Темные (сборник) Гелприн Майкл
Но Ляпе было страшно одной, и она боязливо ступила на порог.
– А как ты ее достанешь? – спросила шепотом.
Витя пожал плечами. Дверь в парилку, как и в прошлый раз, была плотно закрыта. Зачем-то приложил к ней ухо – тишина, вдруг показавшаяся Вите нехорошей. Словно притаился кто там, в задверной темноте, и ждет. Опять лег на пол, заглянул в щель. Глаза едва различали слабые силуэты каменки, у стены под окном что-то светлело – наверное, кукла. Не дожидаясь, пока неживой запах снова накроет его страхом, Витя поднялся. За дверью что-то глухо, как мягкими рукавицами, хлопнуло. «Пойдем-пойдем, не надо куклу…» – Ляпа прижалась к брату. Но Витя вдруг разозлился на себя, на девчачью глупость и, не соображая, что делает, рванул дверь. Она открылась легко.
Из темноты проема влажно выдохнуло и будто вдохом затянуло их внутрь. Нет, они шагнули сами, двумя чурбанчиками, словно не шагнуть было нельзя (Ляпа так и не разомкнула рук, вцепившись в локоть брата).
Обычная баня. Старый таз, собирающий дождь с прохудившейся крыши. Небесная некогда вода теперь пахла прелью, старым деревом, червями и землей. Запах этот был густ до осязаемости: он проникал в одежду, плотно льнул к коже, туманил голову, хозяйствуя, подчиняя. Витя содрогнулся, попав под его власть, словно забыл все прочие запахи и как выглядит солнечный свет. Мальчик мотнул головой, отгоняя туман в голове и вдруг навалившуюся слабость.
Что-то давило на уши, и ему чудились шорохи, складывающиеся в призрачные, зыбкие слова, но он не мог их разобрать, боялся расслышать. Шагнул к окну, чтобы схватить куклу и бежать скорее из этого странного места, но взгляд его задержался на глади воды в тазу и вдруг словно нырнул. И поплыло все, и забылось, кто он, что, на каком свете, и есть ли он – свет. Со дна навстречу росло что-то блеклое, нездоровое, остекленелоглазое, зло взирающее на внешний, за эмалированными краями, мир. Словно кипели, наплывали текучие отражения – человечики, младенчики, белые, вымытые, нечистые, разбухшие от воды, ноздреватые от земли. Мелькнуло перекошенное мертвое лицо пичи-Гали, поросячье рыло, но дальше Марьи, Марьи клубились и поднимались. Лезли, взвизгивали недетскими голосами, шептали онемевшими от многолетнего молчания губами ставшие внятными, наконец, слова: «Мунчо вуиз ини…[10] мунчо вуууиз ииини…» Мирная эта фраза – «баня уже истопилась», много раз слышанная от бабушки в дни помывки, звучала здесь, во влажной темени, диким, противным роду человеческому, запретным заклинанием – а может, и была им? Витя дернулся, остатками некрепкой детской воли пытаясь развернуться, убежать, но тело стало ватным и двигалось медленно, как в толще воды. Дверь в парную захлопнулась с глухим войлочным стуком, словно последний выдох отлетел.
Ляпа взвизгнула и закрыла лицо руками. А то, что жило в дождевой воде, пахнущей червями, поднималось, росло, легким паром растекаясь по тесной темноте. Закрытая дверь вдруг содрогнулась под ударом. Кто-то из внешнего, солнечного мира колотил в нее, дергал всем телом, будто умоляя впустить. И она отворилась. На пороге ошарашенно замер конюх, словно не ожидал, что откроют, не верил глазам своим. Различив в густом пару две детские фигурки и закрыв лицо широким рукавом, ринулся в парную, как пожарный бросается в огонь за погорельцами. Из всех щелей на них таращились мертвые, без выражения, глаза, тянулись тонкие пальцы, бледные, бескровные. Безобразные лица – лица без образа и подобия Божьего, взирали на них, разевая рты в жадном хотении вгрызаться, пить, гася тянущую, неутихающую жажду чужой жизни. Бледные тельца, личики сердечком, фигурки нескладные, с головами набок, жадно приглядываясь, принюхиваясь, протягивали руки к теплому, еще живому. Петька широкой своей ладонью одним взмахом вымел Витю из парной, потянулся за Ляпой, но та споткнулась, упала. Дверь захлопнулась.
Витя, не помня себя, выскочил из предбанника и рванул в сторону. В середине картофельного поля остановился, его вырвало от ужаса. Из бани слышались глухие удары, шорох, шепот, плеск. Гортанно ревел Петька, тоненько ночной птичкой кричала Ляпа, как она кричала… Дверь хлопала, Витя различал какие-то силуэты, ему казалось, что легкий пар, клубившийся в бане, стал выбираться наружу, расползаться по полю, подбираясь к нему. Он вскрикнул и помчался прочь, не разбирая дороги, без мысли, без чувства, в ушах визжало страшное: «Мунчо вуууиз иииниии…»
Витя влетел в дом, бросился на кровать и затрясся – сведенные ужасом мышцы ходили ходуном. Он не мог сбросить это Страшное, навалившееся вдруг, взять себя в руки. Подушка топила тяжелое сухое рыдание. Слез не было, и не было никого, кто бы помог, обнял, сказал, что все будет хорошо, и пошел бы туда, к страшному месту, исправил бы все, привел бы Ляпу. Взрослые занимались обычными дневными делами, а сам Витя не мог вернуться, не мог. Убежал, спрятался. За спиной страха – не страшно. Но как же страшно Ляпе…
На смену рыданиям пришло какое-то отупение. Он лежал, отвернувшись к стене, бездумно ковыряя пальцем обои. И неожиданно сам для себя заснул.
– Витя, Витюш, просыпайся! – Бабушка мягко трясла его. – Ты чего днем спать вздумал, заболел, что ли? А Ляпа где?
Витя осовело поднялся. Ляпа… как скажешь? Бросил, оставил…
– Я «колорадов» собирал, напекло, голову кружило. Ляпа… у нее зуб болел, она здесь осталась. Я пришел, ее нет. Наверное, домой, к маме пошла.
Сказал и сам поверил: а вдруг? Ведь вот бабушка – привычная, теплая, из кухни пахнет жареной картошкой, и все как всегда – не могло этого ужаса быть, привиделось! Но дома Ляпы не оказалось. Взрослые бегали по деревне, от дома к дому, длинным шестом шарили в колодце, искали в лесу и у пруда. Наконец, уже совсем в темноте, заглянули в брошенную баню. Дверь в парилку была сорвана. Лучи фонарей ткнулись в тесноту парной, и сразу несколько криков резанули уши. Ляпа, как брошенная – руки-ноги в стороны, – лежала на полке, платье разорвано. Глаза ее были открыты и кукольно-мертво поблескивали в фонарном свете. Нашедшим показалось, что на шее у нее что-то привязано – как темная полоска ткани. Но то были багровые глубокие синяки от чьих-то цепких пальцев. Пятна эти сидели на коже так плотно, словно из детского горла, как из тюбика с пастой, кто-то выжимал последние капли воздуха.
Утром в милицию мужики притащили избитого до полусмерти Петьку. Его нашли спящим у магазина, пьяным в хлам, хотя за свою жизнь он и рюмки не пригубил. «Наверное, шабашники заезжие подпоили, вот он и… Дурак, одно слово», – рассуждали потом местные. Лицо его, руки были сплошь покрыты мелкими царапинами, одежда порвана, из кармана торчала голая кукла. Ляпина. В милицию его доставили чуть живого: мужики от такого кошмара сами не свои были, не сдержались. Непонятно, как совсем не прибили, – ведь на малого ребенка руку поднял.
Дурака практически без суда и следствия закрыли в психушку – он совсем помешался, средь бела дня гонял кого-то, шмыгающего перед его безумным мысленным взором. А через сорок дней, как раз на Ляпины поминки, Петьку нашли в душевой психбольницы, со шлангом на горле – медбрат отлучился на минутку в коридор, не усмотрел. Шея – сплошной синяк. Бабушка, узнав, заплакала, перекрестилась на образа и сказала: «Ну вот, Бог все видит».
После этих событий Витя заболел – лихорадило, подкатывала дурнота, темнота, он кричал во сне. Мама испугалась и увезла его домой, а потом на юг, где море сгладило кошмар тех дней, как прибой сглаживает следы на песке. Но глубина песка долго хранит их очертания и выталкивает на поверхность снова и снова.
Память, понукаемая сознанием, выдавала неясные страшные картины, и на каждый всплывающий образ Виктор твердил: «Нет, не могло быть такого!» Дневное, рациональное, взрослое в нем непреклонно повторяло: бред, мало ли что могло привидеться ребенку в темной бане, да еще после дневного пекла. Ведь милиция подтвердила: Петька убил, и лицо у того все было в царапинах от ноготков вырывающейся девочки. Но Витя, маленький мальчик, прячущийся где-то в потемках души, тихо постанывал по ночам и будто смотрел на взрослого Виктора тоскливыми укоряющими глазами. Но теперь Виктор здесь, и скоро маленький и большой помирятся навсегда, и все будет хорошо. Сейчас он допьет коньяк и просто еще раз войдет в баню – посмотрит, вспомнит и до конца убедится, что не было никаких демонических сил, были злая человеческая воля, безумие и дурной случай. А на них ответ – свершившееся много лет назад человеческое правосудие.
«Ну давай, солнце почти село, – поторопил себя Виктор, – зайди и выйди, и не будет больше никаких сомнений». И встал, и пошел – как по приговору.
В предбаннике царили тишина, пыль, заброшенность. Словно баня эта выпала из течения времен и существовала сама по себе, в собственном пространстве, где ничего не случалось уже много лет. Виктор пытался уловить – как это называется? – эманации смерти? Говорят, что-то остается на месте гибели живого существа, витает, тревожит. Но ничего-то он не уловил, ничегошеньки.
Напряжение стало покидать мышцы, он почувствовал облегчение и почему-то легкое разочарование. Чего столько лет мучился? Попинал сухие листья на полу, набросанные непогодой, – прыснули по щелям двухвостки. Где-то лениво застрекотал сверчок. Странно, осень на дворе, давно пора бы перебраться в теплый дом. Заглянул в открытый проем парилки – то же запустение, скелет полков, утратившая осанку каменка. Принюхался: поразивший его тогда могильный запах едва улавливался, дверей в бане давно не было, и вольно гуляющий ветер выдувал затхлость.
Шагнул в парилку – и вдруг ухнул вниз! Доски пола сгнили, и возле порога образовалась глубокая мокрая яма. Сердце заметалось бешено, словно пробивая ход в грудной клетке. Отшатнулся в глубь парной, замер, прислушиваясь.
Стрекот усилился, сверчок фальшивил, одинокий звук вдруг показался неприятно-болезненным. Навязчивая взвизгивающая нота повторялась, но в примитивный этот мотив теперь вплетались новые, несвойственные звуки, не обозначенные в нотной грамоте ни одного сверчка. Резкий визг насекомого сменялся неясным бормотанием: «Вззз-взззз… Возьмазы…[11] вззз… Возззьмазззыыы», – почудилось ему. Внутри все сжалось. Ждали, его тут ждали! Взгляд, гонимый паникой, заметался, но не смог различить дверей – словно легкий пар окутал все вокруг. Виктор суетливым движением нашел стену, пытаясь нащупать выход, задвигался в тесном пространстве, поскальзываясь на мокром, осклизлом. Вскрикнул: по телу словно пробежали маленькие пальчики, в лицо гнилостно дохнуло что-то. Бескровные силуэты у ног – много-много, наползают, неестественно вывернув головы. Виктор, не помня себя, заметался от стены к стене. Визг усилился, обрел недовольство, сверчка уже было не различить. «Мунчо вуиззз инииии!» – новой, но такой знакомой нотой вступило в общий визг. Что-то хватало его за одежду, царапало лицо.
«Что это, что это, что? – истерично стучало в голове. – Ужас ждали ждали столько лет не может быть такогонеможетбытьбытьнемооожееет…» Спасительной искрой вспыхнуло в мозгу светлое, детское, забытое давно – и забормотал, срываясь на крик: «Отче наш… иже еси… имя Твое…» Неведомые твари словно отшатнулись на мгновение, но вновь стали надвигаться. Тут рука Виктора будто провалилась в стену – дверь? Он бросил тело в этом неясном направлении, тяжело вывалился в предбанник и, не разбирая дороги, помчался к домам, к людям, подальше от этого ужаса. Баня плюнула вслед мертвенным туманом, словно сгустком гноя из больной груди.
Жилье светило сквозь голые деревья яркими в сгустившихся сумерках окошками. Так близко – рукой подать! Но Виктор уже выбился из сил, в груди нехорошо сипело, а домишки будто не приближались. Туман догонял, наплывал, звуки под пасмурным небом звучали глуше, но не смолкали, не смолкали… Ему чудился легкий топоток многих ног, маленьких, настигавших, обходивших справа и слева. Страшное дышало в затылок, репьями хватало за полы плаща. «Не-ус-петь…» – мысль прыгала в ритме сбитого дыхания. Слева светлым пятном замаячила брошенная церковь.
Туда! До людей не добежать, да и не помогут люди – туман всех заберет. А церковь хоть и давно сгоревшая, забытая, но ведь с молитвой строилась! Превозмогая резь в боку, последним усилием, последней надеждой взлетел по ступеням и рухнул в зияющую темноту храма. Вжался в пол, закрыл голову руками, ожидая, казалось, неминуемого ужаса…
Позади досадливо и словно от боли взвизгнуло, забормотало. Виктор со всхлипом обернулся: бледное, многорукое клубилось на пороге, не смея ступить в церковь, будто кто обозначил предел, за которым зло теряло силу. Виктор изнеможенно откинулся на спину. Из глубин купола, с исковерканной огнем росписи скорбно взирали суровые лики. Святые, почти уже забытые. Свод кружился перед глазами, наплывал. Среди неузнанных ликов почудился будто знакомый – Петька? «Что ж ты не шел?» – читалась в его молчаливом укоре.
Благодарные слезы хлынули из глаз. Далекий Бог, семнадцать лет назад дозволивший чудовищную несправедливость, захотел исправить все сейчас, спасти его, Витю. На рассвете все закончится, ведь Бог есть, он не допустит повторения. Виктор обессиленно закрыл глаза, в памяти вновь всплывали забытые слова бабушкиной молитвы:
– Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя Твое, да приидет…
– Мунчо вуиз ииииниииии!
Последний выдох легким паром – в темный купол брошенного храма.
Ринат Газизов
Куш
…And this bird you can not change.
Lord knows, I can’t change.
Lynyrd Skynyrd. Freebird
Прежде чем дело пойдет, я расскажу о двух вещах.
Я знаю, как готовить птицу с нуля. Этот опыт связан с деревней и моей бабушкой. Вначале птицу следует умертвить. Несколько раз опускаем ее в кипяток, чтобы легче ощипывалась. Пух опаливаем на газовой плите или на спиртовке. Режем брюшко – от огузка до начала ребер. Запускаем внутрь руку и тащим кишку. Не раздавить! То же с желчным. Вынимаем желудок, сердце, печень, пищевод с зобом и гортанью. Освобождаем нутро от пленки и крови. Техника разделки костей у всех разная.
Но она нам не пригодится.
Второе: я студент. Мало сплю, много работаю, недоедаю. Иногда у меня не в порядке с головой. Моя Катя знает об этом и работает надо мной. Она все говорит правильно. Уверенность в себе, позитивный настрой. Мотивация, труд, результат. Цельная личность. Эти слова и выеденного яйца не стоят, но они правильные. Все начинают с малого…
Я уже два месяца работаю мультяшным уродом.
Хожу от площади Восстания до Гороховой или по Лиговке от Некрасовского сада до Обводного канала. Мне не нужны листовки, рекламные щиты, громкоговоритель. Главное, быть среди людей. Я – реклама услуг одного оператора. Сотовая связь, телевидение, Интернет. На мне костюм колоссальной птицы – не то голубя, не то ласточки с пышным хвостом жар-птицы (читай, с ворохом цифровых благ) – в диснеевской раскраске. Мое стилизованное изображение наклеено во всех салонах связи.
Птица поет, сама себя продает.
Образ узнаваемый, ведь я – логотип.
Одушевленный золотой телец, аватара бренда, земное воплощение этой жар-птицы, которое обеспечивает людей связью.
Ассоциации просты и доступны.
Голубиная почта. Ручной сокол. Зоркая, стремительная воздушная тварь. Все видит, обо всем ведает. Птица – не яйцо: на порядок выше. Парит на высоте крылатым спутником. Передает сигналы с околоземной орбиты. Клетка-офис на грешной земле: терминал обработки данных, которые птичка напела. Подключитесь ко мне до осени – подарю бонусные перья: льготы, золотой статус, рассрочка, безлимит. Перо жар-птицы горницу освещает. Иванушек с василисами сводит. Один край света – с другим.
Это все правильные слова, хотя и они выеденного яйца не стоят.
Около восьми вечера я возвращаюсь в офис. В парадную старинного дома втиснута клетушка лифта. Как водится, сломанного. Широкая лестница, в пролетах лепнина: четверка античных голов под ионическим ордером бесстрастно взирают на меня молочными бельмами – под каким бы углом от них я ни был.
Я весь взмок после долгой работы в летний день. Вентилятор, зашитый в птичий клюв, не спасает. Тугое термобелье, впитавшее весь пот, противно елозит о подкладочную ткань. Вынужденный перерыв: офис-то на седьмом этаже. На облупленный подоконник уселся пернатый с красным поролоновым брюхом и синими обрубками крыльев. Стилизованную птицу на эмблеме, конечно, можно трактовать как угодно. Но дизайнеры костюма дошли до самого цветастого и нелепого решения. И задачу выполнили с честью: я всегда в центре внимания.
Поначалу это вызывало едва ли не панику. Потом раздражение, болезненную нервозность. У меня страх сцены, я толпу не люблю, а эта работа как шоковая терапия. Только Катя успокаивала: все-таки я в костюме, невидим для людей. Чирикай себе, шныряй туда-сюда, пританцовывай, обнимай теток для фото – получай пять баксов в час. Мне полегчало; скоро я увижу ее. Катя открытая и доверчивая, еще год назад она была просто симпатичной девчонкой с потока, а сейчас она – моя.
Привычное дело: дверь в офис заперта. Сторож, дедушка за девяносто, глуховат и не с первого раза слышит звонки. Особенно когда смотрит телевизор. Стучусь еще минут десять. Может быть, он обходит все отделы, выключая свет и запирая двери? Снова давлю кнопку звонка, машу ручкой в камеру – давай же, заметь меня! Монитор на рецепции направлен в твою, дедуля, сторону, как бы ты ни лежал на диване.
Я готов был выйти из себя.
Ладно, пока сторож объявится, я хотя бы разденусь в подъезде. Невозможно больше мокнуть в плюшевом туловище. К слову, мои руки запрятаны в зачаточные крылья, сшитые из лоскутов искусственного меха. Ворс длиннее, чем на брюхе и голове, и уложен перьями. Нащупать четыре пуговицы на горловине, крепящие птичью башку к телу, так же легко, как орудовать иголкой в варежках.
Черт с ней, с головой.
У меня есть потайная молния – от щиколоток к паху. Она вот здесь, в розовом мехе цыплячьих ножек… Так… внутренняя сторона бедра, колена, голени… Вы видели, как птицы делают зарядку? Наклон – правая рука к левой стопе; разогнуться, вдохнуть, успокоиться; наклон – левая рука к правой стопе… Вскоре я проклял костюмеров. Достоинства моего облика налицо – это не ширпотребный прикид для рекламы закусочных. Я чучело по всем правилам, надежно скрыт от глаз воистину потайными – мать их! – молниями.
Снова давлю на звонок – до онемения пальцев.
Когда сторож откроет, я выдавлю ему глаза.
Потом я спускаюсь на пролет, в курилку, растягиваюсь на ступенях, не заботясь о том, что помну пышный хвост (корсет из проволоки), и опять принимаюсь искать молнии. Каково толстякам завязывать шнурки? Я знаю. Каждый раз, когда я с остервенением щупаю ноги, в брюхо упирается кусок подкладочного материала, который на променаде по Невскому добавляет мне очаровательной мультяшной пузатости. Ворот при наклоне давит на горло, я чувствую эту красную полосу под кадыком, как след удавки. Глаза наливаются дурной кровью, и кажется, что голова моя пухнет, увеличивается, как раз под размер птичьего шлема.
Мое сипение эхом гуляет по подъезду. Меня вдруг пронзает острое одиночество.
Что могло статься с пожилым сторожем?..
Я безуспешно ломлюсь в офис, а потом спешу выбежать на проспект. Мне нужно к людям. Из-за заклинившего костюма мой рассудок грозит помутиться. К перилам в курилке приделана консервная банка. Крышка закатана на поручень: у нее острая рваная грань. Я мог бы располосовать свой наряд, но мне тут же привиделась вытекающая из-под искусственного меха кровь. Она забила тугой струей, как из прохудившегося мешка, и я отказался от консервы.
…Я убегаю, а четверка античных голов пялится мне вслед.
На воздухе полегчало.
Надо остановить кого-нибудь – например, вон тех галдящих подростков, покинувших кинотеатр, – и попросить расстегнуть пуговицы. Представить это как забавное происшествие. Да пускай меня засмеют, пускай тычут пальцами в мое багровое потное лицо на глазах у всех – лишь бы выбраться. Я иду к ребятам, но, видимо, окликаю их слишком тихо – я же осип, – и они меня просто обходят. Может, вон та красотка? Нет, она слишком деловита, чтобы обращать внимание на чудо в перьях…
Я потерянно иду в толпе, устремившейся к метро. Им нет до меня дела. Решившись, я кладу крыло на плечо хмурого мужика, который неторопливо шагает рядом. Он разворачивается и резко толкает меня в грудь, так что я едва не спотыкаюсь о цепи, ограждающие тротуар. Кто-то шикает на меня, кто-то осуждающе качает головой. В сумерках кудахчут невидимые паяцы.
Вентилятор перестает жужжать: батареек всегда хватало на одну смену. В горле пересохло. Вечерняя улица размывается, мутными пузырями набухают фонари и вывески, фары машин. Знакомый город со своими кариатидами, балюстрадами и мостами, с новой отделкой старинных домов постепенно теряет резкость.
Наверно, это слезы. Из-за обиды и внезапной нерешительности, от изоляции, стыда при мысли о том, чтобы клянчить помощь, и от самой нелепости своего положения.
Я вспоминаю сторожа, у которого, быть может, случился сердечный приступ, и решаю: надо искать в толпе пожилых людей. Они милосердны и отзывчивы. Они прощают глупости и готовы помочь. Сразу же вспоминается моя бабушка, уютный домик и сарай с курами, утки и гуси и запах навоза. Да-да, мне нужны старики, и я несусь прочь от метро, подальше от молодых, которые к ночи становятся громче и разнузданнее.
Тупая ноющая боль от жужжания машин, от цоканья каблуков и разноголосицы вечерней толпы проникла под плюш и засела в голове. Я никак не могу протереть глаза, порой спотыкаюсь или толкаю людей. Я извиняюсь так часто, что это превращается в бормотание, тихое, сбивчивое под стать походке. Я так и иду по Невскому, потом сворачиваю на Садовую, добираюсь до Сенной площади и начинаю бродить по ней кругами, шарахаясь от злых мужчин и деловитых женщин. Но стариков нет – ни одного. Их всегда много утром, они любят бежать в поликлиники, стоять в очередях, торговать у метро…
Наконец, я просто ударился клювом о столб, и кулер, отделенный от рта сеткой, стукнул меня по зубам. Наверно, я здорово приложился, потому что окружающие предметы искажаются: они вытягиваются и сужаются, с жуткой плавностью меняют пропорции, словно отражаясь в кривом зеркале. Я сажусь под фонарем, так как это делают голуби, пыжась и клоня голову набок. Содрогаясь от частых, истерических ударов сердца, я смотрю перед собой.
Я закрываю левый глаз и вижу площадь со станцией, торговым центром и улицей Ефимова, которая начинается аж за моей спиной.
Я закрываю правый глаз и вижу Садовую улицу от трамвайных остановок и закусочных до цветочного магазина.
Я начинаю привыкать к тому, что и как вижу.
Диковинная птица из искусственного меха: безобразно растрепанный логотип оператора сотовой связи. Я дрожу и думаю, что же сказать Кате, и как я ей теперь покажусь, как ей будет больно, как она меня забудет, и я все ищу добрых стариков то левым глазом, то правым, то левым, то правым, и вспоминаю, вспоминаю, вспоминаю, как это называется.
…После полуночи, когда за мной гонятся какие-то ублюдки и все никак не могут подобраться, потому что я их вижу, вижу остро, под каким бы углом они не находились, после полуночи я вспоминаю, как это называется.
Монокулярное зрение.
Когда я перестаю различать, где кожа лица, а где балаклава, я почти сдаюсь.
К людям липнут маски лицемерия и брезгливости. Ко мне – личина птицы, благодаря которой вы дозваниваетесь до близких.
Вся влага, пропитавшая термобелье, после пережитых событий вышла. Как выделения железы, которая смазывает перья птиц, так и пот просочился и освежил запыленный мех. Я плохо чувствую запахи, зато превосходно вижу. Неспроста к моей голове пришили черные, до предела разведенные по сторонам глаза. С того момента, как весь мой прежний опыт треснул и рассыпался, сердце все молотит, будто я тяну стометровку. Может, это и есть птичий ускоренный обмен веществ?
В ту ночь до меня не сразу дошло, отчего я не испытываю голод. Почему я не хочу спать. Я могу исходить ревом, но он будет звучать только в моем плюшевом аду. У меня нет нужды в испражнении, мой облик этого просто не подразумевает. Достаточно идти, петлять, держаться подальше от ночных прохожих, и вот я оказываюсь у офисов оператора. Конечно, они закрыты, но для меня их двери, осененные неведомой благодатью, светятся желтым пламенем свечей, а из окон исходит осязаемое тепло. На крыльце салонов связи я восстанавливаюсь.
Это места силы. Они заменяют еду и сон. Меня к ним тянет.
Теперь я ориентируюсь в пространстве лучше человека.
…Окончательно картина мира складывается после стычки с котами той памятной ночью.
Два прямоходящих, нескладных зверя с какой-то грабительской аурой – мрак, угроза, насилие. Один внезапно вырастает на моем пути, другой, кравшийся в темноте, заходит сбоку. Чернильные кляксы, небрежно собранные из подручных материалов, – они подобны мне, и это отпугивает.
– С-собирай пас-с-ству, – шипит кот, – в другом мес-сте!..
Меня сбивают с ног и царапают, норовя впиться в горло, катают по тротуару, как клубок ниток. Звери кидаются на меня и все шипят, пока я не разбираюсь, во имя кого меня топчут. И тогда я проклинаю людей, рисующих зооморфные образы для бизнеса. Конечно, я помню этих котов. Они обеспечивают широкополосный доступ в Интернет и цифровое телевидение высокого качества. За ними стоит абонентская база, сопоставимая с паствой моей жар-птицы.
Это конкуренты. Это их территория.
Я вскакиваю и мчусь к ближайшему «алтарю». Еле заметное мерцание силы на перекрестке – рекламный щит моей компании! – я ухватываю его и отбиваю новые атаки. Коты прыгают и, щерясь, отскакивают, до тех пор пока спасительный свет неоновой вывески моего оператора не заставляет их убраться прочь.
Позже я узнаю все о битве брендов за единобожие. Иные звери, бродящие по городу и несущие весть о благах своей компании. Иные эмблемы, что слепят и отвращают конкурентов. Смутные видения рекламных слуг из других сфер – одежды, пищи, перелетов – как привидения из параллельной реальности…
…Птицы воспринимают магнитное поле земли. Офисы поддержки, салоны продаж и параболические антенны, покрывающие город, – вот мое поле. Я запомнил их все – эти храмы и алтари – они выдолблены в памяти клювом моего работодателя. Теперь на фоне звездного неба я отчетливо различаю вихри силы, встающие заревом над городом или разрезающие воздух, как луч прожектора.
После превращения я продолжаю работать в рекламе. На рассвете я начну службу и стану сновать среди прохожих в самых людных местах. Я не смогу отказаться и повернуть домой, я не увижу Катю; вырваться из клетки не выйдет – вокруг зоны врагов. Мой обход будет проходить согласно маршруту, с забегами в нейтральные кварталы и пикировкой с конкурентами в горячих точках.
Я должен бросаться в глаза, чтобы на меня пялились, тыкали в меня пальцем, замечали вскользь, неосознанно, – я должен запоминаться.
А значит – будет спрос на нашем рынке. Больше потребителей. Шире сфера влияния. Мое божество – жар-птица на эмблеме компании – будет довольно.
Когда исчезла грань между телом и костюмом, я сдался.
Неизвестно, как долго я служу.
Кажется, меня не затрагивают процессы старения. Иногда я топлюсь в каналах или вешаюсь в подворотне. В грозу я забираюсь на крышу, обнимаю антенну своего бога и запоминаю только ослепительную вспышку и удар, который сминает все корсеты в теле и выжигает дыру в затылке. Я, окутанный дымкой тлеющего плюша, игнорирую пожарную лестницу, бросаюсь с высоты, но полет недоступен чудовищной птице.
Потом я поневоле восстанавливаюсь на крыльце своего святилища.
Мне не свойственна естественная смерть.
Дважды на улице я вижу девушку, от которой сводит судорогой мое плюшевое нутро. Ее лик что-то значит. Этот утраченный, архаичный символ пронзает меня, я рвусь сквозь толпу и никогда не успеваю его настичь. Это все равно, что бежать наперегонки с тенью. Дивные черты вязнут во мне и путают. После этих встреч я сбиваюсь с маршрута и бесцельно брожу в одиночестве. На меня не действуют знаки компаний-конкурентов. Зооморфные прислужники не пытаются разорвать на части зазевавшегося пастыря от птицы-связиста. Не горит на мне ее клеймо.
Сломанный жрец – не угроза.
И тогда в небе над головой пробуждается солнце.
Оно режет короной тучи, расправляет лучи крыльев. Огненной грудью заслоняет собой заветные черты, от которых щемит даже комок искусственного меха. Глаза жар-птицы, покрывающей землю, ослепляют, а клюв разбухает и наливается белым светом. Он хлещет меня карающей плетью, выжигая еретические воспоминания, сомнения, подспудную боль…
И я готов служить дальше.
И служу вечность, одну-другую.
…Пока мое солнце не разваливается на куски. Жар-птица разбивается в пух и прах, и остается только размазанный ворох перьев, и мир для меня переворачивается еще раз. То, что является вместо нее, не имеет названия и смысла. Места силы перестраиваются под грядущий порядок: потребитель меняет мышление. А меня, устаревшего, следует уничтожить и заменить.
Кажется, это называется «ребрендинг».
Агенты из моего бывшего офиса.
Они колесят в фургонах по городу и стирают жар-птицу из истории. Снимают рекламу нашей компании с билбордов. Вынимают плакаты из пил-ларов. Перекрашивают призматроны и утилизируют рекламные щиты. Вместе с ними меняют вывески и салоны связи, перепечатывают буклеты, удаляют следы старого бренда из Сети.
Я вижу мертвых плюшевых уродцев.
У них красные поролоновые брюшки, синие обрубки крыльев и сломанные, свалявшиеся хвосты, раззявленные клювы. Их вывороченные тела свозят со всех концов города. Травля продолжается до сих пор. Я знаю: меня ищут и обязательно найдут. Я мешаю компании двигать товары под новым именем. Мой образ создает путаницу на улицах: я – ненужное напоминание о ненужной вещи. Торговые точки, мимо которых я прохожу, недополучают прибыль, потому что я искажаю поле и снижаю потребительский зуд на новинку.
Я наблюдаю за офисом с чердака соседнего здания.
Рядом мои друзья – десяток сизых голубей, ленивых и обтрепанных, парочка юрких воробьев; в вентиляционной шахте живет веселая семейка галок. Я рассказываю им свою историю, а они учат меня забиваться в дыры и вить гнезда, чтобы я мог затеряться. Они учат меня летать, чтобы я убрался отсюда, и отчаянно щебечут, когда я падаю и встаю, падаю и встаю, и даже младшие из птенцов косятся на меня иногда с испугом, иногда насмешливо, но они за меня, да-да, они за меня горой.
Они кружат надо мной, когда я убегаю от фургонов с агентами, когда я не успеваю укрыться, когда скитаюсь по городу, поджимаемый адскими псами; распушенные воробьи и голубоглазые галки все вьются, танцуют вокруг меня, тревожно пищат; голуби неуклюже семенят, подпрыгивая и курлыча; я бегу вслед за ними, а они за мной; тротуары, мостовые, парки, переулки, мимо серых столбов, которые когда-то были для меня людьми; я несусь, пока не собирается угрожающий вихрь птиц: синицы с желтыми животиками, серые вороны, бурые стрижи, поползни и ласточки, – и вся моя славная рать, кажется, упрямо ведет меня туда, где сходятся их магнитное поле и моя петлистая судьба; под нарастающий птичий грай я – колоссальная мягкая игрушка, запутавшаяся в абстрактных декорациях, – собираю куш.
Я нахожу Катю.
Я узнаю ее, несмотря на прошедшие годы, карапуза-сына и коляску и тучного солидного мужа, к которому сразу же проникаюсь ненавистью, – ведь на его месте должен быть я. Узнаю ее, невзирая на морщины, располневшую фигуру и чужие взрослые глаза. Окутанный своим крылатым духом, я вращаюсь во времени и понимаю всю ее жизнь насквозь.
Катя, муж, сыновья.
«Куш! Куш!» – щебечут мои друзья и подмигивают, склонив головы. Теперь они не переживают, что я не могу вить гнезда, и не сожалеют, что я не могу парить.
Я отражаюсь в тысяче птичьих глаз. Я прошу друзей оставить меня.
Я прощаюсь и машу им рукой.
Мне будет вас не хватать.
Прежде чем дело пойдет, я расскажу о двух вещах.
Я знаю, как готовить птицу с нуля. Надо выследить мужа моей Кати и умертвить. Этот город с бесчисленным множеством колодцев, закутков, переулков словно создан для тихого забоя. Раздеть тучное тело, уложить на картон. Пиджак и брюки повесить на выступ водостока, рубашку сложить на мусорный ящик, туфли – к стене. Это огромный солидный мужчина – он замечательно мне подходит. Режем брюхо и грудь: от волосатого пупка до бычьей шеи. Вынимаем змеиный клубок, пузыри с едой и желчью, розовые поршни, остывающий мотор, коричневый раздутый фильтр… Техника разделки костей нас не интересует.
Второе: я помню правильные слова Кати: «Уверенность в себе, позитивный настрой». У нее очень уверенный мужик. Наверняка успешный, многого добился. Он, хоть и раскинувшись на земле, все равно излучает силу. Я осматриваю края раны, взрезанной осколком стекла. Я долго ищу в теле эти качества, признаки «цельной личности», они укрыты не хуже моих потайных молний. Их трудно нащупывать до тех пор, пока не догадаешься взглянуть на лицо. О, теперь, когда я не во власти жар-птицы, я воспринимаю людей не как участников рынка, а как высокоорганизованных животных. Я различаю детали. Все потайные молнии с потрохами выдает лицо: грубость, самодурство, эгоизм. Я ликую: такие черты скрепляют надежнее стальной обшивки.
Я раздвигаю края раны и усаживаюсь внутри поудобнее.
Широкие кости таза – мое гнездо. Белеющие ребра – мой панцирь. Я мягок и без усилий укладываюсь в освободившиеся полости. Я тяну свою шею – выше, выше! – как пловец, на последнем издыхании поднимающийся с глубины; я ползу в тугом темном своде, невзначай теребя струны связок; я будто вскидываюсь и возвещаю о рассвете всему миру.
Голова мне впору.
Я открываю его глаза. Я открываю свои глаза.
С непривычки долго щупаю грудь и живот, но я нахожу их – в новом костюме это проще простого – все потайные молнии я нахожу не глядя. И застегиваюсь наглухо. Я поднимаюсь с земли, гол и бледен. Меня пробирает лютый озноб: ноет застуженная спина. В ноздри бьет запах сырости и помойки. Я слышу шуршание крыс и эхо автомобильных сигналов. Меня подташнивает, нутро сводят судороги, впрочем недолго.
Это все – лучшее, о чем я мог мечтать.
Я облачаюсь в светло-голубую сорочку, вдеваю в манжеты овальные золотые запонки. У меня брюки классического кроя и пиджак цвета индиго на двух пуговицах. Язык пламени в нагрудном кармане – это шелковый платок. И рыжие кожаные туфли.
Костюм сидит безупречно, и сердце ровно бьется, и ни тени сомнений.
Я взмахиваю руками и возношусь над землей.
Я лечу к тебе, Катя.