Золотая коллекция классического детектива (сборник) Честертон Гилберт
– Матушка, это я, Ноэль, твой Ноэль. Скажи мне хоть слово, сделай знак, что ты меня слышишь.
Но она не шелохнулась, не подала знака, даже лицо у нее не дрогнуло.
– Ну, видишь? Я же говорил, – заметил врач.
– Бедная, – вздохнул Ноэль. – Она страдает?
– Сейчас нет.
К постели подошла монашка и сообщила:
– Господин доктор, все готово.
– Кликните служанку, сестра, пусть она поможет: мы поставим больной горчичники.
Пришла служанка. Когда обе женщины поднимали г-жу Жерди, казалось, будто они обряжают покойницу. Ее неподвижность была сродни неподвижности трупа. Видно было, что бедная страдалица болела уже давно: она до такой степени исхудала, что на нее было страшно смотреть. Сестра и та была тронута, хотя и привыкла к виду чужих немощей. Сколько больных испустили последний вздох у нее на руках за те пятнадцать лет, что она провела у изголовья чужих постелей!
Ноэль в это время стоял у окна, прижавшись пылающим лбом к стеклу. О чем думал он в двух шагах от умирающей, от той, что дала ему столько доказательств материнской любви и чистосердечной преданности? Жалел ли он ее? Или, может быть, мечтал о великолепной, роскошной жизни, которая ждет его на другом берегу, в Сен-Жерменском предместье? Он резко повернулся, услышав слова доктора:
– Ну вот и все. Подождем действия горчичников. Если она почувствует их, это хороший признак. Ну, а если они не помогут, попробуем банки.
– А если и банки не помогут?
Врач ответил пожатием плеч, что должно было обозначать полную беспомощность.
– Ясно, Эрве, – пробормотал Ноэль. – Ты же сказал мне: она безнадежна.
– С точки зрения науки, да. Но знаешь, с год назад тесть одного моего приятеля выкарабкался, а случай был сходный. Да нет, что я говорю, – у него было гораздо хуже, началось уже гноеотделение.
– Главное, мне больно, что она все время без сознания, – вздохнул Ноэль. – Неужели она так и умрет, не очнувшись? Не узнает меня, не промолвит ни слова?
– Ничего не могу ответить. Эта болезнь, старина, создана, чтобы опровергать все предсказания. В любой момент симптомы могут измениться, смотря какую часть мозга затронет воспаление. Сейчас у нее период утраты сознания, утраты всех умственных способностей, забытья, паралича, но вполне возможно, что завтра начнутся конвульсии, сопровождаемые невероятным возбуждением всех функций мозга, безумным бредом.
– И тогда она заговорит?
– Несомненно, но это не изменит ни природы, ни тяжести болезни.
– А… рассудок она обретет?
– Возможно, – отвечал доктор, пристально глядя на друга. – Но почему ты об этом спрашиваешь?
– Ах, дорогой Эрве, мне так необходимо услышать от госпожи Жерди одно слово, всего одно слово!
– А, это из-за твоего дела, да? Знаешь, тут я ничего не могу тебе сказать, ничего не обещаю. У тебя столько же шансов за, сколько и против. Лучше всего никуда не уходи. Если рассудок и вернется к ней, это будет всего лишь проблеск, так что попытайся воспользоваться им. Ну, а я лечу дальше. Мне нужно сделать еще три визита.
Ноэль проводил друга и уже на площадке спросил:
– Сегодня еще заглянешь?
– В девять вечера. Раньше мне делать нечего. Все зависит от сиделки. По счастью, я выбрал тебе настоящее сокровище. Я ее знаю.
– Так это ты прислал эту монашку?
– Да, не спросив тебя. Ты недоволен?
– Да нет, что ты. Хотя, признаюсь…
– Как! Ты еще капризничаешь? Неужели политические взгляды запрещают тебе доверить уход за твоей матерью, извини, госпожой Жерди, сестре милосердия, монашке?
– Видишь ли, Эрве…
– Ясно, ясно. Сейчас я услышу от тебя извечную песню: они коварны, они втируши, они опасны – я уже столько раз это слышал. Да, если бы дело касалось старого дядюшки, собирающегося оставить мне наследство, я поостерегся бы приводить их к нему. Порой этих монашек обвиняют в довольно странных поступках. Но тебе-то чего ее бояться? Оставь эту болтовню глупцам. Если не иметь в виду наследства, монашки – лучшие в мире сиделки, и я желаю тебе, чтобы у твоего смертного ложа сидела одна из них. А на сем привет, я тороплюсь.
Ничуть не заботясь о солидности, доктор ринулся вниз по лестнице, а Ноэль в задумчивости, с лицом, на котором читалось беспокойство, возвратился в квартиру. На пороге спальни г-жи Жерди его поджидала монашка.
– Сударь! – окликнула она его. – Сударь!
– Что вам угодно, сестра?
– Сударь, служанка велела мне обратиться к вам за деньгами. У нее кончились, и лекарства у аптекаря она взяла в долг.
– Извините, сестра, что я не подумал об этом: у меня голова кругом идет, – с явно раздосадованным видом ответил Ноэль и, вынув из бумажника стофранковый билет, положил его на камин.
– Спасибо, сударь, – поблагодарила монашка. – Все траты я буду записывать. Мы так всегда делаем, чтобы не причинять лишних хлопот родственникам. Когда кто-то в семье болен, близкие так горюют! Вот и вы, например, не подумали, наверно, о том, чтобы дать несчастной даме сладость утешения нашей святой веры? На вашем месте, сударь, я не мешкая послала бы за священником.
– Сейчас? Но, сестра, вы же видите, в каком она состоянии! Жизнь в ней, можно сказать, еле теплится. Она даже меня не услышала.
– Это неважно, сударь, – возразила монахиня, – вы просто исполните свой долг. Вам она не ответила, но откуда вы знаете, не ответит ли она священнику? Ах, вы даже не представляете себе, какой властью обладает последнее причастие! Сколько умирающих обретали сознание и силы, чтобы исповедаться и причаститься святым телом Господа нашего Иисуса Христа. Родственники часто говорят, что, дескать, не хотят пугать больного, что вид служителя Божьего может внушить ему страх и ускорить конец. Это глубокое заблуждение. Священник вовсе не пугает, он ободряет, укрепляет душу перед переходом в иной мир. От имени Господа он произносит слова утешения, чтобы спасти, а не погубить. Я могла бы рассказать вам множество случаев, когда больные исцелялись от одного лишь помазания святым миром.
Голос у монашки был такой же тусклый, как и взгляд. Похоже, она произносила слова, совершенно не вкладывая в них душу. Она как бы повторяла затверженный урок. А затвердила она его, надо думать, давно – как только постриглась. В ту пору она еще выражала в какой-то мере то, что чувствовала, делилась своими мыслями. Но с тех пор она столько раз повторяла одно и то же родственникам больных, что в конце концов перестала вслушиваться в то, что говорит. Она просто произносила привычные слова, как будто перебирала зерна четок. Слова превратились в часть ее обязанностей сиделки наряду с приготовлением отваров и компрессов.
Ноэль не слушал ее, мысли его витали далеко.
– Ваша матушка, – продолжала сестра, – эта почтенная дама, которую вы так любите, очевидно, верующая. Неужели вы хотите погубить ее душу? Если бы она, несмотря на ужасные страдания, могла говорить…
Адвокат собирался ей ответить, но тут служанка доложила, что какой-то господин, не пожелавший назвать свою фамилию, просит принять его по делу.
– Иду, – живо ответил Ноэль.
– Сударь, так что вы решили? – не отставала монахиня.
– Даю вам полную свободу, сестра. Поступайте, как сочтете необходимым.
Монахиня забубнила заученные слова благодарности, но Ноэль уже исчез, и почти в ту же секунду она услышала из прихожей его голос:
– Наконец-то, господин Клержо! Я уже отчаялся увидеть вас.
Посетитель, которого ждал адвокат, был личностью, широко известной на улице Сен-Лазар, в окрестностях Провансальской улицы и церкви Лоретской Богоматери, а также на внешних бульварах от улицы Св. Мучеников до круглой площади бывшей заставы Клиши. Ростовщиком г-н Клержо является ничуть не в большей степени, чем отец г-на Журдена[99] купцом. Просто у него имеются лишние деньги, и он предлагает их своим друзьям, поскольку он крайне любезен, а в качестве награды за подобную услугу удовлетворяется получением процентов, которые могут меняться в пределах от пятидесяти до пятисот.
Превосходный человек, он любит свое занятие, и порядочность его не подлежит сомнению. Он никогда не требует описать имущество должника, а предпочитает годами неустанно преследовать его и по крохам выдирать то, что жертва ему задолжала.
Проживает он где-то в начале улицы Победы. Не имея ни магазина, ни лавки, он тем не менее торгует всем, что можно продать, и даже кое-чем, что закон товаром не признает. И все это только ради того, чтобы услужить ближнему. Иногда он заявляет, что не очень богат. Это вполне правдоподобно. Господин Клержо – человек своеобразный; его причуды иной раз берут верх над жадностью, притом он никого и ничего не боится. Когда его просят, он легко лезет в карман, однако, ежели человек не имел чести понравиться ему, может не дать и пяти франков под какой угодно заклад. Впрочем, деньги свои он ставит на самые рискованные карты.
Клиентура его по преимуществу слагается из особ легкого поведения, актрис, художников и храбрецов, избравших профессию, которая представляет ценность только для тех, кто ею занимается, вроде адвокатов и врачей. Он ссужает женщин под их красоту, мужчин под их талант. Какое зыбкое обеспечение! Однако следует признать, что его чутье пользуется прекрасной репутацией. Оно редко его подводит. Если Клержо обставил квартиру хорошенькой девице, можно быть уверенным, она далеко пойдет. Для актера ходить в должниках у Клержо – рекомендация куда более предпочтительная, чем самая пылкая хвалебная статья.
Ноэль свел полезное и почетное знакомство с г-ном Клержо благодаря своей возлюбленной мадам Жюльетте. Зная, насколько этот достойный человек чувствителен к изъявлениям вежливости и как обижается, когда не получает их, Ноэль прежде всего пригласил его сесть и поинтересовался здоровьем. Клержо с готовностью откликнулся.
– Зубы пока еще в порядке, а вот зрение слабеет. Ноги тоже сдают, и слух уже не тот.
Покончив с жалобами, он перешел к делу:
– Вы знаете, почему я пришел. Сегодня срок вашим векселям, а мне чертовски нужны деньги. Я имею в виду один на десять, второй на семь и третий на пять тысяч. Итого двадцать две тысячи франков.
– Послушайте, господин Клержо, нельзя ли без дурных шуток? – заметил Ноэль.
– Простите, – удивился ростовщик, – я не собираюсь шутить.
– Хочется верить этому. Ровно неделю назад я написал вам и предупредил, что не буду в состоянии заплатить, и попросил переписать векселя.
– Да, я получил ваше письмо.
– И что же вы мне скажете?
– Я не ответил вам, полагая, что вы поймете, что я не могу удовлетворить вашу просьбу. Надеялся, что вы побеспокоитесь найти необходимую сумму.
Ноэль сдержал раздражение и ответил:
– Мне не удалось. Так что примите к сведению: у меня нет ни гроша.
– Черт!.. А вы не забыли, что я уже четырежды переписывал эти векселя?
– Полагаю, я предложил вам такие проценты, что у вас не было причин сожалеть о помещении капитала.
Клержо очень не любил, когда ему напоминали о процентах, которые он берет. Он считал, что тем самым его унижают. Поэтому он весьма сухо ответил:
– Я и не жалуюсь. Хочу лишь заметить, что вы не больно-то церемонитесь со мной. А вот пусти я ваши векселя в обращение, я свои деньги получил бы точно в срок.
– Но не больше.
– Ну и пусть. Для человека вашего сословия суд – это не шутка, и вы мигом отыскали бы способ избежать неприятных последствий. Но вы думаете: папаша Клержо – добряк и простофиля. Да, так оно и есть. Но только если это не приносит мне слишком больших убытков. Короче, сегодня мне абсолютно необходимы деньги. Аб-со-лют-но, – повторил он, выделяя каждый слог.
Решительный вид ростовщика, похоже, несколько встревожил Ноэля.
– Вынужден еще раз повторить, – заявил он, – я совершенно без денег. Со-вер-шен-но.
– Что ж, тем хуже для вас, – заметил ростовщик. – Вижу, мне придется передать векселя судебному исполнителю.
– А что это вам даст? Слушайте, сударь, давайте играть с открытыми картами. Вам что, хочется дать заработать судебным исполнителям? Надеюсь, нет? Вы вынудите меня заплатить большие судебные издержки, но вам-то это даст хоть сантим? Вы добьетесь судебного решения против меня. Прекрасно! А дальше что? Опишете имущество? Но тут нет ничего моего, все записано на имя мадам Жерди.
– Это всем известно. Кроме того, распродажа не покрыла бы долга.
– Ах, так вы собираетесь засадить меня в Клиши?[100] Предупреждаю, вы скверно рассчитали. Я потеряю звание, а не будет звания, не будет и денег.
– Что за глупости вы несете! – возмутился почтенный заимодавец. – И это вы называете быть откровенным? Не смешите меня! Да верь вы, что я способен хотя бы на половину гнусностей, какие вы мне тут приписываете, мои денежки уже лежали бы у вас в ящике стола.
– Заблуждаетесь. Мне негде было бы их взять, разве что попросить у госпожи Жерди, а этого я как раз не хочу делать…
Папаша Клержо прервал Ноэля характерным сардоническим смешком.
– Ну, в эту дверь стучаться нет смысла, – заметил он, – кошелек вашей мамаши давно уже пуст, и, ежели она отдаст Богу душу – а мне сказали, что она тяжело больна, – все наследство не перевалит за две сотни луидоров.
Адвокат побагровел от ярости, глаза его сверкнули, однако он сдержался и довольно бурно запротестовал.
– Я знаю, что говорю, – спокойно продолжал ростовщик. – Прежде чем рисковать своими денежками, люди обычно собирают сведения, и это разумно. Последние сбережения своей матушки вы спустили в октябре. Что ж, Провансальская улица требует расходов. Я тут сделал расчетец, он при мне. Согласен, Жюльетта, вне всяких сомнений, прелестная женщина, равной ей нет, но стоит она дорого. Чертовски дорого!
Ноэль бесился, слушая, как эта достойнейшая личность рассуждает о его Жюльетте. Но что он мог возразить? Впрочем, в мире не бывает совершенства, у г-на Клержо тоже был недостаток: он не уважал женщин, очевидно, потому, что по роду своей коммерческой деятельности ему приходилось сталкиваться с дамами, не внушающими уважения. Общаясь с прекрасным полом, он был мил, услужлив и даже галантен, но и самые гнусные ругательства кажутся не такими оскорбительными, как его презрительная фамильярность.
– Вы слишком торопились, – развивал свою мысль Клержо, как бы не замечая возмущения клиента, – и я в свое время говорил вам об этом. Но вы потеряли голову. Вы никогда не могли ей ни в чем отказать. Она еще и захотеть-то не успеет как следует, а вы уже тут как тут. Это неразумно! Если красивой женщине чего-то захотелось, нужно подольше потомить ее, а не исполнять ее желание сразу. Тогда голова у нее занята, и она не думает о всяких глупостях. Четыре желания в год – вот самая мера. Вы же не заботились о собственном счастье. Понимаю, у нее такие глаза, что и статую святого в нише проймут, но надо же и голову на плечах иметь, черт побери! В Париже не наберется и десятка женщин, которых содержат на такую широкую ногу. Вы думаете, она за это сильнее вас любит? Держите шире карман. Как только разорит, она вам даст от ворот поворот.
Ноэль смирился с красноречием своего благодетеля-банкира так же, как человек, не имеющий зонтика, мирится с ливнем.
– К чему же вы клоните? – поинтересовался он.
– Да к тому, что я не намерен переписывать ваши векселя. Вам понятно? Сейчас, как следует постаравшись, вы еще можете раздобыть необходимые двадцать две тысячи. Не хмурьтесь, не хмурьтесь, вы их найдете, хотя бы для того, чтобы не сесть в тюрьму. Найдете, разумеется, не здесь – предполагать подобное было бы глупо, – а у вашей красотки. Само собой, она не обрадуется и не станет от вас этого скрывать.
– Но ее деньги – это ее деньги, и вы не имеете права…
– И что же? Понимаю, она взовьется и станет настаивать, чтобы вы поискали денег в другом месте. Послушайтесь меня и не поддавайтесь ей. Я желаю, чтобы мне немедленно было заплачено. Я не собираюсь давать вам отсрочку, потому что три месяца назад вы израсходовали последнее, что у вас было. Ну, не спорьте, не спорьте! Вы сейчас в таком положении, когда всеми силами стараешься оттянуть развязку. Вы же с радостью подожжете кровать вашей умирающей матушки, чтобы эта особа могла согреть ноги. Где вы достали десять тысяч, которые вчера дали ей? И кто знает, на что вы вскоре решитесь, чтобы раздобыть денег? Желание удержать ее еще две недели, еще три дня, еще денек может завести вас очень далеко. Откройте же глаза! Я все эти штуки знаю. Если вы не бросите Жюльетту, вы погибнете. Послушайте добрый совет, причем бесплатный. Рано или поздно вам все равно придется с нею расстаться. Так сделайте это сегодня.
Вот таков он, достойнейший Клержо, – никогда не скрывает правды от клиентов, ежели у него накипит. Ну, а если они недовольны, тем хуже, зато его совесть чиста. Он не из тех, кто попустительствует безрассудству.
Ноэль не выдержал и дал выход раздражению.
– Ну хватит! – решительно заявил он. – Можете поступать, как вам угодно, только избавьте меня от своих советов. Я предпочитаю иметь дело с судебным исполнителем. Если я иду на такой рискованный шаг, то, значит, могу исправить все его последствия, да так, что вы только рот разинете. Да, господин Клержо, я могу завтра утром получить двадцать две тысячи франков, а могу и сто тысяч, стоит мне только попросить. Но делать этого не стану. Не прогневайтесь, но мои траты останутся тайной, как это было и до сих пор. Я не хочу, чтобы люди заподозрили, будто я нахожусь в стесненных обстоятельствах. Даже из уважения к вам я не откажусь от достижения своей цели, тем паче в тот день, когда я уже близок к ней.
«Артачится, – думал ростовщик. – Значит, у него не такое безнадежное положение, как я думал».
– Итак, можете тащить векселя к судебному исполнителю, – продолжал адвокат. – Пусть он приходит. Об этом будет знать только наш привратник. Через неделю меня вызовут в торговую палату, и я попрошу отсрочки на двадцать пять дней, которую суд предоставляет всем несостоятельным должникам. Семь и двадцать пять во всем мире равняется тридцати двум. Как раз столько мне и нужно для устройства своих дел. Короче, вывод таков: либо вы принимаете вексель на двадцать четыре тысячи франков сроком на полтора месяца, либо – слуга покорный, мне недосуг, и можете отправляться к судебному исполнителю.
– Ну, через полтора месяца с деньгами у вас будет так же, как сегодня. А сорок пять дней с Жюльеттой, во сколько же это встанет луидоров?
– Господин Клержо, – отвечал Ноэль, – задолго до этого срока мое положение совершенно переменится. Но я вам уже все сказал, – поднимаясь, заявил он, – у меня совершенно нет времени…
– Минутку, минутку! Экий вы порох! – всполошился добряк банкир. – Так, говорите, двадцать четыре тысячи франков на полтора месяца?
– Да. То есть приблизительно семьдесят пять процентов. По-моему, это неплохо.
– Да я-то не больно гоняюсь за барышом, – сообщил г-н Клержо, – только… – Он впился в Ноэля взглядом и ожесточенно скреб подбородок; этот его жест свидетельствовал о напряженной работе мысли. – Только я хотел бы знать, на что вы рассчитываете.
– Все, что я мог вам сообщить, я сообщил. Скоро вы все узнаете, как и остальные.
– Ясно! – воскликнул г-н Клержо. – Дошло наконец! Вы женитесь, да? Черт возьми, вы нашли богатую невесту? Ваша крошка Жюльетта что-то такое говорила мне сегодня утром. Так значит, вы женитесь! А она хороша собой? Да какое это имеет значение. У нее есть денежки, так ведь? Разумеется, без них вы не стали бы жениться. А с родителями вы уже познакомились?
– Я этого не говорил.
– Ладно, ладно, скрытничайте – все и так понятно. Один совет: будьте осторожней, ваша красавица что-то подозревает. Да, вы правы, не стоит добывать деньги. Любой ваш шаг может привести к тому, что будущий тесть узнает про ваше финансовое положение и тогда уж не отдаст за вас доченьку. Словом, женитесь и будьте благоразумны. Главное, бросьте Жюльетту, иначе я гроша не дам за приданое. Хорошо, договорились: приготовьте вексель на двадцать четыре тысячи, а я в понедельник принесу ваши старые векселя.
– А они у вас не с собой?
– Нет. Откровенно признаться, я знал, что иду к вам впустую, и еще вчера передал их вместе с другими судебному исполнителю. Тем не менее можете спать спокойно: я дал вам слово.
Г-н Клержо сделал вид, будто уходит, но тут же повернулся к Ноэлю и сказал:
– Да, совсем забыл! Уж коль будете писать вексель, поставьте там двадцать шесть тысяч. Ваша красавица просила у меня кое-какие тряпки, и я обещал завтра их ей доставить. Таким образом вы оплатите их.
Адвокат попытался протестовать. Разумеется, он не отказывается платить, но считает, что насчет покупок с ним необходимо советоваться. Он не может допустить, чтобы так распоряжались его деньгами.
– Шутник вы! – пожимая плечами, бросил ростовщик. – Неужели из-за такого пустяка вы будете спорить с нею? Ой, задаст она вам! Считайте, что она схватила отступного. И запомните, если вам нужны деньги для свадьбы, дайте мне какое-никакое обеспечение – на эту тему можно побеседовать у нотариуса, – и я к вашим услугам. Ну все, убегаю. До понедельника, не так ли?
Ноэль приник ухом к двери, желая увериться, что ростовщик действительно ушел. Услышав его шаги вниз по лестнице, он разразился проклятьями:
– Скотина! Негодяй! Грабитель! Старый живоглот! Он еще заставил себя упрашивать! Ишь ты, собрался преследовать меня по суду! Хорошо бы я выглядел в глазах графа, если бы до него дошло. Гнусный лихоимец! Я уж думал, придется ему все рассказать. – Продолжая клясть и поносить ростовщика, Ноэль вытащил часы. – Уже половина шестого… – пробормотал он.
Адвокат был в нерешительности. Пойти на обед к отцу? Но можно ли оставить г-жу Жерди? Обед в особняке Коммаренов был куда соблазнительней, но, с другой стороны, покинуть умирающую…
«Нет, уходить нельзя!» – решил он.
Ноэль сел за бюро и быстро написал отцу письмо с извинениями. Г-жа Жерди, сообщал он, может скончаться с минуты на минуту, и он считает себя обязанным быть дома, чтобы принять ее последний вздох. Давая служанке поручение отнести письмо посыльному, чтобы тот доставил его графу, Ноэль вдруг спохватился:
– А брату госпожи Жерди известно, что она опасно больна?
– Не знаю, сударь, – ответила служанка. – Во всяком случае, я ему не сообщала.
– Да как же так! Меня не было, и никому не пришло в голову оповестить его! Немедленно бегите к нему и, если его нет, скажите, чтобы его разыскали. Пусть он придет.
Немножко успокоившись, Ноэль уселся в комнате больной. Там горела лампа, и монахиня, совершенно уже освоившись, хлопотливо вытирала пыль и наводила порядок. Лицо у нее было довольное, и это не ускользнуло от Ноэля.
– Сестра, есть хоть какая-нибудь надежда? – спросил он.
– Хочу в это верить, – отвечала та. – У нее был господин кюре, но ваша матушка так и не очнулась. Он еще раз придет. Но это не все. Как только господин кюре явился, подействовали горчичники: вся кожа покраснела, и я уверена, что она их чувствует.
– Да услышит вас Бог, сестра!
– О, я так молюсь за нее! Главное, ни на минуту не оставлять ее одну. Я договорилась со служанкой. Когда придет доктор, я пойду посплю, а она подежурит до часу. Потом я ее сменю.
– Можете отдыхать, сестра, – со скорбным видом произнес Ноэль. – Ночью подежурю я, мне все равно не удастся сомкнуть глаз.
XII
Получив отпор у судебного следователя, смертельно уставшего после целого дня допросов, папаша Табаре вовсе не чувствовал себя побежденным. Недостаток или, если угодно, достоинство старого сыщика состояло в том, что он был упрям как мул. От взрыва отчаяния, нахлынувшего на него в галерее, он вскоре перешел к той непреодолимой решимости, которую можно бы назвать воодушевлением, возникающим в момент опасности. Чувство долга вновь одержало верх. Разве можно предаваться постыдному разочарованию теперь, когда от одной-единственной минуты зависит, быть может, жизнь человеческая? Бездействие непростительно! Он толкнул невинного в пропасть, он и вытащит его оттуда, и, если никто не захочет ему помочь, он справится сам.
Как и следователь, папаша Табаре падал с ног от усталости. Выйдя на воздух, он почувствовал к тому же, что умирает от голода и жажды. Волнения минувшего дня заставили его забыть о самом необходимом, и со вчерашнего вечера во рту в него не было даже глотка воды. На бульваре он зашел в ресторан и заказал обед. Пока он подкреплялся, к нему потихоньку возвращалось мужество, а вместе с ним и надежда. Теперь ему самое время было бы воскликнуть: «Слаб человек!» Кто не знает по себе, как может перемениться настроение за время самой скромной трапезы! Какой-то философ даже утверждал, что героизм зависит от наполненности желудка.
Теперь нашему сыщику дело представлялось уже не в таком мрачном свете. Разве у него нет в запасе времени? Месяц – большой срок для энергичного человека. Неужели его обычная проницательность изменит ему на этот раз? Разумеется, нет. Он только сожалел, что не может предупредить Альбера о своих трудах ради его освобождения.
Из-за стола он встал другим человеком и бодрым шагом преодолел расстояние, отделявшее его от улицы Сен-Лазар. Когда привратник отворил ему дверь, часы пробили девять. Начал он с того, что взобрался на пятый этаж, чтобы справиться о своей старинной приятельнице, которую еще не так давно называл милейшей, достойнейшей госпожой Жерди.
Дверь ему отворил Ноэль, которого, судя по всему, растрогали воспоминания о минувшем: он был погружен в такую печаль, словно умирающая и впрямь доводилась ему матерью. Из-за этого неожиданного обстоятельства папаше Табаре пришлось войти хотя бы на несколько минут, несмотря на то, что чувствовал он себя при этом крайне неловко.
Он предвидел, что, когда он окажется с глазу на глаз с адвокатом, ему придется разговаривать о деле вдовы Леруж. Легко ли, зная то, чего не знает и его молодой друг, рассуждать на эту тему и не выдать себя? Одно неосторожное слово может пролить свет на роль, которую играл в этих трагических обстоятельствах папаша Табаре. А ему хотелось остаться чистым и незапятнанным отношениями с полицией, особенно в глазах его дорогого Ноэля, ныне виконта де Коммарена.
С другой стороны, он жаждал разузнать, что произошло между адвокатом и графом. Неизвестность возбуждала его любопытство. Короче говоря, отступать было некуда, и он дал себе слово держать язык за зубами и быть начеку.
Адвокат проводил сыщика в спальню госпожи Жерди. Самочувствие ее к вечеру несколько изменилось, хотя еще нельзя было понять, к лучшему или к худшему. Очевидно было одно: забытье ее стало уже не столь глубоким. Глаза ее по-прежнему были закрыты, но можно было заметить легкое подергивание век; она металась на подушках и тихонько стонала.
– Что сказал врач? – спросил папаша Табаре, понижая голос до шепота, как невольно делают все в комнате больного.
– Он только что ушел, – отвечал Ноэль. – Скоро все будет кончено.
Папаша Табаре на цыпочках подошел ближе и с нескрываемым волнением взглянул на умирающую.
– Бедная женщина! – прошептал он. – Смерть для нее милость Господня. Наверно, она жестоко страдает, но что такое эта боль по сравнению с той, какую довелось бы ей пережить, знай она, что ее сын, родной ее сын, сидит в тюрьме по обвинению в убийстве!
– Вот и я пытаюсь этим утешиться, видя ее в постели, без сознания, – подхватил Ноэль. – Ведь я все еще люблю ее, старый мой друг, для меня она не перестала быть матерью. Вы слышали, как я проклинал ее? Я обошелся с нею жестоко, думал, что ненавижу ее, но сейчас, теряя ее, я все забыл и помню только, как она ласкала меня. Да, лучше бы ей умереть. И все-таки, нет, не верю, не могу поверить, что ее сын убийца.
– Правда? Вы тоже не верите?
Папаша Табаре вложил в это восклицание столько пыла, столько горячности, что Ноэль взглянул на него с некоторым изумлением. Старик почувствовал, что краснеет, и поспешил объясниться:
– Я произнес «вы тоже», потому что сам, быть может, по недостатку опыта убежден в невиновности этого молодого человека. Не представляю себе, чтобы человек в его положении задумал и осуществил подобное злодейство. Я со многими говорил об этом деле, оно произвело невообразимый шум, так вот, все разделяют мое мнение. Всеобщие симпатии на его стороне, а это кое-что значит.
Монахиня сидела у постели, она выбрала место подальше от лампы, чтобы оставаться в тени, и яростно вязала чулок, предназначенный какому-нибудь бедняку. Это была чисто механическая работа, во время которой она обычно молилась. Но как только вошел папаша Табаре, она, судя по всему, позабыла о своих нескончаемых молитвах и навострила уши. Она слушала, но ничего не понимала. Умишко ее выбивался из сил. Что означает этот разговор? Кто эта женщина, кто этот молодой человек, который ей не сын, но называет ее матерью и упоминает настоящего сына, обвиненного в убийстве? Уже в разговоре Ноэля с доктором кое-что показалось ей загадочным. В какой странный дом она угодила! Ей было немного страшно, и на душе неспокойно. Не совершает ли она грех? Она пообещала себе, что обо всем расскажет господину кюре, как только увидит его.
– Нет, – говорил тем временем Ноэль, – нет, господин Табаре, нельзя сказать, что всеобщие симпатии на стороне Альбера. Сами знаете, мы, французы, любим крайности. Когда арестовывают какого-нибудь беднягу, быть может, вовсе и не совершившего преступления, которое ему ставят в вину, мы готовы побить его камнями. Всю нашу жалость мы приберегаем для того, кто уже предстал перед судом, пусть вина его и очевидна. Пока правосудие колеблется, мы вместе с ним настроены против обвиняемого, но как только доказано, что человек совершил злодеяние, наши симпатии ему обеспечены. Вот вам наше общественное мнение. Сами понимаете, оно меня не волнует. Я настолько его презираю, что, если Альбера не отпустят, на что я до сих пор надеюсь, я сам, слышите, сам буду его защитником. Я только что говорил это моему отцу, графу де Коммарену. Я стану адвокатом Альбера и спасу его.
Старик готов был броситься Ноэлю на шею. Ему до смерти хотелось сказать: «Мы вдвоем спасем его», но он сдержался. Что, если после такого признания адвокат станет его презирать? Однако он дал себе слово сбросить маску, если это будет необходимо и дела Альбера примут совсем уж угрожающий оборот. А покуда он ограничился тем, что пылко одобрил своего молодого друга.
– Браво, дитя мое! – воскликнул он. – У вас благородное сердце. Я опасался, что богатство и титул испортят вас, что вы возжаждете мести за все пережитое. Но вижу, вы останетесь таким же, каким я знал вас в прежние, более скудные времена. Однако скажите, виделись ли вы с господином графом, вашим отцом?
Только теперь Ноэль, казалось, заметил устремленные на него из-под накидки глаза монахини, горевшие от любопытства, как два карбункула. Он взглядом указал на нее сыщику и ответил:
– Я его видел, и все устроилось так, как я желал. Потом, при случае, расскажу вам о нашей встрече подробнее. Здесь, у этой постели, я почти краснею за свое счастье…
Папаше Табаре пришлось удовольствоваться этим ответом и обещанием. Понимая, что нынче вечером он ничего не узнает, старик признался, что выбился из сил, бегая по делам, и что ему пора спать. Ноэль его не удерживал. Он сказал, что ждет брата г-жи Жерди, за которым уже несколько раз посылали, но безуспешно. И еще добавил, что встреча с ним изрядно его смущает, поскольку он не знает, как себя вести. Следует ли все ему рассказать? Но это лишь усугубит его горе. С другой стороны, не сказать – значит принудить себя к тягостному притворству. Сыщик нашел, что лучше пока ничего не говорить, а позже объясниться.
– Какой прекрасный молодой человек мой Ноэль! – бормотал папаша Табаре, как можно тише пробираясь к себе в квартиру.
Вот уже сутки он не был дома и теперь ждал жестокого выговора от домоправительницы. Манетта и впрямь рвала и метала и тут же объявила хозяину, что твердо решила подыскать себе другое место, если он не образумится. Всю ночь она не сомкнула глаз, в чудовищной тревоге прислушиваясь к малейшему шороху на лестнице, с минуты на минуту ожидая, что на носилках внесут зарезанного хозяина. И в доме, как назло, не спали. Она видела, как вскоре после хозяина вышел г-н Жерди и через два часа вернулся. Потом приходили какие-то люди, посылали за врачом. Такие переживания убивают ее, не говоря уж о том, что для нее непереносимо ожидание – такая у нее натура.
При этом Манетта забывала, что ожидала она не хозяина и не Ноэля, а видного муниципального гвардейца, своего земляка, который обещал жениться на ней, а вчера, этакий изменник, взял и не пришел. Готовя папаше Табаре постель, она сыпала упреками и причитала, что она, мол, женщина откровенная – что у нее на уме, то и на языке, и она не станет молчать, когда речь идет об интересах хозяина, о его здоровье и добром имени. Хозяин помалкивал, не пытаясь возражать; он склонил голову перед бурей, согнулся под градом. Но стоило Манетте управиться с постелью, он без лишних слов выставил ее и запер дверь на два оборота.
Прежде всего, Табаре хотел составить новый план кампании и наметить быстрые и решительные меры. Он наскоро проанализировал положение. Ошибся ли он в ходе расследования? Нет. Допустил ли погрешности, выстраивая гипотезу? Тоже нет. Он исходил из установленного факта убийства, учитывал все обстоятельства и неизбежно должен был выйти на того самого убийцу, какого предсказал. Но подследственный г-на Дабюрона ни в коем случае не может быть убийцей. Вера в непреложность собственных выводов подвела папашу Табаре, когда он указал на Альбера.
«Вот куда заводят предвзятые мнения и бессмысленные общие слова, которые для глупцов – словно путевые столбы. Будь я послушен своему вдохновению, я исследовал бы это дело глубже, не положился бы на волю случая. Формула „Ищи, кому выгодно преступление“ может оказаться столь же справедливой, сколь и бессмысленной. В самом деле, наследники убитого получают все выгоды от его смерти, а убийце достается всего-навсего кошелек и часы жертвы. В смерти вдовы Леруж были заинтересованы трое: Альбер, г-жа Жерди и граф де Коммарен. Мне ясно, что Альбер не может быть убийцей; не может быть ею и г-жа Жерди, которую неожиданное известие об убийстве в Ла-Жоншер вот-вот сведет в могилу; остается граф. Значит, это он? Но он не мог действовать собственноручно. Он нанял какого-то негодяя, причем, так сказать, негодяя из хорошего общества: убийца был обут в изящные лаковые сапоги от лучшего мастера и курил первосортные сигары с янтарным мундштуком. Обычно таким элегантным мерзавцам не хватает духу на тяжкие преступления. Они жульничают, совершают подлоги, но не убивают. Но допустим даже, что граф нашел молодца, готового на все. В таком случае он просто-напросто сменит сообщницу на сообщника, еще более опасного. Это было бы глупо, а граф умен. Значит, он здесь ни при чем. Впрочем, для очистки совести проверю и эту возможность.
Вот еще что: вдова Леруж, так ловко подменившая младенцев, могла с тем же успехом браться и за другие не менее рискованные поручения. Кто докажет, что она не оказала какой-то услуги другим людям, которым теперь понадобилось от нее избавиться? Здесь какая-то тайна, которую я пока при всем желании не в силах разгадать. В одном я уверен: вдову Леруж убили не для того, чтобы помешать Ноэлю вступить в его права. Ее устранили по какой-то схожей причине, и устранил ее некий энергичный и ловкий негодяй, имевший побуждения, которые я предполагал у Альбера. В этом направлении и нужно искать. Прежде всего, следует изучить биографию этой услужливой вдовы, и я ее раздобуду: завтра, видимо, в прокуратуру доставят сведения, собранные в ее родных местах».
Вернувшись к Альберу, папаша Табаре принялся взвешивать улики против молодого человека и оценивать шансы, которые у него еще остаются.
– Что до шансов, – бурчал сыщик, – то на его стороне только случай да я, то есть пока шансы ничтожны. Что до улик, то им нет числа. Однако не будем отчаиваться. Эти улики собрал я сам, и мне известно, чего они стоят. Казалось бы, многого, а выходит – ничего. Что в этом деле, в котором даже собственным глазам и ушам не следует доверять, доказывают самые, на первый взгляд, очевидные следы? Альбер – жертва необъяснимых совпадений, но все они могут разъясниться в один миг. Да что я, впервые с таким сталкиваюсь? В деле того бедняги портного было еще хуже. В пять часов он покупает нож, показывает его десятку друзей, говоря: «Это для моей жены, она, мерзавка, обманывает меня с подмастерьями». Вечером соседи слышат шумную ссору между супругами, крики, угрозы, топот, удары, потом внезапно все смолкает. Наутро портного и след простыл, а жену находят мертвой, и между лопаток у нее торчит тот самый нож, вонзенный по самую рукоятку. И что же? Убил ее не муж, а ревнивый любовник. Чему верить после этого? Правда, Альбер не желает рассказать, как он провел вечер. Но это меня не касается. Моя задача не выяснять, где он был, а доказать, что в Ла-Жоншер его не было. Может быть, Жевроль напал на след? Желаю ему этого от всего сердца. Дай-то Бог, чтобы Жевроль преуспел! Правда, потом он замучает меня язвительными шуточками, однако за тщеславие и дурацкое упрямство я вполне заслуживаю этого не слишком страшного наказания. Чего бы я не дал, чтобы Альбер поскорей вышел на свободу! Да за это и половину состояния не жалко отдать. А вдруг меня постигнет неудача? Вдруг, причинив ему столько зла, я не сумею принести ему избавление?
Содрогнувшись от такой мысли, папаша Табаре лег в постель. Он уснул, и ему приснился кошмарный сон. Ему снилось, что он затерялся среди сброда, заполняющего площадь Рокетт в те дни, когда вершится месть общества, и глазеющего на последние конвульсии осужденного, и присутствует при казни Альбера. Он видит, как несчастный, со связанными за спиной руками, в сорочке с оторванным воротом, поддерживаемый священником, всходит по крутым ступеням на эшафот. Видит, как тот стоит на роковом помосте, гордым взором обводя ужаснувшуюся толпу. Вскоре осужденный встречается взглядом с папашей Табаре и, разорвав веревки, указывает на него, громогласно восклицая: «Вот мой погубитель!» Поднимается громкий ропот: все проклинают папашу Табаре. Он хочет убежать, но ноги словно налиты свинцом; он пытается хотя бы закрыть глаза, но не может: неведомая, неодолимая сила заставляет его смотреть, и тут Альбер кричит: «Я невиновен, а истинный убийца…» – и называет имя убийцы; толпа подхватывает это имя, но папаша Табаре его не расслышал, не может запомнить. Наконец, голова казненного скатывается с плеч…
Старик вскрикнул и проснулся в холодном поту. Ему не сразу удалось убедить себя, что все виденное и слышанное им было сном, что на самом деле он дома, у себя в постели. Да, все это ему приснилось. Но говорят, сны подчас оказываются предупреждением свыше. Воображение папаши Табаре было до такой степени поражено, что он тщетно изо всех сил пытался вспомнить имя преступника, произнесенное Альбером. Так и не преуспев в этом, он встал и зажег свечу: темнота нагоняла на него страх, ночь кишела призраками. Нечего было и думать о том, чтобы уснуть. Снедаемый тревогой, он осыпал себя самыми немыслимыми проклятиями и горько упрекал за то удовольствие, которое до сих пор ему дарило его увлечение. Слаб человек! Бог лишил его разума, когда он надумал идти на Иерусалимскую улицу предлагать свои услуги. Ничего не скажешь, подходящее занятие для человека его возраста, почтенного парижского буржуа, богатого и уважаемого! Подумать только, ведь он гордился своими подвигами, бахвалился своей проницательностью, тщеславно радовался своему изощренному нюху, кичился даже дурацким прозвищем Загоню-в-угол! Старый олух! Чего он добился, приобретя ремесло ищейки? Самых страшных неприятностей, какие только есть на свете, да презрения друзей, не говоря уж об опасности соучастия в осуждении невинного человека! Даже дело портного не открыло ему глаза.
Перебирая в памяти минуты торжества, испытанные в прошлом, и сравнивая их с нынешними мучениями, он давал себе зарок никогда больше не возвращаться к этому занятию. Когда Альбер будет спасен, он поищет менее рискованных и более почтенных развлечений. Прервет связи, за которые приходится краснеть; право же, полиция и правосудие как-нибудь обойдутся без него.
Наконец наступил рассвет, которого папаша Табаре ждал с лихорадочным нетерпением. Чтобы протянуть время, одевался он медленно, с большим тщанием, старался занять мысли всякими мелочами, не думать о том, сколько минут прошло, – и все-таки раз двадцать глянул, не остановились ли стенные часы. Несмотря на все проволочки, не было еще восьми, когда он явился домой к судебному следователю, прося извинить, что ввиду весьма серьезных причин столь бесцеремонно потревожил его ранним утром.
Его извинения оказались излишни. Восемь утра – не то время, когда можно было потревожить г-на Дабюрона. Он уже принялся за работу. С присущей ему благожелательностью он принял сыщика и даже пошутил над его вчерашним волнением. Кто бы мог подумать, что у г-на Табаре столь чувствительная душа! Ну, да утро вечера мудренее. Надо надеяться, г-н Табаре сегодня мыслит несколько более здраво, а может, он поймал истинного преступника? Сыщика огорчил легкомысленный тон следователя, который слыл человеком не только сдержанным, но даже мрачноватым. Не крылась ли за этим зубоскальством твердая решимость пренебречь любыми доводами папаши Табаре? Сыщик это так и понял и свою защитительную речь начал, не питая ни малейших иллюзий.
Говорил он на сей раз спокойнее, но с той энергией и решимостью, которые обрел ценой серьезных размышлений. Он взывал к сердцу и рассудку. Увы, хотя, говорят, сомнение заразительно, ему не удалось ни переубедить следователя, ни сколько-нибудь поколебать. Самые сильные его аргументы разбивались о железную убежденность г-на Дабюрона, как стекло о гранит. И в этом не было ничего удивительного.
Папаша Табаре опирался лишь на зыбкую теорию, на слова. Г-н Дабюрон располагал осязаемыми свидетельствами, фактами. А случай сам по себе был таков, что, какие бы доводы ни приводил сыщик в оправдание Альбера, все они могли обернуться против молодого человека и подтвердить его виновность. Папаша Табаре настолько был уверен, что у следователя его постигнет неудача, что, похоже, ничуть не обеспокоился и не огорчился.
Он объявил, что покуда не будет настаивать; он, дескать, вполне верит в познания и беспристрастность г-на судебного следователя, так что с него довольно и того, что он предостерег г-на Дабюрона против тех предположений, которые сам же имел несчастье ему сообщить. А теперь, добавил он, ему предстоит собрать новые улики. Расследование только начинается, и многое еще неизвестно, например, прошлое вдовы Леруж. Сколько новых фактов может обнаружиться! Кто знает, какие показания даст человек с серьгами, по следу которого идет Жевроль? В глубине души пылая возмущением и более всего желая осыпать проклятиями и колотушками этого «болвана судейского», внешне папаша Табаре по-прежнему держался смиренно и скромно.
Дело в том, что он хотел и впредь оставаться в курсе всех действий и распоряжений следователя, а также знать, какие результаты дадут новые допросы. Напоследок он попросил оказать ему любезность и позволить встретиться с Альбером; ему казалось, что за свои услуги он достоин столь пустячного вознаграждения. Ему бы только потолковать с Альбером две минуты без свидетелей.
Однако г-н Дабюрон отклонил эту просьбу. Он объявил, что пока подозреваемый будет содержаться в строжайшем одиночном заключении. В качестве же утешения добавил, что дня через три-четыре к этому вопросу, пожалуй, можно будет вернуться, поскольку отпадут причины для столь строгой изоляции.
– Ваш отказ весьма огорчителен для меня, сударь, – сказал папаша Табаре, – но я вас понимаю и слушаюсь.
Это была единственная произнесенная им жалоба; затем он поспешно удалился, боясь, что не сдержится и даст волю раздражению. Он почувствовал, что, помимо огромного счастья от спасения невинного, которого чуть не погубила его, Табаре, неосторожность, он испытает невыразимое наслаждение, отомстив упрямому судейскому крючку.
– Да для несчастного, – бормотал он, – три дня в тюрьме все равно что три столетия. А наш любезный следователь говорит об этом, как будто это пустяк. Я должен как можно скорее обнаружить истину.
Да, г-н Дабюрон полагал, что ему не понадобится больше нескольких дней, чтобы вырвать у Альбера признание или хотя бы заставить его отказаться от своей системы защиты. Вся беда предварительного следствия состояла в том, что оказалось невозможно найти свидетеля, который видел бы подозреваемого во вторник вечером, накануне поста. А между тем одно-единственное свидетельство имело бы столь огромное значение, что г-н Дабюрон, как только папаша Табаре оставил его наконец в покое, направил все усилия на поиски такого свидетельства.
У него оставались немалые надежды: еще только суббота, убийство совершено совсем недавно, и люди наверняка еще что-то помнят, а полиция до сих пор не успела произвести расследование по всем правилам. Пятеро самых опытных сыщиков уголовной полиции были направлены в Буживаль; их снабдили фотографическими снимками Альбера. Они получили приказ прочесать местность между Рюэйлем и Ла-Жоншер, разнюхивать, расспрашивать, производить тщательнейшие и подробнейшие розыски. Фотографии намного облегчали им задачу. Сыщикам было велено предъявлять их всем и каждому и даже раздать десяток местным жителям, благо снимков хватало. Не может же быть, чтобы в такой вечер, когда столько народу находилось вне дома, никто не встретил изображенного на фотографии человека ни на рюэйльском вокзале, ни на какой-нибудь из дорог, ведущих в Ла-Жоншер, – на большаке или тропинке, вьющейся вдоль реки.
Отдав эти распоряжения, судебный следователь направился в суд и послал за подозреваемым. С утра он уже успел получить рапорт, где час за часом перечислялись все поступки, жесты, слова узника, за которым втайне велось наблюдение. Из рапорта следовало, что ничто не изобличало в Альбере преступника. Выглядел он печальным, но не угнетенным. Ни крика, ни угроз, ни проклятий правосудия, ни даже единого слова о роковой ошибке не вырвалось из его уст. Слегка подкрепившись, он подошел к окну камеры и, прислонясь к нему, надолго, на час с лишним, замер в неподвижности. Затем лег и спокойно уснул.
«Железный человек!» – подумал г-н Дабюрон, когда подозреваемый вошел в кабинет.
Альбер ничем более не напоминал того несчастного, который накануне, ошеломленный множеством улик, оглушенный градом разящих вопросов, пытался защищаться и, казалось, слабел под взглядом следователя. Совершил он преступление или не совершил, но решимость к нему, судя по всему, вернулась. Выражение его лица не оставляло на этот счет ни малейших сомнений. В глазах его читались хладнокровная готовность добровольно принести себя в жертву, а также известная надменность, которую можно было принять за презрение, хотя на самом деле она объяснялась благородным негодованием оскорбленного человека. Чувствовалось, что он уверен в себе и несчастье способно поколебать его, но не сломить.
Судебный следователь понял, что пора изменить тактику. Он распознал в виконте одну из тех натур, которые, когда на них нападают, оказывают сопротивление, а под влиянием угроз становятся еще тверже. Отказавшись от мысли запугать, г-н Дабюрон попытался его смягчить. Расхожий, зато беспроигрышный прием, подобный некоторым театральным эффектам, выжимающим у зрителей слезу. Преступник, собравший всю волю в кулак, чтобы противостоять запугиванию, чувствует себя безоружным, столкнувшись с вкрадчивой снисходительностью, которая чем притворнее, тем убедительнее. Такое умасливание было коронным номером г-на Дабюрона. Сколько признаний он вырвал, оросив им путь слезами! Никто лучше него не умел задеть те извечные струны, которые отзываются даже в самых развращенных сердцах; струны эти – честь, любовь, семья.
Он с такой добротой и лаской обратился к Альберу, так сочувствовал ему! Еще бы! Ему, чья жизнь доныне была волшебной сказкой, выпали такие муки! Все, что у него было, внезапно обратилось в развалины! Кто бы мог это предвидеть в те дни, когда он был единственной надеждой богатейшей и знатнейшей семьи? Обратившись к минувшему, следователь остановился на трогательных воспоминаниях ранней юности, поворошил прах всех угасших радостей. Умело используя все, что он знал о жизни подозреваемого, г-н Дабюрон терзал его мучительными намеками на Клер д’Арланж. Зачем Альбер упорствует в желании в одиночку нести бремя своего горя? Неужели в мире нет ни одной души, которая рада была бы облегчить его ношу? К чему это непримиримое молчание? Не следует ли ему подать весточку той, чья жизнь переплелась с его жизнью? Что для этого нужно? Одно слово. И вот он если уж не свободен, то хотя бы не отторгнут от мира! Тюрьма станет для него вполне сносным пристанищем. Тогда конец одиночному заключению, к нему станут приходить друзья, он сможет звать к себе кого захочет.
Казалось, это говорит не следователь, а отец, в груди которого всегда остаются неисчерпаемые запасы снисходительности и любви к сыну. Г-н Дабюрон этим не ограничился. Он предположил, что сам очутился на месте Альбера. Как бы он поступил после чудовищного разоблачения? Он насилу осмеливается подумать об этом. Но он понимает, что подвигло Альбера на убийство вдовы Леруж; с его точки зрения, убийство это вполне объяснимо и едва ли не извинительно. И тут он поставил новый капкан. Разумеется, это тяжкое преступление, но в нем нет ничего возмущающего совесть или разум.
Это одно из тех преступлений, которое общество может если не забыть, то до известных пределов извинить, потому что в причинах, толкнувших преступника на это злодеяние, нет ничего постыдного. Какой суд не найдет смягчающих обстоятельств для столь понятной вспышки безумия? И потом, разве первым и самым главным виновником преступления не оказывается граф де Коммарен? Разве не его бредовая затея привела к столь ужасной развязке? Его сын – жертва обстоятельств и достоин главным образом жалости.
В таком духе г-н Дабюрон распространялся довольно долго, прибегая к доводам, которые, на его взгляд, более всего были способны смягчить закоснелое сердце убийцы. Из его речей вытекало, что разум ней всего будет сознаться. Но его риторические упражнения достигли не большего успеха, чем слова папаши Табаре, обращенные к нему.
Альбер, казалось, нисколько не растрогался, его ответы были донельзя лаконичны. Как и в первый раз, он с начала и до конца настаивал на своей невиновности. Оставалось прибегнуть к испытанию, которое часто приводило к желанным результатам.
В тот же день, в субботу, Альбера привели туда, где лежал труп вдовы Леруж. Казалось, это мрачное зрелище произвело на него впечатление, но не большее, чем на любого человека, которому показали жертву убийства спустя четыре дня после преступления. Кто-то из присутствующих произнес:
– Эх, если бы она могла заговорить!
– Для меня это было бы счастьем, – отозвался Альбер.
С самого утра г-ну Дабюрону не удалось продвинуться ни на шаг. Ему пришлось признать, что разыгранная им комедия провалилась, а теперь потерпела неудачу и эта последняя попытка. К тому же самоуверенного следователя бесило невозмутимое смирение подозреваемого. Его досада стала явной для всех, когда, внезапно отринув притворную доброту, он сурово распорядился отвести Альбера в тюрьму.
– Я заставлю его признаться! – сквозь зубы процедил он.
Быть может, в эту минуту г-н Дабюрон с сожалением подумал о тех милых инструментах, что применялись следствием в средние века и легко развязывали языки подозреваемым. «Такого упорного преступника еще свет не видывал», – думал он. На что он только рассчитывает, так дерзко все отрицая? Такое упорство, бессмысленное при столь неопровержимых уликах, приводило следователя в негодование. Сознайся Альбер в преступлении, он мог бы рассчитывать на сочувствие г-на Дабюрона, но, запираясь, он нажил в его лице беспощадного врага.
По природе добрый и великодушный, следователь очутился в ложном положении, и это его ослепляло и сбивало с толку. Сперва он желал, чтобы Альбер оказался невиновен, но теперь жаждал поскорей доказать его вину. На это существовало множество причин, в которых сам он не мог разобраться. Г-ну Дабюрону слишком памятны были те времена, когда виконт де Коммарен оказался его соперником и он готов был его убить. Быть может, он раскаивался, что подписал постановление на арест и не отказался вести следствие? А тут еще этот сюрприз – необъяснимая перемена с папашей Табаре.
Все это вместе приводило г-на Дабюрона в состояние лихорадочного возбуждения и толкало дальше по пути, на который он вступил. Отныне он не столько стремился доказать вину Альбера, сколько оправдать собственное поведение. Это дело так задевало его, словно касалось лично. И впрямь, окажись подозреваемый невиновным, г-ну Дабюрону не оправдаться в собственных глазах. И чем сильнее корил он себя, чем острее чувствовал, как нарастает в нем сознание вины, тем упорнее старался изобличить бывшего соперника, даже несколько злоупотребляя своей властью. Его влекла логика событий. Ему казалось, что на карту поставлено его счастье, и он развивал судорожную деятельность, с какой не производил еще ни одного расследования.
Все воскресенье г-н Дабюрон выслушивал доклады сыщиков, вернувшихся из Буживаля. Все они утверждали, что вконец выбились из сил, однако никаких новых сведений не добыли. Правда, они слышали разговоры о какой-то женщине, которая якобы видела убийцу, выходившего от вдовы Леруж, но никто не сумел указать им эту женщину или хотя бы назвать ее имя.
Однако все почитали своим долгом сообщить следователю, что одновременно с расследованием, которое предпринял он, происходит еще одно, которое ведет папаша Табаре. Он изъездил все окрестности в кабриолете, запряженном резвой лошадкой. Действовал он, по-видимому, весьма стремительно, потому что уже успел побывать повсюду, куда бы ни явились сыщики. Судя по всему, под началом у него состоят человек двенадцать, из которых по меньшей мере четверо служат на Иерусалимской улице. Все сыщики сталкивались с папашей Табаре, со всеми он говорил. Одному из них он заметил:
– За каким дьяволом вы показываете эту фотографию каждому встречному и поперечному? Не пройдет и четырех дней, как у вас будет толпа свидетелей, которые за три франка наперегонки ринутся расписывать вам вашу же фотографию.
Другого полицейского он окликнул на дороге и высмеял его.
– Ну и простак же вы! – крикнул он. – Стоит ли человека, который прятался, искать на дороге, где ходят все; поищите лучше на обочинах и найдете.
Наконец, он окликнул двух сыщиков в буживальском кафе и отозвал их в сторону.
– Я его нашел, – сказал он им. – Парень хитер, он пришел через Шату. Его видели трое, два железнодорожных носильщика и еще одно лицо, чьи показания будут решающими, поскольку он с ним разговаривал. Преступник курил.
Г-н Дабюрон так разъярился на папашу Табаре, что, недолго думая, ринулся в Буживаль с твердым намерением привезти не в меру ретивого сыщика в Париж, а после заставить кого следует дать ему хорошую нахлобучку. Но съездил он зря. Папаша Табаре, кабриолет, резвая лошадка и двенадцать помощников исчезли; во всяком случае, найти их не удалось.
Вернувшись домой, вне себя от усталости и крайне расстроенный, следователь обнаружил телеграмму от начальника отдела уголовной полиции, краткую, но весьма выразительную:
«Руан воскресенье тчк Нашел его тчк Вечером выезжаем Париж тчк Бесценный свидетель тчк Жевроль»
XIII
В понедельник с утра, часов в девять, г-н Дабюрон собрался в суд, где надеялся встретить Жевроля и найденного им свидетеля, а может быть, и папашу Табаре. Сборы были уже почти закончены, как вдруг слуга доложил, что его желает видеть молодая дама, пришедшая в сопровождении особы постарше. Назваться посетительница не захотела, говоря, что откроет свое имя только в том случае, если без этого ее категорически откажутся принять.