Как мы пережили войну. Народные истории Прилепин Захар

– …это когда полгода в воде по грудь, а кухне до нас не добраться…

Я не помню, чем окончилась встреча. Наверное, мы сопереживали, но…

Из тех, кто вернулся в 1945-м с войны, ныне остались немногие, но как им «приятно» слышать, что льготы отменяются, зато… А я вспоминаю: «Плохо – это когда…»

Совсем плохо нам, ленинградцам, было в течение 900 дней блокады. Невозможно, казалось бы, выдержать все испытания, выпавшие на нашу долю.

Однажды, после моего публичного выступления, ко мне подошел мужчина средних лет и поблагодарив, сказал:

– Мне понравился ваш рассказ. Вот только зря вы добавили для драматизма некоторые тяжкие подробности.

Его замечание загнало меня в тупик, потому как я не рассказал и о половине бедствий и лишений, выпавших на нашу долю.

Разве можно передать постоянное чувство голода и холода, когда день за днем лежишь под теплым одеялом в пальто, ушанке и варежках и мечтаешь о хлебе, и никаких других желаний не испытываешь. Мама строго наказывала:

– Ребятки, будем каждый час по маленькому кусочку хлеба, чтобы…

Тогда я смотрел только на часы. Однажды, когда мама с братом ушли на кухню пилить мебель для «буржуйки», я не выдержал. Выбравшись из «логова», я залез на пианино и перевел часы минут на 20. Родные вернулись, и я тут же указал на часы. Мама заплакала от жалости ко мне, но кусочек хлеба я получил.

Голод – это страшное состояние, а если он длиться месяцами, годами, то человек только о еде думает или сходит с ума. Мы могли погибнуть от бомбежек, артобстрелов, в завалах, но вспоминаем те моменты, когда удавалось покушать. Нас не поражали трупы на улицах, но я запомнил первый в жизни апельсин, который выдали в школе (помощь США). Но вот еще эпизод, оставшийся в памяти навсегда. В солнечный сентябрьский день мы с приятелем возвращались из школы. В тишине, нарушаемой только чириканьем воробьев, с неба раздался угрожающий свист, и в сотне метров от нас в парикмахерскую попал снаряд. Взрывной волной вынесло все наружу. Картина не для слабонервных, но не редкая для Питера тех лет!

Голод приносит страдания, но и доводит до сумасшествия: соседка Нина отправлялась за пайкой хлеба и съедала ее по дороге домой. Уже в коридоре она кричала, что хлеб у нее отобрали. Ее трехлетняя дочь быстро угасла.

Я тоже всю жизнь ношу на совести рубец. До войны мама ежедневно говорила мне:

– Скушай яблочко – будешь здоровым и сильным!

Я послушно откусывал кусочек, а остальное отправлял за буфет, под батарею водяного отопления. Когда началась голодуха, я вспомнил о «сухофруктах» и забравшись (до сих пор не понимаю как) в тайник, стал ежедневно съедать по огрызку. Стыдно потому, что я не сказал никому об объедках.

Но не только голод и холод были убийцами ленинградцев. Фашисты методично вели обстрелы города из дальнобойных орудий. Наши окна выходили на Мальцевский рынок, и любое попадание в него выбивало стекла взрывной волной. Сначала мы вставляли новые, но скоро и те кончились, и окна были забиты фанерой. Наступила темнота. Связь с внешним миром ограничивалась только радиорепродуктором. Рано утром звучал голос диктора: «От Советского информбюро. На Первом Белорусском фронте фашистские войска, неся громадные потери, продолжили наступление и овладели городами… Наши части отступили на заранее подготовленные позиции…» Потом Леонид Утесов пел: «Ведь ты моряк, Мишка, а это значит, // Что не страшны тебе ни горе, ни беда…» И включался метроном.

Вы можете представить себя лежащим в темноте и слушающим, как уходят секунды, минуты, часы вашей жизни?

Но подобный покой часто прерывался сигналом «Воздушная тревога». Под звуки завывающей сирены старшие спускались в бомбоубежище и располагались на цементном полу. Подростки бежали на чердаки, чтобы обезвреживать «зажигалки». Эти походы происходили по несколько раз в день. Артобстрелы были значительно неприятнее. Они начинались всегда неожиданно и наносили громадный ущерб.

Летом 1942 года мой брат с приятелем пошли в кинотеатр. Посмотрев фильм, публика потянулась на выход. Когда первые ряды уже вышли на улицу, в трамвай, стоявший напротив, попали два снаряда. Публика была буквально скошена осколками. Задние ряды, испуганные взрывами, кинулись к выходу, сбивая и топча впереди идущих. Брат рассказывал:

– Нас с Геной сбили с ног, и мы на четвереньках пробирались на улицу среди трупов и луж крови.

Зато, сколько радости доставил нам сбитый фашистский бомбардировщик, упавший на ограду Таврического сада. К сожалению, подобных радостей было мало, а вот истощенные женщины с покойниками на саночках попадались постоянно. Блокада!

Тогда же мы мечтали о победе в этой кровавой войне. Я даже представлял неслыханный праздник в День Победы! Мы ненавидели фашистов, а когда в 1944 году возле нашей школы пленные немцы стали прокладывать трубы, мы жалели их и делились своими скудными завтраками. Вот и пойми русскую (детскую) душу.

И Победа пришла! Мама раздобыла для меня и брата два брикета мороженого. Так что я знаю вкус Победы!

* * *

Мои сверстники не участвовали в военных действиях Великой Отечественной войны, но оккупацию, концлагеря, блокаду (в Ленинграде) и даже голодные годы в эвакуации, мы хлебнули полной мерой. Я с ностальгическим трепетом смотрю фильмы о Второй мировой войне и с каждым годом убеждаюсь, что для разных стран-участниц, война имела свой «цвет», свою меру потерь, крови и последствий.

Я помню, как в 42 году мама негромко говорила Долику (мой старший брат):

– Алик наш умирает. Уже ручки распухли…

Олег Яцкевич (справа) с братом

В замечательном фильме «Мост Ватерлоо» возлюбленные – офицер (Р. Тейлор) и балерина (Вивьен Ли) – обсуждают на улице разбомбленного Лондона, в какой ресторан (клуб) пойти поужинать.

Тем горше стало, когда прочитал в газете «Аргументы и факты» № 8 (февраль 2005 года) воспоминания дважды Героя Советского Союза, летчика В. И. Попкова:

«…мы и попали под горячую руку маршала Жукова, который считал, что за безраздельное господство немцев в воздухе должны отвечать мы – семь несчастных летчиков. Жуков настойчиво требовал, чтобы Зайцев расстрелял нас лично. На что наш командир отвечал: „Я своих не расстреливаю! Их и так все меньше с неба возвращается. А стреляю я только по немцам…“ Жуков окончательно вышел из себя, и его люди на наших глазах расстреляли несколько офицеров, чей неприглядный вид вызвал у него отвращение».

Войну мы выиграли, и памятники маршалу Г. К. Жукову заслуженно стоят во многих городах бывшего СССР. Вот только трудно представить количество слез, пролитое родными и близкими тех офицеров, чей «неприглядный вид»…

Я – малолетний участник блокады Ленинграда – в годы войны насмотрелся на трупы людей, сраженных голодом, артобстрелами и бомбежками. До сих пор ненавижу расхожую фразу тех времен: «Война все спишет». Помню рыдания моих близких, когда семья узнала, что мой дядя Володя погиб в советском лагере, куда он был доставлен из фашистского концлагеря после окончания ВОВ.

* * *

Много лет спустя я познакомился с сослуживцем – Винокуровым (запамятовал его имя и отчество), который лишился на войне руки и ноги. При этом он вдохновенно работал на скромном посту в конструкторском отделе и что, может быть, главное, оставался по жизни доброжелательным, веселым человеком. А как он радовался, когда спустя 25 лет после окончания войны родное государство одарило его механической коляской (или «Запорожцем», что равнозначно по своей убогости) для передвижения.

Война – это подвиг всего нашего народа. Всех тех, кто даже в тяжелейших условиях сохранил преданность отчизне. Я беру в руки альбом «Борьба за Ленинград (летчики)» и комок подступает к горлу – большинство из них погибло в ходе войны. Роскошный альбом в полной мере рассказывает о мужестве молодых ребят, боровшихся в небе с противником на далекой от совершенства технике. А там, где штатное вооружение самолета или его мощность не позволяли вести на равных бой, наши ребята мужественно шли на таран. Вот так совершил первый ночной таран Алексей Севостьянов, будущий Герой Советского Союза, погибший в небе над Берлином.

Авторы: старшие лейтенанты А. Н. Яр-Кравченко и В. В. Морозов – поместили в альбоме более двухсот репродукций, на которых показан блокадный Ленинград, воздушные бои и портреты летчиков, 66 из которых стали Героями Советского Союза. Немаловажен блестящий текст, созданный Б. Бродянским. Сам факт выхода в свет альбома весной 1944 (!!) года тоже можно отнести к подвигу.

Опять на глаза навернулись слезы – вспомнились слова песни: «Родина слышит, Родина знает, // как ее сын в облаках погибает…» Читаю: «…в начале зимы здесь шли жесточайшие бои. И из-под снега начали вытаивать убитые ребята. Словно „подснежники“ смерти… Мы их похоронили без документов. Перед боем, как известно, документы надо было сдавать». Это слова скончавшегося А. Н. Яковлева – инвалида ВОВ, бывшего члена Политбюро ЦК КПСС, мужественно обнародовавшего подлинные цифры наших потерь в годы войны – свыше 30 миллионов погибших. (АиФ № 8, 2005)

Эта цифра кричит еще и о том, что после войны в СССР рыдали миллионы неутешных вдов и множество молодых женщин, чьи будущие мужья остались лежать на полях войны, которые так и не обрели простого человеческого счастья. Остается еще пожалеть о миллионах мальчиков и девочек, так и не родившихся, потому как их отцов тоже унес «смерч» под названием: «Вторая мировая»…

Нет, не в одном лице, а стадом, стадом: и царей, и королей, и Вождей – на десять дней, из дворцов, храмов, вилл, подземелий, партийных кабинетов – на Великокриницкий плацдарм. Чтобы ни соли, ни хлеба, чтоб крысы отъедали им носы и уши, чтоб приняли они на свою шкуру то, чему название – ВОЙНА.

В. Астафьев. Прокляты и убиты

Яцкевич Олег Станиславович, 1934 г. р.

Теплилась надежда, что живы

В моем паспорте в строке место рождения напечатано ЛЕНИНГРАД.

Я горжусь этой записью, так как я родилась в Ленинграде, в городе, на долю которого выпали страшные испытания в годы Великой Отечественной войны. Город выстоял благодаря воле, вере и героизму жителей и воинов.

Мой дедушка Гордиенок Антон Иванович (1896–1941) ушел в народное ополчение. В сентябре 1941 года погиб на Пулковских высотах. Бабушка Гордиенок Елена Антоновна (1900–1977) стала вдовой в первые дни блокады Ленинграда. Все 872 дня блокады она жила и трудилась в родном городе. Осенью 1941 года со своей сестрой Сажиной Антониной Антоновной (1911–1976) бабушка поехала собирать серые капустные листья на колхозные поля под Красным Селом, которые они засолили, сделав крошево. Этот припас помог выстоять первую тяжелую зиму.

Бабушка работала на кондитерской фабрике им. Самойловой, где в дни блокады выпускали галеты для солдат регулярной армии. Транспорт не работал. Приходилось вставать в 5 часов утра и пешком идти от Кузнечного переулка до улицы Декабристов. Работа заканчивалась в 19.00. Иногда приходилось работать сверхурочно, так как работ ники не выходили на работу. Умирали или не было сил дойти до фабрики. До дома бабушка добиралась к ночи, чтобы только лечь спать. Утром все повторялось. Мучили голод и холод. Из крошева варили щи-похлебку. Для обогрева сожгли всю мебель, книги.

Гордиенок Елена Антоновна

Возможно, не выжила бы бабушка в блокаду, если бы не отправила мою 12-летнюю маму Гордиенок Зинаиду Антоновну 19 июня в Белоруссию, где мама была всю войну. Довелось ей испытать ужас концлагеря и помогать бойцам в партизанском отряде. В Ленинград мама пришла пешком 9 мая 1945 года.

Всю войну родные люди не знали друг о друге ничего. Но теплилась вера и надежда, что живы! Мои дорогие бабушка и мама прошли достойно страшное испытание! Я, мои дети и внуки храним светлую память о своих родных, об истории своей страны, о страшной ленинградской блокаде и великой Победе!

Материал подготовила внучка – Тимофеева Алевтина Павловна, замдиректора ГБОУ ЦО № 133 Невского района СПб

Красное и белое

Шел третий год войны.

Шел третий год блокады.

Шел третий год моей жизни.

Я была старше блокады на полгода и на три месяца старше войны.

Когда в марте 1941 года у моей мамы родились двойняшки, был обыкновенный год, обыкновенный март. Это потом, после 22 июня, его будут называть страшным годом, мертвым годом.

В июне 41-го мой отец ушел, как положено, на фронт, на Ленинградский.

Домой он вернется с орденом боевого Красного Знамени, с медалью «За отвагу» и с нашитым на гимнастерке прямоугольничком с красными полосками, означавшими, что ранение было тяжелым.

Но это будет потом…

А тогда, тогда в 41-м, моя мама с двумя трехмесячными малышами решила остаться в Ленинграде. «Что будет – то будет». Если выживем – вместе, если не выживем – тоже вместе.

Но блокада распорядилась по-своему. Мой брат умер, когда ему было полтора года. Умер дедушка, потому что он был очень большой и ему не хватило еды, чтобы выжить. Умер от голода. Тогда это было обычное дело.

И вот мы остались с мамой одни. По ее рассказам, я знаю, что детям-грудничкам было положено детское питание в виде жидкой манной каши, но почему-то я ее невзлюбила. А у мамы – слезы градом – кормить чем-то надо. И она меняла эту кашу на рынке на картошку, которая и была для меня спасением.

Это все я помню по рассказам моей мамы. Но есть блокадный эпизод, который помню я сама.

Начиналась весна, но зима не хотела сдаваться, и было еще очень холодно. Мы опять едем на трамвае № 3, везем в большом белом узле сшитые мамой теплые вещи для фронтовиков. Каждый делал для фронта что мог. Отец – на фронте. А мама и другие ленинградки – здесь, в блокадном городе.

Скамейки в трамвае тогда располагались вдоль вагона. Я стояла, прислонившись к узлу… Он был такой мягкий. Потом что-то произошло – и мы оказались в подворотне на Садовой, около «Пассажа». Вслед за нами двое санитаров в белых халатах поверх ватников внесли носилки. На них лицом вниз лежала женщина. В зимнем пальто, из которого торчала вата почему-то красного, а не белого цвета. Потом носилки накрыли чем-то белым, и красное пятно стало расплываться по белому… Что было потом, я не помню, но… с тех пор я долго еще панически боялась красного на белом.

В то время в продуктовых магазинах все продавщицы были одеты в белые хлопчатобумажные куртки и почему-то очень любили красить ногти лаком ярко-красного цвета (а другого тогда и не было). Так вот, после той подворотни еще долгое время больших трудов маме стоило завести меня в продуктовый магазин. Что-то тогда случилось. И красный цвет надолго перестал для меня быть красивым. А ведь еще совсем недавно я рисовала красные цветы на белом листе бумаги, потому что это было красиво. Что же случилось тогда в подворотне, после чего на меня наводили ужас ярко-красные ногти продавщиц?

А «случилась» война, «случилась» блокада, «случилась» бомбежка, и на носилках лежала женщина, из которой уходил красный цвет, цвет крови, цвет жизни…

…Со мной все обстояло не так-то просто, потому как белыми были не только одежды продавцов, но и врачи носили белые халаты, а посему и визиты в детскую поликлинику тоже становились делом нелегким.

Трехлетняя Валя с любимым мишкой

Я и раньше-то не горела желанием общаться с доктором, ну а уж после перенесенного стресса я считала, что имею полное право отдохнуть от медицины, и заманить меня к врачу было невозможно ни кнутом, ни пряником.

К счастью, день за днем страшное для меня событие постепенно уходило в прошлое, и во мне все налаживалось. Тем более что в жизни блокадного ребенка были и свои радости. Так, в три года у меня появился игрушечный медведь. Его купили на барахолке (сейчас сказали бы «на блошином рынке»). Сделали его из какого-то мехоподобного материала шинельно-серого военного цвета, а еще у него были янтарные глаза и черные «ладошки». На долгие годы он стал моим верным товарищем и любимой игрушкой. Кстати, этот медведь жив до сих пор, хотя, конечно, состарился, его шкурку поела моль, из него слегка сыплются опилки военного времени, но янтарные глаза смотрят вполне бодро. Сейчас ему идет уже восьмой десяток. И он, конечно, многое мог рассказать, если бы только умел говорить.

А еще счастливыми были дни, когда мы с мамой ходили в кино. Может показаться невероятным, что в голодном блокадном городе работали кинотеатры.

Мы жили на Лахтинской улице, в доме № 1. Рядом был кинотеатр «Молния», а немного подальше – «Люкс» (потом его переименовали в «Свет»).

Фильмы показывали и довоенные («Светлый путь», «Трактористы», «Парень из нашего города», «Александр Невский»), и фильмы военных лет («В шесть часов вечера после войны», «Машенька» и др.). Я хорошо помню все фильмы, потому как и после войны они еще долго не сходили с экранов.

Конечно, эта «кинотерапия» помогала мне поскорее забыть ту страшную подворотню на Садовой.

Может быть, не так часто, как хотелось бы, но мы с мамой ходили в кино. В принципе я вела себя вполне прилично. Тем более что, уютно устроившись на маминых коленях, можно было и немножко вздремнуть, немножко посмотреть, что там делается на экране.

Но для меня главным было другое…

Минут за 15 до начала сеанса в фойе устраивали небольшие концерты, обычно это были сольные музыкальные номера, но случались и дуэты, и арии из оперетт. Очень популярной в ту пору была оперетта И. Кальмана «Сильва». Лично мной она была очень любима. Вот тут-то и была собака зарыта.

Дело в том, что я очень любила петь, причем петь громко. Как оказалось, со слухом тоже все было в порядке.

В мои почти четыре года я знала довольно много песен и пела с удовольствием, причем не только дома, но и, как оказалось, «на публике». И, главное, громко.

И вот, если мне случалось бывать в кино, да еще в фойе исполняли что-нибудь из «Сильвы», тут уж промолчать не было никакой возможности. Как только главный герой начинал свою арию – я подключалась с ходу, и мы пели уже вдвоем: «Сильва, ты меня не любишь, // Сильва, ты меня погубишь…» – и аплодисменты делили на двоих. Мама рассказывала, что остановить меня было сложно, да особо и не останавливали, видимо это было забавно. Люди с удивлением и по-доброму улыбались и хоть на миг забывали о войне.

А война все не кончалась. И моя четвертая весна, хотя уже не была блокадной, но была еще военной.

Леонова Валентина Николаевна, 1941 г. р.

Страшнее всего была мысль, что мама погибла!

Когда началась война, мне не было еще 6 лет, а моему брату Саше только что исполнилось 4 года. Когда в Ленинграде началась эвакуация из города школьников и детей детсадовского возраста, нас эта кампания не коснулась, так как мы в детский сад не ходили, а воспитывались бабушкой. Вместо эвакуации мама отправила нас к своему брату в деревню Старое Колено, расположенную недалеко от Сиверской. Однако долго прожить в этой деревне нам не удалось. Однажды рано утром мы проснулись от грохота и дребезжания окон в доме. Было страшно, мы плакали, Саша от испуга после этого долго еще заикался. Оказалось, немцы бомбили аэродром в Сиверской. Вскоре за нами приехала мама. Пассажирские поезда к этому времени уже не ходили, но маме удалось погрузиться в какой-то санитарный поезд, остановившийся на платформе, на котором мы и вернулись в Ленинград.

Мы жили в большом деревянном доме на окраине города, и к тому времени, когда мы вернулись, наш двор был весь перекопан траншеями, заменявшими бомбоубежище. Начались бомбардировки города. Окна в доме были заклеены бумажными полосами, и как только начиналась бомбежка, мама брала мешочек с детскими вещами и мы выскакивали из дома. Недалеко от нас находились заводы: Металлический, «Арсенал», «Красный Выборжец», и из наших окон было хорошо видно, в какой из заводов попали бомбы. Постепенно мы привыкли к бомбежкам и престали выбегать из дома, хотя казалось, что горело все вокруг. Вскоре бабушку парализовало, и вопрос о нашей эвакуации из города отпал сам собой.

В первых числах ноября перед отправкой на фронт к нам зашел с группой однокурсников мой двоюродный брат Петя, курсант Артиллерийского училища. По этому случаю мы все вместе съели последнее, что у нас было: баночку килек и несколько картофелин. После этого у нас не осталось ни крошки съестного, а Петю мы больше так и не увидели, он погиб на войне.

К этому времени норма хлеба по карточкам была уменьшена до минимума, и начался голод. Саша постоянно плакал, просил поесть, но еды не было. Я молчала, понимала, что просить бесполезно, только смотрела на часы, ждала, когда мама придет и хоть что-нибудь сварит. Мама пробовала сварить суп из фикуса, молола сено, но ничего не получалось. В феврале умерла бабушка. Я всю зиму на улицу не выходила, но как-то держалась на ногах, а Саша вообще перестал ходить. Весной его отправили в стационар и немножко подкормили – так, что он не хотел уходить оттуда домой. У мамы развилась цинга, ноги покрылись язвами. С наступлением тепла мы стали собирать разные травы, пригодные для еды. Крапива не успевала вырастать, ее съедали на корню. Я особенно усердно собирала лебеду, из которой мама делала вполне съедобные лепешки. Однако увлечение лебедой не прошло даром: я сильно отекла, в особенности отекли лицо и руки. Откуда-то появилась не известная никому до войны дуранда, она казалась нам лакомством вкуснее конфет. Понемногу увеличивали норму хлеба, жизнь постепенно стала налаживаться.

Саша все время мечтал, что, когда кончится война, мама купит ему пять буханок хлеба, и он их все сразу съест. Думал, что меньшим количеством он не наестся.

За годы блокады мы рано повзрослели, хотя по возрасту оставались детьми. Летом 1941 года я еще была капризным ребенком, одевавшимся с помощью бабушки, а весной 1942 года уже не только полностью сама себя обслуживала, но и во всем помогала маме. Осенью 1943 года я пошла в первый класс. Ключей у меня не было, и ко времени окончания занятий мама, которая работала неподалеку от нашего дома, приходила, чтобы впустить меня домой. А Саша всю первую половину дня сидел взаперти. Жизнь несколько улучшилась, но бомбежки не прекращались, а временами их интенсивность даже увеличивалась. Вспоминаю такой эпизод. Однажды я пришла домой из школы, но мамы не было. Мы с Сашей переговаривались через открытую форточку и поначалу не очень беспокоились.

Мира Петрова (в центре) с подругами. 1959 г.

Но время шло, начинало темнеть, хотелось есть, а мама все не появлялась, и мы не знали, где она. Началась очередная бомбежка, нам было страшно, и страшнее всего была мысль о том, что мама погибла и мы остались одни. Соседка, увидев меня плачущей у дверей дома, пригласила к себе и даже предложила кусочек хлеба. Есть хотелось страшно, но в голове вертелась мысль, что хлеб придется отдавать, а неизвестно – будет ли он у нас, и я отказывалась, говоря, что сыта. На счастье, тут появилась мама, живая и здоровая. Оказалось, она была командирована в центр города, попала под обстрел и оказалась в бомбоубежище, откуда ее долго не выпускали.

В 1944 году после снятия блокады бомбежки и обстрелы прекратились, а скоро и война подошла к концу. Хорошо помню День Победы в мае 1945 года. Был теплый и солнечный день, и казалось, что после такой войны и такой победы будет бесконечный мир и сплошное счастье. Очень этого хотелось.

Петрова Мира Александровна, 1935 г. р.

Мы с мамой выжили, потеряв всех родных

Я родилась в 1936 году в Ленинграде.

Когда началась война, мы жили на Геслеровском проспекте в квартире, где было две семьи.

Моя: папа – Писаров Михаил Федорович, мама – Погодина Наталия Николаевна и двое детей – я и мой брат Костя, 1940 года рождения.

Вторая семья – это семья сестры моей мамы: Петр Васильевич Дежорж, его жена Антонина Николаевна и два сына – Николай и Лев.

Так случилось, что мы остались в блокадном Ленинграде. Отец ушел на фронт, а в ноябре мы получили известие, что он пропал без вести. И до сих пор о нем ничего не знаем.

Начался холод, голод, как у всех ленинградцев. Мы поселились в одной комнате, поставили буржуйку; на нее клали кирпичи, чтобы их положить в постель для согревания.

Мой маленький братик, только начавший говорить, произносил целую речь по вечерам: «Мама, пич (кирпич) к ненькам (ножкам)». В комнате темно, окна занавешены, все теплое клали сверху на одеяла.

Света (слева) с мамой и братиком

Воды в водопроводе не было, а над туалетом выросла гора льда и не таяла.

Рано утром мама уходила отоваривать хлебные карточки. И вот однажды она вышла из дома, и ее внимание привлек труп человека, лежавшего на рельсах метрах в 200 от нашего дома. Ей показалось что-то знакомое, и она подошла. Ужас! Это был ее племянник Левушка 16 лет, он был мертв, раздет до нижнего белья и даже кончик носа примерз к рельсам.

Левушка окончил 9 классов и поступил в военное училище, откуда на воскресенье приходил домой. Но в тот день он немного не дошел до дома. Мама ничего не сказала сестре, а та была уверена, что ее сын жив.

В январе из Ленинграда эвакуировалась сестра Антонина и ее сын Николай. Но в дороге она умерла, а Николай выжил. Он не вернулся в Ленинград.

Моя мама по профессии учитель, и поэтому в начале 1942 года ее взяли на работу в детский дом. Вместе с мамой и я находилась в детском доме, а вот братика не разрешили взять и направили в детские ясли. Иногда я и мама приходили проведать Костеньку. Шли пешком с Охты на Петроградскую сторону навещать малыша. Однажды, когда мы шли по Свердловской набережной, где стоял транспорт, занесенный снегом, лежали трупы лицом вниз, а очень большой человек лежал на спине около ограды из львов, проходя мимо, я посмотрела на лицо: у него были вырезаны щеки…

Света с мамой

Наступил апрель. Мы пошли навестить Костеньку, но оказалось, что он умер, не дожив до двух лет одной недели. Дома мы взяли сундучок, он пришелся как раз по длине нашего мальчика, положили его туда, и какой-то мужчина помог отвезти его на Серафимовское кладбище. Там на снегу лежало много трупов. Мы сняли сундучок и поставили около снежного сугроба.

Мы с мамой выжили, потеряв всех родных. Сегодня уже нет в живых и моей мамы.

Я стараюсь каждое 9 Мая ходить на Серафимовское кладбище и кладу цветы на братскую могилу, где стоит дата 1942 год. Наверно, там лежат мои родные братья: Костя и Левушка.

После войны я закончила школу, поступила в институт имени Герцена на исторический факультет и более 50 лет проработала в школе Калининского района.

Павлова Светлана Михайловна, 1936 г. р.

Школа в бомбоубежище

Я, Градусова Людмила Федоровна (в девичестве Чернышева), родилась в Кронштадте 28.10.1932 года в семье рабочего. Мой отец, Чернышев Федор Яковлевич, родился в 1910 году в городе Торжке Калининской области.

Работал на Кронштадтском морском ордена Ленина заводе с 3 июня 1935 года по 11 февраля 1942 года в цехе № 2 кузнецом. С начала войны отец хотел уйти на фронт, но в числе других рабочих (хороших специалистов своего дела) был оставлен по брони на ремонт кораблей.

Мы жили на улице Карла Маркса, и отцу приходилось ходить на завод далеко. А уже были налеты немецких самолетов, которые бомбили завод и военно-морской госпиталь. Взрывы бомб, зарево пожарищ, наступающий голод – постоянная картина.

Отец был молодой, строил планы на будущее. Однако война лишила его не только молодости, но и жизни. Он умер 11 февраля 1942 года в возрасте 32 лет от голода (дистрофия). Похоронен в Кронштадте в братской могиле. Мама – Наталья Николаевна – работала в детском саду воспитателем. Мы жили на улице Карла Маркса в доме 4/11, кв. 39,4 этаж, последний (лифта, конечно, не было) в коммунальной квартире, примерно 7–8 комнат. Над нашей комнатой (на крыше) был установлен пулемет, который постоянно «строчил» по вражеским самолетам, – артиллерийские обстрелы, бомбардировки начинались всегда внезапно и вызывали большие жертвы среди населения.

Но самое страшное – это голод. Мизерный кусок хлеба (125 г) мне и столько же маме. У отца – 250 г. Хлеб суррогатный (мякина, отруби, целлюлоза). И это было основным средством поддержания жизни.

Люде 3 года (1936 г.)

Дом, где жила Градусова. Третье окно слева на третьем этаже – их комната (над ней стоял пулемет)

Подвал бомбоубежища, в котором была школа

Мы, дети, на окраине города выкапывали из-под снега капустные кочерыжки, а взрослые, кто мог, как-то ловили в Финском заливе очень мелкую колючую рыбешку Но это было недолго. Я помню, что мама постепенно меняла на кусочек хлеба мебель из комнаты.

В суровых условиях блокады правительством было принято решение продолжать обучение детей в бомбоубежищах (подвалах зданий). Там был такой мороз, что замерзали чернила. «Буржуйка» не могла обогреть подвал. Я спускалась туда с четвертого этажа, пока могла.

Помню, как мы помогали тушить зажигательные бомбы (засыпали песком), а мальчишки собирали осколки от фугасных бомб. А еще я помню, как долго плакала соседская маленькая девочка (новорожденная) и постепенно умолкла. А на 2-м этаже вся семья сидела за столом – и все мертвые. Полчища крыс, которые не гнушались мертвыми…

Тяжело вспоминать. Конечно, это далеко не все. Но одно могу сказать точно, что война, блокада перевернули всю мою жизнь.

Образование я получила высшее педагогическое, мне присвоена квалификация учителя русского языка и литературы средней школы. Мой общий педагогический стаж – 60 лет. Стаж административной работы – 16 лет, а именно: 1967–1970 гг. – заместитель директора школы № 337 Невского района; 1970–1973 гг. – директор школы № 29 Невского района: 1973–1977 гг. – директор школы № 93 ГСВГ (Группы советских войск в Германии); 1977–1983 гг. – директор школы № 341 Невского района; с 1983 – по настоящее время работаю учителем русского языка и литературы в ЦО (Центр образования) № 133 Невского района.

В 2002, 2005, 2010 годах мне присвоена Высшая квалификационная категория по должности учителя русского языка и литературы.

Награждена почетными грамотами и медалями.

Градусова Людмила Федоровна, 28.10.1932 г. р.

Общая беда и радость жизни

Посвящаю моей дорогой и любимой мамочке

Я из тех, которого переехала война

В силу моего тогдашнего возраста и более семидесяти прожитых лет мои воспоминания о войне несколько хаотичны. Память цепко хранит ужас жизни города в блокаду, навечно осталось чувство голода и холода и одновременно неизмеримой радости. Она застыла во мне. Так я до сих пор и хожу с ней. Это радость жизни.

Общая беда рождает сплочение людей. Но не дай нам Бог общей беды… Лично для меня, тогда еще ребенка, война запомнилась голодом. Хлеб мочили в воде, ели и приговаривали: «Мясо, мясо». С тех пор так и не могу куска хлеба выкинуть. После войны чувство голода не проходило ни один год.

Ритм метронома

Для нас война начиналась звуками метронома из репродукторов – тарелок и воем сирен с объявлениями по радио о начале воздушной тревоги или артобстрелов. Быстрые сборы, как правило заранее заготовленных вещей, и мы бежим в бомбоубежище. Постоянные сирены, бомбежки, ко всему привыкали, уже никто не обращал внимания. Все занимались своими делами. Когда отбивал свой ритм метроном, все знали, что все спокойно, налетов нет. Но вот сирена и слова: «Воздушная тревога! Воздушная тревога! Всем спуститься в бомбоубежище!» Все с испуганными лицами говорили: «Война, война!» Что это такое? Я тогда не понимал. Потом «война» в моем детском мозгу отложилась отрывочными эпизодами. Когда отключили электричество – не знаю. «Свет» связан у меня с неярким мерцающим огоньком коптилки. И как снимали (подрезали) фитилек. И свечки были, но это – роскошь. А потом бомбежки, окна накрест заклеены бумажными лентами. Ребенок может не запомнить, и почти наверняка не запомнит лица людей, даже самых близких, но в его память навсегда врежутся ужасы войны, любой войны, и ужасы катаклизмов.

Когда началась Великая Отечественная война, мне было 4 года. Мы жили на Петроградской стороне, это центр города, на улице имени Блохина. Когда выла сирена, возвещая очередную бомбежку, наш дом трясло, и я помню, как мама с ужасом хватала нас с братом и бежала в бомбоубежище, но это происходило первое время, а эти бомбежки были так часты, что потом, видимо, у матери не хватало сил и тогда при объявлении очередной воздушной тревоги мы оставались дома.

Лев Горбунов

Матери было очень тяжело с двумя деть ми. До войны отец мой работал извозчиком, потом переплетчиком. Когда-то он возил в бричке пассажиров, но подобные артели прикрыли, обложив огромными налогами, и он переключился на грузы. Песок, бревна, другие тяжести – это еще разрешали. А потом отца забрали на фронт (он пропал без вести. – Авт.)

На всю свою жизнь я запомнил невероятно громкий, отвратительный по звуковой гамме вой сирены – знак начала очередного налета немецких бомбардировщиков, и несущийся из черного репродуктора громовой мужской голос, от которого и сейчас, если закрою глаза и «включу» свою дальнюю память и воображение, становится жутко: «Воздушная тревога! Воздушная тревога!». Сирена воет, голос громыхает, люди сломя голову несутся в бомбоубежище, дети плачут. Бомбоубежище тесное, плотно набито человеческими телами. Душно. Пахнет сырым бетоном, мочой и… Много детей и стариков. Полутемно. Потом все затихают – слушают, что происходит там, наверху. Тишина в бомбоубежище прерывается то детским плачем, то чьим-то стоном или шепотом. Где-то громыхает. Иногда совсем близко, так, что мы чувствуем сотрясение земли. Время тянется тревожно и долго… Сколько? Не знаю. И вот все стихает. Что значит эта тишина наверху? Налет закончен или это просто перерыв перед новой волной атаки? Томительное ожидание… Наконец тот же мужской голос, уже другим, не страшным тоном, извещает: «Отбой воздушной тревоги! Отбой воздушной тревоги!..» Люди с облегчением, едва оправившись от страха пережитого, расходятся по квартирам, чтобы вскоре, иногда через час, снова услышать жуткий вой сирены и голос: «Воздушная тревога!..» В некоторые дни тревога объявлялась пять, шесть, восемь, а то и десять раз.

Мне запомнилось, что все это обычно происходило в темное время суток, и когда мы бежали в бомбоубежище, по небу уже скользили лучи прожекторов, и слышен был завывающий гул немецких бомбардировщиков. А еще по небу плыли огромные толстые аэростаты. Мы сразу различали звуки моторов наших и немецких самолетов. Я до истерики пугался людей с хоботами противогазов, сновавших по улицам. Я буду помнить блокаду всегда.

Мама рассказывала, что потом, привыкнув, многие уже не прятались в бомбоубежищах: кто-то играл со смертью от храбрости или отчаяния, а многие потому, что просто не было сил бегать туда-сюда.

Голод диктовал свое – мама свою мизерную пайку хлеба иногда отдавала нам с братом – я очень хорошо это помню.

Конечно, все пережитые лишения сильно подорвали в дальнейшем здоровье нашей матери. Помню, как я собирал на полу крошки хлеба, упавшие со стола. Еды другой не было. Мама давала нам «дуранду» – эта несъедобная плитка состояла из жмыхов клея и соломы, мы радовались и сосали эти кусочки дуранды как шоколадки. Помню, как ругала меня мама, когда я поменял эту дуранду на кость у девочки моего возраста, которая с аппетитом грызла ее. Через много лет после окончания войны я проходил мимо магазина с непонятной мне тогда надписью «ФУРАЖ» и увидел на витрине точно такую же плитку, такого же цвета, но только очень большую. Я попросил взвесить мне 100 граммов, уж больно хотелось мне еще раз вспомнить и попробовать эту вкуснятину того времени. Продавщица удивленно посмотрела на меня и сказала, что мы продаем только плитками. Пришлось купить эту плитку, напомнившую мне дуранду, цвет и вкус которой мне когда-то казался шоколадкой. Я отошел от магазина – попробовал и чуть не поперхнулся – так это было горько и невкусно. Потом мне объяснили, что этот магазин «ФУРАЖ» торгует только кормом для скота.

Из воспоминаний моей матери. О качестве хлеба можно и не говорить. Хлеб состоял из пищевой целлюлозы, хлопкового жмыха (до войны использовался в топках пароходов), обойной пыли, вытряски из мешков, кукурузной муки и ржаной муки. На вкус хлеб был горьковато-травянистый, другие продукты по карточкам почти не отоваривались, иногда до ноября 1941 г. вместо положенного мяса 25 г на день выдавали на выбор яичный порошок, студень с отвратительным запахом. Мама рассказывала, как от истощения после нескольких дней кровавого поноса умерла наша соседка. Завернули тело в простыню и перевязали бельевой веревкой, пришел дворник и куда-то на санках ее увез. Хотелось пробудиться от страшного сна, но настоящий кошмар ждал нас впереди.

Окна у нас были заклеены крест-накрест бумажными лентами, чтобы при бомбежке стекла не разлетались, а на лестничных площадках везде синий свет от лампочек. Дворники свистели и напоминали о светомаскировке и однажды пришли и оштрафовали мать за то, что вовремя не замаскировала окно, а у окна в комнате располагалась буржуйка, которая освещала комнату, – мама топила мебелью и всем, что горело. На первом этаже одно окно было заделано кирпичом, и там стоял пулемет – готовились к уличным боям, к обороне. Во дворах вырывали щели, которые становились окопами.

Я помню, как однажды, выходя из дома, мама показала мне окно в нашем доме на последнем пятом этаже, через подоконник которого была перекинута какая-то белая тряпка, и сказала: только что женщина выбросила из этого окна своего ребенка, и он разбился насмерть. На меня это тогда произвело огромное впечатление. Впоследствии, когда я уже стал юношей, я эту историю опять услышал – от девушки, жившей в нашем доме; оказалось, что та женщина – ее мать, хотела убить и ее, свою дочь, бросила в нее утюг, но та убежала и тем самым спаслась. Ее мать сошла от голода с ума. Но после войны эта мать-убийца прожила еще долго. Представляю, как ей было тяжело жилось с этими воспоминаниями.

Блокадная каша

Ленинградцы оказались зажатыми в темном холодном каменном мешке города. Есть было нечего. Начался голод. К нему прибавились беды: мороз, доходивший до 40 градусов, отсутствие воды, тепла, света. Стояли транспорт, заводы, фабрики – электричество не подавалось.

Эта страшная зима 1941–1942 гг., первая блокадная зима, была на редкость суровой. На улице страшный холод и в квартире, так как отапливать нечем. Мама разбивала нашу мебель, ломала все, что можно сломать. На растопку шло все: вещи, книги. Книги, наиболее ценные, откладываем подальше, сжигаем другие, но очередь доходит и до ценных. От печки-»буржуйки», конечно, было мало тепла, но, сидя возле нее, казалось, что холод не такой страшный. Соседка, медицинский работник, рассказала нашей маме, что однажды вечером она заметила во дворе больницы, где она работала, белые штабеля дров. «Так много дров, а в больнице холод» – пронеслось у нее в голове, но оказалось – это тела умерших, они были всюду… Потом она вывозила кресты с ближайшего Смоленского кладбища для топки, другого выхода у нее не было.

Воздух в квартире был жуткий, но форточку не открывали – берегли тепло. А в квартире ни света, ни воды. Около нашего дома противопожарный люк, всегда проточная вода, хорошая. Народ собирается со всей улицы, очередь занимаем с вечера, ждем до открытия булочной в шесть часов утра и набираем эту драгоценную водицу. Здесь собираются все, кто еще в силах выбраться из дома, спуститься по лестницам, пройти по скользкой улице голодному, ослабленному человеку это не так-то просто. Первая шла мама, занимала очередь и возвращалась за мной и братом. Воды в люке мало: бидоном не зачерпнуть, только ковшичком или кружкой. Сколько воды поднимешь – столько и выльешь в бидончик. По неписаным правилам очереди можно опустить за водой кружку только 3 раза, сколько бы воды в ней ни было, люди отходили ни с чем молча. Вот такая у нас была самодисциплина!

Мама рассказывала мне (уже взрослому), что однажды, в самом начале зимы, может быть в конце ноября – начале декабря, когда она еще была на ногах, пошла на продуктовый рынок, чтобы выменять на вещи каких-нибудь продуктов. Звучит это дико, но (особенно в начале зимы) такой рынок существовал – за золото, бриллианты и иные ценные вещи можно было выменять хлеб и другие продукты. Не знаю, что такое ценное понесла она в тот раз на рынок, ибо жили мы небогато, но ей удалось выменять кусок холодца (мы говорили «студень»). Когда же дома она стала его делить на части, то нашла в нем ноготь с человеческого пальца. «Студень» она выкинула. Позднее она узнала, что делали этот «студень» из мяса более-менее упитанных людей (военных), которых для этого специально убивали… или вырезали мягкие места у мертвецов…

…Помню, как мама, положив на стол три кусочка хлеба, резала каждый из них на три части и говорила: «Это – завтрак, это – обед, это – ужин». Кусочки и так маленькие, а когда их делили на три части, то становились совсем крошечными. Мама учила нас с братом, что хлеб нельзя откусывать, его надо отщипывать по крошке, класть в рот и не глотать сразу, а сосать. Теперь я думаю, что ей казалось, будто так мы испытаем ощущение сытости. Завтрак, обед и ужин происходили в строго определенное время, ожидание которого, наверное, и составляло смысл всей моей детской жизни. От этой привычки – отщипывать кусочки и класть их в рот, а не откусывать хлеб – я не мог отвыкнуть очень долго, многие годы. Да и сейчас, по-моему, не избавился до конца. Иногда, когда у меня в руках хлеб, и я вдруг о чем-то глубоко задумываюсь и ловлю себя на том, что я отщипываю махонькие кусочки, механически кладу их в рот и сосу… Большинство моих воспоминаний связано с хлебом, взрывами, смертью.

Мой однокашник Севка Гильдин, со слов своей мамы рассказывал, как один мужчина выхватил хлеб у молодой, но обессилевшей женщины и начал его жевать, жадно поглощая на глазах у всех, но никто не был в силах сопротивляться. На следующий день его труп обнаружили недалеко от места преступления.

Еще Севка рассказывал историю, в правдивости которой я нисколько не сомневался: «Помню, как человек, который жил в смежной с нами квартире, однажды начал стучать нам в стенку и страшным голосом кричать: „Дайте хлеба! Дайте хлеба! Дайте хлеба!..“ Я и Ирина, моя сестра, громко плакали. Мама тихим голосом пыталась успокоить нас и плакала сама. Человек кричал долго. Сначала громко, потом все тише, тише… На следующий день мама зашла в эту комнату. Человек был мертв… Помню, как потом (через сколько дней, не знаю) этого покойника выносили из дома, а я почему-то оказался у выхода. Было холодно. Труп бросили в грузовик и увезли. Я теперь из литературы знаю, что это было обычное дело: ленинградцы вымирали целыми семьями и лежали какое-то время в холодных квартирах. Я все время просил: „Хеба, хеба“ (букву „л“ тогда не выговаривал). Конечно, чуть-чуть поддерживало питание в садике. В основном каши давали. Очень запомнилась „блокадная каша“ – из цветков клевера. Мама, держа батон в руках, вышла со мной из булочной. И кто-то у нас вырвал этот батон, а я, помню, разревелся на всю улицу“». Много такого рода историй я слышал и от других моих сверстников.

Главным лакомством для нас тогда стала баланда из крапивы. На улицах лежали замерзшие трупы людей.

Случаи каннибализма были обычным делом в ту пору Некоторые родители съедали своих детей. Моя тетя рассказала моей маме, уже после войны, что ее соседка вырезала мягкие места умершей дочки, варила и ела суп, приговаривая, что это очень вкусно.

Мой ровесник и тоже житель блокадного Ленинграда рассказал, что его мама, уходя на работу, наставляла: дверь никому не открывать, к окну не подходить, так как жили они на первом этаже, а над нами жила женщина, которая заморозила в сарае свою умершую мать и по частям ее ела, потом варила суп на керосинке и ела.

К бомбежкам, обстрелам привыкли и в укрытия перестали спускаться, а к голоду нет. Мама рассказывала, что мы ПРЕВРАТИЛИСЬ В ЖИВЫЕ СКЕЛЕТЫ.

Весной мать собирала молодые побеги сосны, варила нам отвары, и благодаря этому мы смогли избежать цинги. Все лето ушло на подготовку к зиме. Вспоминаю, как мы сидим за столом и глазами следим за руками мамы, ждем похлебки. Затем мама сушила, что-то еще делала, нюхала и говорила: «Вот отличный табак». Этот табак на базаре у нее расходился быстро, а нам взамен доставалась или кое-какая одежда, или питание. С каждым днем есть хотелось все сильнее. В организме накапливался голод. Мать потом вспоминала – несмотря на голод, мы никогда не просили кушать, видимо понимая, что это ничего не изменит. От голода люди становились дистрофиками или опухали. От голода, я помню, мать наша опухла, была еле живая, от дистрофии она не могла ходить, к тому же страдала от цинги. Слава богу, ее спас наш дядя, который находился в Ленинграде на казарменном положении, – изредка ему удавалось добраться до нас, он приносил нам кое-что съестное. Мой дядя, тогда молодой, вынужден был вылавливать в речке ракушек, из которых варилась похлебка. Возможно, она тогда и спасла мою маму от голодной смерти, но дядя поранил при ловле этих ракушек ногу, получил заражение крови и остался на всю жизнь инвалидом. Мама водила меня в очаг (наименование воспитательного учреждения для детей дошкольного возраста: детский очаг, детский сад, ясли в СССР в 30-е годы XX в. – Авт.), а вечером забирала обратно. Я запомнил очаг, наверное, потому, что отрыв от дома, от мамы стал для меня, как для всякого малыша, глубоким потрясением. До этого я был домашним ребенком. На всю жизнь я запомнил запах очага: смесь запахов чистого детского дыхания, детских тел и постельного белья с запахам кухни. В сущности такой же, как запах детского сада, в который мы, став взрослыми, отводили потом наших детей – Рому и Сашу. Только «наш» запах был очень холодным.

Я помню: однажды в очаге нас усадили обедать. Точно помню, что на столах стояли блюдечки с налитым в них тонюсеньким слоем подсолнечного (мама всегда говорила «постное») масла, а рядом лежал кусочек хлеба. Такой обед бывал уже не раз. Мне очень нравился запах постного масла, нравилось макать хлеб в масло и есть… Непередаваемое наслаждение, от которого кружилась голова… Мы еще только рассаживались по местам, как взревела сирена: «Воздушная тревога!..» Нас стали быстро-быстро уводить в бомбоубежище. Но я куда-то спрятался. И как только все ушли, подбежал к столу, буквально проглотил свой хлеб, выпил масло, вылизал блюдце, схватил чей-то кусочек хлеба и бросился бежать. Запомнилось, как меня тащили в подвал за руку, как мы там сидели, прижавшись друг к другу от страха. Иногда нас выстраивали в шеренгу и давали по ложечке сгущенного молока, но это случалось очень редко. До сих пор помню, как я ждал эту ложечку…

Очаг, в который я ходил, находился на Пушкарской улице – деревянное здание, оно и сегодня сохранилось. Очень часто этот район города подвергался массированным бомбежкам и артобстрелам. Это происходило несколько раз в день, и мы вместе с воспитателями и нянечками должны были каждый раз быстро перемещаться в бомбоубежище. А здание, как ни удивительно, сохранилось.

Помню, как в один из дней, когда мать вела меня в очаг, мы прошли мимо одного дома, и только отошли, как в этот дом попал снаряд. И чудом тогда никто не пострадал.

После пожара на Бадаевских складах мама, как и многие другие, приходила туда. После бомбежки сахар, который там хранился, горел, плавился и уходил в землю. Мама брала посудину, собирала эту массу и везла на саночках домой. Хранили эту землю под кроватью. Мы кипятили ее в самоваре и пили такой чай.

Мама вставала в четыре утра и шла за хлебом. Через несколько часов очередь принимала замысловатый вид, протягиваясь на астрономические величины. Однажды в этой обезумевшей от голода толпе девочка потеряла свои хлебные карточки, все стали искать эти заветные клочки бумаги. Вернули владелице, она стояла, а по щекам текли слезы.

Однажды мама вышла на лестничную клетку. На ступеньках лежала старушка. Она уже не двигалась, только как-то странно закатывала глаза. Ее вместе с нашей соседкой перетащили в квартиру и сунули в рот крошку хлеба. Через несколько часов она умерла. На следующий день выяснилось, что ей было девятнадцать лет, а глаза она закатывала, потому что жила этажом выше.

Олег Булат – почему-то все его звали Алькой, – мой одноклассник, мне рассказал другую историю из блокады: За окном летели снежинки и гулял ветер, а дома как-то угрюмо и тяжело. Дедушка – уже несколько дней не встававший с постели, лежал в изнеможении, в полубреду, но повторял, что мы победим… а потом как-то странно дернулся и затих. Перед смертью он пошебуршал под матрасом своей иссохшейся желтой ручонкой и протянул мне небольшой узелок. Я развернул его и остолбенел… это был ХЛЕБ!!! Господи! Дед, предчувствуя, что за ним скоро придут, перестал потреблять свой скудный паек, бережно складывая в вышитый еще бабушкой платочек. Вечером мама вернулась с работы, я рассказал о заветном узелке – она разрыдалась. Мы зашили дедушку в одеяло, положили его на саночки и отвезли. Трупы принимал милиционер, сам чуть живой. В нашем подъезде жила девочка Соня, мой брат с ней очень дружил раньше, кажется даже ходили в один садик. Но он уже плохо помнил, только знал, что ее бабушка работала в столовой и всегда готовила вкусную манную кашу, они учились в одном классе, но ни вчера, ни сегодня она не пришла на занятия, и учительница попросила его выяснить, что случилось. Он стучится – никто не открывает, оказывается – не заперто, заходит – в нависшем полумраке стоит тяжелый запах, издали раздается не то стон, не то крик отчаяния, не то предсмертный вздох, не то призыв о помощи, люди так ослабели – не разберешь, на кровати лежит Сонечкин отец – он бросился к нему, всегда жизнерадостный и бодрый тот лежал бездыханный, на кухне мать… а Сонечка сидит за столом, положив под голову кулачок, и отрешенно смотрит на действительность, с трудом «бужу» ее: «Сонь, пойдем к нам», – она не сразу понимает мои слова, вернее их значение, молча встает на затекшие от многочасового неподвижного сидения ноги, я беру ее холодную ладошку, и мы идем ко мне, разделить дедушкину порцию хлеба. Она немного приходит в себя, если можно описать так состояние девятилетнего ребенка, который несколько дней ничего не ел в холодной квартире и смотрел на умирающих самых близких людей. Мы еще долго сидим все вместе у «буржуйки», мама заплетает Соне косичку и отдает платочек, тот самый, в который был завернут дедушкин «гостинец», пригревшаяся Сонечка вскоре засыпает. Но на следующий день она рано вскакивает со словами: «Я пойду домой, к маме…» «Только в школу приходи», – отзывается брат. Через два дня Соня в школу не пришла. Нигде нет, только брошенный, будто забытый кем-то в спешке, посреди комнаты лежит медведь, которым мы играли в той жизни, когда ели вдоволь манной каши в садике… я ухожу домой. Возвращаюсь домой, снег припорошил трупы и трамваи, которые уже второй месяц стоят, бездыханные, всюду.

Мама до конца своих дней сохранила теплые дружеские отношения со всеми женщинами, с которыми пережила это страшное время и с которыми она каждый день совершала свой незаметный подвиг. Мать моя иногда дежурила на крыше, тушила зажигательные бомбы, которые немцы в огромном количестве сбрасывали на город. Эти бомбы, как правило небольшого размера, тушили в ящике с песком или просто сбрасывали во двор. Однажды мы возвращались из очага, при подходе к дому снова начался обстрел. Ночное небо разрезали прожекторы, выли сирены, где-то разрывались бомбы. Мы прижались к какому-то дому, но солдат с винтовкой прикладом стал отгонять нас, говоря, что здесь самое опасное место и стоять здесь запрещено. Мы медленно и благополучно дошли до нашего дома.

Эвакуация

Когда началась война, поступил приказ: всех детей эвакуировать. Мама вспоминала, что в начале блокады по домам ходили работники ЖЭКов и собирали малолетних детей для отправки эшелоном из Ленинграда. Но она не отдала нас с братом, хотя это оказалось не так просто – она мотивировала свой поступок тем, что дети должны обязательно находиться с матерью. И таким образом сохранила нас. И до 1942 года мы находились в блокадном Ленинграде. А тех детей, родителей которых удалось уговорить, посадили в вагоны и отправили с вокзала. Как оказалось потом, – поезд ушел в никуда, потому что после войны многие родители так и не смогли найти своих детей. Когда нас наконец эвакуировали вместе с мамой, вода уже покрывала лед – нас везли по Дороге жизни через Ладожское озеро. По этой ледовой дороге шла вереница машин с умирающими от голода блокадниками. Нас вез автобус с выбитыми стеклами, для того чтобы в случае катастрофы могли бы спастись.

Мама впоследствии рассказывала: один из грузовиков провалился под лед, и в числе прочих какой-то мужчина оказался на дне озера. Но на плечах у него был мешок из какой-то плотной ткани. Мешок раздулся и поднял его на поверхность. На грузовике находилось много людей, но только двоим удалось таким образом спастись. Выбравшись на лед, они вдруг увидели страшную картину. В полынье, в которую провалилась шедшая впереди машина, барахталась женщина. А мародер с палкой в руках стоял у кромки льда и бил ее по голове. Невдалеке валялись вещи, которые мародер успел выловить. Сила гнева у чудом спасшихся мужчин была настолько велика, что они, не раздумывая, кинулись на мародера, избили его до полусмерти и без сожаления сбросили в воду. А женщину спасли…

Мы, дети, прижавшись друг к другу и к своим воспитателям, может быть, не понимали всей опасности, которую чувствовали взрослые. И так в страхе, с большим напряжением нервов, мы ехали четыре часа и наконец переправились благополучно на товарную станцию. Первая остановка была в городе Астрахань. На берегу в ожидании дальнейшего пути я, заигравшись, забрался в какую-то лодку, стоящую у берега. Лодка накренилась, и я упал в воду. Помню, как я испугался и стал кричать, на мой крик прибежала мама, она где-то рядом беседовала с какой-то женщиной, она вытащила меня из воды, к счастью там было неглубоко, проблема в том, что я весь перепачкался в мазуте, – как сегодня вижу эти темно-синие круги у берега. Процесс отмывания оказался не из приятных.

Наконец последовала очередная команда посадки на теплоход, народу на пристани находилось очень много, в этой толпе потерялся мой брат, который был старше меня на 4 года. Мама кричала, звала, но без ответа, и вдруг мы увидели сандалию моего брата, мама продолжала звать брата, и в это время толпа втолкнула нас в теплоход. Мама кричала и плакала – ужас! – но на просьбу задержать отправление теплохода капитан ответил отказом, приводил причины, по которым сделать это нельзя. И вдруг произошло чудо! Моего брата подвела к нам какая-то женщина, она услышала, как брат плакал, кричал и звал маму, и взяла его с собой на теплоход. Восторг моей матери, которая снова обрела своего ребенка, словами не передать.

После Ладоги наша эвакуация продолжилась уже по железной дороге. Долго стояли на запасных путях, потому что в первую очередь пропускали эшелоны с войсками и военной техникой. В нашем вагоне было очень холодно. Спали в одежде. Волосы примерзали к стенке, завелись вши, вечные спутники холода и голода. Скудную еду нам выдавали на станциях, за водой бегали самостоятельно. На одной станции брат пошел за кипятком, а в это время наш эшелон внезапно отправили намного раньше объявленного времени, и мой брат Лазарь отстал от поезда… Два дня мы с мамой проплакали. Мама не могла смириться с тем, что потеряла сына уже во второй раз, что он сейчас неизвестно где, без документов, без денег, без возможности получать питание. Каково же было наше изумление, когда мы вдруг увидели измученного Лазаря на очередной остановке. Оказалось, что он бросился бежать вдогонку за поездом в надежде, что эшелон остановится на ближайшем полустанке. Этого не случилось, но он в отчаянии продолжал погоню за поездом, давно скрывшимся за горизонтом. Силы оставляли его… И тут его заметил машинист паровоза, который перегонялся на восток (где имелись вагоны, но не хватало паровозов). Он подобрал Лазаря и доставил на станцию, где в это время стоял наш эшелон и где мы безнадежно горевали о нем. Брат весь обмороженный – руки, лицо! Измученный и весь в угольной пыли, но живой, и снова с нами – это было чудо!

По нужде приходилось решать свои проблемы прямо в вагоне. До следующей остановки проходило до двух часов, а иногда и больше. Девушки 18–20 лет напоминали старух… Они потеряли чувство естественной стыдливости, оправлялись прямо на перроне вокзала. Я помню, одна женщина отчаянно металась у доходившего ей до уровня груди пола вагона, когда поезд потихоньку начал набирать ход. А люди не в силах были ей помочь. Остаться одной на станции в этом хаосе – не всякое сердце выдержит. Тогда произошло почти чудо: поезд замедлил ход, и кто-то помог ей взобраться в вагон.

Моя семья: слева – Лев, в центре – мама, справа – Лазарь

Проезжаем пять-шесть километров, машинист останавливает состав. Все выбегают и падают на землю. Самолеты налетают и бомбят. Потом собираются кто уцелел, и поезд трогается. Проедем некоторое время и снова стоп! Машинист первый бежит, а за ним все остальные. Бомбы летят и дико свистят. Страшнее любого снаряда, жуткое ощущение, душу леденит. Потом оказалось, немцы нарочно делали авиабомбы с хвостовым оперением, чтобы добиваться психического эффекта. Нужно сказать, что на всем протяжении наших скитаний почти всегда попадались люди, выручавшие в трудную минуту в опасной ситуации. Люди, чьих имен я, конечно же, не знаю, которые, возможно, погибли… Низкий им поклон, ибо без них мы бы не пережили весь этот кошмар эвакуации и последующие годы.

Город Хасавюрт – продолжение детства

Мы прибыли на станцию города Хасавюрт (в 40 километрах от города Грозный). Древний город Хасавюрт расположен в предгорьях хребта. Он известен с восьмого века, был занят русскими войсками в 1875 году. Итак, город Хасавюрт – это продолжение моего детства. Небольшой, уютный, зеленый, город с речкой Случь, население, в основном, кумыки, чеченцы, горские евреи.

Разместили нас в здании кирпичного завода. Там шла регистрация беженцев и выдавали какие-то талоны. Первое наше жилье в Хасавюрте – это большой барак, в котором жили рабочие консервного завода. Все удобства во дворе. И первая работа мамы – мыть это грязное большое помещение. Зарплата совсем маленькая, а работа – тяжелая. Недалеко протекала маленькая речушка. По берегам песок с пятнами уже знакомого мне мазута или нефти, вода пахнет керосином, но дети купаются, мы тоже иногда ходили с братом купаться. Запах меня отталкивал, но все-таки, что и говорить, как приятно прогуляться босиком по мелководью!

В Хасавюрте жизнь потихоньку налаживалась. В бараке еще проживали беженцы из разных городов, в основном из Ленинграда, часто случались скандалы, люди ведь оказались здесь разные, с разными характерами и поведением. У одной женщины, не помню из какого города, происходили постоянные конфликты с жильцами барака. Проживающие в бараке готовили пищу на керосинке или на примусе в общей кухне, и по бараку разносился неприятный запах несгоревшего керосина. Так вот этот керосин и являлся постоянной причиной этих ссор с той женщиной – она воровала керосин у жильцов барака не для продажи, нет, она просто его выпивала. Однажды я стал свидетелем того, как она с аппетитом это делала. Через некоторое время она куда-то исчезла, и в коллективе воцарилось спокойствие.

Перед входом в барак стояли две большие бочки с подгнившими мандаринами, а иногда и абрикосами, которые не годились для консервирования. Поскольку консервный завод находился рядом, то они привозили нам этот деликатес – мы выбирали в этих бочках более-менее хорошие плоды. Бочки пополнялись один раз в неделю – я всегда вспоминаю об этом, когда мне приходится сегодня покупать эти фрукты, которые нас раньше так здорово выручали.

Через некоторое время нам выделили маленькую комнатку рядом с бараком. Мама устроила меня в детский садик, который тоже находился рядом. Так началась наша трехгодичная более или менее сносная жизнь в эвакуации со всеми ее проблемами. Мы чувствовали голод и здесь, часто ложились спать без ужина. Нашей основной пищей стала мамалыга на воде (каша из кукурузной муки). Эта каша вкусная, если ее есть раз в неделю. До сих пор у меня в памяти вкус этой каши, и сегодня я тоже иногда с удовольствием на завтрак эту кашу кушаю. Пайкового хлеба не хватало, в свободной продаже хлеб, мука, рис в магазинах иногда появлялись, но выстраивались длинные очереди, поэтому мама научилась печь хлеб из смеси кукурузной муки и отрубей. Брат пошел в школу. Там их хоть немножко подкармливали. В 1944 году я пошел в школу в первый класс, но проучился совсем недолго – мучил голод, было не до этого.

И вот у нас другая комната – в кривом сером домике, на скользкой горке. В комнате проживает еще семья из Ленинграда – тетя Зина и ее сын Дима, мой ровесник. Нам дали одну кровать, кушетку, столик и табуретку У Димы с мамой тоже кровать. Мы теперь будем жить с чужими, как в вагоне. В комнате находилась печка, на которой наши матери готовили еду. Крысы так и юркали по комнате. Удивительно, но особого страха я тогда не чувствовал. Однажды мы с Димой сидели за общим столиком и считали альчики (альчик – костяшка, суставчик из ноги молодого рогатого скота. – Авт.). Альчики – осетинская игра. Игры с альчиками являются в Дагестане одними из самых распространенных и бытуют во множестве разновидностей. Играющие умело используют особенности природных условий своей горной страны (например, обилие разнообразных камней). В эту игру играли все мальчишки Хасавюрта.

2-й класс. Лев – в центре в верхнем ряду

Как-то мы обратили внимание на кровать, где спал мой брат Лазарь – под одеялом появлялись горбики то в одном, то в другом месте, и все это сопровождалось страшным писком – нас это с Димой очень удивило и насторожило – мы не могли понять, что это были крысы. К счастью, все обошлось без трагедии. Вспоминаю и другой случай. Мы с Димой дома одни, брата и родителей не было, внезапно к нам ворвался какой то мужчина – искоса и злобно взглянув на нас, подошел к печке и открыв крышку кастрюли, в которой находилась картошка, стал одну за другой жадно запихивать себе в рот картошку в мундире – мы даже не успели как следует испугаться, в то время как он, забрав с собой несколько картофелин, так же быстро исчез, как и появился, и сегодня мне кажется – это был какой-то сбежавший каторжник. Мама уже работала на консервном заводе в охране, иногда нам удавалось бывать в цехах этого завода и наслаждаться не только прекрасным ароматом продуктов, которые там перерабатывались, но и подкрепляться ими, правда с великой осторожностью. Помню, как в одно из посещений цеха по консервированию баклажанов, рабочие цеха вдруг внезапно нас выпроводили во двор, говоря при этом тихо: «Начальство ходит!» – в тот день нам так и не пришлось полакомиться другими деликатесами. Иногда мы ходили мимо окон завода и рабочие, которые уже нас знали с братом, жалели и бросали из окна то вареную печенку, то отварные баклажаны, ну, может быть, что-то еще, я уже точно не помню. В общем, мы уже не голодали. Но как хотелось хлебушка, ой как хотелось, а вот его-то как раз нам очень не хватало. Его можно было купить у спекулянтов, но за очень большие деньги.

Маму мою на заводе уважали и жалели, так как она одна воспитывала нас с братом, понимали, как ей тяжело. Нам снова пришлось переехать на другое место жительства – завод опять помог. Предложили другое жилье. Прибыв на место, мы увидели за забором мазанку с земляным полом, с одной дверью, с маленьким окошком, почти на уровне земли. Комната была размером приблизительно 10–12 метров. Но, увидев нас, хозяева даже не открыли калитку и не пустила в дом, видно, мать с двумя детьми и всем скарбом на плечах не представляли приятного соседства. Хозяйке было лет 40. Она казалось мне старухой, звали ее Беке, она всегда чем-то болела. Муж ее выглядел гораздо старше – звали его Танах. Я любил иногда наблюдать, как он искусно высекал искру из кремневых камешков и как от этой искры загорался фитиль. Спичек не было – это был большой дефицит, поэтому он прикуривал только так. А еще он иногда и сапожничал, шилом проделывал отверстие в подметках и вместо обычных гвоздей забивал деревянные гвоздики. Вскоре бедный старик умер. Из разговоров взрослых я понял, что хозяин умер – ночью его задушила грудная жаба. Много лет потом я с ужасом представлял себе, как у больного человека по груди медленно ползет жаба и вот, когда она доползает до горла, то начинает его душить. Мое воображение нарисовало какое-то странное существо со щупальцами. Я долго этой жабы потом боялся, а старика очень жалел – он был добрый и молчаливый в отличие от его вечно сварливой и злой жены. У них росли две дочери: Дада – лет 8 и Хайке – лет 6. Жила хозяйка с дочерями – выглядели они бедными и злыми. Ну а теперь еще вселили нас. Довольно далеко от дома стоял большой сарай. Туда, за сарай, ходили по нужде. Однажды зимой мне понадобилось по большой нужде. Рядом располагалась собачья будка. Я присел, огромная черная зверина рычала от нетерпения, и не успел я поднять штаны, как снег стал опять чист. Кобеля этого больше ничем, видимо, не кормили.

В комнате была печь, очень похожая на русскую. Основное топливо – это смесь навоза с соломой, из которой делают лепешки и сушат их на солнце. Очень хорошо горит. Еще используют сухие стебли хлопчатника, иногда также уголь. Как правило, печь топить было нечем. Спасал коровий кал. Раненько утром вставали с мамой, и пока хозяева еще коров в поле не погнали, стоишь, ждешь, когда корова выйдет со двора, и подставляешь ей ведро под хвост. Слава Богу, корова сделает свое дело – опорожнит свой желудок, и бежишь к другому двору, к другой корове, пока тебя еще никто не опередил, и ей подставишь ведро под хвост. Наберешь ведро, выльешь на землю у своего двора и бежишь скорей назад. С земли подбираем побольше, чтобы надолго хватило. Потом все это перемешиваешь с сеном, соломой, землей и делаешь из этого, боже мой, извините, лепешки. А их надо много, чтобы всю зиму топить печку. Тепло добывалось дорогой ценой: собирали и рассыпанный вдоль железнодорожных путей уголь, за что местная власть грозила расстрелом на месте. Еще мама ходила в лес, рубила сучья и на себе носила домой, чтобы растопить печку и сварить хоть какую-то еду, мы были всегда полуголодными. В холодный сезон мы жили в постоянном страхе за маму, ходившую ночами добывать топливо. Реки слез проливали до ее возвращения. Спички были, повторюсь, на вес золота. В магазинах, как и соль, они сразу исчезали. Одной спичкой зажигали одну печку, все остальные переносили огонь с нашей печки. Зажечь печку одной спичкой в любую погоду – это искусство. Моим убежищем была наша кровать, стоявшая у окна. Когда ночью выли волки и мне казалось, что они влезут в окно, я от страха укрывался одеялом. Однажды (это уже второй случай) забежал молодой солдат, видимо, не мог ничего выбрать по своему вкусу. Тогда он схватил чашку с остатками чая, стоявшую на столе, и выбежал. Мы с братом молча переглянулись. Перед нами был обычный примитивный мародер.

Спутницы войны

В соседнем доме находился сад, и соседи часто приглашали меня и брата покушать фрукты: урюк, яблоки, сливы… Все фрукты там росли высшего качества. Относились к нам все доброжелательно. По соседству с нами жила семья беженцев из Бессарабии. У них была девочка Ася – лет восьми и мальчик – лет двенадцати. Это была наша компания. Мы уже ясно понимали, что такое война. Очень скоро у нас и здесь появилась страшная беда – вши. Вши – спутницы войны, спутницы всякой беды, когда война, когда чума, холера, голод – они тут как тут. Вши были огромные! Средние! Маленькие! Черные! Серые! Всякие! Но одинаково безжалостно кусающие. Не дающие покоя ни днем ни ночью. Самой первой проблемой для нашей мамы стало избавиться от этих проклятых вшей. Мама вычесывала свою и наши головы над белой наволочкой. Вшей нападало много-премного, чернота. Мы выбегали из дому и вытряхивали наволочку на снег, подальше от входа в дом. Теперь наши головы снова над наволочкой – и снова бежим наружу… Потом мама увидела, что вычесать головку мою не удастся, потому что на коже головы у меня полно болячек. Приношу чистый снег, мама греет воду, кладет мыло прямо в миску и осторожно моет мне голову. Моет и плачет…моет и плачет. На этом эпопея со вшами у нас не закончилась, но меня уже тошнит от этих воспоминаний, при них у меня уже тело стало чесаться, продолжать не могу. Я только скажу, что волосы мои пришлось состричь, иначе бы вши снова появились. Но все-таки через некоторое время мы от них избавились на веки вечные!

Мы жили тихо, все со своими радостями, надеждами и мечтами. Конечно, главные страдания, моральные и физические, решение бесконечных проблем выпали на долю моей дорогой мамы Нас с братом она оберегала от душевных травм. Время подбиралось к весне. Мама заболела сыпным тифом. Два месяца мы пробыли без мамы. Два месяца чужие люди помогали нам двоим выстоять в той жизни. Как жаль, что их имен не знаю. Но помню их всех. Одну запомнил особенно. Недалеко от нашего дома жила хорошая женщина. Звали ее Алтынай. Фамилию я не знал – Алтынай, и все. Жила она богато. Были у нее коровы, свиньи, куры, ну все-все. Однажды она пригласила меня к себе, выставила на стол все и сказала мне: «Ешь то, ешь это», – приговаривая «не стесняйся». Однажды Алтынай узнала, что мы какую-то свою вещь поменяли за бесценок. С тех пор только у нас она выменивала даже то, что ей и не нужно было, нередко она потом эти вещи нам возвращала.

Главным нашим занятием стало шатание по железнодорожной станции, благо жили мы недалеко. Смотрели на проходившие эшелоны и поэтому знали о военной технике не так уж мало. Слонялись мы и по базару. Шли туда парами, вооружившись длинной палкой с ржавым гвоздем на конце. Один из нас незаметно просовывал ее между чьими-нибудь ногами, цеплял картофелину или сливу, а то и огурец, что горками лежали на земле, и тут же передавал добычу напарнику. Нас, конечно, ловили, драли за уши, даже били, но вскоре мы сообразили, как избавить себя от расправы: надо громче орать, чтобы торгаши были посговорчивей. Не желая отпугнуть покупателей, они задабривали нас каким-нибудь огурцом или яблоком, только бы «эти хулиганы» поскорее убрались. А «эти хулиганы» хотели есть, чтобы в животе не урчало и под ложечкой не сосало. Но самым большим наслаждением было таскать стеклянные банки, которые были складированы около территории консервного завода, а затем выменивать их на рынке на что-нибудь съедобное.

Нас интересовала военная техника – орудия, винтовки, стрелковые пулеметы и странные машины, виденные нами разве что в кино. Здесь же они находились рядом, их можно было потрогать; никто не мешал нам взбираться на лафеты орудий и заглядывать в стволы, подниматься на подножки и даже в кабинки автомашин. Мы разглядывали ружья, с которыми солдаты не расставались даже во время еды, станковые пулеметы на военных повозках необычно строгих форм с ящиками вместо сидений. Мы были всегда голодны. Мой брат – более терпелив и выдержан, а я таскал все съестное, что где-нибудь находил. Вместе с такими же малышами я выкапывал картошку. Мы ели ее в сыром виде. Знали все съедобные растения и семена деревьев и объедали все как саранча. Я до сих пор вспоминаю это невыносимое чувство голода. Среди камней росла кислица, которую мы с удовольствием ели. Пробовали продавать эту кислицу, но у нас ее никто не покупал. Алтынай знала про наши голодные проблемы и все время старалась нас с братом подкармливать. Это было, кстати, и до болезни мамы. В очередной раз она пригласила меня к себе и предложила мне плов, я застеснялся – мне как-то стало неудобно, что она так жалеет нас, я вышел. А когда вернулся с ложкой в руке, плова на столе не оказалось: хозяйка подумала, что я не хочу есть, и убрала пиалу. Я не был капризным и плаксивым, но тут громко расплакался. Хозяйка все поняла и поставила пиалу с пловом передо мной. Она сидела и внимательно смотрела, как я жадно ем. В дальнейшем я с ней подружился, и мы понимали друг друга с полуслова. Она была очень хорошей рассказчицей, и я всегда ее с удовольствием слушал. Она рассказывала, что многие чеченцы активно помогали немцам убивать наших бойцов и командиров. Стреляли в спину. Поэтому и происходило их массовое выселение из города. В период немецко-фашистского наступления на Северный Кавказ чеченцы и ингуши в тылу Красной армии проявили себя антисоветски, создавали бандитские группы, убивали бойцов Красной армии и честных советских граждан, укрывали немецких парашютистов.

С улицы во двор вела калитка. Большая собака Алтынай, по имени Казбек, наваливаясь передними лапами на тяжелые ворота с пружиной, пропускала меня с улицы во двор.

Напротив нашей мазанки жила еще одна женщина – крутая, отпетая матерщинница, но добрая. Меня как младшего она жалела. Но именно от нее я впервые услышал слово «жидочек». Потом я его слышал не раз. И от других жителей города. И у нее имелись две повозки с ишаками. Основным тягловым транспортом были ишаки. И эта «матерщинница» иногда давала нам возможность воспользоваться этой тягловой силой, часто она разрешала мне покататься верхом на ишаке – я испытал незабываемое наслаждение.

Мне уже исполнилось восемь лет, мы стояли с Колей у нашего дома и почему-то поссорились. «Жид», – бросил он мне. Если бы он бросил в меня камень, было бы несравненно легче. Я не очень понимал, что значит это слово, но чувствовал, что оно страшней ругательства. «А ты ему скажи – жлоб», – пожалел меня стоявший рядом взрослый парень. «А ты жлоб», – сказал я Кольке, но мне стало еще тяжелее. Назавтра мы помирились, но уже никогда я не мог перейти пропасть, разделившую нас не по моей вине.

Мама вернулась из больницы наголо остриженная. Вот она сидит на кровати, у окна. В окне – солнечный свет. Мама очень худая, очень бледная, Мама смотрит на нас, слезы текут по ее лицу. Мы с братом подходим ближе, еще ближе, вот мы уже обнимаем нашу маму! Мы чувствуем, что она слабая, она пахнет больницей. Мама обнимает нас снова, смотрит на нас и снова плачет, разглядывает наши ручки, наши головы и лица, и слезы не перестают стекать по маминому лицу.

А тем временем голод, холод, болезни в два счета расправлялись с хрупкими детскими душами. У детей изменились игры, появилась… новая игра – в госпиталь. В больницу играли и раньше, но не так. Теперь раненые для них – реальные люди. А вот в войну играют реже, потому что никто не хочет быть фашистом. Эту роль у них выполняют деревья. В них стреляют снежками. Научились оказывать помощь пострадавшим – упавшим, ушибленным. Из письма мальчика фронтовику: «Мы раньше тоже часто играли в войну, а теперь гораздо реже – надоела война, скорее бы она кончилась, чтобы мы опять хорошо жили…»

Много лет прошло, многое забылось, но 9 мая 1945 года я помню чуть ли не поминутно и очень ярко. Хоть мне и было тогда всего восемь лет. Эти первые дни после Победы почему-то запомнились мне вкусом конфет-подушечек. День Победы… Что скрывают за собой такие привычные, на первый взгляд, эти два слова? Слишком много… Воспоминания, слезы, запахи, чувство голода, одуванчики на обочинах разбитых дорог, особые песни и ошеломляющее чувство счастья.

До сих пор стоит перед глазами картинка – деревья, кусты, много-много зелени… День был настолько солнечный, яркий, вокруг гремела музыка, что меня не покидало чувство непередаваемого счастья. 9 Мая – большой праздник особенно для детей блокадного Ленинграда, для тех, кому удалось выжить благодаря тому, что взрослые предприняли неизмеримо огромные усилия для их спасения.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Это книга о шоферах и шоферском труде, о радостях и горестях рабочего человека. Ни материал, ни сюже...
«Капитан Очевидность мертв, а я еще нет», – примерно это, вероятно, хотел сказать автор, публикуя до...
Название этой книги придумал Константин Наумов и любезно разрешил использовать его для сборника расс...
Библиотека проекта «История Российского государства» – это рекомендованные Борисом Акуниным лучшие п...
«Мать все умилялась: как же ты похож на отца. И это тоже раздражало. Прежде всего раздражало вечное ...
«И как возникает, на уровне подсознания, что ли, эта сильная память сердца и души – воспоминания? То...