Приключения Джона Девиса. Капитан Поль (сборник) Дюма Александр
Капитан спросил жида, как сказать по-турецки «Молчать!» и, взяв рупор, произнес турецкое слово с такою силою, что эти слова громом загрохотали над толпою. В ту же минуту как бы волшебством шум утих, сабли и кинжалы скрылись, весла остановились неподвижно. Моисей, став на люк, спросил, что сделал человек, которого они преследуют?
Все голоса хором закричали:
— Он убийца! Смерть за смерть!
Моисей показал знаками, что хочет говорить, и толпа снова умолкла.
— Кого он убил? Как он убил?
На одной лодке встал молодой турок.
— Я сын того, кого он убил, — сказал турок, — кровь, которая у него на кафтане, кровь отца моего. Этой кровью клянусь, я вырву его сердце у него из груди и брошу на съедение собакам.
— Каким образом убил он отца твоего? — спросил Моисей.
— Из мести. Убил сначала брата моего, который был в доме, потом отца, который сидел на пороге. Убил их низким, подлым образом, без меня; один был ребенок, другой старик, и ни тот, ни другой защищаться не могли. Он убил, и его надобно убить!
— Отвечай, — сказал капитан, — что это, может быть, и правда, но что во всяком случае дело должен разобрать судья.
Как скоро Моисей пересказал это, крики раздались снова.
— Что нам до судей! — кричали турки. — У нас коль станешь ждать судей, так никогда конца не добьешься! Мы сами с ним разделаемся. Дайте нам его сюда! Выдайте убийцу! Убийцу! Убийцу!
— Мы отвезем убийцу в Константинополь и сдадим с рук на руки кади.
— Нет, нет! — кричали турки. — Дайте его нам. Выдайте его, а не то валлах! биллях! таллах! Мы сами возьмем.
— Стыдно вам так клясться! — сказал Моисей.
— В ад жида! — закричали турки, снова обнажив сабли и ханджары. — Убьем гяуров!
— Трапы долой! — закричал капитан в рупор, чтобы заглушить шум. — Стреляй в первого, кто сунется.
Приказание тотчас было исполнено, а человек двадцать матросов с ружьями и карабинами влезли на марсы.
Эти приготовления, значение которых было очень ясно, немного усмирили нападающих, и они удалились от корабля футов на тридцать. В это время с лодок раздались два выстрела, но, к счастью, никого не ранили.
— Выпалить из пушки холостым зарядом! — вскричал капитан. — Не уймутся, так потопить лодки две, три, а там что Бог даст!
За этим приказанием последовало минутное молчание; потом весь корабль дрогнул от выстрела тридцатишестифунтовой пушки; облако дыма взлетело, поиграло вокруг рей, и так как воздух был совершенно тих, то оно медленно поднялось прямо к небу. Когда дым рассеялся, мы увидели, что лодки несутся к берегу, за исключением только той, в которой был сын убитого. Он остался один и, казалось, своим ханджаром вызывал на бой весь экипаж.
— Тридцати солдатам, вооружившись хорошенько, сесть в баркас и отвезти преступника к кади! — сказал капитан.
Баркас тотчас спустился на воду; туда снесли убийцу; тридцать морских солдат с заряженными ружьями и шестью патронами сошли вслед за ним; двенадцать дюжих гребцов ударили веслами, и шлюпка быстро понеслась по волнам, которые уже начинали покрываться мраком.
При этом виде турецкие лодки снова собрались, образовали полукружие и следовали издали за убийцею, который был причиною всего этого шума.
Корабль поворотил боком, чтобы в случае нужды дать залп по берегу, но эта предосторожность была излишняя. Турки держались в почтительном отдалении от нашей шлюпки; солдаты спокойно вышли на берег и повели преступника к кади. Турки тоже пристали к берегу, покинув свои лодки на произвол судьбы, и побежали в те же ворота, в которые вошли солдаты. Минут через десять мы увидели, что наши спокойно и в величайшем порядке идут назад к баркасу. Виновный был в руках правосудия. В этом случае, как во всех, в которых призывалось здравое суждение и непоколебимое мужество, Стенбау сделал, именно то, что было надобно.
Еще несколько времени тревожные толпы бродили по берегу и как бы угрожали нам, но мало-помалу мрак вокруг них сгустился и крики сделались менее шумными. Вскоре пространное водное зеркало, которое еще недавно оглашалось шумом и восклицаниями, погрузилось в глубокое безмолвие. Мы подождали еще с час; потом, из предосторожности от тайного нападения, капитан приказал пустить ракету. Огненная змейка взвилась к небу, ракета лопнула в воздухе, озарила на минуту своими бесчисленными звездочками весь Константинополь от Семибашенного замка до Константиновского дворца, и мы увидели, что по берегу бродит уже только стая собак, которые с воем искали пищи.
На другой день посол наш пригласил капитана и всех офицеров «Трезубца» сопровождать султана в мечеть, куда он ехал благодарить Аллаха за то, что он внушил Наполеону мысль снова объявить войну России; по возвращении из мечети мы должны были обедать в серали, а потом представляться повелителю правоверных.
Вместе с этой повесткою привезли письмо к Байрону. Эдер уведомлял его, что домик для него в Пере нанят, и что он может переехать туда, когда ему угодно. Байрон тотчас собрался и в тот же день съехал с корабля с Гобгаузом, Экенгедом и с двумя греческими слугами. Капитан позволил мне проводить их с тем, чтобы я воротился к девяти часам вечера.
Новое жилище лорда Байрона был прелестный дом, убранный совершенно по-турецки; он стоял посреди прекрасного сада, усаженного кипарисами, чинарами и сикоморами; широкие цветники были усеяны тюльпанами и розами, которые в этом благорастворенном климате цветут круглый год. Внутри были, по восточному обыкновению, ковры, софы и несколько шкафов, или, лучше сказать, сундуков, украшенных перламутром и слоновою костью и расписанных яркими красками. Эдер велел прибавить к этому три кровати, думая, что Байрон, как ни любит восточной жизни, все-таки не станет простирать своего фанатизма до того, чтобы, подобно туркам, спать во всем платье на софе. Это предположение чрезвычайно не понравилось Байрону, и, несмотря на крик и жалобы своих товарищей, он тотчас отослал все три кровати назад в посольский дом.
XV
Утром, в день, назначенный для аудиенции, я одевался, стараясь быть как можно понаряднее, чтобы не слишком отличаться от турецких офицеров. Моисей вошел в мою каюту и запер за собою дверь с видом человека, который имеет важное и тайное поручение. Потом после всех этих предосторожностей он подошел ко мне на цыпочках и держа палец на губах. Я следил за ним глазами, смеясь, что он так важничает, и думая, что все это кончится тем, что он предложит мне какой-нибудь товар, запрещенный во владениях султана, но он, посмотрев еще раз вокруг себя, чтобы удостовериться, что никого лишнего нет, сказал мне:
— У вас на левой руке перстень с изумрудом.
— Это что значит? — сказал я, вздрогнув от радости и надеясь, что происшествие, которое ни на минуту не выходило у меня из головы, наконец объяснится.
— Этот перстень, — продолжал он, не отвечая на мой вопрос, — бросили вам из окна в Галате в тот день, как вы осматривали город.
— Да!.. Но почем же ты это знаешь?
— Перстень бросила женщина, — продолжал Моисей.
— Молоденькая, хорошенькая?
— Хотите посмотреть ее?
— О, разумеется!
— Вы, однако же, знаете, чему вы подвергаетесь?
— Что мне до опасностей!
— Ну, так приезжайте ко мне нынче вечером в семь часов.
— Непременно буду.
— Тс!.. Кто-то идет.
Вошел Джемс, и Моисей оставил нас одних. Джемс, улыбаясь, следовал за ним глазами.
— Гм!.. Ты, я вижу, вступил в тайные сношения с il signor Mercurio; желаю, чтобы тебе лучше моего посчастливилось. Я уж не беру у него ничего, кроме табаку, потому что все прочее, несмотря на его хвастовство, просто дрянь. Он насулит тебе свиданий с турчанками, гречанками, как будто ему некуда от них деваться, а потом познакомит с какою-нибудь жидовкою, да такою, что в Лондоне носильщик не поглядел бы на нее.
— Нет, брат Джемс, у меня дело совсем другое, — сказал я, покраснев при мысли, что, может быть, все мечты мои поведут к такому же концу. — Не я ищу приключений, а приключения меня. Посмотри-ка этот перстень.
— Тем хуже, — сказал он, взглянув на перстень, — мне еще в молодости натвердили о говорящих букетах, о немых, о кожаных мешках, которые кричат, когда их бросают в море. Не знаю, правда ли все это, но только по рассказам такие истории именно здесь и случаются.
Я сомнительно покачал головою.
— А позвольте вас спросить, — продолжал Джемс, — как это достался вам такой талисман?
— Мне его кинули из решетчатого окна, откуда раздался крик в тот день, как мы встретили старого грека, которого вели на казнь. Помнишь?
— Да, я это знаю. Так, видно, тебя в этом-то доме и ждут?
— Я думаю.
— А позвольте спросить, когда?
— Сегодня часов в семь или восемь.
— И ты пойдешь?
— Разумеется.
— Ступай, любезный. Конечно, и я ни за что бы в свете не отказался от такого завлекательного приключения. А я сделаю то, что ты бы сделал в подобном случае, если бы был на моем месте, а я на твоем.
— Что же ты сделаешь?
— Этого я тебе не скажу.
— Делай, что хочешь, любезный Джемс. Я совершенно полагаюсь на твою дружбу.
Джемс пожал мне руку, я окончил свой туалет, и мы вместе вышли на палубу.
Залп пушек от сераля возвестил народу, что он скоро будет наслаждаться лицезрением своего падишаха. На этот отвечали другие залпы в янычарской казарме и Топханэ. Все корабли, стоявшие на якоре в Босфоре, подняли флаги и тоже начали палить. Константинополь представлял в эту минуту истинно волшебный вид: весь Золотой Рог был в огне; с нашего корабля, который прыгал и гремел подобно другим, мы видели сквозь промежутки дыма, мечети, укрепления, минареты, красивые дома, сады, наполненные густою зеленью, кладбища с огромными кипарисами, амфитеатр зданий, беспорядочно нагроможденных, и все это, видимое сквозь дымный туман, принимало гигантские размеры, фантастические формы и казалось как бы сном. Словно как будто какая волшебная страна!
Эти залпы со всех сторон призывали нас в сераль; мы сели с капитаном в баркас и поспешили к берегу. Там ждали нас богато украшенные лошади; мне достался прекрасный серый конь в яблоках, с золотою сбруею, конь, на котором бы не стыдно было разъезжать главнокомандующему в день битвы. Я вскочил на него с легкостью, которой позавидовал* бы многие морские офицеры. У ворот сераля мы встретили нашего посла и лорда Байрона; последний был в алом мундире с богатыми золотыми нашивками, похожем на мундир английских адъютантов. Посол пригласил его, как постороннего зрителя, присутствовать при этой церемонии, а между тем она его чрезвычайно беспокоила. Байрон заботился о том, какое место занять в поезде, потому что он даже в глазах неверных хотел сохранить преимущества своего звания. Эдер тщетно уверял его, что не может назначить ему никакого особенного места, и что турки ровно ничего не понимают в обычаях английской знати; лорд Байрон успокоился только тогда, когда австрийский интернунций, судья в этих делах чрезвычайно сведущий, сам вызвался выбрать ему место в свите Эдера.
Мы вошли на первый двор, где должны были ждать, покуда ход начнется; через несколько минут шествие появилось.
Впереди шли янычары; за ними разные другие войска, грязные и оборванные; потом множество серальских и государственных сановников в колоссальных тюрбанах; наконец, явился сам султан Махмуд на пышном арабском коне. Кроме черной собольей шубы и бриллиантового пера на белом тюрбане, никаких других знаков высокого сана не приметили мы на этом государе. Перед султаном шел казначей и бросал в народ мелкие, только что вычеканенные деньги, а за ним секретарь, который принимал в желтый портфель просьбы и жалобы, подаваемые султану. Не знаю, кто шел позади секретаря, да я об этом и не заботился. Посол сделал знак, что нам пора присоединиться к шествию; мы тотчас въехали в пустое пространство, оставленное нам между султанскими телохранителями и какими-то кавалеристами в золотых касках. Мы поехали за его султанским величеством, ослепленные, или, лучше сказать, пораженные, этим восточным великолепием, до которого Европа ив могла бы достичь, если бы даже собрала и выставила напоказ все свои сокровища.
Нам надобно было проехать весь город, чтобы достичь до мечети султана Ахмеда, стоящей на южном краю знаменитого в византийских летописях ипподрома, который турки называют Атмейданом, что тоже значит — конское поприще. Султан с главными сановниками вошел в мечеть. Нам, как неверным, нельзя было войти туда, и потому Махмуд, чтобы сделать для нас это запрещение менее чувствительным, с истинно восточною учтивостью оставил три четверти своей свиты вместе с нами у Феодосиева обелиска.
Пробыв в мечети с полчаса, султан снова сел на коня и поехал смотреть на игру в джерид; место для этого турнира, любимой забавы турок и египтян, назначено было в Пресных Водах.
Мы пустились в путь; миновали Константинов дворец и ехали все по берегу до места, где устроены земляные уступы в виде амфитеатра. Посередине, между рядами уступов, была платформа, назначенная для султана и двора его, а в противоположном конце поприща — купа деревьев, под которыми теснились зрители, не имевшие права на почетные места. Как скоро султан занял свое место, уступы наполнились народом: с одной стороны сидели женщины, с другой мужчины. Мы, европейцы, имеем вообще такие ложные понятия о Востоке, что я чрезвычайно удивился, увидев на публичном празднестве женщин знатнейших фамилий. Правда, они сидели отдельно от мужчин и притом в покрывалах, но все-таки это доказывало, что они свободнее древних гречанок, которым никогда не позволялось присутствовать на играх, в гимназиях или на стадии. Дело в том, что турецкие женщины живут совсем не в таком рабстве, как мы воображаем, за исключением султанских жен, за которыми строго присматривают. Прочие женщины ходят друг к другу в гости, в бани, по лавкам, бывают на гуляньях, принимают у себя врачей, даже некоторых коротко знакомых мужчин.
В Европе женщины своими нарядами служат украшением всякому собранию, а здесь совершенно напротив — нарядом отличаются мужчины.
Как скоро султан занял свое место, стражи, стоявшие по четырем углам поприща, расступились, и оттуда явилась толпа молодых людей. Они скакали так быстро и в таком беспорядке, что ничего нельзя было различить в этом вихре, образовавшем густое» ослепительное облако алых седел, золотых шпор, блестящих ятаганов, серебряных нагрудников и рубиновых султанов. Игра началась простыми конными эволюциями. При всякой эволюции смесь цветов и форм становилась более и более блестящею; группы свивались вензелями, раскидывались цветами, разбрасывались разноцветным ковром. Потом каждый старался выказать свою ловкость, попадая в соперника джеридом или увертываясь от его ударов. Тогда пошли в дело трости с железными крючками. Всадники с удивительною ловкостью поднимали ими свои джериды или дротики с земли на всем скаку лошади, на другие, пренебрегая это средство, спускались почта под самое брюхо лошади и поднимали джерид рукою.
Эта дивная борьба продолжалась часа два; ни у одного из всадников не было ни лат, ни шлема с наличником, между тем ни один из них не был ранен, что, однако же, не всегда случается. Наконец, ужасная музыка, которою подан был сигнал к начатию битвы, раздалась в знак ее окончания. В ту же минуту джериды перестали летать и прицеплены были к седлам; всадники ускакали, поприще опустело.
За всадниками явились плясуны на канате, странствующие паяцы, фокусники и ученые медведи. Все эти промышленники начали показывать свое искусство: одни плясали, другие разыгрывали фарсы, третьи делали фокусы-покусы, так что каждый зритель мог выбрать зрелище по своему вкусу или рассеянными взорами окидывать все это странное и разнообразное зрелище. Что касается до меня, то, признаюсь к стыду моему, я был одного мнения с лордом Эссексом в «Кенильворте», который, как читатели, конечно, помнят, предпочитал медведя даже Шекспиру, и я совершенно предался созерцанию милого четвероногого. Впрочем, надобно сказать, что внимание мое разделял с медведем и его вожатый, важный турок, который смеялся не больше своего зверя; ясно было видно, что он весь, от шелковой кисти своей шапочки до загнутых кончиков туфлей, был проникнут чувством чести, которой удостоился. Всякий раз, когда султан изъявлял свое удовольствие, он, в полном убеждении, что это относится к нему и его медведю, останавливался, кланялся, заставлял кланяться медведя, и потом начинал снова. К сожалению моему, это занимательное зрелище было вскоре прервано. Султан встал, чтобы ехать в сераль обедать. Все тотчас встали в одну минуту: паяцы, фокусники, народ, визири и медведи, все разошлось, исчезло. Наши отправились тоже в сераль, а я, отдав лошадь слуге, пошел к берегу, сел в лодку и отправился в Галату; там, при помощи нескольких слов французского наречия, которые я уже выучил, и адреса, который дал мне Моисей, я скоро отыскал его лавку.
Еврей не ждал меня так рано: он звал в семь, а тогда было еще только пять часов. Я рассказал ему, в чем дело, и попросил дать мне чего-нибудь поесть. Моисей был человек бесценный: он исправлял все возможные ремесла. Он тотчас принес мне самый лучший обед, какой только можно сыскать в Константинополе, то есть вареного цыпленка, рису с шафраном и пирожного; потом подал душистый кальян с превосходным табаком.
Я роскошно лежал на диване, как вдруг вошел Моисей и за ним женщина, закутанная в плащ и покрывало. Он тотчас запер за собою дверь. Воображая себе, что это моя богиня, которая решилась предстать предо мною в виде простой смертной, я вскочил с дивана и начал раскланиваться, но Моисей остановил меня.
— Времени тратить некогда, — сказал он.
— Да я и не намерен.
— Вы ошибаетесь. Это не барыня, а служанка.
— Ага! — сказал я с сожалением.
— Послушайте меня, — сказал Моисей, — оставьте это, пока еще можно; вы пускаетесь на дело, опасное везде, а в Константинополе и подавно. Мне заплатили, чтобы предложить вам свидание, я и предложил; но ни за что на свете не приму на себя ответственности за то, что может с вами случиться.
Я вынул кошелек и, высыпав на руку половину того, что в нем было, подал Моисею.
— Вот, — сказал я, — несколько цехинов в знак признательности за то, что ты исполнил это поручение, и в доказательство, что я отступаться не намерен.
— Так и быть, — сказал Моисей, отвязывая покрывало и верхнее платье женщины, которая почтительно стояла у дверей, не понимая того, что мы говорили. — Наряжайтесь, — прибавил он, — и дай Бог вам выпутаться из беды, в которую сами лезете.
Признаюсь, что я немножко поколебался, увидев, что надобно закутаться в это платье, в котором мне, как мумии, невозможно будет действовать руками. Но я зашел уже слишком далеко, отступить было бы стыдно, и я, очертя голову, продолжал свое опасное предприятие.
— Научи же, что мне теперь делать? — сказал я.
— Ступайте только за невольником, который поведет вас, а главное, молчит. Одно слово, и вы погибли.
Все это было не очень весело; но уж так и быть, я на все решился. Читатели уже видели, что я не труслив, да притом меня тянуло любопытство, столь свойственное молодым людям. Я прикрыл только свой мичманский кортик, надел платье и покрывало, и в этом костюме, скрадывающем все формы, походил как две капли воды на ту, которая уступила мне свою одежду. Это я угадал по взгляду, которым мы с Моисеем обменялись.
— Ну, а теперь что мне делать? — спросил я, нетерпеливо желая узнать, к чему все это меня поведет.
— Пойдемте со мною, — отвечал Моисей, — и только ради Бога…
Он положил палец на губы.
Я кивнул головою, отворил дверь и, сойдя с лестницы, очутился в магазине.
Там ждал нас черный невольник. Обманутый моим нарядом, он тотчас побежал отвязать осла. Турчанки обыкновенно ездят на ослах. Моисей почтительно проводил меня до дверей, помог мне сесть в седло, и я пустился в путь, не зная, куда меня везут.
XVI
Мое путешествие продолжалось минут десять; я не узнавал ни одной из улиц, по которым ехал. Наконец мы остановились у довольно большого дома. Провожатый мой отворил ворота, я въехал, и он опять их запер. Я очутился на квадратном дворе, видно, хорошо знакомом моему ослу, потому что он сам пошел прямо к двери, насупротив ворот. Я хотел было соскочить, но невольник стал на одно колено, чтобы другое послужило мне вместо ступеньки, и подставил мне голову, чтобы опереться на нее рукою. Я последовал принятому порядку; потом, видя, что невольник хочет ограничить этим свои услуги и сбирается вести осла в конюшню, я показал ему повелительным жестом, чтобы он шел вперед. Он тотчас повиновался с почтительностью, доказывавшею его привычку к языку жестов.
Предосторожность была не лишняя. Я бы никогда не выпутался из лабиринта комнат и коридоров, по которым вел меня невольник. Между тем я посматривал вокруг себя, чтобы опознаться, в случае, если придется сделать поспешную ретираду, и по множеству слуг и стражей, которые мелькали мимо меня, как тени, или стояли неподвижно, как статуи, я догадался, что нахожусь в доме какого-то знатного турецкого барина. Наконец отворилась дверь в комнату, светлее и лучше убранную, чем все прочие. Проводник мой впустил меня туда, затворил двери, и я очутился перед девушкою лет четырнадцати или пятнадцати, которая показалась мне совершенною красавицей.
Прежде всего я запер дверь позолоченною задвижкою, повернулся и стоял несколько секунд неподвижно, вне себя от удивления и радости, пожирая глазами фею, которая как бы волшебным жезлом отворила мне двери этого очарованного дворца. Она лежала на шелковых подушках; на ней был кафтан из розовой шелковой материи с серебряными цветочками и верхнее платье из белого штофа с золотыми цветочками, стянутое в талии и вырезанное на груди; длинные рукава этой ферязи висели позади, и под ними рукава белой шелковой газовой рубашки, которая застегнута была на груди бриллиантовой запонкой. На голове у девушки был колпак, прелестный головной убор турчанок, который состоит из бархатной алого цвета шапочки с золотой кистью и надевается набекрень. Волосе на виске, выставлявшиеся из-под колпака, были приглажены, и в них заткнут букет из драгоценных каменьев, обделанных в виде цветов; жемчужины изображали померанцевые цветы, рубины — розы, бриллианты — жасмины, а топазы — жонкили. Волосы красавицы длинные, каких у нас никогда не видно, падали бесчисленными плетенками до вышитых золотых туфель. Что касается до лица, то у ней были черты совершенно правильные; это была греческая красота во всем своем строгом и прелестном величии: лицо с большими черными глазами, аполлоновским носом и коралловыми губами.
Само собой разумеется, что я рассмотрел все это одним взглядом.
Красавица между тем протянула вперед головку, согнув шею, как лебедь, и устремив на меня беспокойный взор. Я вспомнил о странном своем наряде и догадался, что она сомневается, точно ли я тот, кого она ждала. Я в ту же минуту разорвал, сбросил с себя платье и покрывало и очутился в своем мичманском мундире.
Прекрасная гречанка встала, пошатываясь, и, протянув ко мне руки, вскричала:
— Ради Бога, спасите меня!
— Скажите мне, кто вы, и от какой опасности я должен спасти вас? — вскричал я, подбегая, чтобы поддержать ее.
— Кто я? — сказала она. — Я дочь того, кого вы встретили, когда его вели на казнь, и вы можете спасти меня от опасности быть любовницей того, кто причиною смерти отца моего.
— Скажите только, что я должен делать? Я на все готов.
— Прежде всего вам надобно знать, чего я боюсь и чего надеюсь. Я вам расскажу это в нескольких словах.
— Но не напрасно ли мы будем терять драгоценное время? Вы молоды, прекрасны, несчастны. Вы понадеялись на мое мужество и благородство, иначе бы вы меня не призвали. Чего же мне более?
— Теперь, покуда нам бояться нечего. Голова ичогланов, по случаю праздника, в серале, а в доме не спят, и бежать нам еще нельзя.
— Так говорите.
— Отец мой был грек, царской крови и богат. Это три преступления, которые в Константинополе стоят смертной казни. Голова ичогланов донес на него. Его взяли под стражу, меня продали; его отвели в тюрьму, меня сюда; его приговорили к смерти, меня к жизни. Одну матушку пощадили.
— О, я ее видел! — вскричал я. — Это, верно, она стерегла труп вашего несчастного батюшки?
— Да, да, — отвечала девушка, ломая себе в отчаянии руки. — Да, это верно была она!
— Мужайтесь! — сказал я.
— О, вы увидите при случае, что я мужественна! — сказала она с улыбкою, ужаснее слез. — Меня отвели к моему господину, к убийце отца моего; он запер меня в эту комнату. На другой день я услышала шум. Все еще надеясь, сама не знаю чего, я подбежала к окну: то отца моего вели на казнь!
— Ах, так это вы схватились за решетку, вы испустили горестный крик, который раздался в моем сердце.
— Да, это я, — отвечала она, — я видела, как вы при этом крике подняли голову и схватились за кинжал. Я угадала, что вы человек великодушный, и что вы спасете меня, если только можете.
— О, конечно!.. Приказывайте, я сделаю все, что только возможно.
— Но для этого надобно было как-нибудь вступить в сношения с вами. Я решилась сносить покуда присутствие моего господина. Да, я без гнева смотрела на человека, запятнанного кровью отца моего; я говорила с ним и не проклинала его. Он считал уже себя счастливым и вздумал наградить меня этими богатыми платьями и великолепными вещами. Однажды утром ко мне привели Моисея, богатейшего ювелира во всем Константинополе.
— Как, этот жалкий жид — богатый ювелир?
— Да. Я его давно знаю. У батюшки, кроме меня, детей не было; он чрезвычайно баловал меня и покупал иногда у Моисея материй и драгоценных вещей на огромные суммы. Я показала ему знаками, что мне нужно поговорить с ним. Догадливый жид сказал голове, что с ним нет ничего, что мне нужно, и что он придет завтра. На другой день голова ичогланов должен был оставаться в серале, но приказал, чтобы Моисея и без него впустили ко мне, но чтобы при этом были двое его сторожей. Между тем я все стояла у окна, надеясь, что как-нибудь увижу вас. И точно, я увидела, что вы идете. Тут мне пришло в голову бросить свой перстень, и вы подняли его с такой радостью, что с тех пор я уже полагаюсь на вас, как на друга. На другой день Моисей пришел, сторожа были тут, но я сказала ему все, что нужно было, по-итальянски. Я описала вас всего, от цвета ваших волос до формы вашего кинжала. Я все заметила! Моисей сказал, что он, кажется, вас знает. Вообразите мою радость! Не зная, удастся ли нам еще раз увидеться, мы приготовили все на нынешний день, потому что в серале праздник, и голова должен быть там. Кормилица моя, которую оставили при мне, не из сострадания, а скорее по равнодушию, должна была, по обыкновению, ехать с капыджи к Моисею за духами; он обещал, что вы будете в это время у него и приедете ко мне в ее платье. Между тем она пошла сказать матушке, чтоб у Галатской Башни был готов ялик. Моисей сказал, что пришлет мне гитару, если вы согласитесь идти на свидание… Он прислал мне ее… вот она… А теперь и вы здесь… Хотите ли вы помочь мне? До сих пор все шло хорошо. Остальное зависит от вас.
— Скажите только, что я должен делать?
— Пройти через все эти комнаты — вещь невозможная. Но мы можем спуститься из окна этого кабинета.
— Но от окна до земли будет футов двенадцать.
— Это бы еще ничего: вы можете спустить меня на моем шелковом поясе. Но за деревянной решеткой есть железная решетка.
— Я выломаю одну из перекладин кинжалом.
— Так принимайтесь же за работу; пора.
Я вошел в кабинет и за шелковыми занавесками будуара увидел тюремную решетку. Взглянул на улицу и заметил, что прямо против дома, за углом, стоят какие-то два человека. Несмотря на это, я молча принялся за работу, в твердой уверенности, что они тут по своим делам, а не для того, чтобы присматривать за нами.
Камень был довольно мягкий, но между тем я при каждом ударе мог отделять только небольшой кусочек. Гречанка смотрела на мою работу со всем любопытством надежды. Роль моя переменилась; но, несмотря на ее дивную красоту, я гордился тем, что она избрала меня в избавители, еще более, чем если бы я был ее любовником. Таким образом, в моем приключении было много рыцарского благородства, и я решился действовать с величайшим бескорыстием.
Работа моя шла успешно; я добрался уже до основания перекладины, как вдруг девушка положила одну ручку на мою руку, а другую протянула в сторону, где послышался легкий шум. Она стояла таким образом с минуту, безмолвно и неподвижно, как статуя, и только более и более судорожно сжимая мою руку. Пот выступил у меня на лице.
— Это он воротился, — сказала она наконец.
— Что нам теперь делать? — спросил я.
— Посмотрим. Может быть, он не придет сюда, тогда нужды нет, что он воротился!..
Она снова принялась слушать и через минуту сказала:
— Идет!
Я хотел было броситься в другую комнату, чтобы встретить его лицом к лицу, когда он отворит дверь.
— Ни слова! Ни с места! — сказала она. — Или мы оба погибли.
— Но я не могу прятаться! Это было бы низко и подло!
— Молчите! Ради Бога!.. Молчите и дайте мне волю! — сказала она, положив одну ручку мне на губы и вырвав другою мой кортик.
Она бросилась в другую комнату и спрятала кортик под подушки, на которых лежала, когда я вошел. В эту самую минуту постучались у дверей.
— Кто там? — спросила гречанка, поправив подушку.
— Я, — отвечал мужской голос, сильный, но который, заметно, старались смягчить.
— Сейчас отопру, — сказала девушка. — Раба ваша всегда рада своему господину.
При этих словах она подошла к кабинету, затворила дверь и заперла задвижкою, и я должен был если не видеть, по крайней мере слышать, что будет тут происходить.
Много опасностей испытал я во время моей тревожной жизни, но ни одна из них не производила на меня такого тягостного впечатления, как та, которой я подвергался в эту минуту. Я был без оружия, не мог защищать ни самого себя, ни женщины, которая призвала меня на помощь, и принужден был предоставить дело, от которого зависела жизнь моя, существу слабому, не имеющему никакого оружия, кроме врожденной у греков хитрости. Если бы она проиграла дело, я был бы в кабинете как волк в западне, не в состоянии ни вырваться, ни защищаться; если бы выиграла, тогда она бы встречала опасность смело, как следует мужчине, а я бы прятался, как женщина. Я искал вокруг себя какой-нибудь мебели, которую бы мог употребить оружием; но тут не было ничего, кроме подушек, тростниковых табуретов и горшков с цветами. Я подошел к дверям и стал прислушиваться.
Они говорили по-турецки, и я, не видя их телодвижений, не мог понимать. Между тем, по выражению голоса мужчины, я догадался, что он не грозит, а молит. Через несколько минут мне послышались звуки гитары, потом чистый мелодический голос гречанки и пение, которое казалось и мольбою рабыни, и гимном любви: так оно было заунывно и нежно. Я был вне себя от удивления. Эта девушка, не старее пятнадцати лет, несколько минут назад, ломая руки, оплакивала смерть отца, свое собственное рабство в гибель своего семейства; ей помешали, когда она готовилась к бегству и уже заранее наслаждалась мыслью о свободе; она знала, что я тут, подле, знала, что вся надежда ее в кинжале, лежащем под подушками, на которых она сидит, — и между тем эта девушка пела голосом, по-видимому, столь же спокойным, как некогда, сидя между отцом и матерью, под чинаром, у дверей родительского дома!
Все это казалось мне сновидением. Я слушал и ждал. Наконец пение прекратилось. Разговор, который за ним последовал, казался еще нежнее прежнего; потом наступило молчание, и вдруг раздался болезненный, заглушённый крик. Я не смел дышать и смотрел на дверь, как будто стараясь проникнуть сквозь нее взорами. Послышался еще глухой стон; потом воцарилось мертвое молчание. Вскоре легкие шаги, которые я едва различал при сильном биении моего сердца, приблизились к кабинету; задвижка щелкнула, дверь отворилась, и свет луны, проникавший сквозь окошко, упал прямо на гречанку. Она была в длинном нижнем платье, бела и бледна, как привидение, и из всего своего убранства сохранила один только бриллиантовый букет, который был у нее в волосах. Я хотел заглянуть в ту комнату, но там было темно, и я ничего не мог различить.
— Где ты? — сказала она, потому что я стоял в тени.
— Здесь, — сказал я, подвинувшись вперед и став на то место, куда светила луна.
— Я кончила свое дело; теперь твоя очередь, — сказала она, подавая мне кортик.
Она держала его за рукоятку; я взял за лезвие. Оно было тепло и мокро; я раскрыл руки и при свете луны увидел, что оно в крови.
В первый раз дотронулся я до человеческой крови! Волосы мои встали дыбом, и дрожь пробежала по всему телу; но я тотчас понял, что времени терять нельзя, и принялся за работу. Два человека, которых я уже видел, по-прежнему стояли у угла; но я не обращал на них внимания и продолжал выламывать перекладину, хотя, слыша шум, они часто посматривали на окно. Наконец перекладина была выломана, и отверстие так велико, что мы могли пролезть в него. Оставалась одна наружная решетка; но мне стоило только толкнуть ее, и она упала. В ту же минуту один из людей, стоявших у угла, выбежал на середину улицы.
— Это ты, Джон? — сказал он. — Не помочь ли тебе? Мы с Бобом к твоим услугам.
— Джемс! Боб! — вскричал я. Потом, обратившись к гречанке, которая не понимала того, что мы говорили, я сказал:
— Теперь мы спасены! Нет, нет, — продолжал я, говоря с Джемсом, — помощи мне не нужно. А нет ли у вас веревки?
— У нас есть лестница, это еще лучше, — сказал Джемс. — Поди-ка сюда, Боб, стань к стене.
Матрос тотчас подошел; Джемс взлез к нему на плечи, подал мне веревочную лестницу, и я привязал ее к перекладинам. Джемс соскочил на землю и взял лестницу за нижний конец, чтобы она не качалась. Подруга моя тотчас взлезла на окно и через минуту очутилась на улице, к великому удовольствию Джемса и Боба, которые не могли понять, что это значит. Я тоже тотчас спустился к ним.
— Скажи, ради Бога, что это с тобой сделалось? Ты бледен, как смерть, и весь в крови. Не гонятся ли за тобою?
— Гнаться некому, кроме разве привидения, — отвечал я. — Но я тебе расскажу это после. Теперь некогда. Где же лодка ждет вас? — спросил я гречанку по-итальянски.
— У Галатской Башни, — отвечала она, — но я не в состоянии вести вас. Я не знаю дороги.
— Найдем, — сказал я, схватив ее за руку, чтобы вести. Но тут только заметил, что у нее босые ноги, и что она не в состоянии идти. Я хотел было взять ее на руки, но Боб, угадав мое намерение, предупредил меня, поднял ее, как ветер перышко, и побежал к берегу. Джемс подал мне пару пистолетов и, вынув из-за пояса другую, сделал мне знак, чтобы я шел с правой стороны Боба, а сам пошел с левой.
Мы шли таким образом, не встречая никаких препятствий. В конце улицы нам представилось огромное синее зеркало Мраморного моря. Тут мы повернули влево и пошли по берегу: множество лодок переезжало из Константинополя в Галату и из Галаты в Константинополь.
Одна только лодка стояла неподвижно в некотором расстоянии от берега. Мы остановились перед нею, и гречанка пристально на нее смотрела, потому что она была, по-видимому, пуста. Но вдруг из нее поднялся какой-то призрак.
— Матушка! — вскричала трепещущим голосом девушка.
— Милая моя! — отвечал голос, от которого все мы вздрогнули. — Дитя мое! Ты ли это?
В ту же минуту четверо гребцов, которые лежали на дне барки, сели на свои места; лодка полетела, как ласточка, и через минуту причалила к берегу; мать и дочь бросились друг другу в объятия; потом старуха кинулась к ногам нашим и спросила, чьи колена ей обнимать. Я поднял ее и сказал:
— Ступайте, ступайте, ради Бога, не теряйте времени; иначе вы погибли!
— Прощайте, — сказала девушка, пожав мне руку, — одному Богу известно, увидимся ли мы с вами когда-нибудь. Мы отправимся в Кардикию, в Эпир: там у нас есть родные. Скажите мне, как вас зовут, чтобы я могла всякий день поминать ваше имя в своих молитвах.
— Меня зовут Джон Девис, — сказал я. — Очень жалею, что я мало для вас сделал; но я сделал все, что мог.
— А меня зовут Василика. Бог милостив; может быть, мы еще и увидимся.
При этих словах она прыгнула в лодку и, сорвав с головы букет, сказала:
— Возьмите. Это награда, которую я обещала Моисею. А вас один Бог в состоянии наградить за все, что вы для меня делали.
Букет упал к ногам моим; лодка быстро удалилась от берега. Белые платья матери и дочери еще несколько времени мелькали, как покровы двух привидений; потом лодка, гребцы, белые покрывала, все исчезло, как легкое видение, и погрузилось во мраке ночи.
Я стоял с минуту неподвижно на берегу и верно бы принял все это за сновидение, если бы в руках у меня не осталось драгоценного букета, а в памяти имени Василики.
XVII
Когда лодка исчезла, мы опомнились и стали думать о себе. Положение наше было очень незавидное. Во-первых, мы были на берегу, в полночь, без позволения; потом, нам надобно было идти от Галаты до Топханэ берегом, а тут голодные собаки бродили целыми стаями; они легко узнавали, что мы иностранцы, и потому считали себя вправе терзать нас. Притом у меня не выходило из головы, что хоть я и не участвовал в убийстве, однако же все-таки убит был поклонник Магомета, и этот поклонник был важный сановник, голова пажей султана.
Мы знали, что на корабле нам не миновать наказания; но две последние причины побуждали нас воротиться туда как можно скорее. Мы пустились в путь, прижавшись друг к другу; за нами шло целое стадо голодных собак, которых глаза сверкали в темноте, как горящие уголья. По временам они так близко подходили к нам, и притом со столь явными неприязненными намерениями, что мы принуждены были останавливаться, оборачиваться, чтобы испугать их. Боб пускал в дело палку, которая была у него в руках и которою он действовал очень ловко; преследователи наши отступали, мы продолжали путь, но потом собаки опять нас нагоняли и чуть не хватали за пятки. Если бы кто из нас отстал или упал, то ему, верно бы, несдобровать, да и остальным тоже, потому что как скоро собаки попробовали бы крови, их бы уже не отогнать.
Собаки провожали нас таким образом до самой Топханэ, где стояла лодка Джемса и Боба. Джемс первый вошел в нее, я за ним; Боб прикрывал наше отступление, а это было не легко. Противники наши, догадываясь, что мы ускользнем от них, подступили так близко, что Боб, махнув палкою, убил собаку, которая была посмелее; прочие в ту же минуту бросились на труп и растерзали его. Боб воспользовался этой минутою, отпер замок цепи, которою лодка была причалена к берегу, и прыгнул в нее; мы с Джемсом ударили в весла и быстро удалились от берега, сопровождаемые воем, который показывал, как собакам жаль, что не удалось с нами покороче познакомиться. Футах в ста от берега Боб взял у нас весла и начал грести сильнее нас двоих.
Кому не случалось наслаждаться тихою, улыбающеюся восточною ночью, тот не может составить себе о ней ни малейшего понятия. При свете луны Константинополь, со своими расписанными домами, золотоверхими киосками, деревьями, рассеянными повсюду в живописном беспорядке, казался настоящим волшебным садом; небо было чисто, без малейшего облака, море спокойно и похоже на огромное зеркало, в котором отражались все звезды небесные. Корабль наш стоял немножко подалее скутарийского дворца, на высоте Леандровой башни, за ним был маяк на мысе Халкедонского порта; красивые мачты и ванты «Трезубца», подобно нитям паутины, рисовались темным цветом на огне маяки. Красота зрелища, которое представлялось глазам нашим, заставила было нас забыть о нашем положении, но вид корабля напомнил нам о нем. Мы были уже близко и потому велели Бобу грести потише, чтобы весла не выбивали столько огня из фосфористого моря и не делали такого шума. Мы надеялись, что нам удастся подойти к кораблю так, что вахтенный нас не заметит или, если он из наших, по крайней мере соизволит показать, будто не видал. Тогда мы бы пробрались в корабль через одно из тех отверстий, которые никогда не закрываются на боках судна, улеглись бы потихоньку в свои койки, а на другой день вышли бы на вахту, как будто ни в чем не бывало. К несчастью, против нас приняты были всевозможные предосторожности. Когда мы приблизились шагов на тридцать к «Трезубцу», часовой, которого только голова виднелась из-за борта, встал на бак и закричал изо всей силы:
— Эй, на лодке, что надо?
— Мы хотим на корабль, — отвечал я, держа руки перед ртом, чтобы не так громко было.
— Кто вы такие?
— Мичманы Больвер и Девис и матрос Боб.
— Прочь!
Мы взглянули вне себя от удивления, тем более что вахтенный матрос был короткий приятель Боба и, верно, очень бы желал скрыть нашу неисправность. Думая, что он, может быть, не расслышал, я сказал ему:
— Ты, верно, не слыхал, Патрик. Говорят тебе, что это мы, Больвер, Девис и Боб, и что мы возвращаемся на корабль. Неужели ты не узнаешь моего голоса?
— Прочь! — завопил опять Патрик таким громким и повелительным голосом, что, вскрикнув в третий раз, он, верно, разбудил бы весь корабль: поэтому Боб, не дожидаясь третьего крика, начал грести прочь.
Мы поняли его намерение и, в знак согласия, кивнули ему головою. Он хотел выйти из вида корабля и потом, сделав круг, подойти еще с большими предосторожностями с другого бока, в надежде, что, может быть, там посчастливится. Удалившись на некоторое расстояние от корабля, мы остановились на минуту; обвернули весла своими носовыми платками и небольшим парусом, который разодрали надвое; потом Боб снова начал грести, но так тихо, что мы сами не слыхали шуму весел, и один только фосфорический след, который мы оставили за собою, мог обличить нас.
Мы радовались своей хитрости, были почти уверены, что проберемся в корабль; но, подойдя к нему футов на двадцать, увидели, что часовой, морской солдат, ходивший по палубе, остановился. Через минуту опять послышался крик:
— Эй, на лодке! Что надо?
— Да черт вас возьми! Ведь вам только говорят, что мы хотим воротиться на корабль, — сказал Джемс, который, подобно мне, выходил уже из терпения.
— Прочь! — закричал часовой.
— Да что с вами сделалось? Ведь мы не пираты! — сказал я.
— Прочь! — повторил часовой.
Мы не послушались и велели Бобу грести к кораблю.
— Прочь! — закричал опять часовой, опустив ружье к нам дулом. — Прочь, или я выстрелю!
— Тут какая-то чертовщина, — пробормотал Боб. — Я думаю, ваше благородие, что всего лучше теперь послушаться.
— Да когда же мы попадем на корабль? — спросил я.
— В утреннюю вахту, когда уже будет светло.
До утренней вахты оставалось еще часа четыре, но делать было нечего: мы решились ждать и отошли от корабля на положенное расстояние. Боб предлагал было съехать на берег, потому что там удобнее было бы отдохнуть, чем в лодке, но собаки отбили у нас охоту гулять ночью по Константинополю. Мы остались посереди Босфора. Если бы наказание наше этим и ограничилось, было бы еще сносно, потому что ночь была прекрасна и воздух теплый; но прием, какой нам сделали, не обещал ничего доброго, и не мудрено, что это нас беспокоило, потому что мы хорошо знали характер Борка. Несмотря на красоту зари, которая начинала заниматься, и великолепного зрелища, которое представилось нам при солнечном восходе и в другое время привело бы меня в восторг, эти четыре часа показались нам ужасно долгими и несносными. Наконец свисток возвестил нам, что вахту сменяют. Мы снова приближались к кораблю. В этот раз нас уже не окликали.
Войдя на палубу, мы увидели, что лейтенант Борк в полном мундире стоит перед всем корпусом офицеров, которые были собраны как будто на военный совет. За такой проступок, в каком мы провинились, мичманов наказывают обыкновенно арестом, а матросов несколькими ударами, и потому мы представить себе не могли, чтобы вся эта церемония делалась для нас. Но мы скоро разуверились и догадались, что Борк хочет выдать нас перед капитаном за дезертиров. Как скоро мы вошли на палубу, он сложил руки на груди, посмотрел на нас глазами, в которых надежда наказать кого-нибудь всегда сверкала каким-то странным блеском, и сказал:
— Откуда вы?
— Мы были на берегу, лейтенант, — отвечал я.