказаться в таком месте, где поблизости нет людей. Мы сворачиваем на боковую просеку.
И в этот момент появляются белки. Одна, потом еще и еще. Мы кормим их орешками, они едят прямо из наших рук. Постепенно белки наедаются и начинают зарывать орешки в землю, а синицы в это время клюют семечки, цепляясь за наши пальцы своими удивительными легкими лапками, и порхают вокруг, как бабочки.
Ландшафт меняется – вздыбливаются холмы возле речки Жабенки. Обгоняя нас, к холмам несутся велосипедисты. Мы идем мимо пожилых доминошников и шахматистов, играющих под деревянными навесами. Здесь, под дубами и соснами, находим скамейку в стороне и садимся. Затем я ложусь – головой на твои колени.
Я слышу, как скрипят деревья. Вижу, как упал один лист, затем другой. Голоса птиц и гуляющих невыразимо приятны.
Над кронами пылает ярко-синее небо. Время заполдень. Легкий ветер и твое тепло убаюкивают.
Я закрываю глаза.