Мальчик, идущий за дикой уткой Квирикадзе Ираклий
– Неразделенная любовь…
Юрист долго молча смотрел на меня.
– Когда это было?
– В тридцатых… Из Индии он побрел в Пакистан, оттуда в Афганистан, потом в Иран и так до Грузии… Его несло на север… Кавказские горы стали ему барьером. Он какое-то время кружил по Грузии. Тигра видели то там, то там… Потом застрелили – жалко…
Мы сидели на веранде столовой “Лакомство” перед входом в боржомский парк, где сосредоточены все минеральные источники, и во вред лечению колита ели хашламу, макая сочные куски горячего мяса в острую менгрельскую аджику.
Федор Андреевич, чуть заикаясь, произнес:
– Меня преследуют тигры… И всё из-за Цветаевой…
И вновь изменился в лице.
Я не понял.
Федор Андреевич рассказал странную историю. Вначале слушать его было скучновато. Подробный пересказ работы в юридической консультации не предвещал адского развития событий, когда в Золотые Дубы (родной город юриста) вдруг явился тигр.
Чтобы вы не подумали, что два укушенных Дездемоной советских курортника (африканцы не в счет), несмотря на двадцать уколов от бешенства, взбесились и им дуэтом всюду мерещатся тигры, расскажу (перескажу) историю юриста Богаевского.
Когда Федор Андреевич уезжал домой, я попросил у него разрешения написать сценарий по его рассказу.
Сценарий вызвал бурю возмущения в Госкино (Москва, Малый Гнездниковский переулок, дом – не помню).
– Квирикадзе не в своем уме! – кричала Ольга Глебовна К., редактор, которая курировала кино закавказских республик.
Она была похожа на Дездемону. Я имею в виду не боржомскую собаку, а героиню Шекспира. Голубоглазая, тонконогая, белокурая Ольга Глебовна К. В нее были влюблены (тайно) все работники Госкино, в том числе и я – не работник, а автор и режиссер, который из Тбилиси приезжал в Москву на утверждение сценариев, смет, кастинга – всего того, что было связано с кинопроизводством…
– Как вы можете в ваш шизофренический сюжет ввинчивать имя великой поэтессы Марины Цветаевой?! – кричала она.
– Тигр и Цветаева! Бред! – кричали не такие красивые, как Ольга Глебовна, другие редакторши.
Сценарий мой сожгли на костре (шучу!). В действительности он потерялся, исчез в лабиринтах Госкино.
Сегодня я пытаюсь восстановить его в памяти, но у меня получается не моя киноверсия, а рассказ юриста Богаевского, похожего на Луи Армстронга. В ушах звучит его хриплый голос.
В городе Золотые Дубы на улице Карла Маркса находится юридическая консультация. В этой консультации работает Федор Богаевский. Посетители консультации – люди с невеселыми заботами: раздел имущества, наследства, тысячи других мелких житейских проблем.
Федор – один из трех мужчин-юристов, сидящих в огромной комнате, где единственная достопримечательность – пальма, стоящая в центре. От пальмы пахнет чем-то кислым…
Федор обычно сбрасывает в кадку чайную заварку (слышал, это полезно), но чахлая пальма продолжает чахнуть и испускать запах кошачьей мочи.
Город раскинулся на берегу большой реки. Белый песок на пляже, белые чайки, белые деревянные дома, белая церковь. Ежегодно проходят ярмарки, есть театр, есть сумасшедший дом.
Начало этой не совсем обычной истории – сороковые годы…
В марте, когда снег только растаял и выглянуло первое холодное солнце, Федора Богаевского вызвали к начальнику.
Состоялся следующий разговор.
– Придется тебе, Федор, один день в неделю сидеть в сумасшедшем доме…
Богаевский удивился. Начальник юридической службы не имел привычки шутить с подчиненными.
Богаевский спросил:
– Почему в сумасшедшем доме?
Начальник объяснил:
– Будешь защищать сумасшедших.
– От кого?
Начальник протянул Федору документ. В нем сообщалось о принятом Верховным Советом СССР решении от 13 января 1949 года засылать работников юридических служб в дома умалишенных для выслушивания жалоб больных пациентов. В документе говорилось, что решение это продиктовано большим количеством случаев беззаконного поведения медперсонала по отношению к обитателям домов умалишенных.
– Но почему я?
– Так решили… Ты человек инициативный…
– Какую инициативу я могу проявить среди идиотов?
– Идиоты в СССР имеют гражданские права, и ты должен будешь их защищать.
Федор Андреевич Богаевский стал по четвергам посещать сумасшедший дом. Ему выделили маленькую комнату в конце длинного коридора. В комнате стояли стол, стул, вентилятор.
Сумасшедшие – смирные, стриженые, в серых халатах – выслушали его речь на встрече, устроенной администрацией. Жалоб никто не высказал. На вопросы: “Обижают? Плохо кормят? Отнимают деньги?” – дружно, улыбчиво отрицательно качали головами: “Нет, нет, нет”. Федор Андреевич прошел по трем этажам дома и ничего подозрительного не заметил.
После первой ознакомительной прогулки по сумасшедшему дому он вернулся к себе в кабинет.
Дел никаких не было. Но сидеть до шести часов и ждать посетителей он был обязан.
Из журнала “Огонек” Федор вырезал ножницами портрет товарища Сталина с пионеркой Мамлакат, кнопкой прикрепил к стене.
В дверь постучали.
Появился мужчина лет тридцати пяти с письмом в руках. Серая пижама, бритая голова и особое выражение глаз значили: “Я сумасшедший”. Человек бросил конверт на стол и, резко повернувшись, выбежал из комнаты.
Богаевский прочел: “Федору-тигру”. Надорвал конверт, достал письмо. Обращение “Федору-тигру” развеселило его.
Но первые строки письма заставили окунуться в страницы, исписанные мелким, аккуратным почерком.
“…Зачем ты преследуешь меня, Федор-тигр?! Я прекрасно знаю, что ты никакой не юрисконсульт. Ты зверь, который задался целью загрызть меня!..
…Не можешь простить, что я убил ее? А, собственно, почему это я, Гриша Вишняк, убил великую русскую поэтессу Марину Ивановну Цветаеву…”
Федор Богаевский не считал себя большим знатоком поэзии, но имя Марины Цветаевой что-то напоминало… Цветаева – это, кажется, поэтесса, она где-то здесь рядом жила, вроде бы в Елабуге. Там то ли застрелилась, то ли повесилась. Повесилась в начале войны.
“…Я ее не убивал, – продолжал оправдываться автор письма. – Да, я ей сказал, что я из НКВД. Передал то, что руководство поручило передать ей: «Будешь сотрудничать с нами, будешь сыто жить, стишки писать. Иначе – лагерь в Мордовии». «Где?» – переспросила она и что-то записала в блокнот.
Я спросил Цветаеву, что она записала, та молча протянула блокнот, я прочел: «Мордовия».
Потом, когда ее положили в гроб в платье, в котором она шла со мной по лесу, я заметил, что из кармана торчит блокнот, тот самый… Я украл его. Открыл: там много на французском, но на последней странице – та самая «Мордовия» и еще: «У меня нет больше сил жить…»
Послушай, Федор-тигр, все годы я слышу твое холодное дыхание, вижу твои ужасные когти. Я спрятался в этом доме, изображаю сумасшедшего, все думают, что я безумец. Но я жду только тебя. Я хочу рассказать всё как было…”
Федор углубился в чтение письма. Он еще не знал, что письмо с обращением “Федору-тигру” не единственное, что в следующий четверг ему вновь бросят толстый конверт, и так будет длиться до конца его четверговой службы в сумасшедшем доме. Под конец Федор даже перестанет распаковывать конверты. А когда через год упразднят этот несостоявшийся эксперимент “Юрисконсульт в психбольнице”, развернутся совершенно фантастические события, связанные с именем великой русской поэтессы Марины Цветаевой.
Но не будем опережать события, вернемся в день первый.
“Мне было велено следить за Цветаевой, – пишет работник НКВД, ныне бритоголовый сумасшедший. – Она только что приехала из Европы. Дочь ее Аля и муж Сергей Эфрон вернулись раньше. Их арестовали, шло следствие. Несколько дел, в которых был замешан ее муж, оставались путаны и неясны…
Первые слова Цветаевой, обращенные ко мне, были: «Буфета нет на пароходе!» Мы плыли по Волге.
Тигр! Я кормил ее! Я всю дорогу кормил ее сына Мура, этого неприятного красивенького юношу…
Мы плыли ночью, боялись бомбежки. Ехали по Москве-реке, по каналу Москва – Волга, по Каме двадцать дней.
Писатели и их семьи бежали от войны в глубь России. На пароходе Цветаеву все избегали, она была «неблагонадежна», «иностранка», приехавшая из-за границы. В Елабуге, в этой медвежьей дыре, Цветаева осталась одна с сыном без средств…
Я тоже поселился в Елабуге. Понятно почему. Елабуга – это место, где кончается география. Это – конец, пустота”.
Вишняк подробно описывает, как он жил в одном доме с Цветаевой, как следил за каждым ее шагом, посылал рапорты в НКВД. Последние месяцы жизни Цветаевой он был единственным, кому поэтесса читала свои стихи. Ему и больной дочери хозяйки дома.
Жаркий август, девочка просит Цветаеву, чтобы праздник Новый год и Дед Мороз вновь повторились. Марина велит рише Вишняку пойти в лес и срубить елку. Идет вместе с ним.
Они срубили елку, украсили ее странными предметами: глиняной кошкой-копилкой, жестянкой из-под ваксы, сломанным будильником, пустыми бутылками.
“В тот день после веселого хоровода вокруг новогодней августовской елки я сказал ей, что я человек из НКВД. И почему-то пригрозил ей Мордовией.
Думал, в веселье она проще отнесется к моим словам.
Вечером я пошел в кино. Из кино меня вызвали со словами: «Ваша соседка повесилась»”.
Богаевский дочитал чрезвычайно путаное и странное письмо. Положил его на подоконник. Дождавшись четырех часов, он покинул кабинет юрисконсульта, куда в течение дня никто больше не вошел, разве что молодая женщина, которая распахнула халат и, оказавшись голой под халатом, спросила: “Что с этим делать?”
Федор, молодой мускулистый волейболист, хорошо знал, что делать с тем, что демонстрировала молодая женщина. Но, выдержав паузу, встал, подошел к двери, выглянул в коридор и позвал санитара. Женщина запахнула халат, тускло взглянула на юрисконсульта и молча выскользнула из комнаты до прихода санитара.
Дома жена спросила Федора, как идет работа в сумасшедшем доме.
Он ел, молча кивнул головой: нормально. Потом спросил жену:
– Кто такая Марина Цветаева?
– Буржуазная поэтесса!
Наступил второй четверг.
В дверь постучали.
На мгновение появился стриженый Гриша Вишняк, кинул конверт и исчез. Федор вскочил, распахнул дверь в коридор. Пусто. Он сбежал по лестнице вниз. На втором этаже тоже никого. Стал заглядывать в палаты, спросил у санитара. Тот не знал Гриши Вишняка. Федор вернулся в комнату.
“Тигр! Тебе надо было загрызть ее сына Мура, но он, я знаю, погиб на фронте… Негодный был парень…”
Богаевский читал подробный донос на неприглядное поведение Мура после смерти матери. Цветаева оставила письмо: “Мурлыга, прости меня, я больше не могу, так лучше. Дальше было бы хуже…”
“Все бумаги после смерти Цветаевой оказались у Мура. Этот архив она привезла из-за границы и взяла с собой в эвакуацию. Мне велели осторожно забрать его.
Мур был странным. Если с матерью его я часами ходил по елабугским лесам, она спала на моих коленях без всяких там штучек, просто утомлялась и спала… мы картошку копали, она поэтому и утомлялась… А с Муром завести дружбу мне было невозможно. Ему со мной было неинтересно. Он говорил по-французски. Он считал меня идиотом, я его не интересовал.
После смерти матери он спал на сундуке с рукописями. Потом решил уехать в Ташкент.
Я нашел одну девчонку и подослал ее к нему. Девчонка была на редкость красивая. Девчонка делала с ним, что хотела. Он расплачивался с ней стихами Цветаевой. Тетрадки стихов были девчонке ни к чему, она для меня их брала.
Однажды ночью я стоял у окна и видел, как она ловко крутила этим мальчишкой. Он был крупным, не по годам сильным, а она – худая змея, но грудастая, с маленькой попкой. Эта попка и делала важное партийное дело. Она добыла четыре тетрадки, дневник французский, что самым ценным было для меня… НКВД интересовался, что Цветаева писала в Европе.
Мур неожиданно уехал. Девочка плакала, я расстроился.
Он даже не попрощался со мной. Я поехал за ним в Энск.
Но он не появлялся в писательских домах… Он оказался на фронте… И был убит.
Я отвез в Энск цветаевские тетрадки. Человек, который занимался делами великой русской поэтессы, был арестован. Я испугался заявлять о себе.
…И тут впервые я увидел тебя. Ты был хорошо загримирован под человека…”
На этом кончается второе письмо.
Богаевский отложил листки, заполненные мелким почерком, вышел искать таинственного Гришу Вишняка, так как в голове юрисконсульта родился вопрос: “А где четыре тетради Цветаевой?” Богаевский не нашел Вишняка, фамилии этой никто не знал. Внешне Вишняк был похож на любого больного. Все они в серых халатах, все бритоголовые, а ростом и весом автор писем был среднестатистическим сумасшедшим без особых примет.
В следующий четверг, когда Федор Андреевич открыл дверь, первое, что он увидел, – конверт, лежащий на свежевыкрашенном полу.
“Федору-тигру” – как обычно, было выведено синими буквами.
“…Сожри мужа ее – недобитого белого офицера, который стал краситься в красный цвет, но я-то знаю, кто он. Дневники ее я читал, так что слушай. Где найти его, я подскажу, дам адрес лагеря, где прячется Сергей Яковлевич Эфрон.
«Он очаровательный, благороднейший человек», – пишет она в дневниках. Слушай меня, какой он благороднейший человек…
Они жили в Берлине. Эфрон повез жену к портному. Это был первый случай, когда Цветаева оказалась у портного. Она не обращала на свой внешний вид никакого внимания. Ножницами сама стригла волосы, носила «баранью челку». А тут – модный портной.
В эмиграции им жилось бедно. Эфрон предложил к литературному вечеру Марины сшить платье. Марину удивил этот широкий жест мужа. У Эфрона непонятно откуда появилось много денег. Потом такси, через весь Берлин к портному. Ожидание в приемной, долгие споры: какой фасон? Эфрон требует: «Как то платье, которое ты купила в Праге». Марина объясняет портному. Эфрон перебивает рассказ Марины, путает. Потом предлагает поехать, привезти «то платье», уезжает. Через полчаса раздается звонок:
– Я не нашел его.
– Сережа, в шкафу.
– Там нету. Ты не стираешь его?
– Нет, Сережа.
– Хорошо, я еще позвоню, как найду…
В приемной портного слушают их разговор. Эфрон вешает трубку. Он звонит не из квартиры, а из бара на окраине Берлина. Поговорив с женой, выходит из бара, идет по улице навстречу человеку, который встречается с девушкой. Девушка пошла с человеком под руку, оглянулась на Эфрона и на черную машину, медленно ехавшую вдоль маленького круглого сквера. В какой-то момент в одной точке сошлись: машина, девушка, человек, Эфрон. Эфрон вынул револьвер и, приставив к тонкой шее человека, нажал курок. Раздался выстрел, человек стал оседать. Эфрон подхватил человека за талию и внес его в машину. Девушка как ни в чем не бывало продолжила путь. Машина уехала.
На улицах вокруг сквера никто не обратил внимания на глухой выстрел.
За углом Эфрон выбегает из машины, вновь звонит портному. Потом садится в ту же машину и едет к жене. В ателье портного он расстроен, что не нашел платье, и молча принимает советы портного, предлагающего свой фасон…
Она ничего не знала о своем муже. Он получал деньги за подобные мелкие услуги…”
Федор прервал чтение. Кто-то постучал в дверь. Вошел врач. С ним – ведомый санитарами человек, похожий на Гришу Вишняка.
Федор мог поклясться, что это тот человек, но, как ни расспрашивал он бритоголового о Цветаевой, о тетрадях, тот не знал или делал вид, что не знает. Больного увели. Врач остался и разговорился с юристом.
– Что вам эта поэтесса далась?
– Да так…
– Знал я ее. Ничем не интересная, неопрятная женщина. Голова седая, морда зеленая. Приходила в санаторий, где я тогда работал, просилась судомойкой. Ногти грязные, пальцы углем обожженные. Великая русская поэтесса? Смешно!..
Письмо четвертое призывало тигра грызть, рвать берлинскую и парижскую эмиграцию.
В тот день в комнату Федора вновь зашла белотелая бесстыдница с вопросом: “Что с этим делать?” Пышная грудь, соски, как красные горошины, и требование срочного ответа смутили бедного юриста. Он прижался к ее груди, она упала на колени… Он долго успокаивался после того, как вывел из комнаты сладострастницу. Оконное стекло охладило его лоб.
“Да не буду я читать этот бред. Мне только Цветаевой не хватало. Тетка стишки писала, ее не печатали, повесилась, ну и хрен с ней”, – громко отмахивался от письма Богаевский.
Но в листках лежали страницы, написанные почерком, не похожим на почерк Вишняка. Это были стихи Цветаевой.
Федор поднес их к глазам:
- Древняя тщета течет по жилам,
- Древняя мечта: уехать с милым!
- К Нилу! (Не на грудь хотим, а в грудь!)
- К Нилу – иль еще куда-нибудь
- Дальше! За предельные пределы
- Станций! Понимаешь, что из тела
- Вон – хочу! (В час тупящихся вежд
- Разве выступаем – из одежд?)
- …За потустороннюю границу:
- К Стиксу!..
Федор шепотом повторил дважды последнее непонятное слово “К Стиксу”.
Раскрыв письмо, он окунулся в Берлин, Париж, Прагу, Марсель, Ниццу…
С трудом устраивались литературные вечера. Залы были маленькие. Народу собиралось немного. Марину бесило отсутствие слушателей.
Русская эмигрантская колония игнорировала ее. Она не могла ужиться с белой эмиграцией, как не могла ужиться с красными в России.
Цветаева пишет, пишет. Пишет дома, пишет на пляже Ля-Фавьер, куда она ездила летом с детьми.
Эмигрантская пресса продолжала не печатать ее. Она дралась врукопашную в редакциях. Маленькая, хрупкая женщина в кровь разбила нос редактору “Русской панорамы”.
“Тигр! Сожри их! – требовал автор письма. – Не меня, а их! Они все виноваты перед ней! Перед великой Мариной Цветаевой!..”
Федор заметил неравнодушное отношение автора письма к поэтессе, на которую он при жизни ее регулярно доносил в НКВД, к которой был приставлен для сбора компрометирующей ее информации.
“Тигр! Сожри их! Разорви на части! Высвободи свое полосатое тело из черного пиджака юриста, покажи свои клыки!!! Сожри русских и советских писателей!
Эти сраные писатели в Энске, когда она бежала из Европы на Родину, как они отнеслись к ее мольбе дать ей место посудомойки? Они испугались! А она просила лишь место посудомойки в писательском санатории… Я кормил ее, я копал ей картошку. Цветаева могла не есть, но не могла жить без окружения, без восхищения, без преклонения перед ней как перед великим поэтом! Я восхищался, я преклонялся, я один. Она читала мне свои стихи… Мне одному… Потом я сказал, что я из НКВД, она повесилась…”
В следующий четверг Федор не распечатал конверт. Он стал от случая к случаю пропускать визиты в психиатрическую больницу.
Вскоре вышел приказ об отмене не оправдавшего себя закона о юридических консультациях в психбольницах.
Прошло двадцать два года.
Федор Богаевский совершенно забыл историю с письмами. Иногда, проходя мимо дурдома, он вспоминал разве что молодую большегрудую женщину “что с этим делать”. Он по-прежнему работал в юридической конторе, где пальма продолжала пахнуть чем-то кислым.
Дочка Катя выросла и, как положено, увлеклась поэзией. Официально разрешенная в СССР Цветаева стала ее любимым поэтом. Фотография Цветаевой с “бараньей челкой” висела теперь в квартире Богаевского в комнате дочки Кати.
…Организованная профсоюзом юристов поездка в Германию стоила недорого.
Немецкий гид Марго, толстая девушка из русских эмигрантов четвертого поколения, была весела и остроумна.
Она пригласила Богаевского в дом: “У меня брат женится, приходите завтра вечером”. Федор удивился приглашению, но потом понял: петь зовут. Он действительно красиво пел. Марго слышала его пение в парке замка Сан-Суси.
В Берлине за столом сидели одни русские. Федор опоздал. Берлин – город чужой, в метро заблудился. В целлофановом пакете нес бутылку “Столичной”.
Когда он вошел, на него обратили внимание… Невеста в фате и жених улыбались.
– Гость из Москвы, – сказала Марго.
– Тигр! Тигр! Тигр! – заглушая все голоса, закричал кто-то.
Федор увидел человека, не узнал его. Но всё вспомнилось. Было неожиданно встретить в Берлине сумасшедшего из Золотых Дубов!
Человек побежал от стола к окну.
– Ты и здесь меня достал! Нет! Я не дам себя сожрать…
Человек не договорил, выпрыгнул в окно.
Гости вскочили. Раздались крики.
Все опешили, никто не мог понять, что произошло.
Выбежали на улицу. Этаж третий.
На газоне лежал человек.
Федор, растерянный, подавленный, смотрел на него и не знал, что ему делать.
Берлинская скорая помощь увезла человека. Все поднялись наверх. Свадьба расстроилась.
“Что случилось? Почему он выпрыгнул? О каком тигре кричал?” – спрашивали все друг друга.
Федор не решался рассказать свою историю. Он спросил: “Кто этот человек?” – “Тихий, спокойный человек из России. Дочь вышла замуж за немца, океанолога. Года три назад Гриша, Григорий Лукич, приехал к дочери в Берлин и остался здесь жить…”
Богаевский пытался было рассказать гиду Марго историю о письмах, но та не дослушала, умчалась по делам группы. Договорить Федор не решился. Спросил только, как тот человек. Марго сказала, что он жив, но без сознания. Через два дня Федор Андреевич покинул Германию.
Марго в аэропорту подарила ему книгу “Цветаева в фотографиях”. Значит, что-то запомнила из его путаного разговора.
“Какая красивая”, – поражался Федор Андреевич, разглядывая Цветаеву на пляже в Коктебеле. “Какая необычная”, – шептал он, разглядывая Цветаеву на остальных фотографиях сборника.
В Золотых Дубах после поцелуев, раздачи сувениров, когда Богаевский раздевался в спальне, его окликнула дочь, которая листала в столовой привезенную из Берлина книгу.
– Папа, ты какого года рождения?
Федор ответил и стал снимать с рубашки запонки. Почему-то он внутренне напрягся.
Голос дочери из соседней комнаты:
– Папа, по японскому календарю ты – Тигр!
Федор тихо вскрикнул, ему захотелось разорвать рубашку и увидеть в зеркале шкафа тигриные полосы на своем теле.
Но это было мгновение.
Он сел на кровать и стал капать в ложку сердечные капли.
В окне светила луна.
По реке плыл прогулочный пароход в цветных огнях, на палубе танцевали…
Дочь разглядывала книгу о Цветаевой, молча улыбалась. Федор через открытую дверь спальни разглядывал взрослую дочь, которая стригла челку и слушала сумасшедшую музыку прогулочного парохода…
Фотография 29. 1945 год
Когда тебе девятнадцать лет и ты корреспондент газеты “Пожарник Грузии”, а твой главный редактор Рем Джорбенадзе посылает тебя в командировки по большим и малым городам Грузинской ССР, где начальники пожарных команд принимают тебя за столичную шишку, устраивают тебе пышные застолья, не менее пышные, чем в “Сатириконе” Петрония, ты счастлив, чувствуя себя талантливым молодым репортером и немножко Хлестаковым.
Вся моя репортерская карьера рухнула в одночасье, когда, проработав два года в “Пожарнике Грузии”, я написал статью “Так поступают советские пионеры”. В ней я рассказал о пожарнике (фамилию не могу вспомнить), который при тушении пожара в городе Хашури, балансируя на горящей балке, споткнулся, и, пролетев три этажа, упал на тлеющие автомобильные покрышки и потерял сознание. Покрышки почему-то при этом ярко вспыхнули, балка обломилась, пожарник, придавленный ею, лежал, не подавая признаков жизни. Никто не заметил этого падения, так как все пожарное депо во главе с начальником Авксентием Лукаевичем Хорава носилось со шлангами по всем трем этажам, не зная, что их товарищ горит на первом этаже, медленно покачиваясь на покрышках.
Пионер Чаплыгин, похоже, единственный, кто увидел падение неизвестного пожарника. (Кстати, почему я не называю его имя и фамилию? В моей записной книжке тех времен оно зачеркнуто, не разобрать.) Пионер Чаплыгин, увидев, что жизнь пожарника в опасности, смело бросился в огонь, схватил его за брезентовый воротник и поволок, шаг за шагом, к выходу. Пионер с красным галстуком на груди волочил бесценный груз (так я пишу в той статье – “бесценный груз”), обливаясь потом, заглатывая углекислый газ. Он выволок пожарника на воздух. Дальше я пишу, что пионер Чаплыгин сделал искусственное дыхание, даже вдувал воздух по системе “рот в рот” (его учили этому на уроках военного дела), и, когда безымянный пожарник открыл глаза и вдохнул полной грудью, пионер встал, стер с лица сажу и скрылся в толпе. “Так поступают советские пионеры”. Редактору Рему Джорбенадзе понравилась моя статья, он напечатал ее. Проиллюстрировав рисунком горящего дома. Щуплый пионер тащит по траве крупнотелого пожарника, который почему-то в руках держит не отпускает пожарный шланг. Я был счастлив! Всех спрашивал: “Это же не репортаж – это литература?” Все отвечали: “Литература! Хорошая!”
В редакцию пришло гневное письмо из Главного управления пожарной охраны Грузинской Советской Социалистической Республики. “Как вы описываете наших доблестных пожарников? Они спасают людей, домашний скот: собак, кошек, баранов, коров, верблюдов. Вытаскивают их из огня и дыма, совершают подвиги! А вы что себе позволяете?”
Весь коллектив редакции впал в уныние. Коллектив – это Рем Джорбенадзе, я, Ираклий Квирикадзе, и Эльза Подколокольникова, секретарь, за сердце которой шла тайная битва между главным редактором и единственным штатным корреспондентом. Нас всех вызвали в пожарное управление. Человек в погонах полковника кричал: “Мы прощали вам всякие глупые статейки вроде «Токио вновь порадовал нас грандиозным пожаром»!..” Рем Джорбенадзе прервал полковника: “Вы же сами говорили, товарищ Чичуа, что пожары в капиталистических странах должны радовать нас, а пожары в странах социализма – печалить. В Токио – радовать, в Чикаго – радовать, в Париже – радовать, а в Софии, Бухаресте, Белграде – печалить”.
Полковник посмотрел на Рема Джорбенадзе, помолчал, потом сказал: “Есть приказ разогнать вашу редакцию”. Рем Джорбенадзе хотел что-то сказать. Полковник его прервал: “Ты идиот, она проститутка, а он извращенец”.
Короткостриженая Эльза Подколокольникова перекрестилась: “Почему я проститутка?” Ткнула палец в меня: “А он извращенец? Почему?”
Полковник ответил: “Рот в рот, что это? Не извращение?”
Редакцию разогнали. Не надо было мне нарушать канон: из огня пожарник должен вытаскивать пионера, а не пионер пожарника.
Когда я уехал учиться в Москву, во ВГИК, тетрадь, в которую записывал всякие истории, происходившие во время моих командировок по пожарным депо Кахетии, Имеретии, Гурии, Менгрелии, Раче, оказалась очень ценной, я находил там сюжеты для студенческих короткометражек. В дальнейшем сценарии фильмов “Лунный папа”, “Городок Анара”, “Влюбленный кулинар” взросли из семян, разбросанных на страницах той “пожарной тетрадки”.
И сегодня я ее храню – затрепанную, изгрызенную крысами, жившими в монтажном цехе киностудии “Грузия-фильм” (обычно, когда я монтировал, месяцами ночевал в монтажной на раскладушке). Я плакал (поверьте) и проклинал крыс, набивших желудки моими записями. Но кое-что сохранилось. Вчера перечел короткий рассказ “Человек-письмо”, он не про пожар и совсем не смешной. Хотя нет, он тоже про пожар, который разжигается в человеческих душах, когда вокруг полыхают войны…
Лиойский почтальон Шалва Татишвили перестал разносить письма. Вторую неделю он сидел в своей комнате, не ел, не пил, молчал. Его жена Кеке, женщина сильная и телом, и духом, мужественно встретила удар судьбы – похоронку на их единственного сына. Мальчика звали Давид. Четыре года он аккуратно слал письма. Сейчас, в самом конце войны, в разгар весны, когда в Лио белым цветом цвела курага, всё кончилось.
Ночью почтальон исчез. Кеке обнаружила его исчезновение утром. Она вышла во двор, заглянула в сарай, подошла к старому тутовнику – в тени его Шалва любил сидеть в жаркие часы и пить чай. Было раннее утро, солнце еще не взошло, и нигде – ни в сарае, ни под тутовником – Шалвы не было.
Кеке пошла по деревенской улице, не обращая внимания на звон колокольчиков, висящих на шеях коров, – их собирал в стадо пастух, – она не спросила, видел ли он Шалву, – она знала, где он должен быть.
Грузная женщина направилась вверх в гору. Двадцать шесть пчелиных ульев – это их улья. Вот деревянная времянка – полудом-полусарай. Больше всего на свете почтальон любил пчел.
– Шалва! – позвала она.
Никто не ответил.
Кеке заглянула в щель. Дверь была заперта. Сквозь щель она разглядела мужа. Он сидел на стуле и чесался. Обеими руками расчесывал шею, лицо, уши.
– Шалва!
Почтальон не посмотрел в ее сторону. Он раздирал себя до крови, до царапин. Кеке могла бы выбить дверь, она даже толкнула ее – дверь поддалась, – но вторую попытку не сделала.
Кеке опустилась на корточки и застыла в раздумье. Взошел красный солнечный диск. Теплый ветер гнал вихри белых лепестков.
Кеке услышала глухие удары о стены сарайчика, еще раз посмотрела в щель. Муж гонял пчел, влетевших в сарай, убивал их. Женщина отошла от сарайчика, пошла вниз по тропе к деревне. У дома фельдшера Сосо Месхи она остановилась и позвала:
– Сосо!
Старый фельдшер, босой, растрепанный, с заспанными глазами, вышел на порог. Фельдшер был другом почтальона.
– Заходи, Кеке!
В комнате пахло травами, пучки которых были развешаны на веревках, на стенах, под потолком.
Фельдшер незаметно от Кеке достал из стакана вставную челюсть, вставил ее в рот.
– Не ест, не пьет с того дня… – сказала Кеке.
– Не пьет?
– Как налила чай, так и стоит в пиале пятый день…
– Не может быть.
– Вот так… а сейчас пчел убивает.
Фельдшер сузил глаза, цокнул языком.
– Убивает?
– Да.