Как мы пережили войну. Народные истории Прилепин Захар
Глаза голодного зверя
Если раньше за хлебом в булочную мы ходили вдвоем с Мишей, то теперь это пришлось делать мне одному. Как-то, получив по трем карточкам, включая Мишину, сразу за несколько дней целую буханку хлеба, я засунул ее за пазуху пальтишка и направлялся в сторону дома. Вдруг на меня налетел и толкнул в сугроб какой-то мужчина, при этом вырвав из-за пазухи долгожданную буханку. Я закричал и пытался отобрать ее, но силы оказались слишком неравные. Никогда не забуду его глаза – глаза голодного зверя, который готов убить и растерзать меня из-за буханки. Место, где это произошло, Биржевая линия, не было безлюдным, но никто за меня не вступился, да, судя по всему и не смог бы при всем желании!
Для нас с мамой это оказалось серьезнейшим испытанием, так как в доме не оставалось ни корки хлеба и даже сварить было нечего!
До сих пор не могу понять, как нам удалось выжить? Видно это было угодно Господу! Маме где-то удалось достать дуранды, которая представляла собой спрессованные жмыхи – корм для животных: коров и свиней. По виду и размеру они напоминали плитки шоколада, есть их мы могли, только предварительно размочив в воде, иначе о них можно было сломать зубы! Я еще как-то умудрялся понемногу откусывать от них маленькие кусочки: так хотелось есть, а мама не решалась!
Дом скульптора
Зимой 1942 года нам пришлось перебраться в дом моего деда-скульптора – позвала нас моя двоюродная сестра, которая вскоре уехала, оставив нас с мамой вдвоем.
Шли через весь город. Наш путь уже подходил к концу. Здесь город как бы заканчивался и начинались пригороды с деревянными одно-и двухэтажными домами. Основная их масса располагалась вдоль Кондратьевского проспекта. Выйдя на улицу Замшина, мы значительно сократили наш путь.
Улицу Замшина, названную в честь известного врача, жившего еще до революции в этих краях, улицей можно было назвать весьма условно, так как она представляла собой обычную грунтовую проселочную дорогу и проходила практически по ровному полю параллельно Кондратьевскому проспекту.
Дом скульптора Л. В. Шервуда до войны
Справа и слева от нее на расстоянии нескольких сот метров располагались деревянные домишки, а поле, покрытое снегом, усеяно бугорками, которые при ближайшем рассмотрении оказались замерзшими и оледеневшими трупами людей!
Дорога, по которой мы двигались в сторону проспекта Мечникова, была узкой, но довольно укатанной и плотной, что позволяло нам сносно передвигаться и тащить за собой саночки со скарбом. И вдруг мы увидели то, что ошеломило даже нас, много повидавших и переживших! Слева, прямо на обочине дороги, на ватнике лежала отрезанная, скорее всего отпиленная, человеческая нога! Через некоторое время на этой же стороне дороги мы увидели женский труп с вырезанной ягодицей! Не вызывало сомнения, что в этих местах занимались людоедством!
Несмотря на страшную усталость, ноги сами понесли нас вперед. Даже нас, насмотревшихся на мертвых людей, ужаснули эти жуткие свидетельства людоедства!
Позже наш участковый милиционер Вепренцев доверительно сообщил маме, попросив не болтать о том, что в одном из построенных перед самой войной кирпичных трехэтажных домов, ныне существующих, жил и работал истопник, а в подвале около котельной обнаружили кости и черепа порядка сорока человек! В ходе следствия истопник признался, что продавал мясо и студень, полученные из тел этих несчастных!
Дедов дом, в котором мы наконец оказались, представлял тогда двухэтажную бревенчатую пристройку к скульптурной мастерской.
Отдышавшись, мы с трудом открыли массивную, примерзшую калитку и по нечищеной тропинке прошли к дому. Дверь на крыльце оказалась незаперта, а другая, ведущая в дом, – на замке. Когда мы вошли в коридор, то на нас пахнуло промозглым холодом.
На втором этаже, куда вела деревянная лестница, находилась круглая печка, отапливающая обе комнаты, которые относительно быстро можно было прогреть.
Дрова, слава Богу, в доме оставались, поэтому, затопив печку, мы стали обживать наше новое (старое) пристанище.
На первом этаже находилась кухня с плитой, которую нам также пришлось растопить, чтобы накипятить воды, с трудом набранной из колодца. Колодец неглубокий, сильно замерзший. Во льду – маленькое отверстие, через которое с трудом проходило ведро. Вытащить его, наполнив водой, нам удалось только совместными усилиями! Согревшись водой, вскипяченной в чайнике на плите (буржуйки в доме не было), в которую для иллюзии чайной заварки бросили корки хлеба, и съев немного дуранды, мы стали растапливать печки в комнатах, где собирались ночевать и жить (мы с мамой наверху, а Вера, двоюродная сестра, – внизу, в дедовой комнате).
Прогреть их в промерзшем двухэтажном доме с холодными, необогреваемыми коридором и лестницей, сразу, естественно, не удалось, и ложась спать, мы нацепили на себя все что можно!
Необходимо отметить, что деревянный дом являлся фактически пристройкой к ранее построенной каменной скульптурной мастерской моего деда Леонида Владимировича Шервуда, известного скульптора, профессора, заслуженного деятеля искусств РСФСР. Он построил ее в 1913 году на деньги, полученные за памятник адмиралу С. О. Макарову, установленному на Якорной площади в Кронштадте. При мастерской имелись две комнатушки, в которых, непонятно как, размещалась многочисленная семья!
В 1933 году, когда дед на конкурсе по случаю 15-летия РКК (Рабоче-крестьянской Красной армии) получил первую премию за бронзовую скульптуру «Часовой», он решил на полученные деньги сделать деревянную пристройку к мастерской, представляющую фактически новый жилой дом. Дед привык все делать сам. Он задумал осуществить двухэтажную деревянную пристройку к мастерской, используя ее в качестве четвертой стены. Судя по всему, надежной связки между ними не было, так как весь коридор и лестница со всех сторон продувались морозным воздухом! При этом входные двери комнат совершенно не были утеплены! Заснуть мы с мамой смогли только лежа на одной кровати, крепко прижавшись друг к другу и накрывшись всем, чем можно!
Утром мы смогли осмотреться и воочию убедиться в том, насколько запущен оставленный дедом дом. По сравнению с вавиловской квартирой, где мы провели жуткую холодную зиму в ограниченном кухней пространстве, которое прогревалось буржуйкой, здесь обеспечить тепло стало значительно труднее. Угля не было, да и печка приспособлена только для топки дровами, которых в сарае оставалось немного, и таскать их приходилось на второй этаж.
Однако мы с мамой, истощенные до предела, не могли расслабляться и начали обживать дом!
Ни голод, ни холод не смогли подавить во мне чувство детского любопытства! В первые же дни я излазал в доме все что можно. Наибольший интерес у меня, естественно, вызывала скульптурная мастерская. Вход в нее находился в самом конце коридора, справа перед выходом на веранду. Он закрывался тяжелой массивной дверью.
Снаружи дверь также закрывалась на массивную задвижку, которая была отодвинута. С трудом открыв дверь, я с опаской вошел в мастерскую.
Сейчас трудно вспомнить, что вызвало у меня дрожь: жуткий промозглый холод в огромном, размером с трехэтажный дом, помещении, которое венчал стеклянный купол, полумрак или скульптурные фигуры, расположенные на деревянном круге и вокруг него.
Честно говоря, вся эта обстановка немного напоминала фрагмент кладбища, поскольку эти фигуры являлись по сути дела гипсовыми копиями в натуральную величину памятников и надгробий, ранее отлитых в бронзе. Покрашенные преимущественно в коричневый цвет, они при слабом дневном освещении через промерзшие стекла купола (окон в мастерской не было) производили зловещее впечатление.
С вершины купола свисали массивные цепи с блоком, при помощи которых дед поднимал скульптуры и перемещал в нужное место круга или вне его. Сам круг, имеющий чугунные колесики, по круглому рельсу можно было вращать вокруг своей оси, тем самым поворачивать скульптуры в сторону максимальной освещенности в процессе ваяния.
Сейчас этот круг с замерзшими и давно не смазанными колесиками повернуть я не смог.
Соседи
Не могу не вспомнить с благодарностью о нашей соседке, жившей на противоположной стороне Сазоновской улицы. До войны мы ее прозвали Агрономшей и недолюбливали, а теперь она сама дала нам картофельных очистков, из которых мама сварила нечто наподобие супа, на некоторое время утолившего чувство голода! Звали ее Серафима Лукинюк, у нее был хороший, ухоженный до войны огород, но мы, мальчишки, играя в распространенные тогда игры – в лапту или в волейбол, часто невзначай закидывали к ней за забор мячи, а потом без разрешения лезли за ними, топча грядки. Тогда, естественно, мы, дети, не уважали чужой труд, как, впрочем, и многие взрослые!
Другая соседка, жившая в доме по Ростиславской улице, Елизавета Михайловна Киселева, тоже пригласила нас на обед, накормив супом из протертых овощей, который мы, заедая кусочком хлеба, с удовольствием съели. Впоследствии мы поняли, что ее гостеприимство не был о случайным. От мамы она узнала о вавиловской квартире, где мы жили до того, как перебрались в дом деда, много интересующих ее вещей: ковров, статуэток, сервизных тарелок, чашек, ножей и ложек. Несмотря на то что даже в тот момент дом ее представлял собой фактически антикварный магазин, жажда приобретения ею за бесценок новых вещей была огромной!
За время обеда она настойчиво выпытывала у мамы подробные сведения о ценных вещах, находившихся в квартире Вавиловых, за которые предлагала продукты. А они, судя по всему, у нее имелись, так как она в то время работала сестрой-хозяйкой больницы имени Мечникова. Мы с мамой впервые столкнулись с таким блокадным явлением, как стяжательство, оказывается, довольно распространенным. Мне до сих пор непонятно, как в то жуткое голодное время некоторые люди могли думать о наживе.
Отдельно от нее, в бревенчатом домишке типа бани, проживал ее муж Григорий Самуилович Киселев, бывший чекист. Судя по всему, у них с Елизаветой, как мы с мамой ее про себя называли, были непростые отношения. Свело нас с ним происшествие, случившееся как-то ранним морозным утром.
Мы с мамой проснулись и вскочили с постелей, до того, что дом вдруг заходил ходуном, посыпались стекла и до нас докатился громкий звук мощного взрыва. Как мы впоследствии узнали, на станции Ржевка, вблизи Пороховых, где размещались подземные заводы и склады с боеприпасами, взорвался нагруженный боеприпасами эшелон! По прямой от него до нашего дома было около трех километров.
Единственным человеком, который мог и взялся в нашей округе заделать оставшиеся без стекол окна в наших жилых комнатах, был Григорий Самуилович! По просьбе мамы он довольно быстро дохромал до нашего дома и с трудом поднялся на второй этаж по крутой лестнице. Поначалу он велел нам поискать в доме фанеры, чтобы заложить ею окна, дабы не выстудить помещение, так как на улице был еще сильный мороз, несмотря на ясную солнечную погоду, а сам стал замерять рамы под новые стекла.
Тем временем мы нашли в дедовой мастерской несколько листов фанеры, которыми с помощью Самуилыча, как за глаза впоследствии его называли, закрыли окна, а также навесили на них одеяла. В тот же день Самуилыч вставил наружные стекла, оказав нам неоценимую услугу.
СЭГ 2222. Главный госпиталь города
Мы с мамой продолжали пользоваться не только своими, но и карточками Михаила Хвостова, однако еды явно не хватало, так как по ним практически выдавали только по 250 г хлеба. И мама решила пойти работать вольнонаемной санитаркой в сортировочный эвакогоспиталь (СЭГ 2222), расположенный с начала войны на территории больницы имени Мечникова (ныне имеющей первоначальное имя Петра Великого).
В 1942 году он являлся главным госпиталем города, поскольку в него поступало наибольшее количество раненых с Ленинградского фронта. Если на южной части фронта, несмотря на массированные артиллерийские обстрелы города немцами с занятых ими Пулковских высот и Вороньей горы, было относительное затишье и окопная война, то на северо-востоке, в районе Шлиссельбурга и Невского пятачка, сражения не прекращались ни на один день!
Наибольшая близость госпиталя к линии фронта (около 40 километров), растянувшегося вдоль реки Невы от Шлиссельбурга до Невской Дубровки, а также его расположение прямо на Дороге жизни делали его стратегическим военно-санитарным объектом блокадного города!
Построенная еще до 1917 года железнодорожная ветка вблизи больницы Петра Великого, соединявшая Финляндский вокзал со станцией Ладожское озеро и со станцией Невская Дубровка, позволяла доставлять раненых в вагонах прямо в госпиталь. Для этого непосредственно за больницей была построена железнодорожная платформа (рампа) к ответвлению от построенной тоже до революции железной дороги, соединявшей станцию Пискаревка с Финляндским мостом через реку Неву По этой ветке, которая называлась Окружной, до 1917 года ходили пассажирские пригородные поезда от Финляндского вокзала до Московского. По ее пути были построены две типовые (как нынешняя Пискаревка) станции: Полюстрово (вблизи шоссе Революции) и Дача Долгорукова, на месте которой ныне расположен Ладожский вокзал.
В военном отношении месторасположение госпиталя оказалось почти идеальным. От восточной и южной линий фронта до него было около 30–40 километров, поэтому под вражеские артобстрелы он не попадал. Со стороны северо-западного Финского фронта, тянувшегося от Белоострова через Лемболово с выходом на Ладожское озеро, расположенное от нас тоже на расстоянии более 30 километров, артобстрелы также не производились.
Не было также немецких авианалетов по разным причинам. Единственный раз, еще до нашего возвращения, преследуемый нашими истребителями немецкий бомбардировщик, летевший со стороны Финляндского вокзала в нашу сторону, хаотично сбросил несколько бомб. Две из них попали в дома по Ключевой и Брюсовской улицам (детский садик), последний был тогда уже эвакуирован, а другие две сброшены на питомник (ныне сквер А. Д. Сахарова) и в поле недалеко от указанного садика. Воронки от этих бомб еще долго напоминали нам о войне!
Кроме того, немцы за всю войну ни разу не бомбили наш микрорайон, так как в 9-м и 11-м павильонах больницы Мечникова (СЭГ 2222) находились пленные раненые немецкие офицеры, содержание которых было значительно более комфортным, чем наших! В то время, когда в рацион наших раненых военнослужащих входили, в основном, только черный хлеб, каши и тушенки, немцам давали еще белый хлеб, лярд, свиное сало, чай с сахаром и компоты из сухофруктов! Медицинское обслуживание их тоже было особым! К каждому из старших немецких офицеров прикрепляли денщиков из легкораненых немецких солдат и ефрейторов. Отчим говорил, что это делалось по приказу самого И. В. Сталина! И это в то время, когда фашисты хотели измором, бомбежками и обстрелами заставить город капитулировать, что вызывало у большинства из блокадников только лютую к ним ненависть!
Однажды утром я пошел за хлебом в единственный в наших краях магазин, расположенный вблизи больницы Мечникова, справа от ее проходной. На подходе к моему дому по Сазоновской улице на меня вдруг сзади напал высокий мужчина, повалил в снег, вырвал авоську с буханкой хлеба и побежал в сторону больницы. Я вскочил, догнал его и пытался отобрать у него авоську, но он снова отшвырнул меня в снег. Со слезами на глазах я побрел домой.
Второй раз у меня отобрали насущный хлеб. До какой степени голод доводил людей, если они среди белого дня шли на грабеж! В дальнейшем я никогда не носил хлеб в открытом виде, а всегда прятал его в сумке.
Между тем мама продолжала работать в госпитале, в 18-м павильоне санитаркой, зачастую в ночное время, когда чаще всего прибывали эшелоны с ранеными. Пока еще не растаял лед в верховьях Невы, не прекращались неоднократные попытки прорвать блокаду в районе Невского пятачка – с огромными потерями. Кроме того, под интенсивными бомбежками усилилось движение грузовиков по ледовой трассе Дороги жизни Ладожского озера, откуда тоже поступало много раненых.
В один из вечеров к рампе госпиталя прибыли один за другим три эшелона с ранеными, и в 18-м павильоне, где работала санитаркой мама, персонал не успевал принимать и даже регистрировать раненых. Мама попросила меня прийти и помочь в регистрации раненых.
В 1941 году я закончил первый класс и перешел во второй, поэтому читать и писать я уже умел. Мне поручили переписывать основные данные раненых из их красноармейских книжек в истории болезней. Иногда разобрать написанное в книжках было трудно из-за грязи или крови, налипших на их страницах – приходилось прибегать к помощи взрослых или пытаться самому рассмотреть написанное, приложив страницу книжки к стеклу, освещаемому с другой стороны лампой.
Около двух часов ночи меня отправили домой. В это время вдруг начали стрелять зенитные орудия, установленные на бронепоезде, который практически постоянно стоял у ворот узловой железнодорожной больницы на путях, идущих от станции Пискаревка на ее территорию. Судя по всему – немецкие самолеты-разведчики, которые на большой высоте летали над нами, но не бомбили, а периодически разбрасывали листовки, похожие по размеру и цвету на партбилеты. Они призывали ленинградцев сдаваться на милость победителей, обещая нам за это всяческие блага! Большое их количество мы собирали и на нашем участке и естественно, сразу их уничтожали! Последнее мы делали не столько из-за боязни репрессий со стороны НКВД и СМЕРШа, приказывавших их сдавать, сколько потому, что люто ненавидели немецко-фашистских захватчиков, которые обрекали нас на голод и смерть. И мы абсолютно не верили напечатанным в листовках их посулам!
Так вот, несмотря на продолжающуюся стрельбу зениток бронепоезда я, мечтая поскорей попасть домой, до которого рукой подать, выбежал из проходной и устремился по направлению к дому И вдруг впереди, на расстоянии буквально двух шагов от меня, упал размером с чайное блюдце осколок зенитного снаряда! От неминуемой смерти меня спасло меньше секунды! Однако в тот момент, забыв осторожность, я захотел взять осколок себе на память, но он оказался настолько горячим, что пришлось сразу отказаться от этой затеи. К тому же стрельба продолжалась, и у меня хватило разума вернуться под своды проходной, но через какое-то время голод и острое желание добраться домой, поесть и лечь спать снова побудили меня рискнуть продолжить путь.
Как только мы с мамой стали понемножку избавляться от дистрофии, я начал уходить все дальше и дальше от дома. Детское любопытство брало верх над моими слабыми физическими возможностями.
Непрерывный гул
Я уже почти привык к шуму со стороны дорог, по которым эпизодически передвигались грузовики, к шуму и ощутимой тряске дома при прохождении по железной дороге мимо станции Пискаревка железнодорожных составов в любое время дня и ночи, но с разными интервалами. А тут мое внимание привлек непрерывный гул, напоминавший работу двигателей тракторов или танков, тоже со стороны железной дороги. Поскольку между нашим домом и железной дорогой расстояние не превышало двухсот метров, а пространство открытое и земля крепкая, еще промерзшая, как-то утром я двинулся в сторону источника шума.
Когда я добрался до обрыва, за которым в котловане были проложены рельсы железной дороги, то убедился в том, что шум доносится не с нее, а со стороны Пискаревской дороги (по ней после войны проложили нынешний проспект Непокоренных).
С трудом перебравшись через рельсы и по довольно крутому склону на другую сторону железной дороги, я по полю побрел в сторону источника шума. По мере приближения к нему я начал различать по другую сторону Пискаревской дороги непрерывно работавший экскаватор, ковш которого поднимал на поверхность и высыпал грунт из вырываемой им траншеи, а к краю вырытой ее части периодически подъезжали грузовики, наполненные обнаженными людскими трупами!
Двое мужчин с помощью палок с крюками на их концах стаскивали трупы со стороны открытого борта прямо в траншею. При этом, будучи замороженными, мертвые тела издавали жуткий скрежет! Звук его до сих пор стоит в моих ушах! Естественно, в дальнейшем у меня больше не возникало желания туда ходить!
Не могу забыть и о том, что мне пришлось увидеть как-то между нашим домом и железной дорогой. До войны на этой территории, видно, собирались строить новую овощную базу, но не успели. Однако на этом месте остались траншеи, к этому времени слегка припорошенные снегом. На краю одной из них лежал раздетый труп мальчика примерно моего возраста, без глаз, очевидно выклеванных птицами. Даже на меня, уже видевшего много трупов, это произвело неизгладимое жуткое впечатление!
Не хлебом единым…
В апреле 1942 года мама, работая в госпитале СЭГ 2222, познакомилась с его начальником штаба Абрамом Соломоновичем Спиваком. Это был некрасивый человек небольшого роста, горбатенький, но с большими добрыми глазами и густой черной шевелюрой. Жил он прямо в своем кабинете, поскольку находился на казарменном положении. Я одобрил мамино решение, чтобы Абрам Соломонович поселился у нас, так как чувствовал себя беззащитным, оставаясь один в пустом доме, когда она сутками работала санитаркой.
Будучи по званию капитаном медицинской службы, Абрам Соломонович имел в своем распоряжении табельное оружие – пистолет ТТ.
Оно пригодилось ему для устрашения каких-то людей, которые с ломами и топорами пришли к нашему дому, чтобы сломать его на дрова, при этом трясли ордером, якобы разрешающим им это сделать. Абрам Соломонович сказал, что как начальник штаба госпиталя он занимает этот дом и не допустит его слома. Однако сломщики уходить не собирались, и тогда он вытащил из кобуры пистолет и дважды выстрелил в воздух. Только после этого они бросились врассыпную и больше к нам не приходили. Таким образом, он спас от уничтожения наш дом и скульптурную мастерскую деда. Впоследствии Абрам Соломонович спас от слома еще несколько домов, принадлежавших нашим друзьям и знакомым.
Даже в то тяжелое и голодное время поговорка «Не хлебом единым жив человек» оказалась актуальной. Персоналу госпиталя, работавшему не щадя своих сил, нужна была отдушина. Для этого из персонала и легкораненых решили организовать хор с солистами. Мама была до войны опытным пианистом-аккомпаниатором, поэтому Абрам Соломонович не нашел никого лучше нее. После этого санитаркой она уже не работала, а только числилась, так как в штате госпиталя такой должности, как пианист-аккомпаниатор, естественно, не было.
В то время в госпитале санитаром в звании рядового служил также Герман Андреевич Новиков, в мирное время работавший артистом в одном из ленинградских драматических театров. Его тоже решили привлечь для организации хора. Начальник госпиталя полковник Шнейдерман поддержал эту идею для того, чтобы поднять дух раненых и медперсонала.
Маму и Новикова освободили от их прямых обязанностей санитаров. Где-то раздобыли пианино, на котором играла мама, аккомпанируя хору, а Герман Андреевич дирижировал. Мама, конечно, втайне посмеивалась над тем, как он это делал, поскольку не имел музыкального образования, а до войны служил комедийным артистом (после войны Герман Новиков стал партнером Аркадия Райкина). Несмотря на это, им удалось в короткое время организовать из медперсонала и легкораненых хор, подготовить солистов и достаточно регулярно давать концерты. Одним из запевал в хоре стал вестовой начальника штаба госпиталя Михаил Топлишвили. Исполняли они преимущественно советские песни тех лет, среди которых звучали, в первую очередь, патриотические, но также и лирические. Трудно переоценить то благотворное воздействие, которое оказывали эти песни на раненых бойцов, поднимая их настроение и способствуя их скорейшему выздоровлению!
Никаких специальных распоряжений со стороны начальства госпиталя или 18-го павильона, где сначала санитаркой работала мама и где в то время часто бывал я, мне лично слышать не приходилось.
Михаил Топлишвили
Складывалось впечатление, что каждый хорошо знает свое дело и выполняет его с максимальной отдачей без всякого принуждения. Конечно, в павильоне висели патриотические плакаты и портреты И. В. Сталина, но, судя по всему, не они вдохновляли медперсонал в его работе, а чувство долга и сострадание. Таких добрых и сочувствующих глаз у врачей и медсестер я в дальнейшем не много встречал за всю свою долгую жизнь!
Санитары-людоеды
Как я уже писал, в блокадном городе нередки были случаи людоедства. Однажды Абрам Соломонович рассказал о жутком случае, произошедшем в их госпитале. В морге больницы Мечникова, который также использовался и госпиталем, у некоторых трупов умерших от ран красноармейцев обнаружили отсутствие частей тела, явно кем-то вырезанных. Наиболее часто следы от вырезанных частей встречались на ляжках и ягодицах.
Под подозрение попадали санитары морга, которых необходимо было поймать с поличными. Поскольку занимались они этим делом ночью, чтобы избежать свидетелей, секретно сформировали небольшое подразделение вооруженных военнослужащих из состава гарнизона госпиталя. Возглавить его пришлось Абраму Соломоновичу как начальнику штаба и старшему по званию. Он рассказывал, что ему было не по себе: ведь он – капитан медицинской службы – и навыков прицельной стрельбы из револьвера не имел. В то же время ожидать от людоедов, что они сдадутся без боя, не приходилось!
Та ночь выдалась лунной, а подходить к моргу нужно было незаметно, чтобы санитары через окна не увидели приближения военных. К счастью, дверь в морг оказалась незапертой, и они сумели тихо проникнуть вовнутрь. Свет решили не включать, чтобы не стать мишенью для санитаров в случае, если те начнут отстреливаться.
Солдаты, которыми командовал Абрам Соломонович, в том числе и его вестовой Миша Топлишвили, посоветовали ему не лезть на рожон.
В помещении морга (оно до сих пор используется в больнице), как и сейчас, трупы лежали на двухъярусных стеллажах, только тогда они были переполнены.
Несмотря на все предосторожности, проникнуть в помещение незаметно и бесшумно не удалось, и санитары начали отстреливаться! Миша и солдаты почти силой заставили Абрама Соломоновича спрятаться за ближайший стеллаж, а сами стали стрелять в санитаров почти вслепую. Когда ответный огонь прекратился, военные, соблюдая предосторожность, подошли к тому месту, откуда велась стрельба. Один из санитаров, с перекошенным от злобы лицом лежал убитый, другой сумел скрыться. Как рассказывал Абрам Соломонович, они совершили ошибку, не заблокировав выход из морга в систему туннелей, соединявших его с другими павильонами. Туннелем тогда практически не пользовались, но оттуда без особого труда можно было выбраться наружу и бежать.
Концерты для раненых
Иногда мне приходилось участвовать в концертах для раненых. Перед самой войной я начал учиться игре на скрипке в музыкальной школе и по словам педагога, был способным учеником. На чудом сохранившейся скрипке я выучил несколько легких пьес, конечно, при помощи мамы и под ее аккомпанемент иногда играл на организованных концертах для раненых. Особенно часто я играл переложенную для скрипки «Песню индийского гостя» из оперы Римского-Корсакова «Садко», которая не представляла для меня технической сложности. И вот однажды, когда я вышел со скрипкой на сцену и приготовился играть эту простую мелодию, а аккомпанирующая мне мама уже сыграла вступление, то увидел сидящего в первом ряду раненого. У него вместо одной ноги была культя, хоть и забинтованная, но пропитанная свежей кровью! Уж на что я до этого нагляделся на трупы людей, часто с вырезанными из них частями, но при виде такой раны у меня задрожали руки и пропало всякое желание начинать игру! Хотя я сразу же ушел со сцены, концерт продолжался выступлением хора и был доведен до конца!
Солистов хора пришлось готовить индивидуально, мама занималась с ними дома, благо наш дом находился рядом с госпиталем. Мало того, несмотря на продолжающийся голод, у нас изредка собирались люди, как тогда шутили, на рюмку чая! К этому времени по рабочим карточкам уже стали выдавать по бутылке водки в месяц, а также колотый сахар и чай. Кроме того, каждый приносил с собой все что мог. Как-то раз один из военврачей госпиталя принес с собой немного спирта. Конечно, его тут же развели водой до крепости водки и тут же выпили под весьма скромную закуску. Только спустя некоторое время при очередной встрече, когда этого военврача у нас не было, стали выяснять, где он мог взять тот спирт. Отчим вспомнил, что тот работал в прозекторской и занимался препарацией изъятых у погибших раненых органов. Кто-то с ужасом предположил, что спирт взят именно оттуда. При таком известии у некоторых женщин возникло предрвотное состояние, но рвоты не произошло: видно нечем было!
Частым участником встреч в нашем доме был уже упомянутый мною Герман Андреевич Новиков. До сих пор помню на «ура!» выполняемую им интермедию, называемую «Утро в деревне», в которой он талантливо подражал лаю собак, мяуканью кошек, блеянию коз, мычанию коров, ржанию лошадей, щебету птиц и т. и! Многие помнят его работу после войны в ленинградском Театре эстрады совместно с Аркадием Райкиным, когда они вдвоем с большим юмором и талантом изображали тандем двух совершенно разных людей.
Сорванцы-переростки
Осенью 1943 года я, как и многие, снова пошел в школу. К этому времени Верховный главнокомандующий И. В. Сталин почему-то решил переименовать Красную армию в Советскую, вернуть командному составу офицерские звания, погоны, практически военную форму и фуражки царской армии. Знаками отличия стали звезды и звездочки. Снова узаконили Православную церковь и назначили ее патриарха. Изменения коснулись и нас – школьников. Школы разделились по половому признаку, старое дореволюционное название – гимназии – им не вернули, но они стали мужскими и женскими. Если осенью 1942 года ввиду полного истощения и потери памяти, вызванных последствиями дистрофии, мне пришлось снова пойти в первый класс смешанной 146-й школы, хотя я успешно закончил его в 1941 году, то осенью 1943 года я уже оказался во втором классе чисто мужской 126-й школы. Располагалась она в здании бывшей богадельни на углу Кондратьевского проспекта и Бестужевской улицы (тогда еще Воскресенской). В настоящее время в этом сохранившемся до сих пор здании находится 21-й отдел полиции Петербурга. Директором школы назначили Антонину Густавовну Ашмутайт. Обладающая малоприятной внешностью, она ввела в школе палочную дисциплину. Может, в этом и была необходимость, так как в этой начальной школе (с первого по четвертый классы) собралась, как тогда говорили, «тертая» компания сорванцов-переростков, переживших блокаду. В этом отношении наш второй класс не являлся исключением. Мало того, в нем училась группа пацанов, которые промышляли воровством и даже бравировали этим! Пытались они втянуть в свою преступную группу и меня! Им это не удалось, и тогда они решили меня подставить. Воспитателем нашего класса был Николай Иванович, суровый, жесткий человек, который преподавал у нас математику, точнее, арифметику В тот день дежурным по классу, обязанным докладывать ему об отсутствующих учениках, был я. Надо сказать, что в классе я оказался незадолго до прихода Николая Ивановича и естественно, не знал о том, какую «свинью» мне подложили! Когда он подошел к столу, то услышал громкое шуршание и писк из своего выдвижного ящика. Он выдвинул его, и оттуда стремглав выскочил котенок. Разбираться Николай Иванович не стал, и виноватым в инциденте объявил меня! После этого мне пришлось оправдываться и перед директрисой! Я догадывался, кто это мог сделать, но выдавать никого не стал! Их было трое или четверо, сейчас уже точно не помню, причем один из них – сын милиционера. Возможно, еще и поэтому они вели себя нагло. Приходилось разбираться с ними после уроков в туалете, но, поскольку в то время настоящих друзей у меня не было – в одиночку! Впоследствии двоих из них за разбой приговорили к расстрелу!
Долгожданный день
27 января 1944 года наконец наступил долгожданный, вымученный нечеловеческими страданиями ленинградцев День Победы города, когда полностью была, по тогдашней терминологии, «снята», а по-настоящему ликвидирована фашистская блокада! На всю оставшуюся жизнь у меня останется в ушах звучавший как музыка на протяжении нескольких дней непрерывный гул от стрельбы наших многочисленных артиллерийских орудий и бомбовых ударов!
А ведь от нашего дома линия фронта находилась на расстоянии 25–30 километров! Мы с огромной радостью слышали по радио сводки о стремительном наступлении нашей армии по всему Ленинградскому фронту и паническом бегстве немецкой армии! А уж когда объявили о праздничном салюте в честь освобождения города от блокады, все мы поспешили на ближайшее к нашему дому месту, где лучше всего был бы виден салют! Оно тогда находилось за Военно-медицинской Академией им. С. М. Кирова на месте нынешней гостиницы «Санкт-Петербург» (бывшая «Ленинград»), напротив нынешней стоянки крейсера «Аврора». Отсюда хорошо просматривались места расположения артиллерийских батарей, из которых производился салют, сопровождающийся фейерверками. С трудом пробравшись сквозь плотную толпу к парапетам Большой Невки, мы хорошо видели салют и фейерверки, запускавшиеся с пляжа Петропавловской крепости, со Стрелки Васильевского острова и из других мест. Каждый залп орудий сопровождался даже не столько криками, а восторженным ревом ленинградцев! Это был настоящий триумф!
На миру и смерь красна…
В заключение не могу не отметить важную роль, которую сыграл в безукоризненной работе сортировочного эвакогоспиталя СЭГ 2222 его начальник штаба капитан медицинской службы, мой отчим, Спивак Абрам Соломонович! На его плечи легли такие заботы, с которыми далеко не каждый мог бы справиться. Не будучи партийным, он пользовался огромным авторитетом среди подчиненных, в основном военнослужащих, которые беспрекословно выполняли все его приказы. Не могу вспомнить, чтобы он когда-нибудь повышал голос на меня или мою маму! По своему статусу он никогда не вмешивался в процессы лечения раненых, но в то же время пользовался большим уважением со стороны врачей и профессоров в погонах, что я нередко мог наблюдать со стороны!
В период неоднократных попыток зимой 1942 года прорвать блокаду, а также в январе 1943 года, когда поток раненых из района Кировска и Шлиссельбурга достигал максимума, мой отчим фактически организовывал и лично контролировал их выгрузку из приходящих преимущественно ночью эшелонов. Их количество часто достигало трех и более за ночь, так что все три платформы, или, как их называли, рампы были перегружены! Раненые в зависимости от формы и степени ранения распределялись им, согласно рекомендациям врачей по павильонам больницы или госпиталя. В некоторых случаях, при отсутствии врачей, которых не хватало, решения ему приходилось принимать самому, поскольку промедление в таких случаях, как говорят, смерти подобно! Не было проблем в госпитале, в решении которых не принимал бы участие начальник штаба капитан А. С. Спивак. Кстати, занимал он должность, по крайней мере, майора! Он иногда сетовал на то, что начальник госпиталя полковник медицинской службы Шнейдерман подавал на него министру обороны, главнокомандующему И. В. Сталину представление о награждении орденом Красной Звезды и присвоении очередного звания майора медицинской службы, но оно осталось без ответа.
Абрам Соломонович Спивак – начальник штаба госпиталя СЭГ 2222
Можно понять горечь обиды отчима на эту явную несправедливость! Это явилось одной из причин, почему, после того как в 1944 году госпиталю пришлось последовать за наступающей, преследующей немцев армией, Абрам Соломонович написал прошение об отставке по состоянию здоровья. После этого он стал работать заместителем начальника военно-медицинской кафедры Ленинградского санитарно-гигиенического института, а после ликвидации кафедры – до самой смерти в 1970 году – возглавлял ДОСААФ больницы им. И. И. Мечникова. Он ушел из жизни внезапно, собираясь утром 23 мая 1970 года на работу. Прощание с ним прошло в клубе больницы, в 9-м павильоне при огромном скоплении народа, в полном соответствии с известной пословицей «На миру и смерть красна», не сдерживали слезы даже санитарки и медсестры! Для моей мамы и меня после совместного 28-летнего проживания с ним это была невосполнимая утрата! Будучи за это время фактически моим отцом, он не только содержал меня, но и поставил на ноги!
Похоронили Абрама Соломоновича на Богословском кладбище Ленинграда с воинскими почестями, соответствующими званию майора, которого так и не дождался!
Шервуд Лев Яковлевич
Версты
Былое и думы
Александру Кравчуку, учителю и другу
Война
Кто из вас помнит вкус подсолнечного жмыха?
Этого серо-зеленого камешка с ароматом жареных семечек, который перекатываешь во рту с глазами, закрытыми от удовольствия…
А уж компотная смесь, каждая фруктинка которой в детских пальчиках кажется необыкновенным лакомством, которые перебираешь, затаив дыхание, и не можешь решиться, какую же выбрать… Одну, только одну штучку…
Первые послевоенные годы. Дома, в нижнем ящике старинного орехового буфета лежал кулек с сухофруктами. Меня неудержимо тянуло к этому ящичку… И кулечек постепенно таял, пока однажды мама не сказала мне: «Я сосчитала сухофрукты. Там столько-то штук (числа не помню). Поняла?». Опустив глаза, я молча кивнула головой. От стыда я готова была провалиться сквозь землю. У меня даже уши горели. Я старалась забыть о случившемся, но магическое число не давало мне покоя, рождало какие-то смутные надежды: а вдруг мама ошиблась? И через какое-то время заветный кулечек был у меня в руках, и «штучки» были пересчитаны. Их оказалось больше, гораздо больше! Я ликовала! Я прыгала от радости, смеялась, хлопала в ладоши! Не задумываясь о последствиях, я съела все «лишние». Без всяких угрызений совести. «Мамино число» казалось мне оправданием. Понимала ли я сущность своего поступка? Не помню… Надеюсь, что понимала. Но искушение оказалось сильнее. Ближайшим вечером, обнаружив пропажу, мама не сказала мне ни слова, но после ужина рассказала такую историю: «Однажды, во время войны, я ушла на работу, оставив дома тебя одну, ты заболела и не пошла в садик. На столе я оставила для тебя на блюдечке маленький кусочек хлеба и немножко растительного масла. Когда я вернулась с работы, ты стояла, держась обеими руками за край стола и положив на стол подбородок. Ты, молча, смотрела на блюдечко… Хлеб, масло были не тронуты. „Почему ты не съела хлеб?“ – спросила я. „Ты не сказала, что это мне“…»
Мама никогда не ругала меня, не читала нравоучений, не повышала голоса, что бы ни случилось. Она просто рассказывала какую-нибудь историю. И в плоть и кровь входило нечто, в чем не было понятия «нельзя», а было «не должно». И это становилось нормой поведения на всю жизнь. Непререкаемой!
Мне было три с половиной года, когда началась война. Завод, где работала мама, должны были эвакуировать. У нас в доме была фамильная икона «Казанской Божьей Матери». Вечером, накануне отъезда, мама помолилась, попросила благословения в дорогу. Ночью у меня неожиданно поднялась высокая температура, и мы никуда не уехали. Поезд разбомбили, все погибли. Мы остались без средств к существованию: мама, двое маленьких детей и моя бабушка. Было холодно и голодно. Бабушка отдавала свой хлеб нам. Все, что можно было продать – было продано. Бабушка умерла первой. Незнакомая женщина помогла маме довезти санки до того места, где оставляли умерших. Мама была очень слаба. Потом умерла моя младшая сестра. Когда мама уже не вставала с постели, наш дворник дядя Ваня, добрая душа, присматривающий за жильцами, привел бригаду дружинниц, они собрали по квартирам всех умирающих и отвезли в больницу. Коридор больницы был забит лежащими без движения людьми. Когда мама приходила в себя, она не могла понять – где находится. В коридоре горел тусклый свет и стояла тишина. Никто даже не стонал, не было сил. Когда пришла врач, мама уже не могла говорить, но слышала, как врач сказала: «Я спасу эту женщину! Я не дам ей умереть». И она ее выходила. Почему она выбрала ее? Почему? – Промысел Божий.
Однажды я раскапризничалась, не хотела идти в детский сад, как мама меня ни уговаривала. Была зима. Она буквально тащила меня за руку. Я упиралась и плакала. Мама опаздывала на работу, поэтому, подойдя к садику, отпустила меня и сказала идти одной, сама заторопилась на работу. Что заставило ее оглянуться? Или кто? Оглянувшись, она увидела, что какой-то мужчина уводит меня с собой. Она закричала и бросилась ко мне. Мужчина меня отпустил и убежал. Я чудом осталась жива.
Самое яркое воспоминание о войне – это прекрасный солнечный летний день 1943 года. Я гуляла одна возле дома на Большом проспекте Петроградской стороны. Было людно, играли дети, торопились куда-то прохожие. И вдруг – резкий звук сирены. Все куда-то побежали. Почему-то я осталась одна на улице. Маленькая девочка в большом городе, голубое-голубое высокое небо, величавые дома, глубокая тишина и полное безлюдье – ни людей, ни машин. Как-то вдруг опустел Мир. А посреди мостовой – кем-то забытый (или брошенный) большой розовый целлулоидный пупс. Это была потрясающая картина. Она врезалась мне в память на всю оставшуюся жизнь. Не было никакого страха. Было удивление, неосознанное открытие красоты мира. Я не помню, что было потом.
Конечно, были бомбоубежища, где было темно, холодно и душно. Но эти воспоминания исчезли из памяти. И когда я вспоминаю заклеенные бумажными лентами окна, то вижу лишь ослепительное солнце, которое светит через них.
Когда мама вернулась из больницы, мы переехали из нашей огромной, пустой и холодной квартиры в маленькую комнату квартиры, соседствующей с нашей через черный ход. В кухне там была большая печь-плита. Иногда мы ее топили и грели воду, чтобы помыться в ванне. Наша комната 15 кв. м, была теплой и солнечной. И под овальным столом орехового дерева жили тряпочные куклы.
Война закончилась. Я должна была идти в школу (мне было почти 8 лет), но меня не взяли. Врачи отправили меня в санаторий. И был этот санаторий в Ботаническом саду, в маленьком одноэтажном деревянном доме темно-зеленого цвета. Детей было не много, всего одна группа, в основном, девочки. Раз в месяц был родительский день, но передачи принимали всегда. Я не помню, чтобы кто-нибудь капризничал, но бывало, что дети плакали, особенно в первое время. Наверное, скучали по дому. Девочка, с которой я была в паре на прогулках, была такой худенькой и бледной, что казалась прозрачной. Я всегда крепко держала ее за руку, чтобы она не упала. Помню, у нее были белые-белые пуховые рукавички, очень красивые и теплые. И еще помню, что она не умела смеяться. Послушная, тихая, она всегда думала о чем-то своем, не участвуя в общих играх. Почему-то дети сторонились ее, но мне она нравилась. Или, может быть, я жалела ее. Когда я ее угощала чем-нибудь, она молча стояла и смотрела на меня, не решаясь взять, а взяв, никогда не ела при мне, а держала в руке. Она была не такая, как все, но тогда я не понимала этого, не знала, как ей помочь и уходила играть с другими. Почему-то ее рано забрали домой, и я осталась без пары. Зато на прогулках меня держала за руку сама воспитательница.
Жизнь в санатории возвращала нам здоровье, а жизнь в Ботаническом саду приобщала нас к красоте. Это был бесценный подарок судьбы. После страшных военных лет мы как будто попали на необитаемый остров, и как в сказке, нам открылся новый, прекрасный мир, где все было в диковинку: причудливые кустарники, затейливые водоемы, каменные горки с удивительными цветами, высоченные оранжереи с огромными пальмами и экзотическими растениями. И хотя стекла оранжерей были выбиты, заклеены – красота оставалась.
Но были в этом саду и маленькие житейские радости: кусты красной смородины и яблони с райскими яблочками. Они были очень мелкими, но, Боже мой, какими же они были вкусными! Нам разрешали их есть.
В школу я пошла почти в 9 лет. Я была маленькая и очень худая. Звали меня – Спиченка. Зато меня освободили от физкультуры и уколов, что особенно радовало. Мне выдали бесплатно школьную форму: ярко синее х/б платье с белым круглым воротничком и черный сатиновый передник. Еще мне выдали коричневые туфли – баретки и зимнее пальто с меховым воротником. В школе я была отличницей.
Счастливое детство
Школьные годы были заполнены кипучей деятельностью. Дети наверстывали упущенные из-за войны радости. Чтение книг стало неотъемлемой частью нашей жизни. Читали все, в школьной библиотеке всегда были очереди. Брали по нескольку книг сразу. Я читала запоем. Старая библиотекарша оставляла мне что-нибудь особенно интересное. Она любила детей, знала интересы каждого, всегда что-то ненавязчиво рассказывала, воспитывала исподволь. Именно в школьные годы я прочитала по первому разу основную «классику».
Тихое местечко для чтения в нашей, ставшей коммунальной, квартире было найти невозможно. И мне помнится, как, закрывшись в туалете, по ночам при тусклом свете маленькой лампочки я «проглатывала» книги, погружаясь в незнакомый мир. Плакала над «Хижиной дяди Тома», «Му-Му»… Я думаю, что все в квартире знали о моих ночных бдениях, но молчали. Нормальные были соседи. И дети тоже.
Часто, сделав уроки, детвора собиралась во дворе. Играли в прятки, гоняли мяч. Дворник дядя Ваня никогда не жаловался родителям на разбитые стекла. Двор он содержал в полном порядке. Когда бывало очень холодно, мы грелись у него в маленькой каморке под аркой около теплой печурки, тоже маленькой, вроде «буржуйки». Если кто-то разбивал коленку – он лечил, как мог. Если кто-то плакал, он молча гладил по голове: «Ну-ну…» – разве что говорил он. Мы воспринимали его как хозяина дома. Иногда он угощал нас яблоками (кто-то присылал их ему из деревни). Прошли долгие годы, прежде чем мы оценили этого немногословного добрейшего человека по достоинству.
А еще был дядя Федя из тира на улице Льва Толстого, мимо маленькой деревянной пристройки которого я пробегала по дороге в булочную-кондитерскую. Ах, какие там были бублики! Возвращаясь из булочной, я всегда заходила в тир. Стреляла я очень метко, и частенько, когда у меня не оставалось денег, дядя Федя молча клал пульки передо мной. Бесплатно. Иногда он выдавал мне скромный приз. И всегда у него было о чем со мной поговорить.
Вспоминая молодость, он частенько надолго замолкал. «Федот, да не тот», потом говорил он, вздыхая. «Почему не тот?» – недоумевала я, но спросить не решалась. Тогда я еще не знала о той, другой боли, от которой нет лекарств, о боли одинокой души, которая ждет утешения или прощения, или любви, или хотя бы сострадания. Я не знала, что помочь ему может только чья-то другая душа, готовая разделить с ним его боль. Притихшая, я молча ждала, когда он вернется, не смея войти в его мир, не смея протянуть ему руку.
Я жила, не оглядываясь назад. Я не могла сидеть на месте, меня всегда куда-то тянуло, и у меня всегда было множество планов, чем заняться.
Моими друзьями были соседские дети по нашей лестнице. Нас было четверо (двое на двое). Все, кроме Ромы Громадского, были одногодками. Он был младше нас, худой, но высокий и старался ни в чем не уступать старшему Жене. Когда девочки (я и Зоя) перелезали через высокий металлический забор Ботанического сада (сад был закрыт после войны на «лечение») – мальчики нам помогали. И все же не одни платья и брюки были порваны на острых пиках решетки. Но «райские» яблочки того стоили.
Там в саду у нас были свои любимые уголки, свои любимые растения, особенно в дальнем, «диком», конце сада. Это был другой мир, и мы были там другими. Цветы никогда не рвали, только любовались их удивительной красотой.
В хорошую погоду мы ездили на трамвае в ЦПКиО на Кировских островах. Чего там только не было! Качели, карусели, аттракционы, сладкие петушки на палочках, эскимо… сколько радостей сразу!
А еще был каток «Медик». Зимой, по будням, после того как у спортсменов заканчивались тренировки, он был в нашем распоряжении. У нас были «хоккейки», и мы гонялись на них до темноты. В выходные дни на катке играла музыка. Вокруг катка всегда была отличная лыжня, и мы катались на лыжах, как настоящие спортсмены. Уже в зрелом возрасте, участвуя в сдаче норм ГТО на работе, я имела лучшие результаты по лыжам и по стрельбе.
Мне кажется, что школу в те времена никто не прогуливал, двоечников, точнее двоечниц, у нас не было (школа-то была женской). Учителя были замечательные. Я не помню, чтобы на нас кричали когда-либо или выгоняли из класса. Одной из любимейших моих учительниц была учительница пения. Это была довольно молодая женщина, «из бывших», всегда скромно, но элегантно одетая, уроки пения которой никто не пропускал. Я до сих пор отчетливо вижу ее всю, черты лица, одежду, слышу тихий голос. И у нее была застенчивая улыбка. Странно для учителя, неправда ли? Это она привила нам любовь к классической музыке. Мне кажется, что я тогда пела с закрытыми от избытка чувств глазами. И благодаря ей, наверное, я все пять лет пела в знаменитом Крыловском хоре Техноложки и до сих пор люблю петь.
А в школе по соседству учились мальчики. В нашу женскую школу их приглашали на вечера встреч. Одеты все были в школьную форму. Почти все девочки были с косичками, мальчики – с короткой стрижкой. Сначала – концерт школьной художественной самодеятельности, потом – танцы. Аккомпанировала нам учительница пения. Завязывались дружбы. Все было чинно и красиво. Я с теплой улыбкой вспоминаю эти встречи.
Жизнь была такой стремительной! Открывались спортивные школы, музыкальные, бассейны, танцевальные студии и многое другое. Хотелось везде успеть. В ДК им. Кирова на Васильевском острове показывали трофейные фильмы. И я пристрастилась к кино на всю жизнь.
Спорт «поставил меня на ноги». Я окрепла и стала заниматься спортивной гимнастикой, а потом – плаванием и прыжками с вышки. В музыкальную школу тоже ходила. И как это только времени у меня хватало на все?
Шел год за годом. Пришло время открывать и познавать мир искусства. Литература, поэзия, музыка, живопись, театр, кино – все волновало душу. Настоящая жизнь только начиналась. Все было впереди.
А главное, – вокруг и рядом были хорошие люди: умные, добрые, отзывчивые, всегда готовые помочь, научить, поддержать, вдохновить…Хорошие люди были в те времена. Душевные.
Сейчас, оглядываясь назад, заново переживая каждое отдельно взятое маленькое событие, я вдруг осознала: «У меня было счастливое детство!». Это было неожиданное для меня самой открытие. Счастливое!
Да, да, конечно же, счастливое! Несмотря на голод, холод, боль и страх, несмотря на потери военных лет и послевоенные трудности. Все тяжелое отошло на задний план, потому что потом хорошего было больше, намного больше, потому что каждая маленькая радость превращалась в большую, воспринималась острее и ярче из-за тех, отнятых войной радостей.
Нам было дано иное умение радоваться. И за себя, и за всех погибших детей тоже.
21-й век
Жизнь – это яркий калейдоскоп событий, встреч… Это чудо. И его можно сотворить своими руками, когда человек способен увидеть прекрасное там, где оно видно не каждому, где надо хорошо потрудиться, чтобы оно засверкало всеми гранями.
С годами человек переосмысливает свою жизнь. Долгие-долгие годы ему кажется, что он знает о своей жизни все, и каждое из этого «всего» имеет свою цену, свою значимость в его жизни. Пока в потаенных уголках его памяти не начнут открываться какие-то потайные дверцы… И он увидит вдруг все-все по-иному.
Он вспомнит то, что не помнил, что вычеркнул из жизни, как ненужное, он поймет то, что не понимал или не хотел понять… И удивлению его не будет границ. Это не значит, что он начнет горько сожалеть о чем-то, что придут мысли, что он мог бы прожить лучшую жизнь, если бы он…
Нет… нет… Это прозрение было ниспослано ему, чтобы он простил тех, кого не понял и не прощал, вспомнил тех, кого не заметил и не оценил, улыбнулся с благодарностью тем, кто был рядом в трудную минуту, кто любил, не требуя ничего взамен. Это будет очищение. И оно принесет радость.
Жаль, что это прозрение иногда приходит слишком поздно, когда уже некому сказать «прости» или «спасибо».
Новая жизнь
Мне 78. Пора подводить итоги? Нет, еще не все дороги пройдены.
Кто бы мог подумать, что в 76 лет я начну заниматься живописью? Я никогда даже не помышляла об этом!
Все произошло случайно. А может быть, и неслучайно. Ведь сделанное кому-то добро всегда возвращается тебе.
Я просто помогла пожилой женщине, а женщина эта оказалась Ларисой Рейхет, вдовой знаменитого художника Виктора Рейхета и матерью тоже знаменитого художника Петра Рейхета.
Так я попала в ее дом, который впоследствии стал очень дорогим для меня. Долгие разговоры об удивительной истории жизни ее семьи, об искусстве, истории королевских семей французского двора – (чего только она не знала!) – все стало частью моей жизни в течение нескольких лет.
Именно в этом гостеприимном, красивом доме судьба подарила мне поистине судьбоносную встречу: я познакомилась там с человеком, который изменил мою жизнь. Это был художник Александр Кравчук, ученик Виктора Рейхета. Художник, который глубоко убежден, что каждого человека можно научить писать картины.
Лучше ли, хуже – не суть, потому что, написав картину, человек становится лучше.
И он помогает этому человеку поверить в себя, сделать первый шаг, впервые взяв кисть в руки, написать первую картину. И в мире становится на одного хорошего человека больше. И таких хороших ЧЕЛОВЕКОВ у него уже много.
И в этом он видит смысл своей жизни.
Евгения Васильевна Иванова, мама Г. Г. Беренской
С какой любовью он относится к своим ученикам, сколько интересного рассказывает за чашечкой кофе в своей мастерской, как настойчиво учит их видеть цвет и форму предметов, тень и свет. Он водит своих учеников в Эрмитаж, показывает картины старых мастеров, открывая новое видение знакомых полотен. В учениках у него побывало немало известных людей. Молодые и совсем не молодые (даже за 80), опытные и новички – картины написали все.
Генриетта Беренская, май 1947 год
Картины красивые, но все смотрятся по-разному. Ученики дружат, ходят вместе на выставки. И как-то на одной из них, мы вдруг сделали удивительное открытие: все мы совсем иначе стали смотреть на картины, видеть то, чего не видели раньше. У нас открылось второе зрение. Мы как будто увидели мир заново. И этот мир стал ярче и прекраснее. И я не устаю открывать его снова и снова. Теперь я смотрю на него широко открытыми глазами и вижу картины невероятной, фантастической красоты. И я безмерно счастлива, что научилась видеть это. И как же хочется запечатлеть все это на полотне!
А какие чувства испытываешь, когда пишешь картину! Все заботы и мысли куда-то уходят, видишь только оживающее под кистью полотно, цвет, свет… «Счастье творчества» – теперь эти слова стали так близки, так понятны.
Как можно жить без этого? И еще много чудесных вещей есть на свете: книги, хорошие фильмы, любимая музыка, интересные встречи, добрые дела.
Мне кажется, я знаю, что нужно для счастья – трудиться, видеть красоту мира, любить людей. А еще – мечтать! Да-да, мечтать! Несмотря ни на что.
Генриетта Григорьевна Беренская, Санкт-Петербург
Как мы пережили войну
В ОККУПАЦИИ
Оккупация
Нападение на Советский Союз нацистской Германии и ее союзников (Румынии, Финляндии, Венгрии, Италии), ознаменовавшее начало Великой Отечественной войны, привело в течение 1941–1942 годов к оккупации значительной части советской территории.
Немецкой оккупации подверглись территории Белорусской, Украинской, Эстонской, Латвийской, Литовской ССР, 13 областей РСФСР.
Молдавская ССР и некоторые районы юга Украинской ССР (Транснистрия) находились под управлением Румынии, часть Карело-Финской ССР была оккупирована финскими войсками.
60–65 миллионов советских граждан остались жить на оккупированной территории. Многие не хотели уезжать в том числе и потому, что считали: немцы скоро будут остановлены, оккупация скоро закончится, а самовольная эвакуация может быть расценена как дезертирство.
Оккупационный режим, установленный захватчиками, отличался исключительной жестокостью и зверствами по отношению к мирному населению, массовыми репрессиями и уничтожением людей, разрушением и разграблением народного хозяйства, культурных ценностей.
Сущность этого режима вытекала из целей нацизма в войне против СССР – уничтожить и расчленить Советское государство и превратить его в аграрно-сырьевой придаток, источник дешевой рабочей силы для Третьего рейха.
Жертвами оккупантов стали более десяти миллионов советских граждан. Как указывает в своем исследовании «За что сражались советские люди» российский историк А. Р. Дюков, «жестокость оккупационного режима была такова, что, по самым скромным подсчетам, каждый пятый из оказавшихся в оккупации семидесяти миллионов советских граждан не дожил до Победы».
Там, где население пострадало от боев, где города были разрушены (Белоруссия, Ленинградская область), жизнь протекала намного тяжелее, чем там, где боев почти не происходило (Украина, Северный Кавказ, Кубань).
По оценке Тэйлора, представителя обвинения от США на Нюрнбергском процессе, «зверства, совершенные вооруженными силами и другими организациями Третьего рейха на Востоке, были такими потрясающе чудовищными, что человеческий разум с трудом может их постичь… Я думаю, анализ покажет, что это были не просто сумасшествие и жажда крови. Наоборот, налицо имелись метод и цель. Эти зверства имели место в результате тщательно рассчитанных приказов и директив, изданных до или во время нападения на Советский Союз и представляющих собой последовательную логическую систему».
Как указывает российский историк Г. А. Бордюгов, в делах Чрезвычайной государственной комиссии «по установлению и расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков и их сообщников» (июнь 1941 – декабрь 1944 года) зафиксировано 54 784 акта о зверствах в отношении мирного населения на оккупированных советских территориях. Среди них – такие преступления, как «использование гражданского населения в ходе военных действий, насильственная мобилизация мирного населения, расстрелы мирных жителей и уничтожение их жилищ, изнасилования, охота за людьми-невольниками для германской промышленности».
Немецко-фашистская оккупация СССР и ее инициаторы были публично осуждены международным трибуналом в ходе Нюрнбергского процесса.
А стойкость и мужество людей, прошедших ужасы оккупации, сумевших выжить и найти свое достойное место в мирной жизни, достойны не просто уважения, но и самого искреннего восхищения.
Проводы на войну были короткими…
…Когда я смотрю на нынешнее поколение молодежи, я испытываю двойственное чувство. С одной стороны, мне радостно, что люди живут в достатке и на селе тоже, что избы их полны современной бытовой техники, что в магазинах сельских все можно купить и огород сажать необязательно. С другой стороны, мне кажется, что, несмотря на трудное, неспокойное время, мое поколение было гораздо счастливее, чем нынешнее.
Но это из области ощущений, ведь у каждого поколения свои понятия о счастье, не так ли? И все-таки порой кажется, что чем-то обделены современные дети, чем-то очень важным и нужным; и не купишь это «что-то» в магазинах и на рынках. Но у нынешнего поколения есть самое-самое главное условие для счастливой жизни – это мирное чистое небо над головой. А тогда… А тогда небо выглядело таким же чистым и синим, такое же яркое солнце светило людям, вот только…
Весной 41-го, как и всегда, хватало хлопот и забот на огороде и в саду, но мы со всем справлялись. Отец все чаще хмурился, слушая радио и читая газеты. В июне месяце страшная весть облетела наше село. Помню, как притихли мы, дети, как заплакали матьи бабушка, как возле дома на завалинке отец долго курил и думал о чем-то. Тогда в нашей семье было пятеро детей: старшему Василию – 13 лет, а младшему Пете – два годика. Везде, во всех домах звучало страшное слово – война. Отец в то время работал секретарем в сельском совете. Начали приходить повестки. Проводы на войну были короткими, строгими, со слезами, но без лишних истерик и рыданий – на правое дело провожали своих мужей, братьев и сыновей русские женщины. В конце июня отец получил повестку. Он пришел домой и сказал, что подготовил последние списки военнообязанных. Помню, как мы все провожали его до околицы, как плакали, как отец давал нам наставления, особенно старшему брату, чтобы мы жили дружно и берегли мать и дедушку с бабушкой. Тогда мы и узнали, что мать наша была беременна и осенью должна была родить нам братика или сестричку. И потянулись тяжелые длинные дни, так и хочется назвать их хмурыми и пасмурными. Казалось, что и солнышко светит как-то не так, как при мирной жизни, а может, мне так казалось оттого, что наша улыбчивая и веселая мать улыбалась тогда очень редко. А для улыбок не было повода: через село отступали наши солдаты, слышался рев фашистских самолетов – мы быстро научились отличать их от своих и бежали прятаться от бомбежки в окопчиках на огороде. Не прятался только дедушка Василий – он оставался в доме, потому что считал себя старым, считал, что ему пора умирать. Вскоре он действительно умер, но не от бомбы, а видимо, от старости. Наступил час, пожалуй, один из самых тяжелых в истории нашей страны. Немецкие самолеты бомбили наши города и села, а люди недоумевали: что же это? Почему же мы не можем дать отпор захватчикам? Разве не самая сильная в мире наша Красная армия? Разве не самый справедливый бой ведет она, очищая свою родную землю от фашистской нечисти? Ответ на этот вопрос мы не узнали и много лет спустя после войны, да и нет его и сегодня, единственного верного ответа.
А тогда через наше село отступали русские солдаты. Грязные, оборванные, голодные. Бабушка варила картофель в мундирах, и мы, дети, набирая его в карманы, шли на дорогу, на огороды, по которым отступали наши. Мы отдавали им картошку, а они, бедные, ели ее прямо с кожурой. И никогда мне не забыть виноватые их взгляды. Они избегали смотреть нам в глаза, словно чувствовали за собой вину перед нами, несмышленышами. Помню, как появились первые немецкие солдаты на мотоциклах. Они со страшным ревом проносились по селу, поднимая клубы пыли на дорогах. Они заходили в дома и не просили, нет – требовали молоко, яйца, сало, хлеб. Бабушка, когда они пришли и в нашу избу, вынула из русской печки огромный кувшин с топленым молоком, налила в кружки и молча, подала немцам. Они жестами дали понять, что сначала она сама должна отпить из кувшина, и только когда она сделала несколько глотков, начали пить молоко. Теперь-то я понимаю, что они боялись отравы, а тогда была удивлена, надо же, какие добрые – бабушку «угощают»… Село заняла немецкая часть, очень многие жители остались без крыши над головой – их выгнали из родных домов. Там теперь размещались немецкие солдаты и офицеры. Люди ютились в сарайчиках, в коровниках и курятниках. Некоторые выкапывали землянки и устраивались там. В нашей избе теперь тоже жили солдаты. Они вечерами напивались и во всю глотку орали песни. В центре села появилась комендатура, и конечно же, сразу нашлись и те, кто пошел добровольно служить новой власти. Но и среди полицаев люди были разные: одни просто захлебывались от радости: кончились, мол, ваши Советы, а другие прятали глаза при встрече с односельчанами, видимо им было стыдно.
Если раньше дни были пасмурные и хмурые, то теперь их можно было назвать черными, беспросветными. Началась оккупация, которая длилась с октября 1941-го по август 1943-го. В церкви теперь держали раненых военнопленных, наших русских солдат и офицеров, а около церкви под открытым небом находились остальные военнопленные, те, кто не поместился в церкви. Помню, как они жались друг к другу от холода, ведь теплой одежды у них не было. Мы носили им отварную картошку в «мундирах» и кидали за ограждение, чтобы не увидели немцы. Потом пленных увезли куда-то, куда – никто не знал, но все догадывались, что их расстреляли.
Я и сейчас помню наглые, самодовольные лица немецких солдат. Они чувствовали себя хозяевами на нашей родной земле. Но самые страшные впечатления остались от того дня, когда в село пришли эсэсовцы. Казалось, даже птицы притихли, даже ветер затаился.
На территории нашего района действовал партизанский отряд «В бой за Родину». Непроходимые брянские леса стали спасительным укрытием для партизан. Сама природа, сама земля русская встала на бой с фашистскими захватчиками. В нашем селе был связной (конечно, об этом стало известно только после войны). Немцы страшно боялись партизан и выжигали целые села и поселки, если получали сведения о том, что там появлялись партизаны. Такие села как Рессета, Долина, Бруссна и многие другие, были сожжены, а их жители расстреляны за содействие партизанам. Особенно злобствовали полицаи, выслуживались перед новыми хозяевами. Староста не раз предупреждал нашу мать, чтобы она поменьше выпускала нас на улицу. Он был очень спокойный человек, я бы сказала даже добродушный, несмотря на то что служил фашистам. Очень многим жителям нашего села удалось избежать расстрела только благодаря ему, казалось, он сочувствует своим односельчанам. Через несколько лет после окончания войны мы узнали, что он-то и являлся тем самым связным. Но ему чудом удалось избежать смерти. Когда наши освободили Подбужье, старосту схватили и хотели повесить как предателя. Люди не дали этого сделать, и тогда солдаты предложили ему просто уйти из села – ведь не все же знали, кем он был на самом деле.
Мы боялись спать по ночам, боялись ночных стуков, малейшего шороха. А письма от отца все не приходило. Мы не знали что и думать, а мать, едва оправившись после родов (у нас появился братик Миша), пыталась нас успокоить. Представляю, что творилось у нее в душе в то время. Дни в оккупации тянулись – не шли. Люди голодали – не было хлеба, а что такое соль, мы все давно забыли. Помню, как бабушка в кипящую воду окунала дощечку от бочки, в которой когда-то хранилась у нас соль. Дощечка была крепко просолена, и это давало какой-то результат – вода приобретала солоноватый привкус. Питались мы в это время в основном картошкой да свеклой, а у большинства наших односельчан и того не имелось.
Конечно же, мы все с нетерпением ждали нашу Красную армию, ждали освобождения, в которое верили все от мала до велика. Но в один из жарких июльских дней 43 года в селе появилось множество немецких солдат, охранников, полицаев. У многих из них в руках были ведра и факелы. Всех жителей согнали на дорогу, ведущую к Слободе (село, расположенное недалеко от Подбужья, километрах в семи), и погнали по направлению к Брянску. А село наше уже пылало, охваченное огнем. Нам не дали даже собраться, в чем были, в том и выгнали на дорогу. Нас гнали в течение нескольких дней, под дулами автоматов. Ночевали мы в поле. Никогда не забуду как мы, перепуганные насмерть, бежали, держась за бабушку. Мать несла на руках маленького Мишу (он родился в октябре 41-го). Так мы прошли около ста километров и оказались на станции Любохна Брянской области. Там под открытым небом организовали лагерь для тех, кого собирались отправлять на запад, но не хватало вагонов. Потом нас погрузили в вагоны и долго везли, а рядом с нашими составами шли другие, с ранеными немецкими солдатами, с контейнерами, нагруженными награбленным, – немцы вывозили все, что представляло собой хоть какую-то ценность. Вот так мы и ехали в товарных вагонах, не зная куда. Спали на соломе, а что ели, я и не помню, давали ли нам какую-нибудь еду. Но очень хорошо помню гул советских бомбардировщиков, он вселял в нас надежду. А фашисты спешили, ведь 1943 год был годом наступления наших войск, и немцы всеми силами пытались вырвать нас у наших. Советские войска шли буквально по пятам вслед за нами, и охранники были начеку. Кое-кто пытался бежать, когда поезд останавливался, но это редко кому удавалось – их ловили и сразу же расстреливали. От скученности и грязи, от нечеловеческих условий в вагонах появились больные тифом. Их выбрасывали на остановках, а иногда прямо на ходу.
В конце сентября 1943 года нас привезли в Эстонию, в крупнейший лагерь в Прибалтике. Увидев огромное количество бараков, огражденных колючей проволокой, многие не выдерживали – плакали, кричали. Плакали и наши мать с бабушкой, и мы, предчувствуя близкую смерть. Разместили нас в бараках, тоже скученно; кормили один раз в день – давали баланду из турнепса с отрубями да маленький кусочек хлеба, который никак не жевался. Грязь, вонь, полуголодное существование сделали свое дело – началась эпидемия тифа. Вот таким был лагерь Клоога, расположенный в Эстонии недалеко от Таллина. Лагерь имел множество блоков, вокруг главного барака – радиусом в 30 км.
Были и спецбараки, где пытали людей. Имелись и бараки для больных тифом, конечно, оттуда никто не возвращался. Были на территории лагеря и салотопки, сладковатый удушливый смрад которых я помню до сих пор.
Мы очень боялись, что заболеет мать, и она заболела, изнуренная дорогами, голодом, непосильным трудом. Бабушка постоянно молилась за нее. Наши соседи (так получилось, что мы попали в один барак с нашими соседями по улице) подсказали нам, как прятать мать от охранников, которые приходили каждый день с проверкой – нет ли новых больных тифом, чтобы забрать в тифозный барак. Мы знали – из тифозного барака никто не возвращался, поэтому изо всех сил старались спрятать мать. Мы с сестрой насобирали тряпья и закрывали мать этим тряпьем с головой. Приходилось даже иногда зажимать ей рот, чтобы не было слышно, как она стонет в бреду.
Старший брат (ему в то время было уже почти 15 лет) работал на оборонительных рубежах – рыл окопы для немцев. Там он простудился и очень долго болел. Мы все надеялись, что и мать, и он выздоровеют. Наконец, начала потихоньку подниматься мать. А в лагере, не переставая, дымили салотопки. Нас тоже ждала такая же участь, ведь лагерь Клоога был карантинным, перевалочной базой. Отсюда людей отправляли дальше: кого на тот свет, кого в страны, где царил фашистский режим. Шел 1944 год – год освобождения Прибалтики. Фашисты метались и от ярости просто зверели на глазах. В конце 44-го они буквально вырвали нас из рук освободителей и перегнали в другой лагерь на острова Саарема, на остров Гзаль – самый крупный из этого архипелага. Перегоняли сначала по ледяной дороге, под мокрым снегом. Мы, мокрые, замерзшие, не шли, а ползли все эти 20 километров. Потом нас погрузили на баржу и через Балтийское море переправили на острова. И вот снова бараки, на этот раз в дремучем лесу, за колючей проволокой, рядом со складами боеприпасов.
Помню, что было страшно холодно – кирпичный барак не имел окон, ничем не отапливался, и мы постоянно дрожали от холода. Кормили баландой, только теперь она была рыбной. Рыба, конечно, была тухлой, ну никак эта баланда не лезла в горло. Бабушка насильно вливала нам ее в рот – хоть какая-то еда, но нас сразу же рвало, хотя жутко хотелось есть. Иногда старший брат брал кого-то из нас, младших, и через лаз в колючей проволоке протаскивал в лес. Там было много всякой ягоды: черники, брусники, клюквы. Мерзлая, но вкусная ягода была для нас настоящим спасением. Мы ели ее сами и собирали для матери, бабушки и маленького Миши.
В лагере было неспокойно, очень часто эстонские пьяные полицаи устраивали проверки и били нас плетками. Теперь уже все начали понимать, что шансов на спасение у нас нет. Только бабушка все молилась и молилась – а что еще оставалось? Старшего брата взяли в батраки богатые эстонцы, хутор которых стоял неподалеку от лагеря. Он пас скот, выполнял много другой тяжелой работы по хозяйству. Там, в хозяйских сараях, наш брат прятал одного русского военнопленного, которому посчастливилось бежать из лагеря. Ни одна живая душа не знала о том. Можете себе представить, что бы было, если бы его обнаружили. И военнопленный этот выжил, благодаря нашему старшему брату. Родом он был с Украины, из Винницы. После войны они переписывались, и раза два или три он приезжал к брату в гости со своей семьей.
Однажды, поздно вечером, фашисты окружили наш барак, заперли двери наглухо, а потом долго возились с фундаментом барака. Оказалось, они заминировали бараки, а сами куда-то уехали на грузовиках. Они удирали от русских, ну а нас решили взорвать. Мы плакали и молились, обнимались, прощаясь друг с другом. Через некоторое время раздался звук моторов – мотоциклы. Конечно, мы и предположить не могли, что это были наши, советские солдаты, но терять нам было нечего, и мы начали кричать. Наши поняли, что в бараках находятся люди, и выломав двери, выпустили нас на свободу А мы, обессиленные, ползли к ним, целовали их сапоги. Возможно ли описать те мгновения?
Пока минеры возились с разминированием бараков, люди плакали, не веря в свое освобождение. Нас накормили хлебом с тушенкой. Было ли в моей жизни что-то вкуснее этого хлеба, этой тушенки? Нет, не было! У этой пищи был особенный вкус – вкус свободы, вкус нашей скорой победы. Вскоре приехал и брат – хозяева сразу же его отпустили. Потом мы жили в тех же бараках, ожидая машины, которые должны были отвезти нас на пристань. Но совсем по-другому мы себя чувствовали – ведь мы были свободны. Машины отвезли нас к пристани, мы пересекли Балтийское море вместе с нашими ранеными солдатами и снова оказались в том же лагере, где пребывали на карантине.
Разместили нас в тех же самых бараках, только теперь они были чистыми, внутри пахло карболкой. Здесь мы ожидали, когда будет поезд, – нас отправляли на родину, домой. Наши солдаты были очень приветливы и добры к нам, детям. Мы видели печи, в которых сжигали людей, горы одежды и обуви – заключенных сжигали голыми. Спустя некоторое время нас посадили в вагоны; помню, что они были холодными, но внимания на это никто не обращал, нас всех переполняло чувство свободы. Мы выехали из Эстонии по направлению к Нарве, затем на Ленинград, а затем на родной Брянск.
За окнами вагонов лежала обугленная, разрушенная, опустошенная земля. От больших городов остались одни руины, а от деревень и сел – только сиротливо торчавшие печные трубы. На железнодорожных станциях и полустанках не было электричества, проводники зажигали керосиновые фонари. Казалось, вся Россия погрузилась во мглу Наша бабушка, глядя на все это, плакала, руки ее дрожали – она сильно сдала за это тяжкое время, хотя находила силы поддерживать нас морально. Теперь же она поникла. «Смотри, Катя, – говорила она нашей матери, – что они, изверги проклятые, сделали с нашей землей. Я же эту землю, родную нашу кормилицу, своими руками рыхлила, разминала, удобряла, поливала…» Она протягивала свои высохшие руки: морщинистые, с набухшими венами – руки великой труженицы. И в который раз они обе плакали. «А ты, Катя, не горюй, дети вырастут, и земля воскреснет, оживет». Сколько же было в этих людях оптимизма, веры в возрождение.
Автор этих воспоминаний – Прасковья Петровна Сюрова – моя мама.
Родилась в 1933 году, в селе Подбужье Жиздринского уезда Орловской губернии. Теперь это Калужская область.
По образованию – педагог. Более сорока лет проработала в сельской школе преподавателем русского языка и литературы.
Скончалась после болезни в 2006 году в Калуге, где и похоронена.
В книгу вошла часть воспоминаний и несколько фотографий и документов из семейного архива.
Людмила ШАРГА (Южнорусский союз писателей, Одесса, Украина), Поэт, прозаик, публицист
Путь домой
Начиналась Вторая мировая война. 1 сентября 1939 года фашистская Германия напала на Польшу. Через несколько дней бои начались на территории Западной Белоруссии, которая согласно Рижскому договору принадлежала Польше с 1921 года до середины сентября 1939 года.
Сразу после начала боевых действий, меня, Самущика Ивана Павловича, 29-летнего молодого человека, призвали в Польскую армию и направили в кавалерийской полк. Наш полк отправили на передовую. Немецкие войска ожесточенно наступали, земля стонала под бомбовыми ударами и артиллерийскими обстрелами. Вокруг стон, смерть и разруха. В одном из сражений, в местечке, недалеко от Варшавы, остатки нашего полка были окружены вражеским танковым батальоном. Страшный бой унес жизни многих моих товарищей. Оставшихся в живых немцы взяли в плен. Среди пленных оказался я.
Немцы гнали нас под конвоем трое суток практически без еды, воды и сна. Так я оказался в Германии в лагере для польских военнопленных. Лагерь состоял из бараков, был обнесен забором. Территорию патрулировали немецкие автоматчики. После дезинфекции и допросов всех военнопленных вывели на плац. На площади перед нами стояла группа людей в гражданской форме. Один из немецких солдат стал выкрикивать людей по профессиям: сварщики, токари, слесари, крестьяне… Военнопленные выходили по одному и их распределяли по группам. Так отбирали пленных для работы в сельском хозяйстве и на предприятиях Германии. Я был распределен на сельскохозяйственные работы – меня выкупил хозяин большого хутора. Кроме меня к этому хозяину было распределено еще двое военнопленных из лагеря.
Каждое утром, согласно распределению, всех пленных вели под конвоем на работу. Возвращались мы поздним вечером также в сопровождении вооруженных немецких солдат. Спустя некоторое время хозяева сами стали забирать и сопровождать своих работников в лагерь. Хозяин, взявший меня в работники, был спокойного нрава, уважал наш нелегкий труд и неплохо кормил нас. Но мы должны были соблюдать строгие правила: общаться с хозяином и его семьей исключительно о работе, выполнять все его поручения, следить за хозяйством, работать в поле, при необходимости помогать по дому Весной 1940 года условия содержания военнопленных изменились. Нас больше не забирали в лагерь – разрешили жить у хозяев. Однако, иногда из лагеря приходили военные и интересовались у хозяина качеством нашей работы.