Счастливая девочка растет Шнирман Нина
Дядя Миша смотрит на Папу и говорит с непонятным мне чувством:
— Ты представляешь, услышала!
— Ты про что? — спрашиваю.
— У «Маджини» есть маленькая трещинка на грифе — вот она эту «хрипотцу» даёт. Но это очень редко кто слышал! Значит, «Вильом»?
— Да, «Вильом»! — говорю. — Спасибо! Но это такое маленькое слово!.. — И я не знаю, как назвать то, что сейчас произошло.
Они оба волнуются, и я тоже начинаю волноваться и вдруг вспоминаю, как я научилась вибрировать, как мы сыграли с Александром Сергеевичем «Песню без слов» и как потом Александр Сергеевич смотрел то на меня, то на рояль и молчал.
— К этой скрипке нужен самый красивый футляр! — говорит дядя Миша. От радости и волнения у него опять на щеках проступают два небольших розовых пятна и голос становится громким, как у всех нас. — Да, ещё сюда нужен самый лучший смычок — у папы есть «Киттель»! — И он быстро уходит.
— Папа! — Я волнуюсь и нервничаю. — Он отдаст мне всё самое хорошее, прекрасное, а у него ничего не останется, только этот «Маджини» с трещинкой!
— Мартышка, в коллекции есть ещё несколько очень хороших немецких и французских скрипок, — объясняет Папа. — Но самое главное — после маминой смерти дядя Миша не играл на скрипке. А больше здесь никто не играет.
— А дядя Шура?
— Он всегда неважно играл. Но зато — прекрасно поёт! — И Папа улыбается.
Мы стоим и молчим, просто смотрим друг на друга.
Приходит дядя Миша и приносит очень красивый деревянный футляр. Папа сразу говорит, что на нём замечательная «инкрустация», и показывает её.
Открываем футляр — никогда такого не видела: выемка по форме скрипки, вся обита тёмно-малиновым бархатом, сбоку два ящичка с крышечками и внизу, за грифом, один подлиннее, тоже с крышечкой. Открываю крышечки. Ой, там так много всего очень нужного: много струн в пакетиках — дядя Миша говорит, что они серебряные, — две запасные лягушки, машинки для тонкой подстройки, канифоль — такой никогда не видела: внизу крутишь — она выезжает, ужасно удобно.
Дядя Миша кладёт туда подушечку, с которой я играла, и свистульку «ми-я-ре-соль». Потом вынимает из кармана два замечательных одеяльца — ими скрипку прикрывают, — у меня для этого кусочек фланели. А тут два дивных одеяльца по форме скрипки — одно тёмно-малиновое, как обивка у футляра, а другое тёмно-синее, тоже с очень красивой вышивкой. Это, как говорит дядя Миша, для моей скрипки, на которой я сейчас играю.
Я как-то обалдела и отупела от всего этого богатства! Да, ещё у футляра есть замочек с ключиком — с ума можно сойти!
— А вот это «Киттель». — И дядя Миша показывает мне на смычок, лежащий в своих двух замочках в крышке футляра. Он аккуратно вынимает смычок, передаёт его мне. — Посмотри, попробуй, какой он гибкий!
Я пробую — он очень гибкий, совсем не такой формы, как мой, и машинка для изменения натяга красивая.
— Очень гибкий! — говорю. — Совсем на мой не похож.
— А знаешь, почему «Вильом» мощный? — спрашивает дядя Миша.
— Не знаю и не понимаю! — говорю.
— Он немножко больше обычной «взрослой» скрипки — Вильом копировал одну из скрипок Страдивари, она была больше обычной. Вот отсюда и мощь!
Мы стоим на платформе. Уезжаем! Дядя Миша нас провожает. Чемодан и скрипка уже в купе. Я знаю: мы все волнуемся. Я так и не успела сказать дяде Мише самое главное. А дядя Миша успел — подарил мне лучшую скрипку своего папы, моего дедушки.
Поезд отправляется через пять минут. И вдруг я решилась. Я делаю быстрый и сильный шаг к дяде Мише — он наклоняется ко мне.
— Дядя Миша, дорогой! — Я обнимаю его и говорю ему в ухо: — Я тебя люблю и всегда тебя помнила! И все тебя любят — Мамочка, Эллочка, Анночка и даже Бабушка! — Целую его в одну щёку, в другую.
— И я вас всех! — Он выпрямляется, у него дрожат глаза, и он гладит меня по голове — как Папа.
Проводница говорит, что поезд отправляется через три минуты — надо заходить в вагон. Папа делает шаг навстречу дяде Мише, и дядя Миша тоже делает шаг навстречу ему. Они стоят так близко и смотрят друг другу в глаза. Неужели они не обнимутся? И у меня в горле что-то непонятное — я боюсь заплакать. И они обнимаются — так крепко и так бережно! Стоят обнявшись. Звонок! «Поезд отправляется!» — кричит проводница. Я вбегаю в тамбур, поворачиваюсь, подхожу к краю, поезд трогается. Папа прыгает в тамбур, и мы машем дяде Мише.
Он стоит один, смотрит на нас так неотрывно, как будто хочет запомнить всё-всё навсегда, потому что больше нас не увидит. Он всё дальше и дальше!
Мне очень трудно не заплакать, но я сдерживаюсь, делаю звонкий голос и кричу:
— Мамочка скоро тебе Анку привезёт!
Он машет нам рукой.
Но это я не сказала
И вот мы дома! В Москве! Как уютно у нас! Как хорошо! Уже обняла всех по очереди, а теперь хочется обнять всех вместе, но это не получится, потому что нас очень много. Папке можно сразу на работу не идти, мы садимся за стол, и я начинаю рассказывать всё, от первого дня до последнего. Вернее, почти всё.
Я рассказываю и то, что видела, и то, что чувствовала, но я никак не могу рассказать про самое главное — про Папу и про дядю Мишу, а потом понимаю, что при всех это не расскажешь, да и при Папке я не могу про него рассказывать. Иногда мне кто-нибудь вопрос задаст. Анночке очень интересно, какой сын у Михлиных. Я рассказываю. Бабушке интересно, видела ли я Палату мер и весов и была ли на Васильевском острове, а мы и там не были, и туда не ездили. Мамочка спрашивает, что мне в Эрмитаже больше всего понравилось.
— Шкуры дохлых лошадей, которым пять тысяч лет, — говорит Папа очень серьёзно. — Еле оттащил!
— Па-па! — говорю грозно.
— Жоржик! — смеётся Мамочка. — Перестань! Нинуша, которая из Мадонн тебе больше понравилась — «Бенуа» или «Литта»?
– «Литта»!
— А в Петергофе вы были? — Ёлка только спросила и сразу испугалась, даже глазами заморгала.
— Да! — говорю гордо. — Мы там были. Папа рассказывал мне, как там было прекрасно и как там будет прекрасно! Я всё-всё видела. Да! — И я вдруг почему-то страшно радуюсь. — Папа, покажи, пожалуйста!
Папа вынимает из чемодана осколок, который я взяла на память, кладёт на стол, все смотрят, и у всех разные лица, потому что Анночка с Мишенькой ещё не понимают, что такое сейчас Петергоф!
— Мартышка взяла на память, — говорит Папа Маме.
Мамочка берёт его в руки, у неё начинает дрожать лицо.
Бабушка вообще закрыла лицо руками.
— А мы в «Норде» были! — говорю быстро. — Папка мне всё рассказал — и про чай с пирожным и с дядей Шурой, и про открытую машину, и про букет астр!
Мамочка улыбается Папе, у неё есть такая улыбка, только для него! А Папа тоже ей улыбается улыбкой, которая только для неё! И Бабушка улыбается.
— Тебе дядя Миша скрипку подарил? — опять улыбается Мама.
— Да! — говорю. — Самую лучшую дедушкину скрипку! И ещё ужасно много всего очень нужного к ней!
— Самая лучшая — «Маджини», а ты «Вильома» выбрала, — спорит Папа.
— Нет! — говорю очень уверенно. — У «Маджини» трещинка, так что о ней и говорить нечего!
Папа уехал на работу, все разошлись, а мы с Мамочкой сидим у них на кровати в спальне за буфетом.
— Мамочка, я так много хотела тебе рассказать, — говорю. — Но самое главное — это про Папу и про дядю Мишу.
— А что про Папу ты хотела рассказать? — улыбается Мамочка.
— Когда мы были в Ленинграде, он всё время, каждую минуту обо мне думал и заботился, но старался делать это так, чтоб совсем было незаметно. Понимаешь?
— Да! Он — удивительный!
Сидим молчим, Мамочка меня обнимает.
— Ты поцеловала дядю Мишу при встрече? — вдруг спрашивает.
— Конечно поцеловала! — удивляюсь я.
— И что он тебе сказал? — опять спрашивает Мамочка, но такое чувство, что она про это что-то знает.
— Он сказал очень странную вещь, — говорю. — «Неужели тебе не противно целовать такого старого пня, как я?»
— Да! — грустно кивнула Мамочка. — Он и мне всегда так говорит. А как они с Папой встретились?
— Как… — Я чуть не сказала, «как дураки», — как-то странно — стояли и жали-жали друг другу руки. Но зато, — радуюсь я, — они очень хорошо прощались! Так хорошо обнялись!
— Значит, он немножко оттаял от встречи с вами! — Мама улыбается, но так грустно это говорит. — Дядя Миша такой нежный, такой добрый, чуткий, он замечательный, но очень всегда был сдержан в проявлении чувств.
— А я, знаешь, Мамочка, никак не могла ему сказать, как я его люблю, как мы все его любим, но при прощании вдруг… сказала!
— Молодец! Как замечательно, что ты это сказала! — Мамочка так радуется, что я не могу рассказать ей последнее.
Поезд трогается, он стоит один, смотрит на нас так неотрывно, как будто хочет запомнить всё-всё навсегда, потому что больше нас не увидит. Он всё дальше и дальше!
Я не хочу её печалить.
А вдруг мне показалось?
Спящая красавица
Опять едем в лагерь, но путевок только две — бедная Анка, и я без неё скучаю, и она без меня. Но Мамочка сказала, что в будущем году она снимет дачу на всё лето — целых три месяца. Будем с Бабусей в лес ходить, на речку — все научимся плавать. Грибы и ягоды будем собирать. Мы с Анкой ужасно обрадовались!
Ещё Мама сказала, что откуда-то звонили и просили, чтобы я взяла в лагерь скрипку. Я рассердилась и говорю Мамочке, что они, наверное, обалдели — у меня ведь каникулы! Какая скрипка!
Мамочка засмеялась и сказала, что, может быть, они не так уж и «обалдели», потому что в лагере будет оркестр и репетировать он будет в мёртвый час. Ну, думаю, тогда можно скрипку взять. Потому что нет ничего глупее, чем мёртвый час! Все расходятся по палаткам, ложатся на свои кровати и начинают болтать, играть, хохотать. Почему нельзя в это же время на воздухе или, ещё лучше, в лесу побегать, поиграть, на траве поваляться? Дурацкие правила — ведь нам не по три года!
Мы уже несколько дней в лагере. Я никогда не представляла, что смогу здесь быть такой свободной! Замечательное чувство! Конечно, жалко, что нет Наташи, но, с другой стороны, она опять сделала бы меня этим председателем, а я теперь просто пионерка и вчера проспала утреннюю линейку, но к завтраку проснулась. Тася днём меня встретила, погрозила пальцем, посмеялась и по волосам потрепала. Да, выспаться мне здесь не дадут, но и спешить не нужно. Хожу куда хочу и когда хочу — никто почему-то не пристаёт. Очень хорошая жизнь!
Оркестр мне понравился — особенно нравится идти туда через пустой, совсем пустой и тихий лагерь.
Ещё в этом году появился спортивный кружок — вот куда бы я пошла с радостью, но туда почему-то не берут девочек. Я об этом всё время думаю — что-нибудь придумаю!
Ёлка ходит в кружок лепки, они там из пластилина что-то делают. А я страшно не люблю пластилин — от него руки становятся совсем чужие и такие грязные, что хуже не бывает. Но мне очень интересно, что там Ёлка лепит. Ведь она хорошо рисует — значит, и лепит хорошо. Я у неё несколько раз спрашивала: «А что ты там лепишь, расскажи!» Она всегда отвечает примерно так: «Да так, всякие пустяки!»
Я несколько дней терпела, а потом не выдержала — подошла к ней после завтрака и говорю:
— Ёлка! Ну покажи, что ты лепишь… Я тебе сестра или нет?
Ёлка очень удивилась, подумала и говорит:
— Пойдём! — И привела меня в свой кружок.
Длинный-длинный стол, за ним сидят девочки, мальчишек не видно, и все что-то в руках катают. Ёлка сказала, что это они «придают пластилину нужную форму». Что им «нужно», правда, непонятно, потому что перед ними на столе стоят то ли кошки, то ли собаки или вообще что-то совсем невозможное — действительно «пустяки» и ерунда!
Подходим к Ёлкиному месту. На столе что-то стоит, но оно закрыто тряпочкой. Ёлка мне показывает на табуретку и говорит: «Садись!» Я сажусь, она снимает тряпочку — и вот тут у меня начинает сильно стучать сердце… а потом я замираю. Передо мной в мягком кресле с высокой спинкой и подлокотниками сидит Спящая красавица или Спящая царевна!!! Голова чуть назад и вбок склонилась, вьющиеся волосы распущены, одна рука как-то бессильно лежит на подлокотнике и ещё держит нитку от веретена, которое её укололо, — веретено на полу лежит, а пол тоже из пластилина, окружает довольно далеко всё кресло. Вторая рука держит на коленях клубок, а из-под длинного, до полу, платья торчит острый носок туфельки. Складки на юбке, тонкая талия, круглый вырез и закрытые глаза… Я гляжу и от восторга ничего не могу сказать! Ёлка молчит. Наконец я прихожу в себя.
— Ёлка, это потрясающе! — говорю. — Надо это в Эрмитаж снести — там же, наверное, есть отдел современного искусства?
— Не говори глупости, — сердится Ёлка. — В Эрмитаж! Надо же такую чушь придумать! В Эрмитаж, в Эрмитаж! Ничего глупее не слышала!
Ёлка вообще-то немножко ворчунья, иногда рассердится и долго себе под нос что-то бормочет — як этому привыкла.
— Нет, — говорю очень уверенно, — это совсем не глупости! То, что ты слепила, — это потрясающе и замечательно!
— А почему это «потрясающе и замечательно»? — спрашивает Ёлка вдруг очень спокойно и холодно. — Ты можешь мне объяснить, почему это тебе так нравится?
Я начинаю сильно и быстро думать. Когда тебе надо понять что-то важное да ещё потом это рассказать, приходится очень сильно и быстро думать. Потому что, если просто думаешь, почти никогда до главного не додумаешься. Надо один раз подумать, второй, третий — так тоже можно додуматься до главного. Но мне сейчас надо — и я быстро и очень сильно думаю и всё время смотрю на Спящую красавицу. И вдруг поняла!
— Она спит! — говорю я радостно и торжественно. — Вот поэтому это потрясающе и замечательно! И поэтому мне это так нравится!
Ёлка откинула голову, такая стала серьёзная, разглядывает.
— Да, пожалуй, действительно спит, — говорит и улыбается.
Я счастлива — Ёлка такая талантливая!
А я — совсем не дурочка!
«Киттель»
В лагере мёртвый час, а я со скрипкой иду на оркестр. Тихо, спокойно, ни одного человека. Вижу, Ёлка идёт, — как всегда, будем самые первые. Ёлка тоже в оркестре играет — она у нас «ударница» — ударные инструменты, — но, так как никаких барабанов здесь нет, она стучит по каким-то треугольникам и бьёт в тарелки. Мне почему-то это страшно смешно, но я ей не говорю, чтоб её не расстраивать. В оркестре есть, правда, очень противный мальчишка из взрослых — кого-то он мне напоминает или о ком-то напоминает, не могу вспомнить. На него наплевать, в том смысле, что он совсем не портит мне спокойную и свободную жизнь в лагере.
Но в оркестре он мне мешает. Мне почти сразу понравилось играть в оркестре, и дирижёр у нас симпатичный, пожилой. А этот самый Шурик, его все Шуриком зовут, он противный, потому что любит подхихикивать исподтишка. Дирижёр скажет что-нибудь — этот Шурик сразу делает такое серьёзное, вдохновенное лицо и говорит: «Да-да! Как вы правы!» Только дирижёр отвернётся, он сразу начинает его изображать и хихикать, и ещё двое с ним — тоже, как Бабуся говорит, «вторы».
Я это долго терпела, но сегодня не выдержала и, когда он стал изображать и подхихикивать, стукнула его как следует по голове смычком — сижу я прямо за ним. Он повернулся, и у него было такое изумлённое лицо, что я засмеялась. Через несколько минут он опять за своё — я опять его стукнула смычком. Он опять обернулся, у него опять было очень удивлённое лицо, но в этот раз он нахмурился.
Дирижёр сделал пятиминутный перерыв. Идёт ко мне Ёлка, недовольная, даже сердитая.
— Зачем ты бьёшь его по голове так сильно! — говорит тихо, но очень сердито. — Ведь ты же так можешь смычок сломать!
Хохочу, потому что была уверена: Ёлка сейчас набросится: «Что за хулиганство… зачем ты дерёшься… это неприлично!»
— Ёлка, — смеюсь, — не волнуйся, это же «Киттель» — ты не представляешь себе, какой он гибкий. С моими силами его, наверное, и не сломаешь!
— Знаю, что это «Киттель»! — Ёлка уже говорит по-другому. — Я поэтому и волнуюсь — смычок-то замечательный и жалко тратить его на какого-то Шурика!
— А ты знаешь, кто он? — спрашиваю.
— Конечно, я с самого начала услышала его фамилию — его дядя в нашей музыкалке преподаёт, по-моему, виолончель. А его тётя будет тебе в этом году общее фортепиано преподавать.
— Надо же! — говорю. — Такие милые люди — и такой племянничек!
— Хорошо, что ты с собой старую скрипку взяла, — говорит Ёлка задумчиво, — а то взяла да стукнула бы его «Вильомом» по голове!
— Ёлка, ты что?! — Я прямо ахнула. — Скрипачи никогда не дерутся скрипками — они же очень хрупкие… и дорогие! — Я даже испугалась, потому что представила себе, как кто-то кого-то стукнул моей новой замечательной скрипкой. — Нет! Мы только смычками дерёмся, и то так, в шутку!
— Ты всё-таки побереги смычок, — говорит Ёлка рассудительно.
— Ладно, поберегу! — говорю. — Буду бить… послабее!
Стоим хохочем!
Учитель
Мне с самого начала смены очень захотелось заниматься в этом спортивном кружке, куда почему-то девочек не берут. Я всё думала, думала — как бы мне туда попасть? А потом поняла, что думать на эту тему просто глупо — надо пойти и поговорить с руководителем кружка. Но как к нему обратиться — у кого ни спрошу, никто не знает, как его зовут.
Сегодня спросила у одной вожатой. Она мне говорит:
— Не знаю, он таджик!
Ах вот как, думаю, значит, если он таджик, то его и по имени звать не надо! И сразу вспомнила эту гадкую историю с нашим дворником и Чинаром. Обозлилась ужасно — сразу решилась и пошла. И по дороге придумала, как к нему можно уважительно обратиться.
Подошла к месту, где они занимаются, там два спортивных снаряда есть — турник и брусья. Папа как-то раз мне их нарисовал и рассказал, какие бывают интересные упражнения. Мы с ним на трапеции занимаемся довольно часто.
Я даже не заметила, как он ко мне подошёл — высокий, пожилой, прямой, мускулистый, загорелый, в тёмно-красных шароварах, шапочке и тапочках. Смотрит на меня спокойно и серьёзно.
— Здравствуйте, Учитель! — говорю, немножко улыбаюсь и голову наклоняю.
— Здравствуй, моя девочка! — говорит, и его лицо чуть-чуть меняется, как будто он улыбнулся про себя.
— Учитель, я очень хочу заниматься в вашем кружке! — говорю. — Может, вы посмотрите, что я умею, и тогда решите, могу я у вас заниматься или нет. — Но волнуюсь.
— Назови, что ты умеешь делать, потом посмотрим! — У него почти неподвижное лицо, даже когда он говорит, поэтому нельзя понять, что он думает.
— Шпагат, кольца, мостик, стойку с переходом на мостик, — говорю быстро, потому что волнуюсь, — могу подтянуться с виса и ещё кое-что умею делать на турнике!
— Сейчас всё покажешь! — Уже чувствую, что он как-то заинтересовался. — Начнём с подтягивания из положения виса.
Идём к турнику, я становлюсь под турником, он берёт меня за талию и поднимает, я хватаюсь за турник, он меня отпускает — и тогда я уже спокойно подтягиваюсь. Потому что с Папой мы часто это делали на трапеции. Папа говорил, что главное — не спешить и что голова, то есть подбородок должен каждый раз выходить за линию трапеции — иначе он мне это не засчитает.
Подтянулась пять раз — думаю, ладно, хватит, спрыгнула. Нас окружили мальчишки из его кружка и смотрят на меня, просто глазеют.
— Покажи им, моя девочка, — говорит Учитель с какой-то странной интонацией, — всё, что ты назвала.
Я киваю головой, делаю шпагат, потом два кольца. Встаю, делаю стойку, перехожу в мостик, немножко стою на мостике и выпрямляюсь.
— Вы видели, все видели, — он говорит почему-то очень строго, — что умеет делать моя девочка? Она будет стоять в верхушке пирамиды, которую мы готовим к соревнованиям лагерей. Идите, делайте свои задания и попробуйте чему-то научиться! Пойдём, моя девочка, мы будем с тобой заниматься на брусьях.
Надо же, как бывает: ты чего-то хочешь, боишься, думаешь, получится — не получится — и вдруг раз — и всё прекрасно! Теперь я каждый день после завтрака хожу в спортивный кружок. Учитель занимается со мной отдельно, очень много — на брусьях и немножко акробатикой, не очень долго — с мальчиками, а потом мы репетируем пирамиду.
Пирамиду Учитель придумал очень красивую, но уже третий день мы не можем её дорепетировать до конца. Вот пирамида уже почти составлена — я на её фоне делаю шпагат, а из шпагата, не вставая, переворачиваюсь на спину и лежу прямая, как струна, — прямые руки вытянуты за голову. Ко мне подходят два мальчика — один берёт меня за руки, другой за ноги, и они должны поднять меня на высоту своих рук и одновременно сойтись: получается, что я делаю на их руках мостик. И вот каждый раз одно и то же: они меня дёргают, трясут, валяют по траве, но поднять вдвоём одновременно не могут. Сначала мне их было жалко, но сегодня я обозлилась — ведь я очень лёгкая, они взрослые, из первого отряда, совсем не худенькие — просто они ничего не умеют.
Учитель, я чувствую, рассердился, но лицо неподвижное. Я встала с травы, он подходит ко мне и спрашивает:
— Скажи, моя девочка, что эти бараны делают с тобой?
Я немножко испугалась, потому что он никогда не называл их баранами. Ябедничать нехорошо, но это — не то, надо сказать всё как есть, иначе у нас не будет никакой пирамиды.
— Сначала они меня растягивают, дёргают, не одновременно за руки и за ноги, — рассказываю, — потом они меня сплющивают, потом валяют по земле с боку на бок!
— Значит, мы сделаем другую вершину пирамиды! Иди, моя девочка, ещё пару раз повтори переворот на нижнем брусе. Но к верхнему даже не прикасайся пока без моей страховки! — Он говорит спокойно, как всегда, но потом добавляет с какой-то другой интонацией — и я сразу вспоминаю дядю Мишу: — Обещаешь?
— Обещаю! — говорю очень уверенно.
Я иду к брусьям, а он идёт заниматься с мальчиками.
В конце занятий Учитель собирает нас всех вокруг себя.
— Сейчас мы попробуем другую концовку пирамиды, — говорит он.
Концовку он придумал простую, но я опять наверху. Два старших мальчика делают вперёд выпад ногой — вторая отставлена назад, — каждый одну согнутую руку ставит себе на талию. Я к ним подхожу, беру их за свободные руки и дальше поднимаюсь к ним на плечи: раз — встала к одному на ногу, два — к другому, три — к одному на согнутую руку, четыре — ко второму, пять — к одному на плечо, шесть — ко второму, но получаюсь спиной к зрителям. У них на плечах переворачиваюсь лицом к зрителям — семь, восемь. Стою у них на плечах и отдаю пионерский салют! Вот и галстук пригодился, думаю.
— Давайте попробуем! — говорю.
Учитель кивает головой.
Делаем, всё очень просто, отдала сверху пионерский салют, постояла с ним немножко и спрыгнула.
— Вы должны держать её за щиколотки, чтобы она не упала, — говорит Учитель. — А ты, моя девочка, когда решишь спрыгивать, вниз руки опускаешь, они тебя за них берут и плавно спускают.
Да уж, думаю, так они меня и спустят «плавно», спасибо, если руки не вырвут! Но, конечно, этого не говорю — ещё много времени, посмотрим, как они там будут меня «плавно» спускать. Учитель сам всё увидит!
Все разошлись, мы с Учителем вдвоём.
— Учитель! — говорю. — У меня тут есть одно «но» — можно, расскажу?
— Рассказывай! — разрешает он.
— Мы сейчас в трусиках и в майках, а выступать будем в белых рубашках, трусиках, галстуках и босиком. Если я босиком встану им на плечи — а ведь потом я спрыгиваю, — у них на плечах, на белых рубашках, будут чёрные следы от моих ног. А если будет дождик, у них и ноги и руки ещё будут грязные!
— Это ничего, моя девочка, — говорит он.
И я первый раз вижу, как его улыбка проступает наружу!
Восемьсот лет
Как всё замечательно — мы вернулись из лагеря, там было в этом году очень хорошо, а дома так хорошо, что я иногда как будто застыну и любуюсь кем-нибудь или чем-нибудь.
Я всё-всё рассказала за столом — и про Спящую царевну — Ёлка хмыкала и ворчала, но все меня слушали, — и про оркестр с Шуриком, и про спортивный кружок, и про то, как вечером мы танцевали. И про то, как я ходила где хотела, и про то, что костра не было, но это, я думаю, хорошо — мне почему-то сейчас не хочется петь у костра или в вагоне. В Доме учёных я бы спела! Все смеялись и радовались. А Ёлка рассказала, какая была красивая пирамида: я наверху с пионерским салютом, дождь идёт, я спрыгиваю, и мальчишки, на которых я стояла, грязные-грязные!
31 августа мы очень хорошо отпраздновали юбилей родительской свадьбы. Утром с Ёлкой побежали на рынок за астрами, а Папка сам пошёл и купил ещё много гладиолусов! Потом мы с Анкой очень много пирожков налепили — чудный был праздник!
А в самом начале сентября Мамочка пошла со мной на урок к Александру Сергеевичу новую скрипку показывать. Он на ней поиграл, был совершенно потрясён и сказал:
— Нинуша! Ты заслуживаешь такую скрипку!
Я смутилась.
А сегодня будет замечательное событие — я очень хочу в нём участвовать, но не знаю, получится ли. Сегодня на Красной площади и вообще в Москве будут праздновать 800-летие Москвы! Бабушка сказала Маме, что хочет пойти на этот праздник, на Красную площадь. Мамочка задумалась, а потом говорит:
— Не очень мне нравится эта идея — вспомни про Ходынку!
Бабушка говорит:
— Да что ты, Вавочка! Там же дело было совсем в другом!
— Может быть, — говорит Мамочка, и понятно, что всё равно не согласна. Плохо, что Маме это не нравится, но… пора! А я кое-что придумала: если людей рассмешить, они проще соглашаются.
— Бабуся, — говорю, — возьми, пожалуйста, меня на праздник! Пожалуйста! Ведь следующий будет через сто лет!
Мама с Бабушкой засмеялись, и вдруг Анночка просит:
— И меня!
— Нет! — говорит Бабушка решительно. — Я возьму только одного ребёнка!
— Анночка, — говорит Мама ласково и весело, — ещё будет очень много интересных праздников. И мы обязательно с тобой на них пойдём!
Мы с Бабушкой вышли на Первую Мещанскую — идём на праздник, можно было бы туда доехать на троллейбусе, но они, по-моему, не ходят — по проезжей части прямо река из людей. Бабуся держит меня за руку.
У Мамы, Папы и Бабушки очень разные руки, но все такие нежные, крепкие и надёжные.
Вся Мещанская — это огромная толпа, все весёлые, радостные, никто не толкается, смеются, разговаривают.
Бабуся рассказывает мне про то, какие замечательные балы и вечера устраивались в Палате мер и весов. Однажды, это было ещё до революции семнадцатого года, был у них бал, и на нём объявили конкурс на лучшую танцевальную пару. Бабушка с Дедушкой выиграли этот конкурс! Я спрашиваю:
— Бабусь, а что вы танцевали?
Бабушка засмеялась и говорит:
— Вальс!
Мы вышли на Сретенку, и вдруг я понимаю: что-то изменилось! Сретенка ведь узкая, и я чувствую, стало тесно, как-то нехорошо тесно. Бабушка чуть крепче держит меня за руку, иногда она смотрит на меня и улыбается. Я тоже улыбаюсь ей. Мы уже не разговариваем, и вокруг нас мало кто говорит. Я чувствую какую-то странную непонятную опасность. Я не знаю, где она, но я её чувствую! Мы идём медленно, но быстрее мы идти не можем и медленнее тоже не можем. Мы теперь связаны со всеми этими людьми на Сретенке, мы идём таким же шагом, как все, чуть покачиваясь, мы не можем выйти из этого потока, а он становится всё теснее и теснее.
Мы уже на Кузнецком Мосту — здесь совсем тесно, мы идём ещё медленнее, я ощущаю какие-то нехорошие течения в потоке — мы теперь двигаемся не монотонно, а рывками. Вдруг сердце ударяет мне сильно в грудь и начинает биться быстро-быстро — мне душно! Меня поддавливают ещё сильнее — дышать трудно! Почему-то мне кажется, что это не я, а кто-то другой говорит мне в голове: «Всё хорошо — ты с Бабушкой! Всё хорошо! Нина! Нина! Всё будет хорошо!»
Бабушка как-то по-другому берёт меня за руку и вдруг говорит спокойно и уверенно:
— Деточка! Всё будет хорошо! Скоро уже мы придём на праздник! — И потом она говорит так уверенно, крепко и раздельно: — Всё хо-ро-шо!
Сердце начинает биться медленнее, я уже не чувствую страха, но я теперь всё время «работаю»: я должна не допустить того, чтобы меня сдавили даже до небольшой потери дыхания, потому что после этого мне надо очень долго его восстанавливать. И я «работаю» — то вбок локоть выставлю, то назад, то кулак вперёд, чтоб меня совсем не придавили к Бабусе или не прищемили между двумя людьми. Но меня всё-таки немножко придавили и я дышу всё хуже и хуже!
Бабушка вдруг выставляет вперёд согнутую руку с кулаком, быстро тащит меня другой рукой и ставит перед собой — и меня сразу перестают давить! Я знаю, как восстанавливать дыхание — кашляю, немножко его задерживаю, опять кашляю. Главное быть спокойной — так меня Папа научил, а его — дядя Миша. Ещё кашляю — и начинаю нормально дышать. Бабушка спрашивает:
— Всё хорошо, деточка?
— Да, Бабуся, — говорю, — всё хорошо! — И действительно, я опять нормально дышу. Вот ведь Бабуся молодец — и как только она всегда чувствует, если с нами что-то не то?
Я немножко плохо соображаю и не понимаю, куда нас несёт. Бабушка всё время то в одну сторону меня вытащит, то в другую, то опять перед собой поставит — и меня так сильно больше не придавливают. Но почему-то мне всё хуже и хуже, и я вдруг понимаю, что могу сейчас закричать — в жизни со мной не было такого позора! А Папа рассказывал, что если человек ни с того ни с сего начинает кричать, значит, у него истерика. Тогда надо или дать ему несколько пощёчин, или облить холодной водой, а у меня здесь воды нет, и не буду же я сама себе пощёчины давать! И мне от этого становится очень смешно. И даже не верится, что я только что могла закричать.
Нас выносит на площадь Свердлова, потом как-то разворачивает и придавливает к длинному каменному спуску Музея революции. Я чувствую, как Бабушка борется с потоком, чтобы он нас не запихнул в угол. Ей очень трудно — нас не запихивает в угол, но придавливает к стенке. Я успеваю только заметить, что Бабушкина голова ниже этого каменного спуска. И тут меня по-настоящему придавливают к стене — я хочу крикнуть, но уже не могу и слышу свой слабый писк. Одновременно я слышу страшный звериный рык, так может рычать огромный страшный зверь — у меня мурашки бегут по спине, и все, кто нас придавил, сразу подают куда-то назад — около нас с Бабушкой почти пустое пространство.
Бабушка быстро ставит руку в бок, другой хватает меня за руку и кричит: «Залезай!» Я вскакиваю одной ногой на её согнутую руку — она второй рукой помогает, — другой ногой ей на плечо — она уже отпустила мою руку. Стоя у неё на плече, быстро хватаюсь обеими руками за край спуска, подтягиваюсь и вываливаюсь на совершенно пустой и длинный каменный спуск.
Встаю на ноги, смотрю вниз на Бабушку, поток уже приблизился к ней — он сейчас её раздавит, и опять раздаётся этот страшный звериный рык — поток, как волна в Финском заливе, откатывается от Бабушки и застывает, я чувствую почему-то — больше к ней не приблизятся. И в эту секунду я понимаю: это Бабушка рычала, как огромный страшный зверь. Мне трудно в это поверить… но это так!
Стою на каменном спуске, кашляю, дышу, прихожу в себя.
У меня почти не дрожат ноги, не колотится сердце, мне лучше — я уже не боюсь этого потока, он не раздавит меня и Бабусю, не раздавит, потому что расстояние между Бабушкой и потоком не уменьшается, а после второго рыка становится больше. Я кричу Бабушке сверху:
— Бабуся, у меня всё хорошо!
Она кивает головой, и я почему-то думаю, что она сейчас смотрит на них очень страшными глазами — и они боятся к ней приблизиться!
И тут я первый раз смотрю на небо — оно пылает от света прожекторов, везде висят дирижабли с портретами Сталина, с цифрой 800 и ещё чем-то. Я опять смотрю вниз на Бабушку — там ничего не изменилось, расстояние между ней и потоком осталось прежним. Смотрю на спуск — на нём никто не стоит. Но на нём что-то есть — там, ниже. Я вглядываюсь пристально, не понимаю, что лежит, а потом понимаю, разглядела: метрах в пяти от меня, может — чуть больше, головой ко мне лежит маленький худой мальчик. Он лежит неподвижно, а изо рта у него идут большие кровавые пузыри. Его тело не похоже на тело, оно похоже на шкурку с головой, из которой идут кровавые пузыри. Я говорю:
— Бабуся, там мальчик, у него пузыри изо рта, я пойду посмотрю — надо что-то сделать!
Бабушка говорит чужим голосом:
— Никуда от меня не отходи! А ему ты помочь не сможешь: здесь «скорой» не проехать и вызвать её мы не можем!
Я ничего не понимаю! Не понимаю, как он сюда попал? Почему?! Кто это сделал?! Я всё время смотрю на него, и приходит такая мысль: он умирает? Они раздавили его и выбросили сюда умирать! И ему ничем нельзя помочь? Огромная толпа взрослых раздавила маленького мальчика, вместо того чтобы спасти его, поднять наверх, нести на своих руках и плечах, — ведь вас так много! А вы раздавили его и выкинули, умирающего! Я ненавижу вас! Не смейте хохотать, смеяться и праздновать!
Не могу оторвать глаз от кровавых пузырей, идущих изо рта. И мне кажется, что плечи его немножко шевелятся. Он такой худенький, наверное, мой ровесник, но от него осталась только шкурка и пузыри. Я смотрю то на плечи, то на пузыри — ничего больше не вижу! Я не понимаю, сколько времени прошло, перестала его чувствовать, — пузыри становятся меньше, я знаю: он умирает. Не могу оторвать от него глаз — и вот уже пузырей нет. Пристально и сильно смотрю на плечи — они не шевелятся. Всё!
Стою на этом спуске, ничего не хочу видеть, в голове то совсем пусто, то какая-то буря ненависти и отчаянья! Смотрю вниз на Бабушку — и она тоже смотрит на меня.
— Деточка, спускайся ко мне, — просит она.
Я спускаюсь к ней на плечо и спрыгиваю на землю — около нас мало людей.