От легенды до легенды (сборник) Шторм Вячеслав
…Звук удара и глухой стук падающего тела. Будь я рядом, может, и успела бы остановить Ясона. А сейчас удар его кулака пришелся Абсирту прямо в висок…
— Зачем, любовь моя?! Зачем?!
— Не сдержался я… Он говорил, ты плохая дочь, плохая басилевна и потому достойна презрения…
— Да что мне их презрение! Не стоило ради этого нарушать клятву, мой милый Ясон.
Дальнейшее — то, что заклеймили потом чуть ли не все поэты, — уже действительно моих рук дело. По моему приказу тело Абсирта быстро разрубили на части и бросили в море. Я сама крикнула его капитанам, указывая на кровоточащие куски мяса, бывшие моим братом:
— Смотрите, вот сын Эета!
Не пряча слез, моряки кинулись собирать останки своего вождя. А мы тем временем уходили вдаль. Кажется, я заплакала. Помню твердые руки Ясона, обнимавшие меня, его теплую ладонь на моей спине, его невнятные оправдания. Да, я невиновна в убийстве Абсирта, в котором меня так часто обвиняют. Но я, безусловно, была способна и на него.
Иолк
Пелия, дядю Ясона, я убила сама.
Да, до него был еще Талос. Глупый медный человек с одной-единственной веной, которая шла от лодыжки к шее и по которой бежала его кровь. Вена была заткнута бронзовым гвоздем со смешной шляпкой. Талос охранял остров Крит и мешал «Арго» пополнить запасы пресной воды. Но это было легко. Я усыпила Талоса заклинанием и потянула за смешную шляпку, похожую на ягоду ежевики. Гвоздь вышел легко, как нож из спелой дыни. Вытекавшая кровь имела странный маслянистый оттенок…
Мой любимый вернулся от Пелия чернее тучи: венец басилевса не собирался покидать седую голову узурпатора. А войска для открытой борьбы Ясону не собрать…
— Остается пробраться во дворец и покончить с ним.
— Ты уверен, что народ согласится иметь на троне цареубийцу?
— Я законный наследник!
— Боюсь, об этом уже все забыли.
— Ты, как всегда, права, моя басилисса, — невесело улыбнулся Ясон, беря мою ладонь в свои. — И что посоветуешь? Пелий не боится ничего, кроме старости.
Голова моя наполнялась легкостью и светом черной луны…
Омолодить человека нетрудно. Надо лишь выпустить старую кровь из его жил и наполнить их новой. Труднее всего добыть эту новую кровь. С помощью Гекаты я собрала часть той, что выпустила из Талоса. Немного, но достаточно, например, чтобы сделать старого козла восторженно мекающим козленком. Это чудо я и продемонстрировала дочерям Пелия, которые немедленно упросили меня вернуть молодость их отцу.
Чего я и добивалась.
Разумеется, я не собиралась омолаживать мерзкого старика. Предназначенное для его сосудов зелье было не кровью, а отличным боевым ядом для стрел. В последний момент дочки Пелия засомневались, испугались вскрыть вены спящему отцу. Тогда я проделала это сама. Нож двигался на удивление легко, как смешной бронзовый гвоздь Талоса, и с каждой каплей крови Пелия, казалось, басилевский венец приближался к голове моего возлюбленного Ясона.
Увы… Народ согласился принять Ясона как басилевса при условии, что тот разведется со мной. Колдуньей, сведшей в могилу Пелия. Ясон отказался, и мы были вынуждены бежать в Коринф.
Коринф
— Ясон, ты заметил, что Креуса строит тебе глазки?
— Кто? Эта длинноносая?
— Эта длинноносая — дочь басилевса Креонта, который дал нам пристанище.
— Не нужны никакие басилевны, кроме тебя, Медея.
— Были бы нужны — я бы первая их поубивала. Но влюбленная царевна может стать источником больших неприятностей…
При том разговоре я не испытывала приступов ясновидения, но, как назло, он тоже оказался пророческим.
— Медея, только не расстраивайся. Креонт имел со мной беседу и просил никому не говорить. Тебе особенно.
Я молчала, а холодная рука Аида сдавливала мое сердце. Кажется, я уже догадалась, о чем Креонт говорил с Ясоном. Мать-Геката, помоги, дай силы пережить это! Если Ясон отступится от меня — значит, все зря! Все впустую! Все, что я совершила, — и все, в чем невиновна.
— Знаешь, слушал и думал: когда-то за подобные слова я убил Абсирта, твоего брата. Мол, ты варварка, и дети твои полукровки, трудно таким жить в Элладе. Не ударил я его, Медея, сцепил руки и сдержался… старый стал, да?
— Мудрым, наверное, стал. Продолжай, Ясон.
— Креонт предлагает жениться на Креусе, своей дочке. За это он сделает меня архонтом[7] и наследником. Сыновья наши будут жить во дворце, при мне с Креусой, она будет им матерью. Короче, полноценными эллинами станут. И я из вечного изгнанника наконец-то стану архонтом и потом басилевсом.
Мать-Геката, если отступится от меня Ясон — не смогу я жить. Презрения людского не боюсь, способна убивать — но не поселится месть так скоро в сердце, где еще живет любовь.
Голос возлюбленного словно отдаляется, я ухожу, проваливаюсь в мир забытья, мир Гекаты, где не место бодрствующим, куда я попадаю лишь в пророческом трансе. Усилием воли выдергиваю себя наружу — вовремя, чтобы…
— Мы уезжаем, Медея. Ничем хорошим это не кончится. Креусе ли так нужен муж, Креонту ли архонт, но так просто не отступятся. Еще надумают тебя извести. Знаю, знаю, ты за себя постоять еще как способна, но лучше уехать. Завтра же!
Ясон, Ясон, ты не зря казался мне таким близким и родным с первой же встречи! Мир Гекаты или стрела Эрота соединила нас, но не людям, живым и мертвым, нас разделить.
Быстрее бы прожить завтра…
— Мама, мама! Посмотри, какой пеплос тебе на прощание прислали жители Коринфа! — Это Меррер, старший, уже дважды побеждавший в состязании борцов своего возраста.
— Он богаче, чем у басилевны Креусы! — Младшему, Ферету, всего шесть, а у него уже твердая рука лучника.
Пожалуй, коринфяне действительно рады, что клятвопреступник Ясон и братоубийца Медея покидают их город. Вот и шлют дорогие прощальные подарки. Креуса изменилась в лице, когда Ясон объявил об отъезде. Креонт лучше владел собой, но и у него в глазах что-то дрогнуло. Льдом кольнуло в виски, жаром жертвенника Гекаты овеяло мой лоб при этом воспоминании. И неприятен мне расшитый золотом пеплос, подарок коринфян — словно плата за то, чтоб мы поскорее убрались.
— Дети, отнесите его Креусе. Скажите, Медея дарит на долгую память за все хорошее, что она для нас сделала.
Мелкая женская месть. Выкинуть дорогую одежду она пожалеет, а настроение будет испорчено каждый раз, как посмотрит на роскошный подарок счастливой Медеи.
— Да, мама!
Не помню, сколько времени прошло, как шум на площади привлек мое внимание. Кто-то выл смертным воем, кто-то кричал, почудились голоса сыновей. Мое сердце упало куда-то в Аид, виски стиснули ледяные клещи, лоб обжег жертвенный огонь. Я проталкивалась сквозь толпу, отстраненно замечая, что не так уж и проталкиваюсь — люди сами расступаются. То там, то здесь шепчут: «Медея», «Убийца». К чему они это вспоминают?
Посреди площади — небольшое возвышение. Креуса. Рядом Креонт. Растрескавшаяся кожа, обугленные руки, опаленные мертвые веки. Мать Геката, свет черной луны наполняет мои глаза — я же знаю это зелье. Я даже делала его недавно для какой-то старухи, желавшей извести крыс… крыс?
Пеплос! Вот почему кололо льдом виски и обжигало лоб, когда я его увидела. Не крыс, а меня хотели извести страшной одеждой ради планов коринфского басилевса, но просчитались. Креуса, видимо, не знала о заговоре и надела ядовитую одежду, а та вспыхнула от тепла ее тела. Креонт же, судя по всему, пытался сорвать пеплос и сам моментально был охвачен огнем.
И это принесли им мои дети…
Ферета я увидела почти сразу — он лежал почти около правителя. Меррер чуть подальше, похоже, он сделал шаг навстречу убийцам, защищая себя и брата. Мой маленький борец, мой будущий лучник, я сама, сама послала вас на смерть! Жители Коринфа убили смертоносных посланцев колдуньи Медеи, и кто скажет, что я в этом невиновна?
Кажется, они и меня готовы растерзать тут же, на площади. Но свет черной луны уже закрыл меня, и темное облако выступило ниоткуда, будто вдруг истончилась граница между миром живых и миром пророческих грез, миром Гекаты. Облако рассыпалось пеплом, и рядом со мной возникла мать-Геката на своей колеснице, запряженной крылатыми змеями. Троетелая, троеликая Дева, Мать, Старуха смотрела на меня, и впервые я, жрица Великой Матери, бестрепетно вытерпела взор своей богини.
— Возьми, — хрипло сказала Геката, сходя с колесницы и протягивая мне поводья. — Спаси то, что осталось. Виновна ты или нет — тебе есть ради кого жить дальше.
Люди шарахались от нас, убегали, давя друг друга. Призрачный мир гостеприимно принял колесницу Гекаты вместе со мной и тем, что осталось от моих детей. Пути черной луны непредсказуемы, но колеснице они знакомы — и уже через мгновение мы были в зале коринфского дворца почти рядом с Ясоном. И никто не видел меня за тонкой гранью призрачного мира…
— Мой басилевс! Медея возненавидела тебя! Она — о горе! — убила твоих сыновей и бежала в Афины, к басилевсу Эгею!
Кто это говорит? Наглый голос, незапоминающаяся внешность — кто-то из приближенных Креонта, ушлый писец, хитрый жрец? Не узнать, не успела я запомнить всех коринфских вершителей судеб. Что это — придуманная Креонтом лживая легенда или ее подновленное с учетом последних событий переложение? Не узнать… Но не удивлюсь, если подложная Медея уже спешит в Афины.
— Неразбавленного вина опился? — рычит Ясон. — Медея не могла!
— Но мой басилевс! Она доказала, что способна на убийство! Вспомните Абсирта, Талоса, вспомните Пелия, наконец!
Лицо Ясона медленно багровеет. Гневом набухает вена на лбу. О мой возлюбленный, как ты прекрасен в своей страсти…
— Что болтаешь?! Да, Медея способна убить ради меня! Так как она же может убить моих детей! Наших детей…
Голоса словно отдаляются, громче их звук крови, бегущей по моим венам. Спасибо тебе, любимый, за веру в меня! Я трогаю поводья, шепчу заклинание, и змеи, яростно шипя, выносят меня из мира черной луны в мир живых. К тому единственному, кто может признать меня невиновной или осудить, кому я даю право презирать или возносить меня. К моему мужу.
Пусть назовут меня сыноубийцей — я не буду оправдываться сейчас. Может быть, когда-нибудь свет черной луны расставит все на свои места… А сейчас — прочь. Есть ли в этом мире место, где смогу жить я, та, кто была способна на убийства — но была и невиновна? Где положу голову на грудь возлюбленного моего Ясона…
Студенты притихли, слушая последние слова удивительной рукописи, которую зачитал им профессор. Пользуясь последними секундами перед тем, как аудитория сбросит с себя гипноз чужих страстей, Георгий добавил:
— Поразительна сама история нахождения этого манускрипта. Находка случилась в новолуние, которое древние называли «черной луной». Этим летом с группой археологов я вел раскопки на Коринфском перешейке. Мы нашли храм Посейдона, предположительно IХ века до нашей эры. Около него мы обнаружили останки двух человек, мужчины и женщины, судя по зубам и костям, весьма пожилого возраста. По всей видимости, их завалило останками какого-то ветхого деревянного сооружения. Кое-кто из моих коллег предположил, что когда-то оно было кораблем, который вытащили из воды и поставили около храма как дар богу морей. Так вот, перед смертью старик держал в руках бронзовый футляр с вот этим самым свитком.
— А женщина? — раздался взволнованный голос студентки. Кажется, той, белобрысой.
— Кхм… — Георгий на мгновение замялся, словно речь зашла о чем-то интимном. — Женщина просто положила голову ему на грудь…
Горячие люди
- Я расскажу тебе, мальчик мой,
- Что есть сила и что есть
- власть,
- Это вовсе не право водить рукой,
- Это бремя, и боль, и страсть.
- Дикий гул кочевых племен
- И империй могучий хор —
- Все мелодии глушит железа звон,
- А эпоха стреляет в упор.
- А на небе то свет, то тень,
- Кровью строки на лист стекли,
- Наши судьбы читают, за ночью
- день,
- Ослепленные короли.
- Я расскажу тебе, мальчик мой,
- Что такое победа в бою,
- Ибо это не только не бросить
- строй,
- И не просто сыграть вничью.
- Нам пришлось брать на меч
- города,
- И Орду мы топили в реке,
- В час, когда нашей веры светила
- звезда,
- Мы летели вперед налегке.
- А на небе то дождь, то снег,
- И морщины сильней пролегли,
- Вспять вернули жестокого
- времени бег
- Ослепленные короли.
- Я расскажу тебе, мальчик мой,
- О любви, что прекрасней, чем
- сон,
- Так сжимает нам сердце она
- порой,
- Что не помним про груз времен.
- Вьются кудри на жарком ветру,
- Жемчуга на висках блестят,
- Эту песню поют соловьи поутру
- Уже много веков подряд.
- А на небе то день, то ночь,
- И хоругви лежат в пыли,
- Но отводят проклятье от
- избранных прочь
- Ослепленные короли.
- Ты все слушаешь, мальчик мой?
- Я о смерти тебе расскажу,
- Как проклятие давит, покуда
- живой,
- Меж мирами стирая межу.
- Смерти нет для того, кто смог
- Вознестись над самим собой,
- А святым стать при жизни,
- уж видит Бог,
- Не настолько и трудно, друг мой.
Вук Задунайский
- А на небе следы от подков
- Протянулись за край земли,
- На посту своем больше семи
- веков
- Ослепленные короли,
- Ослепленные короли.
Вук Задунайский
Сказание об ослепленных королях
Темно во Храме, лампады едва теплятся пред иконами. В полночный час пришел он, когда вся братия почивала. Крался, подобно вору. Да он и был вором. Она была нужна ему, Ее он хотел украсть, только Ее. Давно Она не давала ему покоя. Она лишила его сил и сна. В деревне все смеялись над ним, говорили, что он хуже, чем женщина, но он не мог ничего с этим поделать. А еще пошел разговор — сглазила! Сглазила его эта чужая царица, которой люди поклонялись как святой, а на самом деле была она никакая не святая, а ведьма. Едва закрывал он глаза, Она будто вставала пред ним. Едва открывал — парила Она над ресницами в потоках эфира. Она преследовала его во сне и наяву. Измучился он от жгучего желания обладать Ею. Жить не было мочи. Он должен был покончить с Ней раз и навсегда, дабы Она оставила его в покое. И вот луч от лампады упал на Нее…
О, как прекрасно было вечно юное лицо Ее! Как светилось оно во тьме! Как сияла, переливалась каменьями драгоценными высокая Ее корона. Как застило глаза огненным цветом царского Ее одеяния, скрывавшего хрупкий стан. Тонкие белые руки держали скипетр, а сверху уже летел к Ней ангел, дабы возложить на главу Ей тиару небесную и вознести в выси горние. Глаз нельзя оторвать от красы такой! Кабы мог, так забрал бы он Ее в дом свой, высоко в горах, да смотрел бы на Нее день и ночь, никому бы не показал. Но такую разве возьмешь! Вон Она, в Храме, гордая стоит, идут на поклон к Ней люди нескончаемым потоком.
А супротив — скорпион ядовитый, муж Ее, старый и злой царь, ухмыляется. Зажатый в руке, блеснул нож. «Ах, ты так? Вот тебе, собака! Получи! Выколоть тебе глаза — и то мало за дела твои поганые! Чтоб не мог даже смотреть на Нее, подлый змей. Мне Она принадлежит, только мне!» Ослеп царь под ударами ножа, нет у него больше глаз — а и не нужны они ему, нечего глазеть на чужое. Обернулся на Нее ночной пришелец. Все так же по-ангельски смиренно взирала Она на него, ни грусти, ни тревоги, ни сожаления не было в лучистых глазах. И вдруг ожило лицо Ее, полился из очей свет небесный. Глянула Она ему прямо в сердце — а там тьма клубилась непроглядная. И тогда закрыла Она глаза, спрятала свет Свой, не пожелала смотреть на него. Пренебрегла.
Нет, не в силах был он вынести поношение такое! Ударил он ножом в глаза Ей, потом еще и еще, пока и Она не стала незрячей. Ярость толкала его вперед, колол он ножом ненавистную фреску, покуда совсем не изнемог. Но вдруг почудилось ему — кто-то смотрит на него. Глядь — а позади на стене еще один царь стоит, ангелом прикинулся, среди других таких же крылатых. Молодой, смотрит гневно и яростно. Знаем мы этих ангелов! Вот занесен уже нож над глазницами в третий раз… Но что это? Где глаза его? Куда подевались?! Незрячий буравил ночного пришельца горящими очами, и будто воспламенилось от этого все нутро его. Рухнул он на хладный пол, и вопли сотрясли Храм, подобные крикам дикого зверя. Придя в себя, зарыдал горько пришелец. Что же он наделал? Что сотворил? Она боле не могла смотреть на него, он был отвергнут. Лишь нож верный все еще был при нем…
На другой день облетела всю Грачаницу весть: утром в Храме нашли иноки мертвого албанца. Лежал он в луже крови, на полу, посреди внутренностей своих. По всему видно было, что сей бесов сын жестоко лишил себя жизни прямо здесь, в святом месте, располосовав нутро свое ножом, пред тем свершив кощунство и надругавшись над фресками. Выколол безумец глаза королю Милутину и королеве Симониде, что были сотворены здесь кистью греков-иконописцев в стародавние времена, когда только возведен был Храм. Переосвятил это место игумен, да задумался глубоко: «Не слути то на добро. Биће несреће»[8]. Вслед за ним в скорбь погрузилась братия монастырская и весь люд православный, ибо явлено им было в сем деянии безвестного дикаря грозное предвестие грядущего.
- О дивная фреска, а где твои очи?
- В пустующий храм проскользнувши ужом,
- Албанец во мгле наступающей ночи
- Глаза тебе выколол острым ножом[9].
Она почти забыла то время, ибо не исполнилось ей тогда еще и семи лет. Буря надвигалась на Град Константина: отец ходил по беломраморным палатам мрачнее тучи, на матери лица не было, а сестрицы да няньки заливались слезами горючими с утра до вечера. Пришел под стены Града Великого грозный воитель — король сербов Милутин, еще вчера верный союзник базилевса, а ныне — подлый предатель. Привел он войско большое — со всего Севера и Запада племена варварские собрал! — и осадил Константинополь. Выслал навстречу ему отец воинство ромейское, да куда там! Потрепал Милутин это воинство, как хорек курицу, только пух да перья полетели. А базилевсу передать велел через ромеев отпущенных, чтоб тот готовил прием знатный — придет скоро король сербский мыть сапоги свои в Золотом Роге. Велика была слабость великой империи.
Заняли сербы все земли от Вардара до Афона, подступили к самим стенам столичным, принялись в пригородах беззакония чинить. Затворились остатки доблестного воинства ромейского в Солуни, и писал их предводитель базилевсу в страхе великом, что нет никакой надежды одержать победу над Милутином силою оружия и что единственное средство спасти империю — мир с Сербией. «Если бы только с Сербией!» — воскликнул горестно базилевс Андроник, прочитав сие послание. Не только с Севера и Запада грозила империи беда — магометане с Востока такоже вознамерились вскорости проверить стены Города Великого на прочность.
Долго мог император сокрушаться над тем, что обманул его вероломный союзник, воспользовался слабостью империи, ударил в спину, выждав нужный день и час, привел войско свое под стены столичные, когда не ждали его, — да только разве делу этим поможешь? Ничего не оставалось базилевсу, как выслать навстречу королю Милутину посольство с дарами богатыми да предложить заключить мир, по которому получит король сербский все земли, что и так он уже захватил (не могла империя отстоять их, ходили там варвары туда-сюда, как у себя дома, разорили все, и давно уж решил базилевс, что лучше бы кто-то один сел на земли те и защищал их), но не южнее Вардара и Афона. Такоже даст ему базилевс много золота, и, дабы достойно скрепить союз двух властителей, платит Андроник кровную плату — отдает сыну короля сербов, королевичу Стефану, руку дочери своей Симониды (предлагал базилевс сперва руку сестры своей Евдокии, да отказал король сербов, ибо была та некрасива лицом и уже не слишком молода годами, да к тому же еще и вдова). В знак признательности же за то выступает король Милутин под стягами с двуглавым орлом, бок о бок с доблестным воинством ромейским на войну с магометанами, порази их Господь.
Высохли чернила на бумаге, скрепили договор две печати: одна с двуглавым орлом Палеологов, другая — с крестом сербским. Так греческое золото и варварская удаль сделали дочь базилевса невестой. Слишком юна она была тогда, чтобы понимать, что это значит, но на лбу отцовском залегла глубокая морщина, а мать украдкой смахивала слезу. Они будто хоронили ее, только начавшую жить, и было ей оттого тоже невесело.
— Симонис, доченька моя милая, — говорила мать, прижимая ее к себе, — кто ж виноват, что выпало жить нам в такое время? Прежде варвары эти и помыслить не могли о том, чтобы привести в дом свой дщерь багрянорожденную. Короли, князья да императоры смиренно, на коленях просили руки дочерей базилевсовых, но гонимы были с позором. А ныне любой дикарь, взяв в руки меч, может приступить к стенам столичным да потребовать то, на что он раньше и смотреть не мог.
— Не тревожьтесь, матушка, — был ответ. — Я сделаю все, что скажете вы, без ропота и стенаний.
— Симонис, доченька, — продолжала базилисса, — никогда бы не отдали мы тебя этим варварам, но такова уж судьба дочерей базилевсовых — покидают они отчий дом, дабы усмирять дикарей и приводить их к нашей святой вере. А в этом деле сестра наша может поболее иного полководца. Сербы эти еще не самые закоренелые из варваров, они во Спасителя веруют.
— Не тревожьтесь, матушка, — был ответ. — Я сделаю все, что скажете вы…
— Симонис… — Слезы блеснули на глазах базилиссы. — Ты одна только в силах помочь всем нам, семье своей и народу своему. Такова наша судьба, судьба жен венценосных. Но Господи, как же отдать тебя этим страшным людям! Все равно что овечку кроткую волкам лесным на заклание!
— Не тревожьтесь, матушка, — был ответ. — Я сделаю все…
Кормилица тоже попервоначалу выла так, будто в доме покойник. Но прошло время, и утихла она. А потом и вовсе улыбаться стала.
— Симонис, красавица моя! — говорила она напевно, расчесывая гребнем драгоценным да заплетая длинные, до пола, золотые косы дочери базилевса. — Такова наша бабья доля. Все мы покидаем отчий дом, и всем нам следовать за мужем своим в бедах и радостях. А что главное для жены? Чтобы муж был как муж да чтоб свекровь — не больно злая. А муж у тебя будет не из завалящих каких. Говорят, королевич Стефан молод и хорош собой. А еще он герой, каких свет не видывал! Семь лет прожил в заложниках у свирепого хана Ногая, а потом убил его на пару с другом каким-то своим из русов. Вот так взял и воткнул хану кинжал прямо в сердце! И бежал от дикарей этих, чтоб им пусто было. По всей империи нынче славят его. А свекрови у тебя и вовсе не будет, ибо давным-давно преставилась мать Стефана, как только на свет родила его. Мачеха теперь у него, да и та из покоев своих носа не кажет — безбожный и распутный Милутин уже четырех жен своих до смерти замучил, не считая наложниц…
— Наложниц?
— Ах ты, господи прости! Заговорилась я, голубица моя, совсем заговорилась, баба глупая.
— На что ему наложницы? Разве он не старик уже?
— Верно в народе говорят: «Седина в бороду — бес в ребро». Раз повадился грешить муж какой, так охоту к бесстыдству у него уже ничем не перебьешь. Но Стефан не таков, как отец его. Свезло тебе, голубица моя. Не за кочевника грязного идешь, за христианина. А палаты царские да уборы драгоценные всегда с тобой будут.
Улеглись в душе у домочадцев базилевсовых волны от камня, что бросил туда, будто в воду, вероломный Милутин, и жизнь, подобно реке, вернулась в русло свое, ей свыше предначертанное. Так же всходило солнце по утрам, так же пели птицы в саду, так же колыхал легкий утренний ветерок шелковые занавеси в беломраморных палатах влахернских. Только дочь базилевса невидимой чертой отрезана была уже от мира, привычного ей, подобно жемчужине, вынутой из раковины. Порой становилось ей тяжко, но она училась жить с этим, ведь было ей всего шесть лет от роду.
Три года миновало. И когда все уже, казалось, позабыли о женитьбе грядущей, прибыло в Град Константина сербское посольство, и был при нем молодой королевич Стефан. Суета несусветная воцарилась на женской половине дворцов влахернских. Вынимались из сундуков тяжелые, шитые золотом парадные платья и пурпурные мантии, из обитых бархатом ларцов доставались драгоценные уборы, самоцветами усыпанные. Всякая женщина хочет быть красивой в день, когда сваты стучат в ворота. Но не без грусти смотрела базилисса Ирина, как убирали дочь ее к празднеству. Судьба судьбой, а тут родную кровиночку отдавать воронам черным на поклевание. И научала императрица дочь свою:
— Что бы ни творилось вокруг, милая дочь моя, никогда не забывай, что кровь базилевсов течет в тебе. Царственной и спокойной надлежит быть тебе всегда. Ни радости, ни горя никто не должен прочесть на лице твоем.
— Ни радости, ни горя, — повторяла Симонис послушно.
Но закончены были все приготовления, и сестрицы с нянюшками всплеснули руками — ангел небесный! И впрямь походила дочь базилевса Андроника на ангела. Платье на ней из светлой, тронутой искрящейся нитью парчи отделано было тончайшим золотым шитьем по краям, а широкие рукава из тонкого шелка струились, подобно крыльям, — это ли не ангел? Белоснежный омофор из невесомого дамасского газа, что легче паутинки, окутывал чело и плечи, спадая позади до пола, и выбивались из-под него тугие, жемчугом перевитые золотистые косы — кому, кроме ангела, могли принадлежать они? А высокий зубчатый венец, усыпанный перлами и адамантами, с длинными, до плеч, подвесками, сиявший, подобно звезде? Ни грусти, ни тревоги, ни сожаления не было в лучистых очах.
Хрупка была дочь базилевса сложением, росту малого, а как вышла на средину залы да упал луч солнечный на парадное ее облачение и на убор драгоценный — так больно глазам стало. И прокатился под сводами порфировыми возглас — ангел! ангел! ангел! Сам базилевс дивился красоте дочери своей, а уж послы сербские так и вовсе рты пораскрывали. Смотрите, послы, на красу эдакую, пусть совестно будет вам, что нечестно вы из дома родного ее увозите. Не ровня она вам. До нее вам как до звезды небесной. Не переступала еще прежде нога дочери базилевсовой порог дома Неманичей — и не переступила бы, кабы не вероломство короля вашего.
И приблизился к дочери базилевса жених ее нареченный. Был он высок и статен, — чтоб посмотреть в лицо ему, пришлось Симонис поднять глаза. Ничего варварского не было в королевиче сербском, даром что прожил он много лет заложником среди кочевников диких. Посмотришь — и не скажешь, что он не юноша константинопольский, из семейства благородного. Одет и причесан по моде столичной, кудри темные на плечи спадают. Одежда дорогая да оружие самоцветами усыпаны. Все при нем, при потомке рода Неманичей, слава о деяниях коего докатилась аж до столицы великой империи ромеев. Но глаза его… О, эти глаза! Будто переспелые вишни на меду, источающие нектар. То ласкают мехами соболиными, то умащивают сладкой патокой, то опутывают паутиной адамантовой — и не отпускают.
Подошел Стефан к невесте своей нареченной и поклонился учтиво. В ответ, как и положено, поднесла она ему чашу с вином, сказав при том по-сербски:
— Уздравље, господару мој[10].
Учили ее языку страны, в которой предстояло ей жить всю жизнь, но не ведал про то королевич и удивился.
— Благодарим те, — ответствовал он и выпил вино, потом вдруг опустился на одно колено и поднес край платья дочери базилевса к губам. — И благодарим земљу ову, заиста величанствену, јер у њој анђели живе[11].
Замерла Симонис, не зная, как поступить ей. Никто никогда не смотрел на нее, дочь базилевса, так, никто не вставал пред ней на колени и не целовал подол платья ее. В строгости держал Андроник дочерей своих, не знали они общества мужского, не ведали куртуазных развлечений, столь частых ныне повсюду. Ахнул весь зал, ибо не принято было вести себя так с багрянорожденными, но поступок Стефана был настолько исполнен достоинства и уважения, что никто не поставил ему то в вину. Пред ангелом достойно падать ниц.
Ушло солнце закатное за горы, тихо вздыхало море, теребя шелковые занавеси. Умиротворение посетило в тот вечер палаты влахернские. И даже губы базилевса тронула слабая улыбка, а глаза базилиссы засияли, как когда-то в юности. Может, и впрямь на небесах свершился брак сей? Может, будет с него толк и не на растерзание отдают они дикарям дочь свою любимую? Только напрасно, ох напрасно показал базилевс всем сокровище свое. Поползут слухи о нем во все стороны, опережая самых быстрых гонцов. Не показывает путник в корчме придорожной случайным попутчикам адамант, таит он драгоценность свою от глаза жадного, ибо ведает — стоит выехать ему на дорогу большую, как придут лихие люди да отберут ее.
После отъезда послов потекла жизнь в палатах влахернских своим чередом. Все как будто умиротворились, даже Симонис предстоящая женитьба не пугала более — да и как пугаться после таких-то медовых глаз? Теперь она уже ждала ее, а и ждать было еще немало времени. По договору, что заключил отец ее с королем сербов, до женитьбы надлежало Милутину выполнить союзный свой долг и очистить пределы империи от вторгшихся в нее богомерзких магометан. Ожиданием наполнилась жизнь дочери базилевса.
Как-то присоветовала ей кормилица погадать на суженого — девушки во все времена делали это перед свадьбой. Сперва отказалась дочь базилевса, ибо ворожба почиталась делом дурным, порицали ее отцы святые, но потом, когда уверила ее кормилица, что никто ничего не узнает, согласилась. Какой вред с гадания? А соблазн узнать, как там оно дальше-то будет, велик, ох велик! Да и глаза молодого королевича покоя не давали. «Скажу, что ты дочь моя, — успокоила кормилица. — Комар носа не подточит». И вот вечером, едва спала жара, укутались дочь базилевса с кормилицей ее в темные покрывала, сели в простые носилки и направились по шумным столичным улицам в неблизкий Студион, где обитала гадалка.
Немолодая уже чернявая женщина встретила их, пригласила в дом. Не было ни в ней, ни в доме ее ничего такого, чем пугают людей, когда говорят про ведьм. Ничего жуткого и зловещего. Обычная женщина, обычный дом, только бедный да тесный. Как вошли они и расселись по лавкам, зыркнула гадалка на Симонис и сказала кормилице:
— Глупая женщина! Зачем ты подумала, что сможешь обмануть меня? Я вижу все как на ладони. Забирай свои деньги и уходи.
Немалых трудов стоило кормилице уговорить ее не гневаться. Прибегла она даже к помощи кошелька с золотыми монетами — лучшего советчика в таких случаях. С омерзением взирала Симонис на всю эту суету. Выторговав двойную плату, согласилась гадалка заняться ремеслом своим да погадать на судьбу. Сидела Симонис и глядела, как берет гадалка ее руки, ощупывает да осматривает, — безучастно глядела, будто имело это касательство не до ее будущего, а до чьего-то чужого. Цокнула гадалка языком, вгляделась пристальнее в линии на руке.
— И что говорят они? — не вытерпела Симонис. — Что буду жить долго и счастливо и будет у меня десять детей?
— А готова ли ты узнать судьбу свою, багрянорожденная?
И откуда узнала ее гадалка? Может, видела где прежде?
— Не испугает ли тебя грядущее? Не отвратит ли от приятия неизбежного за должное?
И сама не знала Симонис, нужно ей проникать в тайны грядущего или нет, потому тихо поднялась и направилась к двери. Но молвила гадалка вослед ей:
— Вижу, не убоишься. Так слушай. Брат убивает брата, отец убивает сына, сын убивает отца. Таково проклятие. Никто не избегнет его, никто не обманет. Не становись у него на пути, багрянорожденная, если не хочешь вечно страдать во искупление грехов чужих. Лучше иди в монастырь. Что, испугала?
Жуткий хохот разразился, когда выбегали они в ужасе из дома гадалки. Не помнила Симонис, как добралась до Влахерны. Отчитала базилисса кормилицу, едва узнала, где были они. Дурная это была затея, но сделанного не воротишь. В ту же ночь было Симонис видение. Проснулась она посреди ночи, когда луна ярко светила с балкона, а легкий ветерок ночной играл невесомыми занавесями. Но был в опочивальне ее еще кто-то. Старец. И сразу поняла она, что это не простой старец и что даже не человек это вовсе. Стоял он спиной к луне, лица не разглядеть совсем, а лампада еле теплилась. Вот подошел он совсем близко к оцепеневшей дочери базилевса да рассмеялся тихо:
— Судьбу свою знать захотела? Думаешь изменить ее?
Хотела сказать преисполненная священного трепета дочь базилевса, что ничего такого не думала, а просто любопытство всему виной, но старец не слушал:
— Иди по пути прямо, никуда не сворачивай, и будет тебе за то награда. Ежели кто камень в тебя кинет — десять в ответ получит. А к гадалке не ходи больше. Грех.
Сказал так — и рассеялся в лунном свете. Не знала Симонис, кто таков это был — может, просто сон дурной, но до того стало ей странно и страшно, что никому про то словом не обмолвилась.
Пролетели еще два года, и вновь подзабыли в светлых палатах влахернских о женитьбе злосчастной, покуда не пришли в столицу вести — радостные и тревожные одновременно. В жестокой сече одолело воинство ромеев и сербов орду татарскую, разбило ее наголову и изгнало за пределы империи. Оказал король Милутин великую честь хану богомерзких варваров, ударив копьем по кривой башке его, отчего раскололась та, аки гнилой арбуз. Сын же его, королевич Стефан, не отставал от отца и вместе с ним совершил в тот день множество подвигов. Про подвиги же Михаила, сына базилевсова, что такоже был на поле брани, посланцы умолчали. Остатки же орды бежали от воинов Христовых в реку, где и утопли скопом. Радостная то была весть, и по случаю избавления от магометан устроены были в столице большие празднества.
Но привез гонец от короля Милутина и другую весточку. В письме, запечатанном сербским крестом, напоминал король базилевсу Андронику о договоре и настоятельно просил выдать дочь его Симониду, как и было оговорено прежде. А оставшуюся часть золота требовал король выплатить как приданое. Взвилась базилисса Ирина — как же так! Не исполнилось еще девочке положенных лет, по какому праву требует король исполнения договора? И полетело в ответ другое письмо, запечатанное двуглавым орлом. Однако ж на то отписал Милутин, что молодые будут обвенчаны, как сие надлежит сотворить пред лицом Господа, и слишком юный возраст невесты тому не помеха. Но станут они воистину супругами лишь тогда, когда исполнятся положенные сроки. Писали ему, что негоже играть свадьбу, покуда не кончился траур по случаю смерти королевы сербской Анны, супруги Милутиновой, — но ответствовал он, что как никогда народу его нужен нынче праздник, дабы он, народ, уверовал, что есть в жизни не одни только горестные дни да войны беспрерывные. А вокруг не таясь говорили — уморил Милутин еще одну жену свою.
Опечалили эти вести базилевса. Но что делать — он базилевс, ему думать не токмо о семействе своем, но обо всей империи ромейской. Посему надлежало ему исполнить договор даже ценой счастья возлюбленной дочери. Она помнила то время — ведь ей тогда уже исполнилось одиннадцать. Радостно было в те поры в Граде Константиновом, люди на улицах пели да плясали, а на площадях стояли бочки с вином, испить из которых мог любой, ничего при том не платя. И только отец Симонис ходил по палатам мраморным мрачнее тучи, ибо знал, чем куплена радость сия. На матери опять лица не было, а сестрицы да няньки вновь заливались слезами горючими, как им и положено. Одна она не плакала и не причитала. Ни грусти, ни тревоги, ни сожаления не было в лучистых очах. Она смирилась со своей судьбой, а где-то там, далеко, ждали ее источавшие нектар глаза, которые нельзя было забыть.
- Но он не решился коснуться рукою
- Лица твоего и пылающих уст.
- И вышел, и скрылся, как тать, за рекою,
- Покуда был храм еще гулок и пуст.
Позади остались слезы и сборы, отец с матерью, няньки с сестрицами и сам Великий Город. Свежее дыхание ветра морского влекло куда-то вперед. Вздымались валы Белого моря[12], качая палубу корабля, увозившего дочь базилевса Андроника навстречу судьбе ее. Плыли на юг корабли ромейские, потом на запад, а потом — на север, везли они Симонис к жениху ее нареченному. Легок был путь их, ветер надувал паруса, солнце ласково искрилось на волнах. К берегу пристали в Солуни, где дочь базилевса со свитой своей покинула корабли и двинулась по старой дороге на север, вдоль Вардара, до самого королевства Сербского.
В горный край пришла весна. С восхищением оглядывала Симонис окрестности из богатых своих носилок. Глянулась ей эта земля. Она, просидевшая всю недолгую жизнь свою за пяльцами, уроками да молитвами в светлице своей, и представить не могла, что бывает жизнь за стенами городскими. Велик был мир подлунный, гораздо больше, чем могла она себе представить. Здесь все было не так, как в родной Греции, но от этого не было новое менее прекрасным. С обеих сторон дороги пронзали небо горы, поросшие вековыми лесами, не знавшими еще топора. Скалы то проваливались величественными ущельями, то перетекали плавно в холмы, поросшие зелеными травами, на коих, будто капли крови, алели маки. Холмы сменялись плодородными долинами, перерезанными руслами звонких горных речек. И опять их сменяли горы, склоны которых, подобно снегу, усыпаны были лепестками дикой сливы. Все цвело и играло, и сердце дочери базилевса наполнилось сладким томлением. Все ближе и ближе был Призрен, столица королевства Сербского.
Медленно двигалась процессия дочери базилевса по землям, ей прежде неведомым. Была она немалой, ее свита, ибо много соплеменников ехало вместе с Симонис — воины, охраняющие особу ее, дьяки посольские, царедворцы, писцы, служки, а такоже строители, иконописцы да прочие мастера ромейские — дабы нести свет веры и цивилизации византийской сербам, этим все еще варварам. Служанок и вовсе ехала целая толпа, и даже кормилицу любимую отпустили с Симонис родители. Тянулись бесчисленные подводы с приданым и дарами свадебными. Молчала всю дорогу Симонис, молчала и ждала.
Наконец доехали они до небольшой горной речки — заранее условленного места встречи — и встали лагерем на берегах ее. Для дочери базилевса разбили большой шелковый шатер, устлали пол его мягкими коврами, уложили подушками атласными, принесли такоже тончайшей работы поставцы со сладостями, напитками и фруктами диковинными. И трепетал на шатре стяг с двуглавым орлом Палеологов. Разбили для свиты шатры поменьше да выслали гонцов вперед. Не заставили себя ждать вести из Призрена — едет король Милутин навстречу невесте сына своего, будет ввечеру другого дня. Не могла Симонис ни есть, ни пить, ни спать, всю ночь проворочалась на пуховых перинах, а с дальних гор дышал холодный ветер и доносился волчий вой.
На другой день нарядили дочь базилевса, как положено — в блиставшие на солнце парчовые одежды и тяжелые драгоценные уборы, — и усадили на атласные подушки, ждать. Не смела Симонис ни охнуть, ни вздохнуть. А вокруг была красота такая, что словами не описать! Не хуже палат влахернских. Вздымались вдалеке горы высокие, со скалами отвесными, а вокруг, куда взгляд ни кинь, холмы крутые, молодой травой поросшие. И не ведала Симонис, что сидит она сейчас — как адамант в золотой оправе на ложе из бархата изумрудного, глаз нельзя оторвать.
Когда солнце поднялось высоко над долиной и тени стали коротки, за рекой увидели ромеи всадников. Звук рогов возвестил об их появлении. Ждали короля к вечеру и подумали было, что это посланцы его, но едва Симонис глянула на берег, как сердце подсказало — за ней пришли. Не встали всадники у реки, направили коней своих вброд, подняв брызги тучей. «Едут! Едут!» — пронеслось среди ромеев.
Вот они уже рядом. Впереди, на белом коне со сбруей богатой и красным чепраком, видный, высокий человек. По осанке да по всему облику его поняла Симонис — пред ней король. Одет он в одежды черные, будто инок, но пояс на нем драгоценный, золотой, и увешан господарь в изобилии тяжелыми золотыми же цепями, а крест на них — так и вовсе с кулак размером, патриарху впору. Только сапоги ярко-красные — видать, те самые, что в Золотом Роге намеревался некогда отмыть вероломный король сербов. Были времена, когда носили такие только базилевсы, но теперь каждый варварский царек мнил себя равным им, потому и надевал ничтоже сумняшеся. Вроде сказал однажды король Милутин, что на мужчине должно быть золота столько, сколько сможет тот нести, и запомнили в народе слова эти. Но прославился сей господарь не токмо цепями — на поле брани снискал себе славу, чем базилевсы давно не могли похвастать. Длинные седые волосы ниспадали на плечи из-под толстого обруча, самоцветами крупными сверкавшего, алыми, как кровь горлицы. Немолод был господарь сербов, более полувека прожил на свете, но держался в седле лучше молодых и так же был строен. И гордо нес голову свою наперекор всем ветрам.
Всякое слыхала Симонис про короля Милутина, будущего свекра своего: и что в бою нет ему равных, хотя господарь и немолод уже, и что заколдован он от стрел и копий, и что не стареет с годами — видать, знает какой эликсир, и что скопил он богатство несметное войнами своими да набегами, и что набожнее патриарха Константинопольского, и что жесток да вероломен, и что ни одну женщину не пропускает мимо в греховных своих помыслах — и не только в помыслах. Да только как отделить зерна от плевел, а правду — от сплетен досужих? Как увидела Симонис, что направил король к ней коня своего, так остолбенела вся и будто приросла к подушкам. Чуяла она угрозу какую-то, но понять не могла откуда. «Ой, боюсь я, боюсь!» — только и смогла пролепетать она кормилице, та же как умела унимала страх ее да расправляла складки парадного ее одеяния.
Король меж тем подъехал ближе и осадил коня. Хотела дочь базилевса произнести полагающееся в таких случаях приветствие на наречии сербском, но слова застряли на языке. Король же, видать, не охоч был до церемониалов византийских.
— Так это и есть, стало быть, тот самый ангел, которого за какие-то провинности услали с неба на грешную землю? — громко вопросил он со смехом.
Набежали ромеи, начали что-то объяснять королю, руками разводить, но заставить его свернуть с пути было не так-то просто. Ежели что решал господарь, то так оно и было.
— Вижу, что ангел. Так дайте хоть взгляну на него поближе! — промолвил король и отодвинул всех ромеев одним жестом руки своей в черной перчатке, искусно шитой золотом.
Подъехал он к Симонис совсем близко — едва не налетел на нее огромный дикий конь с таким же всадником. Ждала она, что спешится король, — да где уж там! Подняла дочь базилевса голову, насколько позволил ей тяжкий венец, дабы посмотреть в лицо королю. Мелькнули пред ней чужие глаза, но до чего ж знакомые! — темные, как переспелые вишни на меду. Похожи были отец и сын друг на друга, как будто был пред ней один и тот же человек, только в разных летах. А и правду говорят — кровь не вода. Паутиной опутывали ее эти глаза, сладкой патокой умащивали, не оставляя пути для бегства.
То, что случилось в сей миг, не имело объяснения ни на языке ромеев, ни на языке латинян, ни на сербском — склонился король прямо с седла, сильной рукой своей обвил хрупкий стан дочери базилевса, сдернул с подушек, на коих сидела она, поднял наверх и водрузил добычу на луку седельную пред собой. Так быстро случилось это, что никто не успел даже рта раскрыть. Резво заржал и заплясал под Симонис конь господарев. Опешили дьяки, ахнули служанки. Не принято дочерей базилевсовых в седле умыкать, как девок простых. Только хотели ромеи подбежать да отобрать столь хранимую ими драгоценность, жемчужину короны базилевсовой, как был господарь таков. Преградил кто-то из воинов ромейских дорогу ему копьем — поднял господарь коня своего, и лихо тот перескочил через преграду. Стегнул господарь коня плетью по крупу атласному, погнал его прямо в реку, а за ним и юнаки его поспешили. Всплеснули ромеи руками, заголосили, да только делу тем уже не помочь — недоглядели они за главным своим сокровищем, увезли его лихие люди.
На всю жизнь запомнила Симонис ту скачку. Никогда не скакала она так прежде. Пустил король коня своего во весь опор, и казалось — перелетал тот с холма на холм, подобно птице. Мчались подле них спутники короля, жутко вопя что-то несусветное. Бряцало оружие, щелкали хлысты, развевались мантии. Она едва не лишилась чувств от ужаса, услышав тяжкое дыхание подле себя, ведь так близко ни один мужчина прежде не подходил еще к ней, — но сильные руки крепко держали ее, не давая упасть. А конь летел, мерно качаясь, будто по волнам, и всхрапывал, как зверь. Вились по ветру косы дочери базилевсовой, опутывая короля, подобно змеям, а невесомый омофор ее, что легче паутинки, и вовсе упал с головы, сдуло его и понесло потоками воздушными, аки облачко, — еле венец рукой удержала. Затаилась Симонис, как мышка, почудилось ей, что увезла ее Дикая охота, которой пугала ее кормилица, когда совсем еще малышкой не хотела она спать.
Выскочили всадники на гору со всего маху, осадил король коня своего прямо над крутым обрывом, а там, внизу — едва ли не все воинство сербское встретило его воплем приветственным, от которого, казалось, небо упадет на землю. Властно подъял Милутин десницу свою — и вопль смолк.
— Ратници моjи! — крикнул он, и глас его прогремел в ущелье, отраженный эхом. — Много пута сам вас водио у боj — и увек смо се враjали с победом. Разбијали смо непријатеља и брали богат плен. Но оваког плена у нас још није било. Погледајте, довео сам анђела![13]
И снова дико завопила рать, вздымая над головами мечи и стуча копьями о щиты. Закружилась голова у дочери базилевса, вниз клонится, уж летит под копыта венец ее. Но не дали пасть ей сильные руки короля, а дыхание его будто задавало ритм песни, прежде неведомой, но страшной и манящей. Узрела она краем глаза, как летел омофор ее вниз с обрыва да зацепился за край скалы, но сразу же ринулись к нему воины Милутиновы, достали копьями и тут же разодрали на мелкие клочки, дабы взять себе, ибо было их много, а добыча драгоценная — всего одна. И подумалось ей, что было в этом что-то не то, неправильное что-то, не так все должно было быть, но оцепеневший от предчувствия разум мог только ставить вопросы, но не давать ответы на них. Искомый ответ дал чужой голос, тихо, но властно промолвивший:
— Твој народ те поздравља, моја краљице![14]
Тяжела была рука Неманичей. Непрекословна их воля.
Через неделю в Призрене при большом стечении народа обвенчал архиепископ Никодим короля сербов Стефана Уроша Милутина и Симониду Палеологиню, дочь императора византийского. Было это в 1300 году от Рождества Христова, в пору безвременья, когда один век сменялся другим. Не видал еще свет более странной пары. Мог жених стать невесте не то что отцом — дедом, но Господь распорядился по-иному. Напрасны были слезы и стенания, ни к чему были уговоры и предостережения. Король делал то, что хотел, по воле своей господарской, а она… она была покорна, молчалива и полна достоинства, как учила ее мать. Единственное, что сказала она за все эти дни, было слово «да» в храме, когда святой отец спросил ее о чем-то, должно быть, очень важном. Зачем она произнесла это слово, она не знала. Ни грусти, ни тревоги, ни сожаления не увидел никто в лучистых глазах.
По дороге в храм посланники отца нашептывали ей — не тревожься, славная дочь базилевсова, что бы ни учинил король сербов, не бывать сему браку. Незаконен он, неканоничен, ибо шестой по счету он у господаря сербов. Обманул Милутин императора, и за то не признают в Константинополе этот брак — ни патриарх, ни сам базилевс, вернут тебя скоро обратно в дом родительский. Потерпи, багрянорожденная. В печали стояли ромеи на венчании госпожи своей. Велеречивы были, а слов нужных подобрать не могли. Сербы же радовались бурно, аки дети, ибо такой знатной добычи еще не брал господарь их. Головы ханские притаскивал на копьях, было дело. Золото ромейское — телегами целыми возил. А вот ангела на луке седельной узрели они впервые.
Ничего и никого вокруг себя не видела она и все, что делала, делала будто во сне. Только одно жгло душу нестерпимо и стояло все время пред взором ее — как переспелые вишни на меду, глаза того, к кому так стремилась душа ее. Не нектар источали они нынче, а смертную муку. Не достоял королевич Стефан до конца венчания и, когда соединили руки молодых белоснежным платом и повели вокруг алтаря, выбежал из собора, вскочил на коня да умчался прочь. Смотри, господарь, что ты наделал! Пролегло меж тобой и сыном твоим отныне ущелье глубокое, не завалишь его камнями, не перекинешь мост.
Все мелькало пред Симонис, как в густом тумане прибрежном. Будто и не она стояла пред алтарем в богатом подвенечном уборе, будто не она отвечала «да». Все перепуталось — пережитое, желаемое и то, что никогда уже не сбудется. Она видела вдовую королеву Елену, теперь свекровь свою, мать Милутина, совсем седую старицу, с ног до головы закутанную в черное, которой было страшно представить сколько лет. Показал король Симонис матери своей, едва приехали они в Призрен, — снял он тогда добычу свою с седла и понес на одной руке, а в покоях старой королевы поставил на стол, скинув сперва оттуда ценную утварь.
— Ево моје младе![15]
Глянула королева на невестку свою да обмерла:
— Совсем еще дитя! Сын мой, что задумал ты?
— Она станет моей женой и королевой.
— Разве мало тебе было твоих пяти жен?
— Сил во мне достанет и на шестую и еще останется.
— Отрадно матери слышать, что сын ее да в летах таких сохранил силу мужскую. Но разве мало вокруг тебя женщин доступных? Разве кто когда считал тех, у кого заночевал ты? Зачем под венец тащить агнца эдакого? Оставь ее Стефану, а сперва пускай подрастет немного.
— Что слышу я? Родная мать наставляет меня мне жить во грехе?
— А о сыне своем ты подумал?
— Сын мой получит десять таких, если захочет, — пусть сам руку к тому приложит. Для меня этот ангел единственный. Другого не будет. Могу я хоть раз в жизни выбрать жену сам — ту, которую я хочу, раз Господь дал мне это право? Ја сам краљ, на мени је одлука[16].
Падали слова эти в вечность, как жемчужины из порванного ожерелья, но нельзя было нагнуться, дабы собрать их и нанизать на шелковую нить. Она не должна была понимать их, но она учила язык сей, и смысл быстро становился ей ясен, хотя сама говорила пока с трудом. А вокруг, куда ни кинь взгляд, везде было знаменитое Милутиново воинство, тысячи мужчин, и они смотрели на нее, как голодные волки на нежное мясо козленка, запекаемое на вертеле, истекающее соком ароматным. Цепенела дочь базилевса от взглядов таких. Кабы рука господаря не держала ее крепко — пала б она ниц, и поглотила бы ее пучина сия.
И вот снова храм. Дал ей святой отец пригубить вино из чаши, и она послушно отпила глоток. А потом руки господаря снова обвили ее и приподняли вверх, дабы скрепить брачный союз поцелуем. И тут она вспомнила, что она в храме и уже обвенчана с мужчиной, которого не любит и который пугает ее, но с которым теперь жизнь ее будет связана навеки. Чужие губы целовали ее — долго, жадно и беспощадно. Не бывать браку сему, не признают его в Константинополе — ни патриарх, ни сам базилевс, и вернут тебя домой из этого вертепа. Терпи, багрянорожденная.
Когда вышли молодые из храма, зазвонили сразу все колокола, и люди, что толпились на площади, после обычных для них воплей, которые, как казалось Симонис, почитались тут признаком радости, стали тесниться ближе к крыльцу. По древнему обычаю хотели они поздравить господаря с молодой женой, а жену молодую — с оказанной ей честью. И все, кто был на площади, подходили к молодым и трижды целовали их. Как достояла она эту пытку? Кто были все эти люди? Хотела она видеть одного, только одного — но он отныне разлучен был с ней навсегда. Горячий ветер развевал одеяния старого короля и юной королевы, мешая алое с черным, сверху сыпался дождь из золотых монет, и звон их раздавался повсюду. Мачеха! Ты — мачеха! Могла ты стать для него всем, а кем стала?
Против воли всплывали в памяти приготовления к свадьбе. В город стекались тысячи людей, днем и ночью они ели, пили и орали варварские песнопения. А еще они танцевали дикий танец коло — много мужчин становились в круг лицом, брались за руки и быстро кружились под зверские вопли вместо музыки, распаляя и без того свирепый дух. Повсюду забивали скотину для пира свадебного — целые стада быков и свиней, отары овец шли под нож. Повисли над городом предсмертные крики животных, кровь их текла повсюду. Солнце опаляло скалы, Симонис было дурно. А потом сотни туш запекались на кострах, прямо здесь же, на площадях, а такоже в печах огромных. Повсюду исходили чадом котлы, до краев наполненные, как сказали ей, свадбарским купусом[17] с мясом молодых козлят, и запах этого адского варева, проникая всюду, сводил ее с ума.
День и ночь двигались в город подводы, груженные большими дубовыми бочками с вином и шливовицей. Бесконечные свиные туши в кошмарах ее сменялись ворохами тончайших шелковых платьев, шитых золотом, и целыми сундуками драгоценных уборов. Ничего не жалел господарь для юной своей невесты, которую уже и в народе прозвали ангелом. Жемчуга в ее покои несли ларцами, а перстни — целыми связками, и жутко было представить, где и как они были добыты.
В утро венчания облачили служанки еле стоящую на ногах дочь базилевса в подвенечную багряницу и алую мантию, украсили лорумом златотканым и водрузили на чело ее корону — столь великую размерами, что адаманты на кончиках лучей ее не могла достать Симонис рукой, — и повели на заклание. Окрасились перья ангела багрянцем, покрыла их золотая патина, и плясали отблески ее в глазах, что были словно переспелые вишни на меду, только одни из них источали нектар, а другие — сочились болью, но ни те ни другие не отпускали.
Длился свадебный пир всю седмицу. Сидела она за столами, ломившимися от яств и напитков, как кукла, боясь вздохнуть. Ничего не ела и не пила, только пригубила кубок с вином да надломила кусок пирога. Ей, вскормленной на муставлерии с лепестками роз, дико было видеть горы еды и реки пития, жутких видом людей, которые выдирали мясо из туш при помощи кинжалов или прямо руками, брызгая жиром на богатые одежды. Здесь ели мясо, закусывали мясом и запивали бы мясом, кабы можно было налить его в чаши. Дабы порадовать госпожу свою, достали ромеи привезенные ими дары — золотую и серебряную посуду тончайшей работы, кубки, сделанные из огромных перламутровых раковин, и тончайшие золотые вилки с витыми ручками, сердоликами украшенными. Переглянулись дикари, зашептали — «златнэ вилюшке, златнэ вилюшке»[18] — и налили себе еще по чаше.
Веселился в тот день весь Призрен до упаду. Веселился и воздавал должное господарю своему. Надменные ромеи — и те как будто подобрели, развязывает-то язык сербская шливовица. Даже враги заклятые — король Милутин и брат его родной Драгутин — обнялись да расцеловались по старинному обычаю. Только сын короля, королевич Стефан, сидел супротив молодых и мрачен был, как тучи над Босфором. Нахмурился господарь:
— Зашто ти — пехар наздрављени на очевој свадби не дижеш?[19]
Кинул Стефан взгляд на отца — будто клинком отрезал. А потом посмотрел на сидящую подле Симонис — да так посмотрел, что сердце ее оборвалось, — и ответствовал:
— Ако ја будем дизао пехар за здравицу сваки пут, кад на кучку скочи кер, брзо бих се пијан ваљао испод плота[20].
Разгневался господарь на такие слова, швырнул кубок золотой в сына своего. А потом показал рукой жест, от коего ромеи, за столами сидевшие, поперхнулись. Да наказал господарь сыну своему, чтоб не показывался тот ему на глаза более. А Стефану только того и надо — вскочил он с места, дернул скатерть, повалил на пол посуду драгоценную да яства царские, пнул ногой скамью, ажно отлетела та к стене да развалилась на части, — и выбежал из залы. Потом снова вскочил на коня да и ускакал с юнаками своими в Зету, что ромеи называли Диоклеей, ибо то был удел его в королевстве Сербском. Упрямы были Неманичи, как черти. И своевольны. Порода. Совсем сникла невеста, но ни радости, ни горя никто не узрел на лице ее. Терпи, королева, это пока только пир свадебный.
— Ничего, — говорил на то господарь, отпивая из другой чаши, — молод еще, перебесится. Женю-ка я его на дочери царя болгарского. У девки высокая грудь и крутые бедра, она родит ему хороших детей. Пускай он сперва кобылу объездит — а там посмотрим, на что годен. Я в его годы войско водил и не возвращался без победы.
Вздохнула на то королева Елена, но не сказала ничего, ибо не имели права жены сербские перечить мужам в собрании. Набежали тут прислужники с блюдами немалыми, на коих возвышались внушительные горы мяса, прикатили бочки со шливовицей взамен пустых — пей, народ, веселись, господарь в высях горних ангела заарканил и в жены себе нынче берет.
Как досидела она до той поры, когда уместно было ей покинуть залу пиршественную, не помнила Симонис. Оставили ее служанки в покоях, возрадовалась она — ну слава богу, можно мне теперь одной побыть. Не тут-то было! Вошел господарь в опочивальню к ней, смотрит на нее, как кот на мышь, ласкает взглядом своим всю с головы до ног, будто нет на ней одежд ее. Многое говорила ей мать перед отъездом, еще больше — кормилица по дороге, но про то, зачем муж в ночь после свадьбы приходит к жене, — об этом они умолчали. Не хотели тревожить ее прежде срока? Или настолько грешно это было, что слов не подобрали нужных? Кто знает. Но вот — муж вошел к ней, а она боится его, как будто это сам сатана явился из преисподней по ее душу.
— Не плаши се, анђеле мој. Нисам медвед, не уједам[21].
Подошел король к Симонис совсем близко — слышала она уж дыхание его жаркое. Ждала, что скажет он ей. Подняла голову, дабы посмотреть на него, но тут снова мелькнули пред ней те самые дивные глаза, лишившие ее покоя когда-то. Заструился сладкий багровый сок по ягодам виноградным, умастил елей сосуды потаенные. И то, что случилось в сей миг, не имело объяснения ни на языке ромеев, ни на языке латинян, ни на сербском — обвил господарь хрупкий стан ее руками и увлек за собой на ложе. Как дикий зверь налетел на нее, порвал одежды драгоценные, раскидал повсюду. Зазвенела корона, покатилась по полу. Завладели чужие руки и губы телом ее, и не было для них там ничего запретного. Узри такое ромеи, лишились бы дара речи, ибо не принято дочерям базилевсовым подол рвать и охаживать их, как девок простых. И прямо как тогда, на реке, будто подстегнул король коня своего плетью да погнал вперед.
На всю жизнь запомнила Симонис ту скачку. Пустил господарь коня своего во весь опор, и казалось — вот сейчас он раздавит ее, разорвет на мелкие кусочки. Будто в жернова попала она — так сдавило ее и сжало. Боль пронзила все тело, и сиплый стон вырвался из горла, но он только распалил всадника. А под окнами голосили что-то несусветное. Пыталась она вырваться, потом едва не лишилась чувств от боли и стыда — но сильные руки в толстых золотых запястьях крепко держали ее, а что-то чужое и страшное проникало в самое сокровенное, будоража его. Тяжкое дыхание задавало ритм песни, жуткой и манящей. Летел конь, мерно качаясь, будто по волнам, и всхрапывал, подобно зверю. На самой вершине горы осадил господарь коня своего, и вместе упали они с обрыва крутого под крик, от которого небо валится на землю. Багровый сок от смятых ягод виноградных стекал по телам, капал на белое полотно. Чудилось ей в этом что-то неправильное, не так все должно было быть, но оцепеневший от смятения разум мог только давать ответы на вопросы, которых не знал. Вывел ее из забытья голос, тихо, но властно сказавший:
— Одсад моје срце теби припада, моја краљице![22]
Окровавленная простыня вывешена была с балкона опочивальни королевской, дабы узрел народ свидетельство чистоты королевы своей и доблести короля. Варварский обычай. Напрасно опасалась королева Елена, что дочь базилевса еще слишком молода, дабы стать женой мужу своему. На то отвечал ей Милутин, что ежели недостает у мужа иного крепости в членах — так нечего на жену пенять, ибо все в этом деле зависит от мужчины. Раз может он взять — так берет, кого ему спрашивать?
Но простыня еще не была концом всему. Раз за разом продолжался для Симонис этот кошмар, совсем измучил ее господарь — неудивительно, что жены его жили недолго, кто ж такое выдержит. Всю ночь до утра подгонял он коня своего да столь отвратительным вещам учил ее, что она и представить себе не могла, что бывает такое. Хотелось ей провалиться сквозь землю от стыда. И почему не ушла в монастырь она сразу? Приоткрылась пред ней дверь в неведомое, но плата за это была высока. А под окнами гремели, встречаясь, чаши со шливовицей: «У здравље господара! Свима би такве моћи, као он у својим годинама!»[23]
Тяжела была рука Неманичей. Непреклонна их воля. Дано было им более, нежели другим. Все мужи из сего славного рода жили долго, если не были убиты, и сила их являла себя во всей красе своей после того, как разменивали они пятый десяток.
Но не кончился еще свадебный пир, не отгремели песни застольные, не осушены были чаши заздравные, как пополз слух в народе. Мол, дочь базилевсова-то — только на вид ангел ангелом, а на деле — ведьма, змеюка подколодная. Сглазила она господаря и сына его, что прежде жили душа в душу. Околдовала обоих, оплела тенетами своими — тайными, любовными — да развела в разные стороны, врагам на поживу. Была это неправда — все, до последнего слова — но кому об этом расскажешь? Припомнилась тут Симонис отчего-то гадалка из Студиона, а отчего припомнилась — разве разберешь? Терпи, королева.
Жива была еще у ромеев надежда, что не признают сей брак противоестественный в Константинополе — ни светские властители, ни духовные. Посему, едва отгремел пир свадебный, отправился в тайне великой к базилевсу Андронику гонец с письмом, в коем со всем усердием и в ужасающих подробностях изложили посланники прегрешения господаря сербского — и то, как нарушил тот священный договор, и то, как умыкнул жену себе, и то, как супротив воли Господней растлил дитя невинное. Изложено все это было в надежде, что скажет повелитель империи веское слово свое, расстроит брак да вернет назад все посольство вместе с дочерью. А тайно гонца слали затем, что боялись гнева господарева. Но не вчера родился Милутин на свет Божий, знал наперед он все премудрости византийские, хотя препятствий ромеям и не чинил. Как только улеглась пыль из-под копыт гонца ромейского, из тех же ворот выехал гонец короля сербов. Так и помчались гонцы наперегонки до Константинополя.
Страшно разгневался базилевс, как прознал обо всем. Не было таких слов бранных, коими не называл бы он короля сербского. Не было таких кар господних, коих бы он не призывал на его голову. Женская же половина дворцов влахернских погрузилась в траур — заживо хоронили они милое их сердцу дитя, доставшееся стервятнику на поживу. В годах таких о вечном пора уж думать, а старому греховоднику все нипочем, подавай ему агнца на растерзание. Кинул базилевс в сердцах письмо короля сербского на пол, истоптал его ногами. Но опосля помыслил, что неразумно властителю империи давать ослепить себя гневу, — не поленился, нагнулся за письмом, надломил печать с крестом сербским да прочел.
Писал ему король Милутин, аки родному, как ни в чем не бывало. Радовался, что отныне как братья они стали и что теперь славным родам Палеологов и Неманичей рука об руку строить царствие Христово на земле. А заодно сообщал господарь, что готов он во главе воинства своего выступить в поход супротив богумилов, богомерзких еретиков, отступников от веры, коих базилевс давно уже призывал одуматься, но кои, подстрекаемые злокозненным царем болгарским, плевали на увещевания базилевсовы с высокой колокольни. Давно уж хотел базилевс выжечь в империи заразу эту — а войско все никак не мог собрать. Призывал он государей христианских на дело богоугодное — а и те отчего-то не спешили, кто на засуху жаловался, кто на дожди. Так кому же, как не зятю новоиспеченному, оказать помощь семейству своему, постоять за веру отцов! Такоже сообщал господарь сербский между делом, что желает он в честь супруги молодой возвести в стране своей сорок задушбин — храмов да монастырей — по числу городов сербских, для чего не пожалеет он несметных сокровищ, взятых им в походах, а от базилевса же покорно просит помощи в деле сем многосложном — потребны ему искусность мастеров ромейских да отцы святые в нужном количестве, дабы вести народ к вере истинной.
Опустился на трон базилевс, выронил письмо из рук своих. О, как давно ждал он этого! Как давно ждали этого предки его! И вот — случилось оно в тот самый миг, когда совсем уже и надежду потеряли. Это болгары всегда на Орду оглядывались, а братец Милутинов Драгутин мало что в рот папе не смотрел, веры им не было никогда, но Милутин избрал иное. Связывали себя сербы навеки с Византией и с верой истинной. Да так связывали, что никак потом не развяжешь. И нужны они были нынче империи — ох как нужны! Нужна была сила их и мощь, пусть и варварская, но принявшая самую суть веры в сердце свое. Нужно было и золото их, и клинки, и зерно. Нужна была свежая кровь. Разумел базилевс, что не все так просто, что и сам король сербский нуждается в союзниках, а пуще их ищет он опору внутри народа своего, на которую можно было бы уповать в суровую годину бедствий. И по всему было видно, что оба они обрели наконец искомое.
Давно тщился базилевс найти слабое место у союзника своего, дабы давить на него при случае, но все как-то не находилось такового у короля сербского. А тут вон оно где отыскалось, место-то это! Бес в ребро. Не зря отдал базилевс дочь свою, этого кроткого ангела, дикарям на растерзание. Правду говорили в народе, что, мол, ночная кукушка дневную перекукует. Ай да ангел! Не ошибся базилевс в дочери, всегда была она умной девочкой. За одну ночь сделала более, нежели все базилевсы, стратеги да церковники вместе взятые за пять сотен лет. И не время было нынче отворачиваться от руки протянутой. Отец в Андронике вопил об отмщении, император — о выгоде великой. Знал Милутин, какие слова тестю его потребны, какие найдут дорожку к сердцу его.
«Ладно уж, забирай ее, раз так нужна она тебе, — думал базилевс. — Наш товар — ваш купец. И с неканоничностью мы сладим, и с прочим. Но платить тебе за это, предводитель сербов, всю оставшуюся жизнь, да такую цену, какую только сможешь ты заплатить». И говорил ныне в Андронике отнюдь не базилевс.
Ждали ответа императора византийского в Призрене: ромеи и королева молодая — с трепетом, король — со знанием, что всегда платили Неманичи по долгам своим и что все, за что брались они дерзновенно, было им по плечу, ибо любил их Господь более других. А когда пришло письмо долгожданное с орлом двуглавым на печати, зачитал его король пред всеми. Писал базилевс Андроник, что благословляет брак дочери своей возлюбленной с королем сербским и что он и супруга его будут молиться за счастье молодых. Писал базилевс такоже, что и патриарх дает свое благословение и вскорости пошлет королю все потребное для сорока задушбин, кои тот вознамерился возвести во славу Божию. И не забыл базилевс напомнить между делом, что еретики эти, богумилы, совсем стыд и совесть потеряли и что в будущем году намерен он при помощи зятя своего выжечь заразу сию на корню, покуда по всему свету не расползлась. С усмешкой прочел слова сии господарь — уж он-то знал, чем благословение сие оплачено будет. С отчаяньем внимали словам сим ромеи — продал базилевс возлюбленную дочь свою, как рабыню на рынке невольничьем, как корову на базаре, принес ее в жертву, подобно язычникам древности.
«Молиться мы будем за тебя, доченька…» Уступила ее на большом торжище константинопольском родная семья по сходной цене, отреклась от нее. Во времена, когда все доступно, стало целомудрие хорошим товаром, а базилевс — удачливым торгашом. И тогда потеряла Симонис надежду. Но хуже всего было то, что ни в чем не могла упрекнуть она мужа своего. Любил ее он так, как в юности не любят — не научились еще. Ласкал он ее со всем пылом натуры своей и баловал, как ребенка, только были у нее теперь совсем иные игрушки. Щедро сыпались на нее едва ли не каждый день божий, будто из рога изобилия, золотые украшения, усыпанные самоцветами, дорогие платья из шелка и парчи, безделушки драгоценные, к коим женщины во все века слабость большую питают.
Все прихоти ее тотчас же исполнялись, желала ли она гранатовых яблок, что росли на земле обетованной, или понежиться на покрывале из мехов горностаевых, когда холодный ветер задувал с гор. Все тут же доставлено было во дворец, и вот уже сам господарь потчевал ее искомыми яблоками на том самом покрывале, и губы от них были сладкими на вкус. А еще преподнесен был молодой королеве горностай ручной, дабы было ей кому дарить ласку свою в отсутствие господаря. Как-то обмолвилась она, что нравятся ей изумруды, — и вот уже надевает господарь на нее ожерелье изумрудное, да такое, что любая царица от зависти удавится, во все плечи. Прознал как-то господарь, что любит его юная супруга пение птичье, так на следующий же день в покоях ее щебетали птицы будто из сада райского, соперничая друг с дружкой красотой оперенья.
Приказал он построить для нее новый дворец и насадить большой сад, закладывал в честь ее храмы, где запечатлевали лик ее лучшие мастера. По воле господаревой все вокруг благоговели пред ангелоподобной супругой его, будто она святая. И на руках носил он ее — вернее, на одной руке, у сердца, ибо легка была для него ноша сия. И на колени пред ней вставал, что уж и вовсе было делом небывалым, ибо никогда и ни пред кем не преклонял король колен своих. Как, бывало, придет он к ней в покои, а играет она там со сверстницами своими, на полу, на шкурах медвежьих, разбросав по ним подушки, то стоит опуститься ему к ним на пол, как тотчас все исчезают, оставляя господаря наедине с юной супругой его, дабы никто не мешал ему брать то, что принадлежит ему по праву. И не в детские игры приходил он играть на шкурах тех. Сядет господарь, бывало, на ложе, устроит Симонис у себя на коленях, зароется лицом в копну волос ее душистых, смешивая белые пряди с золотыми и целуя ее в теплый пробор, — и сидит так, преисполнившись духа святого. Вот уж воистину седина в бороду!
Удивительно было Симонис и страшно — вот, этот человек, которого боятся все вокруг, даже властители держав иных, даже отец ее, всесильный базилевс, а пред ней слаб он и беззащитен, могла б она веревки из него вить, кабы имела к тому наклонность. Приятно было иметь власть над господарем таким, пускай и не простиралась она далее опочивальни. По приезде в Призрен узрела Симонис во дворце некое число красивых женщин. Носили они одеяния яркие да украшения богатые, и хотя сами считались служанками, но тоже имели прислужниц. А ныне их как ветром сдуло, ни одной нет. Всплеснула руками королева-мать: «За одну ночь ребенок этот сделал больше, нежели пять жен да за всю свою жизнь!» Смягчил ангел суровое сердце господарское.
Щедра рука Неманичей. Сладостно повиноваться их воле. Ни днем ни ночью не давала воля эта отныне покоя юной королеве. Все принимала она, что было ей дадено, — и ласки, и дары богатые, — не выказывая при том радости либо грусти. Хорош был господарь, второго такого не найти, но Господи — в сердце у нее уже был другой, а вместе им там разве ужиться? Где-то далеко, в Диоклее, был сейчас королевич Стефан, все чаще смотрела она на юг и думала о нем. А в народе уж и спор пошел. Одни мыслили, что неправ был господарь, забрав невесту у сына своего, ибо сам он был уже стар и не об утехах с девами юными помышлять ему надлежало. Другие же говорили, что много сделал господарь для народа своего и потому право имеет хотя бы в преклонных годах выбрать себе ту, что по сердцу ему, сын же должен следовать за волей отцовской и принимать с благодарностью то, что дадено ему, не вправе сын отца судить.
А когда, бывало, выезжал король сербов на прогулку да сажал юную супругу на луку седла своего, то все оборачивались им вослед, ибо странно было видеть их вместе — столь умудренного летами, сурового и наводящего ужас на врагов мужа и столь прелестное дитя. Смолкали в их присутствии громкие разговоры и смех, только перешептывания слышались да вздохи. И было в этих двоих что-то такое жгучее и пряное, что люди смотрели им вослед и не могли оторвать глаз.
Год прошел с тех пор, как отгремела королевская свадьба, а за ней уж и другая торопится — королевского сына. Дабы поощрить болгар на более тесные сношения, женил король Милутин сына своего Стефана на Феодоре, дочери Смилеча, царя болгарского. Была царевна болгарская совсем не похожа на Симонис, статная и чернявая, как и обещал господарь — с высокой грудью да крутыми бедрами. И вновь начался для дочери базилевса знакомый уж ей страшный сон — толпы народа на улицах, туши на вертелах, смрадный дым из котлов, летящие на крыльцо пред храмом золотые монеты да простыня, с балкона вывешенная.
Но свадьба эта еще более походила для Симонис на похороны, нежели ее собственная. Тогда боялась она неведомого, теперь же того, что знала доподлинно. Сама она держалась на ногах только матушкиными заветами, господарь пил одну чашу шливовицы за другой, но никак не пьянел, а жених так и вовсе напоминал покойника — лицом бледен, видом яростен, а из глаз, тех самых глаз, сочилась боль, не патока. Не своя воля привела его ныне к алтарю, но долг пред народом своим да сыновний долг — так же, как и дочь базилевса когда-то. Не вольны короли выбирать себе супругов по сердцу. Один Милутин на такое сподобился, да и ему это дорого станет.
Утешала кормилица Симонис, оплетая жемчугом косы ее, говорила, мол, полюбишь еще, никуда от тебя это не денется, была бы шея — а хомут уж найдется. Вон мать с отцом — тоже шли к алтарю, не зная друг друга. Был он сыном базилевса, она — из далеких земель италийских, даже не видали они друг друга до свадьбы-то, а и поныне живут душа в душу. Но что до увещеваний сих тем, чьи жизни навеки связаны с нелюбимыми? Одна только болгарка Феодора и радовалась на свадьбе этой, ибо заполучила она то, что хотела.
По случаю торжеств свадебных полон был город гостями, а более всего среди них было болгар заезжих. Сам царь болгарский почтил Призрен присутствием своим. Приехал и родич царя, владетельный князь Шишман с супругой своей Анной, дочерью Милутина. И когда отгремели все пиры, а под окнами молодых отголосили положенное, собрались властители земель окрестных на совет в большом зале дворца.
Восседал на троне сам Милутин, по обыкновению — в черных одеждах по моде ромейской, со своими тяжелыми цепями и толстыми запястьями из чистого золота да в венце королевском. Подле господаря сидела на креслах изящных, резным перламутром отделанных, Симонида Палеологиня, супруга его, в пурпурных одеяниях и с блистающей тиарой на челе. Не принято было что у сербов, что у болгар жен допускать на советы мужей сильных, но на то была воля господаря. Хотел ли похвастать он женой молодой пред соседями или перенял порядки константинопольские, дабы во всем походить на империю, — кто знает? Но цели своей достиг — позавидовали господарю все черной завистью, ибо второго такого ангела воистину не было больше на свете. Не было ни у кого из правителей окрестных столь прелестной супруги, а у кого была жена лицом приятна, так языкам не была научена и обхождению правильному, только и годилась, что вышивать, на женской половине сидючи.
Явился на совет и болгарский царь Смилеч со своими боярами, и владетельный князь Шишман. Явился и старый недруг Милутина — брат его старший Драгутин с сыном своим Владиславом и приближенными. Явились и посланники ромейские, венгерские, валашские, боснийские, хорватские, италийские и всякие прочие. Много было и сербов знатных. Одесную от короля сидел сын его, королевич Стефан, опора и надежа господарева, только глядела эта опора все больше куда-то на сторону — то на Драгутина взгляд кинет, то на мачеху свою.
Не для словес праздных совет собрался. Должно было решать наконец, когда начинать войну с проклятой ересью богумильской и как войско собирать. Но не так-то просто было властителям разным достичь согласия. Симонис, по привычке своей к учениям всяким, перед советом пытала женщину, что знала по-ромейски и к ней приставлена была, — о чем говорить будут там мужи именитые да в чем все дело? А и было дело не сказать чтоб простым. Подвизался Милутин идти на богумилов. Дело то было нехитрое, богумилы — чай не татары, ордами не кочуют, в деле ратном не сильны. Но тронуть их просто так нельзя было, ибо обитали они в царстве Болгарском, под крылышком у царя, а между сербами и болгарами давно уж кошка пробежала, и немало войн случалось меж соседями, потому якобы и не хотел царь болгарский впускать чужое воинство в страну свою. Было и другое. Как только наладится Милутин в Болгарию, так сразу же в спину господарю ударить может брат его родной Драгутин да с венграми заодно.
— Как же так? — вопрошала Симонис. — Родной брат — и в спину? Как получилось, что братья стали врагами? И почему сербами правит Милутин, а не старший брат его?
— Потому и враги, — был ответ.
И узнала Симонис такую историю. Был Драгутин старшим сыном господаря сербов Уроша. Страждал он власти более всего на свете и не мог противиться сему. Не хотелось ему ждать своей очереди у трона, и задумал он дело лихое. Сверг он отца своего с престола, убил его и занял место его. Но власть его и после этого не стала беспредельной. А еще боялся Драгутин младшего брата своего, что тот поднимет бунт против него, отцеубийцы, ибо был Милутин неистов и искусен в деле ратном. Текла в их жилах одна и та же кровь, кровь Неманичей, она-то и толкнула Драгутина на новое лиходейство, коего свет не видывал.