Приключения Джона Девиса. Капитан Поль (сборник) Дюма Александр
Тут на корабле было несколько минут бездействия, и все мои товарищи, пользуясь этим, собрались вокруг меня, хвалили меня за нашу удачную экспедицию и расспрашивали, как это все было. Я принялся было рассказывать, как вдруг мы увидели лодку, которая шла от берега прямо к кораблю и делала нам разные сигналы. У одного из наших мичманов была зрительная труба, и он навел ее на лодку.
— Черт меня возьми, если это не Боб-Дельфин! — вскричал он.
— Вот чудак-то, — сказал один матрос. — Бежит, когда его ловят, и ворочается, когда о нем уже и не думали.
— Видно, он уже поссорился с женою, — сказал, смеясь, другой матрос.
— Однако же я бы не хотел теперь быть в его коже, — пробормотал третий.
— Смирно! — вскричал голос, которому все привыкли повиноваться. — По местам! Руль направо! Мизань на восток! Разве вы не видите, что корабль пятится?
Приказание тотчас было исполнено, и корабль, перестав подаваться назад, остановился на несколько минут неподвижно, потом пошел вперед.
В это время закричали:
— Лодка слева!
— Спросить, что ей надо! — сказал лейтенант, которого ничто не могло заставить отступить от принятого порядка.
— Эй, на лодке!.. Что тебе надо? — закричал матрос.
И, выслушав ответ, матрос продолжал, обращаясь к лейтенанту:
— Это Боб-Дельфин, ваше благородие: погулял на земле, теперь просится на корабль.
— Кинуть этому негодяю веревку и свести его в тюремную яму, — сказал лейтенант, даже не посмотрев в ту сторону.
Приказание было в точности исполнено, и через минуту над обшивкою борта явилась голова Боба, который, оправдывая свое прозвище, данное товарищами, пыхтел изо всей мочи.
— Ну-ну, лезь, что ли, старый кит! — сказал я, подходя к нему. — Лучше поздно, чем никогда; просидишь с неделю в тюрьме на хлебе и на воде, и дело с концом.
— Ничто, ваше благородие, поделом; и если только это, так еще куда ни шло. Но мне бы хотелось прежде поговорить с лейтенантом.
— Сведите его к лейтенанту, — сказал я двум матросам, которые уже схватили своего товарища.
Борк с рупором в руках прохаживался по шканцам и продолжал распоряжаться работами, когда виновный подошел к нему.
Лейтенант остановился и посмотрел на него строгими глазами, которые, как матросы знали, выражали волю непреклонную.
— Что тебе надобно? — спросил он.
— Ваше благородие, я знаю, что я виноват, и за себя не прошу, — сказал Боб, повертывая в руках свой синий колпак.
— Умно! — отвечал Борк с улыбкою, которая показывала совсем не веселость.
— Зато уж, ваше благородие, я бы, может, и никогда бы не вернулся, да вспомнил, что здесь другой за меня расплачивается. Тут я смекнул: нет, мол, брат Боб, этак не годится; ты будешь мерзавец, если не вернешься на корабль. Я и воротился, ваше благородие.
— Ну?
— Ну, ваше благородие, теперь я здесь; есть кому работать, есть кого и бить, другого вам вместо меня не нужно, отпустите Девида к хозяйке, к малым детушкам; они вон там стоят на берегу да плачут, сердечные… Извольте посмотреть сами, ваше благородие.
И он указал на несколько человек, которые стояли на самом берегу.
— Кто позволил этому негодяю подойти ко мне? — спросил Борк.
— Я, лейтенант, — отвечал я.
— На сутки под арест, сэр, чтобы вы впредь не в свое дело не вмешивались.
Я поклонился и сделал шаг назад.
— Нехорошо, ваше благородие, — сказал Боб твердым голосом, — нехорошо изволите делать, и если с Девидом что-нибудь случится, грех будет на вашей душе.
— В тюрьму этого мерзавца, в кандалы! — закричал лейтенант.
Боба увели. Я пошел по одному трапу, он по другому. Однако в кубрике мы встретились.
— Вы за меня наказаны, извините, ваше благородие; я вам за это заслужу в другой раз.
— Э, это ничего, любезный друг! Только ты потерпи, побереги свою кожу.
— Я-то готов терпеть, ваше благородие, да мне жаль бедняка Девида.
Матросы повели Боба в тюрьму, а я пошел в свою каюту.
На следующее утро матрос, который мне прислуживал, затворив осторожно дверь, подошел ко мне с таинственным видом.
— Ваше благородие, позвольте мне сказать вам словечка два от Боба.
— Говори.
— Вот, изволите видеть, ваше благородие, Боб говорит, что его и других беглецов, конечно, нельзя не наказать: да, дескать, за что же наказывают Девида, который не виноват ни душою, ни телом.
— Он правду говорит.
— Когда так, ваше благородие, то не потрудитесь ли, дескать, вы сказать словечка два капитану? Он у нас отец-командир и без толку наказывать не охотник.
— Я сегодня же поговорю с ним; ты можешь сказать это Бобу.
— Покорнейше благодарим, ваше благородие.
Тогда было семь часов утра. В одиннадцать арест мой кончился и я пошел к капитану. Говоря как будто от себя, я сказал ему, что несправедливо держать бедного цирюльника вместе с другими в тюрьме, когда он ни в чем не виноват. Капитан тотчас приказал его выпустить. Я хотел было идти, но он пригласил меня на чай. Добрый Стенбау знал, что я был безвинно наказан, и хотел дать мне почувствовать, что он не может отменить распоряжения лейтенанта потому, что это было бы нарушением дисциплины, но не одобряет его. После чаю я пошел на палубу. Люди наши собрались в кружок около какого-то человека, которого я не знал: это был Девид.
Несчастный стоял, держась за веревку; другая рука его висела вдоль тела; взоры его были устремлены на землю, которая уже виднелась на горизонте, как легкий туман, и крупные, безмолвные слезы катились по щекам его.
Таково могущество глубокой, искренней гордости, что все эти морские волки, которые свыклись с опасностями, пригляделись к крови и смерти, и из которых во время кораблекрушения или битвы, может быть, ни один бы не оглянулся, услышав смертный крик своего лучшего товарища, стояли теперь с печальными лицами вокруг этого бедняка, между тем как он плакал о родине и своем семействе. Девид не видал ничего, кроме земли, которая постепенно исчезала, и по мере того как она делалась менее явственною, на лице его изображалась невыразимая горесть; наконец, когда земля совсем уже скрылась, он отер глаза, как будто думая, что слезы мешают ему видеть; потом, протянув руки к этой исчезнувшей земле, зарыдал, опрокинулся назад и лишился чувств.
— Что там такое? — спросил лейтенант Борк, проходя мимо.
Матросы почтительно отстранились, и он увидел Девида, который лежал пластом.
— Что он, умер, что ли? — спросил Борк, немножко хладнокровнее того, как если бы дело шло о Барбосе, поваровой собаке.
— Никак нет, ваше благородие, — сказал один матрос, — его только обморок сшиб.
— Вылейте ему ведро воды на голову, он и очнется.
К счастью, в это время пришел лекарь и отменил решение лейтенанта; а один матрос, строгий исполнитель его приказаний, уже нес было ведро воды.
Доктор велел перенести Девида на койку, и так как тот все еще не приходил в себя, то он пустил ему кровь.
В это время фрегат шел с попутным ветром; мы уже оставили все острова и вступили на всех парусах в Атлантический океан; так что, когда на третий день Девид, выздоровев физически, вышел на палубу, видно было уже только небо да море.
Между тем дело наших беглецов по доброте капитана приняло не столь страшный оборот. Все они показали, что непременно хотели воротиться ночью на фрегат, но что желание побывать на свадьбе товарища превозмогло в них страх наказания. В доказательство они представили то, что отдались в руки команды без малейшего сопротивления, и что Боб, который убежал, чтобы воспользоваться правами женатого, на другой же день явился добровольно. Поэтому присуждено было продержать их неделю в тюремной яме на хлебе и на воде и дать им по двадцать ударов. В этот раз жаловаться им было не на что: наказание было не только не слишком велико, но даже не соразмерно вине. Впрочем, так у нас всегда бывало, когда дело решал сам капитан.
Наступил четверг; четверг, день страшный для дурных матросов британского флота, потому что он назначен для наказаний. В восемь часов утра, когда обыкновенно производилась расправа за всю неделю, морским солдатам раздали оружие, офицеры сделали развод и поставили людей по обоим бортам; потом вывели виновных; за ними шел каптенармус с двумя своими помощниками; и, к удивлению большой части присутствовавших, между виновными был и Девид.
— Господин лейтенант, — сказал капитан Стенбау, как скоро узнал несчастного цирюльника. — С этим человеком нельзя поступать как с дезертиром; он еще не был матросом, когда вы его взяли.
— Да я и наказываю его не за побег, господин капитан, а за пьянство. Вчера он пришел на палубу пьяный до того, что не стоял на ногах.
— Ваше высокоблагородие, — сказал Девид, — поверьте, я не для того говорю, чтобы избавиться от каких-нибудь десяти-двадцати ударов; у меня такое горе, что мне все равно, станут меня бить или нет, но я говорю потому, что это правда: божусь вам Богом, капитан, с тех пор как я на корабле, у меня не было во рту капли джина, вина и рома; извольте спросить всех матросов, они сами вам скажут, что я всякий раз отдавал им свою порцию.
— Правда, правда, — сказали несколько голосов.
— Молчать! — закричал лейтенант; потом, обращаясь к Девиду, прибавил: — Если это правда, так отчего же ты вчера не стоял на ногах?
— Качка высока, а у меня морская болезнь, — отвечал Девид.
— Морская болезнь! — повторил лейтенант, пожав плечами. — Я ведь сделал тебе обыкновенное испытание, велел пройти по обшивке: ты с двух шагов свалился.
— Да ведь я не привык ходить на корабле, — отвечал Девид.
— Говорят тебе, ты был пьян! — закричал лейтенант таким голосом, что отвечать после этого было невозможно. — Впрочем, — прибавил он, оборотившись немножко к Стенбау, — капитан, если ему угодно, может простить тебя, но тогда я уже не отвечаю за дисциплину.
— Наказать и его! — сказал капитан.
Так как было сомнение, то, избавляя Девида о» наказания, он обвинил бы лейтенанта.
После этого никто не посмел сказать ни слова; сержант прочел вслух сентацию, экзекуция началась.
Матросы, привыкшие к этому наказанию, вытерпели его более или менее мужественно. Боб был предпоследним: когда очередь дошла до него, он разинул рот, как будто что хотел сказать; но, подумав немного, кивнул головою, давая знать, что отложил это до другого времени.
После двадцатого удара Боб встал. Видно было, что он хочет говорить, и все замолчали.
— Вот о чем я хотел попросить, ваше высокоблагородие, — сказал Боб, обращаясь к Стенбау, — теперь, как уже я здесь, прикажите меня еще раз высечь вместо Девида.
— Что это ты, Боб? — вскричал цирюльник.
— Не твоя речь, молчи, — отвечал Боб с досадою. — Я буду говорить. Не наше матросское дело, ваше высокоблагородие, судить, виноват он или нет; только я говорю, что если ему зададут двадцать ударов таких, как мне ввалили, то он и ноги протянет, жена его останется вдовою, а дети сиротами.
Боб сошел, не говоря более ни слова, и Девид взошел на его место.
Плеть поднялась, упала, и девять ремней ее отпечатались синяками на плечах несчастного; раздался второй удар, и девять других полос перекрестились с первыми; при третьем ударе кровь выступила каплями; при четвертом…
— Довольно! — сказал капитан.
Мы отдохнули, потому что все груди были стеснены. Девиду развязали руки; хоть он ни разу не вскрикнул, однако был бледен, как умирающий, и, обращаясь к капитану, сказал:
— Дай Бог вам здоровья, капитан, я не забуду ни милости, ни мщения.
— Не забывай только своих обязанностей, — сказал капитан.
— Я не матрос, — отвечал Девид глухим голосом, — я муж и отец; Бог простит меня, что я не исполняю теперь обязанностей мужа и отца; не моя вина.
— Отведите наказанных в трюм и скажите доктору, чтобы он осмотрел их.
Боб подал руку Девиду.
— Спасибо, любезный друг, я и один сойду, — сказал Девид.
X
Часа через два после этого я сошел в кубрик. Девид сидел на своей койке. У него была горячка. Я подошел к нему.
— Ну что, брат Девид, каково тебе?
— Хорошо! — сказал он отрывисто и не оборачиваясь ко мне.
— Ты не знаешь, с кем говоришь. Я Девис.
Девид обернулся.
— Мистер Девис, — сказал он, поднимаясь на одной руке и устремив на меня глаза, которые блистали лихорадкою, — мистер Девис, если вы точно мистер Девис, вы мой благодетель. Боб сказывал мне, что вы просили капитана выпустить меня из тюрьмы. Без вас я бы вышел оттуда не прежде других, и мне не привелось бы в последний раз взглянуть на Англию… Воздай вам Господь за это!
— Полно отчаиваться, брат Девид, ты еще будешь в Англии и по-прежнему заживешь с женой и детьми. Капитан наш человек прекрасный: он обещал мне, что отпустит тебя, как скоро мы воротимся.
— Да, прекрасный человек! — сказал Девид с досадою. — А позволил этому злодею лейтенанту бить меня, как собаку… А ведь капитан-то знал наверное, что я ни в чем не виноват.
— Он не мог совсем избавить тебя от наказания, любезный друг; в службе старший всегда прав; это первое правило дисциплины.
Видя, что мои слова не успокаивают, а, напротив, только раздражают его, я подозвал Боба, который сидел на свернутом канате и потягивал водку, данную для примочки. Я велел ему потолковать с Девидом, а сам пошел на палубу.
Там все было так спокойно, как будто ничего чрезвычайного не происходило: даже воспоминание о сцене, которую я описал, изгладилось из всех умов, как след корабля в ста футах от кормы. Погода была прекрасная, ветер свежий, и мы шли по восьми узлов в час. Капитан мерными шагами, машинально, прохаживался по шканцам; видно было, что его что-то тревожит. Я остановился в почтительном расстоянии от него: он раза два или три подходил ко мне и опять ворочался; наконец поднял голову и заметил меня.
— Ну, что? — сказал он.
— У него горячка с бредом, — сказал я, чтобы в случае, если Девид будет делать какие-нибудь угрозы, их приписали его болезни.
Мы ходили несколько времени рядом и не глядя друг на друга; потом, помолчав несколько минут, капитан, чтобы переменить разговор, вдруг сказал:
— Как вы думаете, мистер Девис, на какой мы высоте теперь?
— Да, я думаю, почти на высоте мыса Мондего, — сказал я.
— Точно так; для новичка это очень много. Завтра мы обогнем мыс Сант-Вонсенто, и если вон это облачко, похожее на лежащего льва, не подшутит над нами, так послезавтра вечером мы будем в Гибралтаре.
Я взглянул на ту часть горизонта, куда капитан указывал. Облако, о котором он говорил, образовало бледное пятно на небе; но я в то время был еще очень несведущим и не умел вывести никакого заключения из этого предзнаменования. Я заботился только о том, куда мы пойдем, когда исполним данное нам поручение. Я слышал как-то, что наш корабль прикомандирован к эскадре в Леванте, и это меня очень радовало. Я опять завел разговор со Стенбау.
— Позвольте вас спросить, капитан, долго ли вы думаете пробыть в Гибралтаре?
— Я и сам не знаю, любезный друг. Мы будем ждать там приказаний от адмиралтейства, — прибавил он, все посматривая на облако, которое, по-видимому, очень беспокоило его.
Я подождал несколько минут, думая, не начнет ли он снова говорить; но капитан все молчал; я поклонился и пошел. Он дал мне сделать несколько шагов; потом кивнул головою, чтобы я воротился.
— Послушайте, мистер Девис, велите принести из моего погреба несколько бутылок хорошего бордо и дайте Девиду.
Это меня так тронуло, что я схватил руку капитана и чуть не поцеловал. Он, улыбаясь, вырвал ее.
— Позаботьтесь об этом несчастном, мой любезный. Что бы вы ни сделали, я на все согласен.
Уходя от него, я, признаюсь, прежде всего глянул на облако. Оно изменило свою форму и походило на огромного орла с распущенными крыльями; потом одно из крыльев растянулось от юга к западу и покрыло весь горизонт черною полосою. Между тем на корабле все было по-прежнему. Матросы играли или толковали между собою на носу. Капитан все ходил по шканцам; лейтенант сидел, или, лучше сказать, лежал на лафете каронады; вахтенный стоял на брам-стеньге, а Боб, опершись на обшивку правого борта, как будто с величайшим вниманием следил глазами за пеною у боков корабля. Я сел подле него и, видя, что он более и более углубляется в свое интересное занятие, начал насвистывать старинную ирландскую песню, которою мистрисс Денисон убаюкивала меня, когда я был ребенком. Несколько минут Боб слушал молча; но потом, обернувшись ко мне, снял свой синий колпак и начал поворачивать его в руках. Заметно было, что он хочет, но еще не решается, сделать мне не совсем почтительное замечание.
— Я слышал, старики говорили, ваше благородие, — сказал он наконец, — что не гоже призывать ветер, когда его такой груз на горизонте.
— То есть, — отвечал я, смеясь, — песня моя тебе не нравится и тебе хочется, чтобы я перестал?
— Не мне учить ваше благородие, напротив, я готов всегда делать, что вы прикажете: я никогда не забуду, что вы сделали для бедного Девида, но, право, сударь, лучше не будить ветра, пока он спит. Ветерок дует береговой и таки порядочный, северо-восточный, а доброму фрегату больше ничего и не нужно.
— Но, любезный Боб, — сказал я, чтобы заставить его разговориться, — отчего же ты думаешь, что погода должна перемениться? Сколько я ни смотрю, я вижу только эту темную полосу. Небо везде чисто и ясно.
— Мистер Джон, — сказал Боб, — читать Божию книгу в облаках наш брат моряк всю жизнь учится.
— Да, я тоже вижу, что там что-то затевается, — сказал я, посмотрев снова на горизонт, — но я не думаю, чтобы тут была опасность.
— Мистер Джон, — сказал Боб с таким видом, что я невольно задумался, — кто купит это облако за простой шквал, тот получит сто на сто барыша. Это буря, ваше благородие, страшная буря.
— А мне все кажется, что это только шквал, — сказал я, радуясь случаю научиться от этого опытного моряка предугадывать погоду.
— Оттого, что вы не смотрите на другую сторону неба и судите односторонне. Повернитесь-ка к востоку, мистер Джон; я еще не глядел туда, но чтоб мне не сойти с места, если там нет чего-нибудь!
Я оглянулся, и точно, увидел гряду облаков, которые, как острова, подымались из моря и выказывали из-за горизонта свои беловатые верхушки. Теперь и я видел ясно, что мы попали между двух бурь. Но, покуда буря еще не разыгралась, делать было нечего, и потому все продолжали свои занятия: кто играл, кто прохаживался, кто разговаривал. Мало-помалу береговой ветер, с которым корабль шел, начал дуть неровно, стало темнеть, море из зеленоватого сделалось серым, и вдали загрохотал гром. При этом случае на океане все умолкает: разговоры в ту же минуту прекратились, и мы услышали шелест верхних парусов, которые начинали полоскаться.
— Эй, вахтенный, — закричал капитан, — есть ли береговой ветер?
— Есть еще, капитан, но только порывами, и всякий порыв слабее и теплее прежнего.
— Пошел вниз! — сказал капитан.
Матрос поспешно спустился по снастям и стал на свое место. Он заметно был рад не оставаться долее наверху. Капитан снова начал прохаживаться, и на корабле воцарилось прежнее безмолвие.
— Видно, вахтенный ошибся, — сказал я Бобу, — видишь, паруса снова наполняются, и фрегат пошел.
— Это последние вздохи берегового ветра, ваше благородие, — отвечал Боб. — Еще раза два, три, и баста.
И точно, корабль прошел еще с четверть мили; потом ветер совершенно упал, и фрегат тяжело двигался, оттого, что волны его качали.
— Все наверх! — закричал капитан.
В ту же минуту изо всех отверстий корабля появились остальные люди, и всякий ожидал приказаний.
— Ого! — пробормотал Боб. — Капитан заранее принимается. Я думаю, мы еще с полчаса не узнаем, с которой стороны ветру вздумается налететь.
— Смотри, он разбудил даже лейтенанта Борка: тот встает, — сказал я.
— Лейтенант и не думал спать, ваше благородие.
— Да посмотри, как он зевает.
— Зевают не всегда оттого, что спать хочется, мистер Джон, спросите хоть у доктора.
— Так от чего же?
— Видно, на сердце тяжело. Посмотрите-ка на нашего молодца-капитана; тот небось зевать не станет… А его-то благородие… видите, платком утирается… знать, пот прошиб. Что бы ему палку взять? Бишь, пошатывается… а кажись, ходить мастер!
— Что же ты думаешь, Боб?
— Ничего, ваше благородие, я так, спроста болтаю.
Борк подошел к капитану и поговорил с ним.
— Смирно! — закричал капитан.
При этом слове, произнесенном посреди глубокого молчания звучным, сильным голосом, весь экипаж вздрогнул. Окинув зорким взглядом весь корабль, капитан продолжал:
— Цепь громового отвода в воду! Налить ведра и пожарную трубу! Высыпать порох из затравок! Закрыть люки и порты! Чтоб нигде не было сквозного ветра!
В это время снова раздался гром ближе прежнего и долго грохотал, как будто молния сердилась, что против нее принимают предосторожности. Через несколько минут все приказания были исполнены, и всякий снова стал на свое место.
Между тем море совершенно стихло. Не было ни малейшего ветерка; паруса печально висели; медно-желтое небо как будто все опускалось и ложилось на наши мачты. Малейшие наши движения страшно раздавались посреди мертвой тишины, которая только что по временам прерывалась грохотом грома; но ничего еще не показывало, откуда набежит ветер. Точно как будто буря еще не решалась начать разрушения. Наконец легкие вихри, которые наши матросы зовут кошачьими лапами, налетая с востока, начали местами рябить поверхность моря и шуметь в парусах. На востоке, между морем и облаками, появилась светлая полоса, как бы занавес поднялся, чтобы пропустить ветер; раздался ужасный шум, словно выходивший из недр океана; поверхность его взволновалась и покрылась пеною, как будто ее взрывали огромным плугом; потом род прозрачного тумана нанесся с востока. То была, наконец, буря.
— Радуйтесь, ребята! — закричал капитан. — Ветер с суши, и мы набегаемся вдоволь, не наткнувшись на скалу… Руль по ветру!.. Пусть-ка буря за нами погонится.
Корабль, стоявший недвижно, был в очень благоприятном положении для этой перемены позиции. Приказание тотчас исполнено, и руль положен на ветер. Корабль, послушный, как хорошо выезженная лошадь, тотчас повиновался воле рулевого. Два раза большие его мачты нагибались к горизонту, так что концы реев окунулись в воду, и два раза красиво поднимались. Наконец паруса приняли ветер перпендикулярно, или под прямым углом, и фрегат понесся по волнам, как кубарь под хлыстом школьника, опережая волны, которые, казалось, гнались за ним и, не догнав, позади его разбивались.
— Ничто! — пробормотал Боб, как бы разговаривая сам с собою. — «Трезубец» ходок знатный, не тотчас его обгонишь, а капитан знает его, как кормилица своего ребенка. Поучитесь у него, мистер Джон, — прибавил он, оборачиваясь ко мне, — только поторопитесь, потому что урок будет не длинен. Мне сдается, что буря еще не совсем разыгралась. Как вы думаете, сколько узлов ветер делает в секунду?
— Да я думаю, двадцать пять или тридцать.
— Браво! — вскричал Боб. — Знатно для человека, который только две недели назад познакомился с морем; но он все летит скорее и скорее и как раз начнет опережать нас.
— Ну что ж, мы поставим еще парусов.
— Гм! Мы уже несем столько, сколько можно, дерево ведь глупо, на него нечего полагаться. Посмотрите-ка, крюйсель гнется, как прутик.
— Спустить малый стоксель и лисель бизань-мачты! — закричал капитан голосом, который раздавался громче бури.
Команда была исполнена в ту же минуту и с такою же точностью, как если бы корабль спокойно шел по десяти узлов в час, и быстрота «Трезубца» еще усилилась. Но так как новые паруса накренили его вперед, то он сначала погрузился носом в горы, которые рассекали, подобно Левиафану, и все люди, стоявшие на передней части, несколько секунд были по пояс в воде. Но фрегат тотчас поднялся, и как добрый конь, споткнувшись, сердится и трясет головой, так и он понесся еще быстрее.
Вопреки предсказаниям Боба, корабль с час шел таким образом и ни одна веревочка не порвалась; между тем буря все усиливалась; наконец дошла до того, что волны начали обливать фрегат, и один вал, огромный, как слон, поддал с кормы и пронесся по деку. В то же самое время тучи, как будто подпираемые верхушками мачт, раздернулись, и над ними показалось небо, пылающее, как кратер вулкана; раздался гром, будто пушечный выстрел; огненная змейка пробежала по гроту и скользнула проводника в море.
После этого взрыва воцарилось на минуту ужасное безмолвие, и буря, как бы истощенная страшным усилием, казалось, притихла. Капитан воспользовался этой минутою тишины, когда пламя факела поднималось бы перпендикулярно, и, посреди всеобщего оцепенения, голос его раздался снова:
— К гроту, ребята! Паруса обстенить, все до одного, до последнего лоскутка, с кормы до носу. На гитовы! Марсы долой! Лейтенант, марсы на гитовы! Руби чего не развяжешь!
Невозможно описать впечатление, которое произвел на приунылый экипаж этот голос, казавшийся голосом царя морей. Мы все бросились на работу, взлезая на мачты и чуть не задыхаясь от серного запаха, который молния по себе оставила. Пять из шести парусов мигом свились и спустились, как облака. Мы с Джемсом встретились на грот-марсе.
— Ага, это вы, мистер Джон! Я думал, что мы станем продолжать наше путешествие в хорошую погоду.
— Не угодно ли я вас повожу по снастям, как вы водили меня по подводной части? — сказал я, смеясь. — Вон там, на крюйселе негодяй-парус забыл спуститься, а не худо бы его закрепить.
— Буря и без нас с ним сделается, мистер Джон. Спустимся лучше поскорее на дек.
— Все на дек! — закричал капитан. — Только один кто-нибудь сорви парус грот-брам-стеньги. Пошел вниз! Живо!
Матросы с радостью повиновались, и все мигом спустились по снастям: я один остался на грот-марсе и тотчас полез по вантам, чтобы добраться до крюйселя, но я еще не достиг туда, как шквал налетел. Парус над моей головою надулся, как шар, и мог в минуту сломать мачту. Я бросился как только можно было скорее посереди такой сумятицы; уцепившись одной рукой за крюйсель, я выхватил другою кинжал и принялся пилить толстую веревку, которою был привязан угол паруса. Не скоро бы я это кончил, если бы ветер сам не помог мне. Я не успел перепилить и трети веревки, как она оборвалась; другая тоже не удержалась; парус, удерживаемый только сверху, развевался надо мной, как саван; потом раздался треск, и он унесся как облако в бездну небесную. В ту же самую минуту корабль страшно вздрогнул, и мне послышался голос Стенбау, раздававшийся громче бури; он кликнул меня по имени. Огромная волна поддала в корабль с борту; я почувствовал, что он ложится на бок, как раненый зверь; я изо всей силы уцепился за ванты; мачты накренились к морю; я увидел, как бушует оно прямо подо мною. Голова у меня закружилась; мне чудилось, что бездонная пропасть проревела мое имя. Я смекнул, что ног и рук моих не довольно, чтобы удержаться, ухватился за веревку зубами, закрыл глаза и только ждал, что меня обдаст смертельным холодом воды. Однако я ошибся. «Трезубец» был не такой корабль, чтобы поддаться с первого раза; я чувствовал, что он подымается, открыл глаза и приметил под собою дек и матросов. Мне только и нужно было; я схватился за веревку и мигом очутился на шканцах между капитаном Стенбау и лейтенантом Борком, когда все уже думали, что я погиб.
Капитан пожал мне руку, опасность, которой я подвергался, была забыта. Что касается до Борка, то он только поклонился мне и даже не сказал ни слова.
Быстрота ветра принудила Стенбау лечь в дрейф вместо того, чтобы нестись вперед все далее от земли; для этого надобно было поворотить овер-штанг и подставить буре корму. При этой перемене положения вал поддал нам с борту и принудил меня описать по воздуху красивую кривую линию, за которую капитан пожал мне руку.
Стенбау не терял времени. Вместо больших парусов, покрывающих весь корабль, он велел распустить только три малых. При этом мы не подставляли борта ветру, и валы не могли поддавать. Маневр заслужил полное одобрение Боба, и он, похвалив меня за мое отважное путешествие по воздуху, принялся толковать мне, в чем дело. По его мнению, буря уже почти прошла и ветер скоро должен был перескочить с юго-востока на северо-восток. В таком случае стоит только поднять большие паруса, и мы тотчас вознаградим потерянное время.
Вышло точно так, как говорил Боб. Буря утихала, хоть волны еще страшно бушевали; к вечеру ветер подул с западо-севера-запада; мы мужественно приняли его правым бортом и на другое утро шли тем же путем, с которого вчерашняя буря нас сбила.
В тот же вечер Лиссабон был у нас на виду, а на третий день, проснувшись рано утром, мы увидели вместе берега Европы и Африки. Вид этих берегов, столь близких один от другого, был восхитителен: с обеих сторон возвышаются покрытые снегом горы, а на испанском берегу стоят местами мавританские города, которые как будто не принадлежат к Европе, а к Африке и некогда перескочили через пролив, оставив противоположный берег пустым. Весь экипаж вышел на палубу полюбоваться этим великолепным зрелищем. Я искал между матросами бедняка Девида, о котором в последние дни совсем забыл: один он, ко всему нечувствительный, не выходил наверх.
Часа через три после того мы бросили якорь под пушками Гибралтара, салютовали двадцатью одним выстрелом, и форт вежливо отвечал нам тем же числом.
XI
Гибралтар не город; это крепость, в которой строгая воинская дисциплина простирается на всех жителей. Зато он важен только как военный пост; в этом отношении Гибралтар всем известен, и я не стану о нем говорить.
Высадив нового губернатора, мы должны были дожидаться на рейде приказаний от правительства. По обыкновенной своей доброте капитан Стенбау, чтобы нам не так скучно было, позволял всякий день половине экипажа сходить на берег; мы скоро познакомились с несколькими офицерами гибралтарского гарнизона, а они познакомили нас в домах, в которые были вхожими. Эти посещения, прекрасная библиотека, принадлежащая крепости, и прогулки верхом по окрестностям города составляли все наши заботы.
Я очень подружился с Джемсом; мы везде бывали вместе, и так как у него, кроме жалованья, ничего не было, то я всегда принимал на свой счет большую часть издержек, которые мы вместе делали, но так, чтобы он не мог этим обидеться. Так, например, я нанял на все время нашей стоянки двух прекрасных арабских коней, и, разумеется, Джемс, пользуясь этой расточительностью, ездил на одном из них.
При одной из таких поездок мы увидели орла, который спустился на палую лошадь и, не во гнев историкам этой благородной птицы, пожирал падалицу с такою жадностью, что подпустил меня к себе на сто шагов. Я часто видывал, как наши мужики били зайцев в логовище: они ходили около зверька, более и более стесняя круг, и наконец, убивали его палкой по голове. Царь птиц сидел так неподвижно, что я вздумал попробовать то же средство. У меня были в карманах превосходные маленькие пистолеты; я вынул один из них, взвел курок и начал скакать вокруг орла во всю прыть моего коня; а Джемс стоял на месте, посматривал на этот опыт и сомнительно покачивал головою. Точно ли это кружение производит на животное такое действие, что оно не может сойти с места, или орел в припадке обжорства до того наклевался, что ему трудно было подняться, — только как бы то ни было, он подпустил меня к себе на каких-нибудь двадцать пять шагов; тут я вдруг остановил лошадь и приготовился выстрелить; видя, что жизнь его в опасности, орел хотел было полететь, но еще не успел подняться, как я уже выстрелил и разбил ему крыло.
Мы оба с Джемсом вскрикнули от радости и соскочили с лошадей, чтобы взять свою добычу; но это было нелегко; раненый приготовился к обороне и, казалось, решился дорого продать свою свободу. Убить его было бы нетрудно, но нам хотелось взять его живого, чтобы свезти на корабль, и мы повели правильную атаку.
Я ничего не видел прекраснее этого царя пернатых, когда он с гордым видом посматривал на наши приготовления. Сначала мы было хотели схватить его поперек тела, загнуть голову под крыло и унести, как курицу; но два или три удара клювом, из которых один сделал Джемсу на руке довольно глубокую рану, заставили нас отказаться от этого средства. Мы попробовали другой способ: взяли свои платки; одним я замотал ему голову, другим Джемс спутал ноги; потом мы подвязали крыло, закутали орла, как мумию, привязали в тороки и, гордясь своею добычею, возвратились в Гибралтар. Баркас ждал нас в порте и с торжеством повез на корабль.
Приближаясь к кораблю, мы показали сигналами, что везем нечто необычайное, и потому все оставшиеся на корабле ждали нас у трапа. Прежде всего мы позвали фельдшера, чтобы отрезать крыло; но как закутанного орла трудно было отличить от индейки, то наш помощник эскулапов объявил, что это не его дело, а повара. Позвали повара, и тот в минуту отнял раненое крыло. Потом мы распутали орлу ноги, раскутали голову, и весь экипаж вскрикнул от удивления при виде благородного пленника. С позволения капитана, мы отвели ему место на корабле, и в неделю наш Никк сделался ручным, как попугай.
В Плимуте я доказал свою сметливость, управляя экспедицией в Вальсмоут; во время бури доказал свою неустрашимость, срезав парус крюйсель; теперь доказал свою ловкость, подстрелив из пистолета орла. Зато с этих пор на меня уже смотрели на «Трезубце» не как на новичка, а как на настоящего моряка.
Стенбау обращался со мною совершенно дружески, сколько можно было, чтобы не обидеть моих товарищей; зато Борк, кажется, более и более меня ненавидел. Впрочем, это было общее несчастие всех моих молодых товарищей и других офицеров, принадлежавших, подобно мне, к аристократии. Делать было нечего, и я, так же, как они, не обращал на это большого внимания. Я исполнял свои обязанности с величайшею точностью, во время нашей стоянки не доставил лейтенанту ни одного случая наказать меня, и потому он, при всей своей доброй воле, принужден был отложить это до другого времени.
Мы уже стояли в Гибралтаре около месяца, ожидая предписаний адмиралтейства; наконец в двадцать девятый день вдали показался корабль, который маневрировал, чтобы войти в порт. Мы тотчас рассмотрели, что это сорокашестипушечный фрегат «Solsette», и были уверены, что он везет нам предписания. Весь экипаж радовался, потому что жизнь в Гибралтаре надоела уже офицерам и матросам. Мы не ошиблись; под вечер капитан фрегата «Solsette» привез на «Трезубец» давно желанные депеши. Стенбау сам вскрыл пакет; кроме предписаний адмиралтейства, тут было много частных писем и, между прочим, одно к Девиду; капитан отдал его мне.
Во все двадцать девять дней, которые мы провели в Гибралтаре, Девид ни разу не ездил на берег: он все оставался на корабле, мрачный и безмолвный; но между тем исполнял свои обязанности с точностью и ловкостью, которые сделали бы честь настоящему матросу. Я нашел бедняка в парусном чулане; он чинил парус. Я отдал ему письмо, и он, узнав руку, тотчас его распечатал. С первых строк он страшно побледнел; дрожащие его губы посинели, потом крупные капли пота покатились по его лицу. Дочитав письмо, он сложил его и спрятал за пазуху.
— Что тебе пишут, Девид? — спросил я.
— Чего я ожидал, — отвечал он.
— Однако же, письмо, кажется, очень поразило тебя?
— Да, ведь хоть и ждал удара, от этого не меньше больно.
— Девид, — сказал я, — поверь мне свою тайну, как другу.
— Теперь никакой друг на свете мне не поможет; однако я все-таки благодарен вам, мистер Джон. Я никогда не забуду, что вы и капитан для меня делали.
— Не унывай, любезный друг Девид, не теряй мужества.
— Вы видите, я спокоен, — сказал он, принявшись снова зашивать парус.
И точно, он казался спокойным, но это было спокойствие отчаяния и безнадежности.
Я возвратился к капитану с горестью. Я хотел сообщить начальнику свои опасения насчет Девида, но он тотчас сказал мне:
— Я сейчас обрадую вас, мистер Девис. Мы идем в Константинополь, подкрепить представления, которые нашему послу, г. Эдеру, поручено сделать Блистательной Порте. Вы увидите землю «Тысячи одной ночи», Восток, о котором вы всегда мечтали; увидите его, быть может, сквозь пороховой дым, но это, конечно, не отнимет у него поэзии. Объявите об этом экипажу и прикажите, чтобы все были готовы к выходу в море на рассвете.
Капитан угадал: ничто не могло быть для меня приятнее этой вести; она выгнала из головы моей все другие мысли. Я тотчас пошел сообщить лейтенанту приказание капитана. Со времени приключения с Девидом Стенбау почти никогда не обращался прямо к нему и обыкновенно сообщал свою волю через меня. Борк не мог не заметить этого и еще более невзлюбил меня.
Но, как в этом случае, да и всегда, говоря с ним, я наблюдал почтительные формы самой строгой дисциплины, то он отвечал с холодною и принужденною учтивостью, и мы разошлись.
Вечером мы начали сниматься с якоря и, как ветер был благоприятный, ночью подняли паруса, и на другой день часа в четыре пополудни уже потеряли землю из вида.
Первая вечерняя вахта, к которой я принадлежал, сменилась, и я начал уже раздеваться, как вдруг в кормовой части послышался шум и раздался крик: «Режут!» Я бросился на палубу, и меня поразило ужасное, неожиданное зрелище.
Четыре матроса держали Девида, в руках у него был окровавленный нож; а первый лейтенант, сбросив мундир, показывал широкую рану в верхней части правой руки. Как ни удивительно было это происшествие, но было ясно, что Девид хотел убить Борка; к счастью, матрос, стоявший поблизости, увидел, как железо блеснуло, закричал, и лейтенант отразил удар рукою: нож, направленный ему прямо в грудь, попал в плечо. Девид замахнулся было снова, но Борк схватил его за руку; между тем подоспели матросы и связали убийцу.
Стенбау выбежал на палубу почти в одно время со мною и все это видел. Невозможно выразить горести, которая изобразилась при этом зрелище на почтенном лице доброго старика. В сердце своем он всегда был расположен более к Девиду, чем к Борку; но подобного поступка извинить ничем не возможно: это — настоящее преднамеренное убийство. Капитан приказал заковать преступника в кандалы и посадить в трюм; потом назначил на третий день собрание военного суда.
Ночью, накануне собрания, капитан прислал за мною и спросил, не знаю ли я чего особенного об этом несчастном деле? Я знал только то, что известно было и самому капитану, и потому не мог сообщить ему никаких сведений. Я предлагал сходить в трюм, чтобы выспросить, что можно, у самого Девида; но это было противно военным законам: преступник до начатия суда не мог иметь никаких сообщений с кем бы то ни было.