Невинная девушка с мешком золота Успенский Михаил
Патифон Финадеич горевал страшно, поскольку боялся, что младенец на самом деле жив. Эта Восьмирамида Акулишна была баба хитрая, ушлая и дошлая. Надо же — даже рук на себя не наложила!
Царь до того дошёл, что вышел к народу и тут же, на площади, разодрал на себе одежды — правда, выбирал что поплоше.
Он посылал за рубежи доверенных людей — узнать, не объявится ли где баба с маленьким претендентом. Но люди-то были доверенные и по этой причине глупые. В землях, подчинённых Ватикану, их сразу же узнавали по частым матерным словесам и бросали в застенок Инквизиции. Кто-то из них, видно, проболтался, несмотря на царское доверие, и возможного царевича стали искать уже в Европе — совсем другие люди и с гораздо большим успехом...
ГЛАВА 15
...Всем хороша истинная любовь, но есть в ней два недостатка: во-первых, встречается редко, во-вторых — кончается плохо.
Сказки врут по-другому: жили они, дескать, долго и счастливо и умерли в один день.
Переделали по-своему прохиндеи-сказочники древнюю истину, да так, что она совсем забылась, а звучала она иначе: «Были они влюблены и счастливы, и умерли в один день — в день свадьбы».
Вот и у нас ничего хорошего. Аннушку Амелькину взяли под арест вместе с родным батюшкой и разбойничьим атаманом да посадили в ту же самую тюремную башню. Лука-то был твёрдо уверен, что с Аннушкой и непутёвым её отцом разберутся быстро и по справедливости, а потому немедленно отпустят.
Старика Амелькина и правда отпустили, поскольку сообразили, что от него никакого толку не добьёшься без опохмела, а опохмелялся старик неправильно, отчего сразу перекатывался на другой бок.
По совести, думал Лука, Аннушку не только отпустят, но и наградят за поимку опасного государственного преступника и, возможно, даже сделают при дворе какой-нибудь фрейлиной.
Но Аннушку не отпустили и тем более не сделали фрейлиной, зато немедленно сообщили государю об её выдающейся красоте.
Патифон Финадеич сильно в штанах оживился (чего с ним давненько не случалось) и велел тотчас привести девушку к нему.
Долго разглядывал царственный сморчок белое девичье лицо, золотую косу, губы алые, грудь высокую... Опять же бёдра, сарафаном обтянутые...
— Хочешь, красавица, ерусланской царицею стать? — предложил он без всяких предисловий. А к чему они? И так понятно: девица тотчас зардеется, скромно потупит небесные свои очи, прикроет алые губы ладошкой и прошепчет:
— Да как же не хотеть, надёжа-государь? Ведь об этом всякая мечтает — от Понта Чёрного до Рифей-горы... А я тебе богатыря рожу!
Хоть и невелика была голова у государя царя Всея Великия, Малыя, Белыя и Пушистыя Еруслани, но как-то и он ведь сообразил, что перестарался в неустанной борьбе с наследниками, а надо ведь царство на кого-то оставить. Цари с королями вообще-то полагают себя бессмертными до тех пор, покуда не начинают на ровном месте спотыкаться и забывать лица слуг, физиономии стражников и рожи бояр.
А после девичьего согласного шёпота он бы Патифон Финадеич, и объявил бы ей день свадьбы — то есть нынешний день. А что тянуть-то? Мало ли что?
Виделась уже ему широкая постель с пуховой периной, семью подушками мал мала меньше и одеялом из лоскутов самых драгоценных тканей.
Только не стала красна девица краснеть — наоборот, побелела и небесные свои очи не потупила, а нахально вытаращила, и ротик ладошкой не прикрывала, а разинула, как уж могла.
— Ах ты, прыщ ватиканский! Ах ты, вошь лобковая, неуместная! Мерин бесхвостый! Кошак холощёный! Титька тараканья! Думаешь, не осталось твоими стараниями в Еруслании ни чести, ни гордости девичьей? Да я лучше за разбойника лютого пойду, какого сгоряча да сдуру под твою ручонку костлявую подвела! Он хоть на мужика похож! Ты давно ли на себя в зеркало-то глядел, жаба бородавчатая?
Стражники, приволокшие пред государевы очи дерзкую девицу, от ужаса попадали на пол — только алебарды сбрякали. Они и уши себе заткнули, дабы не слышать таких охулительных речей. Будь при Аннушке верное её коромысло, так окончить бы Патифон Финадеичу свои деньки до срока.
Но не было при Аннушке Амелькиной коромысла, да и руки ей на всякий случай связали.
Патифон Финадеич, противу ожидания, не разгневался, но умилительно улыбнулся:
— Огонь-девка! Зелье-красавица! Такая царица и нужна в царстве нашем! Твёрдая, неуступчивая, чтобы все боялись! Кроме меня, конечно. А что я тебя маленько постарше буду — так это не беда! Лекари говорят, что от зрелого мужчины и молодой девицы дети на редкость удачные выходят. Стерпится — слюбится. Ещё и спасибо скажешь да повторить попросишь. А кроме того, выписал я из Ватикана особого мастера-молодильщика. Он мне кожу на лице подрежет, на затылок натянет, в узелок завяжет — и я словно двадцать годов сброшу! Все в Ватикании так делают — и кардиналы, и легаты, и нунции. Вражескую науку обратим на пользу Отечеству!
Но не порадовала Аннушку возможность выйти за подтянутого красавца.
— Тебя, дедушка, не на роже, а в другом месте подтягивать надобно. Только, боюсь, и целый полк того не в состоянии сделать: про нестолиху твою всему миру известно! Семью канатами не подымешь!
Такие слова для всякого мужчины — что пинок промеж ног. Но только не для царя. Патифон Финадеич продолжал улыбаться.
— Верно ты, красавица, печёшься о здоровье моём и силе. О будущем мыслишь, в завтрашний день заглядываешь! За это люблю тебя ещё крепче и выбор свой верным полагаю! Обо всём я позаботился! Везут, везут мне из Ватикана особую горькую пилюльку: проглочу её, и помолодею не только лицом, а и всем остальным добром! Тебе подруги да фрейлины завидовать станут, и понесёшь ты с первой же ночи, мне и всему народу на радость...
— Может, и понесу, — неожиданно согласилась царская невеста. — Тебя понесу из опочивальни, дохленького. Присплю я тебя, как младенчика... Тут уж точно будет народу радость!
От этого в государе и кончилась всякая умилительность.
— Дура деревенская! — завизжал он. — Блаженства своего не понимаешь! Верно говорят, что народ к счастью железной метлой надо подгонять. Вот отдам тебя моим молодцам...
— Ладно, — сказала красавица. — У молодцев, может, чего и получится, хотя и в этом я сильно сомневаюсь...
Она пнула пёстрым лаптем валявшегося рядом стражника.
— Вот видишь — правильно сомневалась. Из этого уже течёт, да только не кровь молодецкая...
— В башню её! — кричал Патифон Финадеич. — Сиди там и жди лютой казни заодно со своим разбойником! Передумаешь — скажешь. Я не тороплюсь, у меня ещё всё впереди...
Тут он, конечно, ошибался, но Аннушку действительно утащили в башню, сунули в одиночную камеру — точно такую же, как у Луки Радищева. Только приставили к ней не тюремщика-томильщика, а тюремщицу Флегетоновну, рябую и щербатую. Была она верной женой Водолаги. Царь поощрял семейственность в их рядах. Коли родители всю жизнь за злодеями надзирают, так и детки их пойдут тою же стезей. А то со стороны набирать — себе дороже: разве пойдёт хороший и верный человек на такую должность?
Аннушке в тюрьме пришлось куда солонее, чем Луке. Он-то привык в своей школярской и разбойничьей жизни к неудобствам. А она была девушка чистоплотная, несмотря на бедность. И понимала, что в застенке-то красота её быстро увянет, и станет она противна самой себе. Мужики об этом как-то не задумываются, о красоте, а которые задумываются, так те и не мужики вовсе, а так, лишнее бремя в штанах таскают.
«Помучится — и согласится. А куда ей деваться?» — рассуждал Патифон Финадеич. Но всё-таки велел давать ей воды побольше, да мыло душистое, да гребешок, да зеркальце — только не ватиканское, стеклянное, а медное, чтобы не зарезалась осколком. Желал он ей и косу отрезать — вдруг удавится? — но не решился, не хотел красоту портить. А то потом покупай ей за рубежом парики — одно разорение выйдет!
По-государственному мыслил государь.
Аннушка же о государстве и не думала — во-первых, не женское это дело (а в тюрьме сидеть — разве женское?), во-вторых, думала она о Луке. И чем дольше думала, тем тошнее становилось. И никаким он ей не злодеем представлялся — слишком у него лицо было простое для злодея. А для суженого — в самый раз.
Увы, бывает, что истинная любовь не только плохо кончается, а и начинается неважно.
ГЛАВА 16
Ум Луки Радищева уже не находил себе места в атамановой голове.
Слишком многое открылось ему.
Кроме того, лиценциат Агилера всё излагал так складно и ладно, что постепенно Лука начал ему верить — хотя не всегда и не всему.
Новых весточек от доброго Тиритомбы не приносили: то ли Патифон Финадеич отправил бедного пииту за Рифей, то ли случилось что похуже.
— Не томись — уже скоро! — ободрял его Водолага. — Скоро твои мучения кончатся. Вместе с тобой. На Злобном месте. Государь никак не может тебе достойную кару придумать. Говорят, всех палачей собрал и остался недоволен. Вздохнул батюшка наш, говорят, и молвил с великой печалью: «Опять придётся к Западу на поклон идти, просить у Кесаря самолучшего палача, платить ему золотом...» Вот такие, как ты, и разоряют нашу державу! Оттого и землепашец беден, и ремесленник в обносках, и солдат голоден, и семьи тюремщиков недоедают..
Рожа у Водолаги была шире, чем у Луки, раза в три.
— Так ты то, что у тебя в доме не доедают, сюда приноси, — устало сказал Радищев.
Известие о ватиканском палаче его не порадовало. Он-то надеялся, что Аннушка придёт к Злобному месту, хотя бы из любопытства, а он выкрикнет ей напоследок что-нибудь красивое о своей любви. Может быть, даже по-латыни. Что-нибудь из Овидия. И ей стыдно станет, и поймёт, глупая, кого потеряла...
А кесаревы палачи, по слухам, вырывают у казнимых язык, чтобы они не ляпнули какой крамолы и могли только вопли да стоны издавать на страх прочему народу.
— Ты не о брюхе, а о своих провинностях думай! — назидательно сказал Водолага и пошёл прочь, гремя ключами.
Ничего не оставалось, как позвать дона Агилеру. В самом деле, не о своей же мнимой вине размышлять! Так ведь и до того можно додуматься, что и вправду виноват!
— Не теряй присутствия духа, мальчик, — сказал дон Агилера. — Когда подойдёт твой срок, я дам тебе утешение, и ты поймёшь всё...
— А что же я должен понять? — в который раз спросил Лука.
Они сидели на топчане в полной темноте, даже лунный свет не мог пробиться в крошечное окошко.
— Может, никакой казни и не будет, — загадочно сказал дон Агилера. — Провижу я, что выйдешь ты на свободу. Ешё не знаю как, но выйдешь. И в руках твоих окажется великое богатство...
— Откуда бы ему взяться?
— Ах, я ещё сам не знаю, — отвечал дон Агилера. — Видение мне было, причём странное видение... Девушка... И золото... Много золота...
— Ого! — воскликнул Радищев. — Понимаю! Ты мне укажешь свой клад! Так всегда порядочные узники делают!
— Да! Верно! — обрадовался лиценциат. — Я нарисую тебе карту, по которой ты близ города Куско без труда отыщешь... О горе мне! Годы заточения помутили мой разум! Ведь нету в этом дурацком мире никакого города Куско! И карту я уже чертил — только не для тебя, а для стражников Алькатраса... С её помощью я и бежал из этой крепости...
— Ну-ка, ну-ка! Может, и мне что-нибудь удастся?
Лиценциат вздохнул.
— Нет, Великая Тартария не похожа на мою бедную Испанию — вернее, на то, во что превратил её проклятый Сесар Борха! И люди там другие...
— Да ну, люди везде одинаковы, — уверенно сказал атаман. — Помани их золотом, так они тебя из любого застенка сами на руках вынесут.
— А вот и нет. Тогда, в Алькатрасе, я нарисовал карту и разорвал её на четыре части — по числу охранявших меня поочерёдно альгвасилов. Я чертил её собственной кровью, мальчик! И каждому из моих сторожей рассказывал о несметных богатствах несуществующего ныне города. Они, должно быть, думали, что он находится где-нибудь в Гранаде или Андалусии... Болваны! Но они устроили мне некоторые послабления, которые я использовал с большим толком. И я бежал! Это был первый и, боюсь, единственный побег из Алькатраса!
— А стражники? Я чаю, их сурово наказали?
— Да, — кивнул дон Агилера. — Но самое забавное, добрый мой дон Лука, что это сделали они сами.
— Как?
— Да попросту поубивали друг друга из жадности. Последний, бедняга Начо, явился ко мне в камеру со всеми четырьмя обрывками карты, чтобы получить последние наставления, а потом тихонько задушить меня подушкой...
— У тебя и подушки были... — завистливо сказал атаман.
— Но этот каброн был уже смертельно ранен и Даже не смог запереть дверь камеры. Он тихо истёк кровью — прости, Пресвятая Дева, я ему ещё немножко пособил. Потом я переоделся в его форму, тело положил на свой топчан и прикрыл одеялом. Потом вышел из камеры и тихонько запер её. Потом пришёл в караульню, где все были пьяны. Божий промысел вёл меня! И вышел за ворота, поглубже нахлобучив шляпу. К тому времени я зарос, как простолюдин, и на меня никто не обратил внимания. Так очутился я на свободе, вернее сказать — в более обширной тюрьме!
— Можно ли сравнивать свободу и тюрьму? — возмутился Радищев.
— Я очутился в незнакомом мире, — сказал Агилера. — Это была не моя Испания. Это был ад, где уже вовсю распоряжался его владыка, князь мира сего, Сесар Борха! Я увидел церкви и соборы, увенчанные бычьими головами! Я увидел чудовищные росписи на стенах и куполах! Это же школа великого Босха, деревенщина, говорили мне. Я увидел алтари из чёрного камня! Но нигде не видел я ни образа Спасителя нашего, ни пречистой Матери его! И прихожане храмов сих не осеняли себя крестным знамением, но показывали друг другу рога из приставленных к вискам пальцев! Я услышал кощунственные мессы и заутрени! Я услышал проповеди, в которых были призывы к расправам и кровопролитиям! Но нигде я не услышал колокольного звона, да и самих колоколов не было, потому что Сатана бежит священного звона! Я встречал людей, которых звали Хесус, Хосе и Мария, но несчастные не имели представления о том, чьи имена они носят! Более того, исчез целый народ, пусть доселе и гонимый их католическими величествами. Нет, иудеев не истребили и не изгнали — их попросту никогда не было в вашем проклятом мире!
Старец замолк и закрыл лицо руками. Губы его беззвучно шевелились.
«Тронулся», — решил Радищев и тихонько сказал:
— Дон Агилера, возможно, пытки и лишения действительно поколебали ваш светлый ум? Какая пречистая Мать? Какие иудеи? В учении я был одним из лучших и могу хоть сейчас перечислить народы, населяющие мир. Иногда, правда, иудейским называют страх, но никто из наших наставников не мог объяснить значения этого слова...
— Бедный, бедный! — воскликнул дон Агилера, протягивая руки к Луке. — Никогда тебе не достичь спасения! Несчастны люди, населяющие ваш мир, — все они пойдут прямо в преисподнюю...
— Но это же очевидно, — сказал Лука. — Куда же нам ешё идти? Да ведь для того Тот, Кто Всегда Думает О Нас, и учредил молитвы богодулов — чтобы ослабить страдания мучеников...
— Ерусланцы — чистые сердцем язычники, — вздохнул испанец. — Но ваша убогая вера всё-таки ближе к истине, чем богопротивная Ватиканская. Вы что-то сохранили в себе, хотя и не понимаете, что именно.
— Мы вспомним, дедушка, мы обязательно вспомним! — горячо воскликнул юноша.
— Нет, — сурово сказал старик. — Прежде чем вы вспомните, Сесар Борха наложит свою когтистую лапу и на вас. Да и как вы можете вспомнить, когда уничтожены сами основы истинной веры! Уповаю на тебя, — с этими словами он схватил атамана за руку. — Может быть, тебе удастся немыслимое и ты вернёшь мир в его прежнее состояние, потому что больше некому!
— Это верно, — согласился Лука, поскольку знал, что с безумцами лучше во всём соглашаться. Но дон Агилера словно услышал его мысли.
— Ты узнаешь всё, — сказал он. — И поверишь во всё. Да, в нашем прежнем мире творилось немало ужасных дел и преступлений. Да, мы коснели во грехе, но хотя бы знали, что он есть и за него придётся отвечать. Да, Зло всегда лицемерно прикидывалось Добром. Но здесь, у вас, даже это лицемерие отброшено! Злу нет преград, и, значит, нет и нужды прикрываться красивыми словами!
Луке очень хотелось хоть чем-нибудь утешить старого узника.
— Ну, выкрутимся понемножку, — сказал он. — Конечно, Кесарь — злодей и тиран и всё такое. Так мало ли сволочей в мире? Сволочи приходят и уходят, а народ остаётся. И войско ватиканское мы в три шеи прогоняли и ещё прогоним...
— Всех не прогоните, — сказал дон Агилера. — Не хватит сил. Враг уже не при дверях — он просто хозяйничает в вашем доме.
— А ведь ещё есть и басурмане, — сказал Радищев.
— О, — махнул рукой старик. — Я был бы нынче рад и верящим в Магомета — пусть они и понимали Добро и Зло по-другому. Но это были живые люди, достойные противники, знавшие и милосердие, и благородство, и честь. Сам Сид Кампеадор не гнушался подать руку достойному мавру, поверить его слову, даже попировать с ним. Так нет — вместо Магомета на здешнем Востоке появился некий пророк Басур, чьё учение вообще ни в какие рамки не лезет...
— Это уж точно, — сказал атаман. — Чудной народ басурмане. Но мы с ними больше торгуем, чем воюем... Так ты говоришь, раньше мир был другим?
— Сант-Яго! — вскричал взбешённый старец. — Так я тебе об этом каждый день толкую! Вокруг нас не Божий мир, а лишь его жалкий огрызок, который устроил для себя проклятый Сесар Борха с помощью столь же проклятого Джанфранко да Чертальдо!
— Слыхал я уже это имя, — насторожился Лука. — Его, этого Джанфранко, один лиходей искал.
— Какой лиходей? — насторожился и дон Агилера.
— Как его... Ага, Микелотто! Правда, я примерно наказал злодея...
О той, которая ему помогла, неблагодарный атаман умолчал. Да и не хотелось ему посвящать старика в свои сердечные дела.
— Микелотто... Этого не так просто убить. Как, впрочем, и самого Сесара Борху..
— Да кто он такой, наконец, Кесарь римский?
— Боюсь, юноша, что это слово ничего тебе не скажет. Он Антихрист.
ГЛАВА 17
Чезаре Борджа проснулся среди ночи, хотя мог бы и совсем не ложиться — ибо сон есть удел слабых человеков. Просто иногда во сне приходили к нему картины прежней жизни, когда он, весёлый, озорной, златокудрый и зеленоглазый, чувствовал себя повелителем всей Италии и готовился стать уже владыкой всего христианского мира.
Теперь он владыка всего мира вообше. Князь Мира Сего. Только отчего же ему так тошно?
Движением пальца он возжёг все чёрные свечи в опочивальне. Всё было как раньше, только чего-то не хватало. Алые атласные портьеры колыхал прохладный ветерок, доносившийся с Тибра.
Он встал с постели и подошёл к окну. Вечно полная луна озаряла Вечный Город — и площади его, и фонтаны, и Собор Папы, и Колизей, до сих пор заполненный призраками, которых один незадачливый некромант вызвал по заказу столь же незадачливого ювелира, да так и не смог отправить обратно. По реке, пересекая лунную дорожку, плыли трупы — достойные плоды ночного Рима.
Князь Мира Сего размышлял, с чего начать нынешний день: удавиться или повеситься? Или выпрыгнуть из окна? Или вогнать себе в солнечное сплетение добрый толедский клинок, поразивший немало врагов? Или выпить кубок вина пополам с кантареллой? Обычный человек от такой дозы немедленно окочурился бы в муках, предварительно заблевав и загадив драгоценный хорасанский ковёр.
Но ничего не хотелось, даже боли, предваряющей неизбежное воскрешение. В первые дни Чезаре самоубивался каждое утро, проверяя, не оставила ли его чудесная сила, обещанная ему Настоящим Князем Настоящего Мира в тот страшный день в овраге.
Сила его не оставляла, но всё-таки Отец Лжи обманул его!
Он задёрнул портьеру и позвонил в колокольчик. Трясущиеся от вечного ужаса слуги одели Князя-Кесаря в обычную чёрную рубаху, натянули узкие чёрные штаны, застегнули на все крючки багряный камзол, обули в старые разношенные кавалерийские сапоги, прицепили перевязь, на которой болталась бессмысленная и бесполезная шпага.
Спавший у порога Микелотто тотчас же вскочил, но Чезаре махнул рукой, и верный пёс покорно вернулся на место. Всё-таки основательно изувечили его в Великой Тартарии! И до того был не Аполлон, но теперь...
Он покинул замок, носивший некогда имя Святого Ангела, не воспользовавшись подземным ходом. Кого ему было бояться в этом городе ночных убийц и грабителей? Они сами разбегались, едва завидев в розовом лунном свете знакомую фигуру.
Скоро взойдёт солнце, и небо над Римом станет багровым. Трус, холуй и дурак Джанфранко да Чертальдо полагал, что угодит заказчику, сделав из Вечного Города некое подобие Града Подземного. Идиот! Настоящий ад должен быть в душах людей, а не вокруг!
Нет, всё-таки надо было уговорить Леонардо. Но мастер из Винчи тоже предал его, Чезаре, в час падения, а предательство в семействе Борджа не прощают. Хотя предатели, как известно, угодны Дьяволу.
Леонардо был настоящий мастер. Но ведь он, разумеется, сперва загоревшись масштабами и величием замысла, быстро бы охладел к новому заданию и стал изобретать какую-нибудь дальнобойную пушку... Беда с этими художниками! Каждый мнит себя Творцом, каждый дьявольски самолюбив, а дьявольское самолюбие нынче — прерогатива его, Чезаре, и больше никого.
И эта его нелепая форма для швейцарской гвардии Ватикана... Шуты гороховые с алебардами, да и только.
Форму Чезаре менять не стал, но приказал заменить здоровенных и румяных швейцарских парней швейцарскими же кретинами, зобатыми и пучеглазыми. И тех, и других альпийские края рождали в изобилии. Так смешнее. Он даже изволил хохотнуть, когда впервые увидел свою новую охрану.
Но больше он не смеялся, хотя полагалось бы ему по чину то и дело разражаться сатанинским хохотом.
Прежние попы утверждали, что Тот, Другой, тоже никогда не смеялся. Но кто теперь вспомнит Другого? Нету Его и никогда не было.
Зловоние, исходившее из Собора Папы, разносилось по всей громадной площади. Кретинов, охранявших вход в Собор, приходилось то и дело менять, чтобы не дохли, как крысы. Но и без них не обойтись. Со всей Европы собирались в урочные дни паломники, чтобы приложиться к мрамору гробницы Папы, Александра VI, Родриго Борха, Александра Предтечи, последнего понтифика, великого злодея, блудника, сребролюбца и отравителя, искренне считавшего себя наместником Божиим на земле. На Прежней земле. Настоящей.
Здоровья это паломникам не прибавляло, некоторые даже падали замертво, и смерть эта считалась почётной и желанной...
Гробница стояла на том месте, где полагалось быть алтарю. Мраморные фигуры по углам её щетинились рогами и вилами.
Надпись, высеченная на гробнице, гласила:
Под мраморной крышкой что-то булькало, иногда из щелей вырывались клубы вонючего пара. В этом бульканье иные фанатики и вправду слышали ответы на свои дурацкие вопросы.
Себя Чезаре дураком не считал, ибо Князь Мира Сего находится по ту сторону ума и глупости. А вот поди ж ты — приходил сюда в какой-то нелепой надежде на ответ.
— Хорошо тебе, папа Родриго, — негромко сказал он, но голос тотчас усилился под куполом, расписанным картинами Страшного Суда. Только они и остались от фресок Микеланджело — остальное Джанфранко украсил своими ремесленническими перепевами мастера Буонаротти.
— Хорошо тебе, — продолжал Чезаре. — Лежишь, ничего не знаешь, не чувствуешь... Завидный удел! Прав был неистовый мастер: отрадней спать, отрадней камнем быть... Но ты и не камень теперь, а так, субстанция... Обманул ты меня, папа. Все меня обманули и предали. Ты обещал, что я наследую Землю, а я получил только жалкий её кусок, населённый либо злобными куклами, либо безмозглыми болванами...
Бульканье в гробнице усилилось.
— Что? Оправдываешься? — дрошипел Чезаре, и рука его привычно потянулась к шпаге. — А не ты ли присоветовал мне взять в помощники этого ублюдка Джанфранко? Он-де не уступает самому Леонардо! Уступает! Кишка тонка у него оказалась! А я-то уделил ему часть своего могущества! Он даже не смог зажечь созвездия на своём рукотворном небе! И тем самым обездолил толпу восхитительных шарлатанов, именующих себя астрологами! Он не смог толком населить отдалённые земли, которые я должен покорить! Он лишил меня всех сокровищ Нового Света! И я, по замыслу всезнающий и всеведущий, не знаю и не ведаю, чего мне ожидать от всех этих тартаров, басурманов, китайцев и жителей Индии... Моих лазутчиков там либо убивают, либо они возвращаются с какими-то совершенно вздорными донесениями. Мои воины то и дело терпят поражения от каких-то грязных дикарей. Правда, удаётся кое-чего добиться и в Великой Тартарии, но всё это длится так долго, мучительно долго...
Под мраморной крышкой что-то пискнуло.
— Терпеть и ждать? — вскинулся Чезаре. — Я-то надеялся в одно прекрасное утро проснуться демиургом, а пришлось стать всего лишь жалким баронишкой, владеющим кучкой разбойников, земледельцев и ремесленников. Да, владения мои не уступают владениям Карла Великого. Но и не превосходят же! Я даже не могу отыскать мерзавца Джанфранко! Когда он убедился, сколь убого и несовершенно наведённое им заклятье, он в страхе бежал куда-то на Восток, и следы его затерялись... Клянусь, я не тронул бы его и пальцем, если бы только он сумел воссоздать мир, равный прежнему. Я сам повёл бы каравеллы на открытие Нового Света! Я, правда, назначил награду за его голову, но ведь любую голову можно разговорить... Князь Мира Сего устало опустился на плиты пола.
— Но дело даже не в этом, — прошептал он. — Я ошибся в главном. Торопиться мне некуда, и я в конце концов покорю всех этих царей, султанов, мандаринов и раджей. Но нет мне в этом мире равного соперника, без которого жизнь теряет смысл. В мире, где всё дозволено, нет и не может быть Бога. А следовательно, нет ни богохульства, ни богоборчества... Даже Чёрную Мессу некому служить! Он обманул меня тогда, в смертный час, когда стрелы французских лучников вонзались в мою слабую плоть! Как раз именно он и почувствовал во мне соперника, и выбросил за пределы прежнего мира, запер в этом адском зверинце! И теперь не у кого спросить мне совета!
В гробнице прохлюпало в том смысле, что ещё, мол, не вечер, а совсем наоборот.
— Хорошо тебе, папа! — напоследок повторил Чезаре. — А я-то зачем остался жить на свете да мучиться!
В этот миг лучи багрового света хлынули в Собор.
ГЛАВА 18
...Как ни странно, но средство, применённое бабками к слабосильному младенцу Липунюшке, оказалось действенным. Даже чересчур.
Липунюшка у себя в каравае прогрелся и окреп настолько, что выпростал из хлебной мякоти ручки и ножки, проковырял дырочки для глаз, поглядел на белый свет. Белый свет ему настолько понравился, что Липунюшка соскочил с подоконника и побежал по улице.
К счастью или к несчастью, по дороге он не попался на глаза ни богодулу, ни нищеброду, так что зря их царские прихвостни запытали. Прочие же люди глазели на бегущий хлеб и приговаривали: чего только спьяну не примерещится!
Царевич благополучно добрался своим ходом до дремучего леса. Ножки у него быстро устали, он втянул их назад, и, после нескольких неудачных попыток, весело покатился по тропинке.
Вопреки сказке, ему не пришлось отвлекать зайца, волка и медведя звонкой песенкой, да он и не сумел бы её спеть.
Бедные звери попросту в ужасе бежали от непонятного создания.
С лисой, правда, так не вышло.
Лиса была старая, опытная, голодная. Она живо обгрызла хлеб и с удивлением воззрилась на полученного младенца. Липунюшка Патифоныч её нисколько не убоялся и погладил по рыжей спинке. Потом, на эту же спинку опираясь, пошёл за лисой в её нору.
Учёные утверждают, что ребёнок, воспитанный дикими зверями, зверем же и становится, и среди людей жить ему будет несносно. Много они знают! Конечно, волки там. или медведи, или даже премудрые слоны не могут научить ребёнка жизни по людским понятиям.
А лисы — другое дело. Недаром в далёком Катае про них сложено немало легенд. Тамошние лисы запросто могут прикинуться неслыханными красавицами, чтобы изводить учёных студентов, или наоборот — учёными студентами для изведения красавиц.
Катайцы зовут их лисами-оборотнями, и неверно зовут, поскольку лисы людьми не оборачиваются, а только лишь прикидываются. Владеют эти существа особым прикидом.
Ерусланские же лисы не умеют прикинуться учёными студентами — это в Еруслании не всякий человек-то может. Но кое-что умеют.
И этого вполне достаточно для плодотворного сотрудничества с человеческими детёнышами.
Лисье молоко много полезней и питательней материнского. Скоро Липунюшка стал отрабатывать кормёжку для своей новой семьи. Конечно, лес полон опасностей, но зато уж тут никакая падучая в сочетании со свайкой ему не грозила.
Липунюшка выходил к деревне, выбирал с краю избу побогаче, сажал дворового пса на цепь (ведь собаки детей не трогают), потом укладывался на крыльцо и начинал жалобно, с переливами, орать.
Сердобольная поселянка открывала дверь, восклицала «Охти нам!», брала младенца на руки и гащила в дом.
В доме самоподкидыш разражался таким жутким рёвом, что немедленно будил всю семью. Спросонья все затыкали уши и не могли потому услышать переполоха, царящего в курятнике. А рыжие и хвостатые родственники Липунюшки возвращались в лес, отягощенные богатой добычей.
Не промах был и сам Липунюшка. Он, конечно, выбирал хозяев богатых, малодетных или бездетных вовсе. Бездетные счастливцы весь день возились с капризкой, тетёшкали его, совали в ротик ярмарочные сладости, пеленали мягкой тканью.
Липунюшка без устали орал, надёжно перекрывая заполошный лай дворового стража. Потом хозяева сами себя корили, что позабыли спустить собаку на ночь.
Под вечер маленький злодей утихал, и его измученные усыновители пластом падали на скамьи да лежанки. Они и не чуяли, что подкидыш вылезает из колыбельки, подвешенной к потолку.
В течение дня он не только орал, но и зорко смотрел, что и где в избе плохо лежит. Потом собирал всё приглянувшееся, в том числе и деньги, заворачивал чужое добро в пелёнку и с узлом на плече покидал гостеприимный кров.
Если же дворовый пёс попадался подозрительный, ребёночку приходилось прикидываться лисом — и скорость больше, и привычней рыжему собак со следу сбивать. Узел при этом он не выпускал из зубов.
Ворованное мальчонка тащил не в нору. Лисам несъедобные вещи ни к чему.
Узел он приволакивал в некую лесную избушку на столбах. Туда ни одна тропинка не вела.
В избушке жила старая ведьма Синтетюриха. Она жила там давно — с тех самых пор, как из Ватикании просочилась в Ерусланию зверская мода охотиться на ведьм.
Чаще всего ведьмами объявляли красивых одиноких женщин. Как и в Европе, как и в Британии.
Синтетюриха же была не только красивой и одинокой, но к тому же ещё и учёной. И не простого роду была Синтетюриха. Многое она знала и умела. Только своё настоящее имя словно бы забыла, чтобы случайно не проболтаться заплутавшему доброму молодцу. Заплутавших добрых молодцев она кормила, поила и спать с собой укладывала. А вот есть она их не ела, это неправда! И не каталась, не валялась, их мясца поевши! Клевета!
Просто всякий молодец, переночевав в её избе, ни на что другое уж более не годился. Его можно было на хлеб намазывать.
Добры молодцы хранили гробовое молчание об лесном ночлеге, чтобы не позориться перед людьми. Да они и не нашли бы нипочём обратного пути!
Кормилась ведьма приношениями лесных зверей, над которыми получила большую власть. От зверей же она узнавала, что там творится на белом свете. Узнала и про Липунюшку.
Красавицей она к тому времени быть перестала, но вот одиночества не избыла. Самые лютые зимы Липунюшка переживал не в норе, а в тёплой избе. Слушал сказки про добрых зверей и злых людей, узнавал тайны трав, ход Луны и Солнца.
А в тихую морозную ночь выходила старая ведьма на крыльцо, обращала сморщенное лицо вверх и причитывала:
— Где вы, где вы, ясны звёздочки? Вы почто людей оставили? На кого вы их покинули? Оттого люди озлобились и едят друг друга, поедом! Вы Вернитесь, путеводные, воротитесь, негасимые!
— А что такое ясны звёздочки, бабушка? — спрашивал мальчик.
Старуха не отвечала, только плакала.
Добрых молодцев она уже, понятно, не привечала, только глаза отводила, так что вместо избушки на столбах они видели или волчью стаю, или рассерженного медведя. А медвежья болезнь свойственна не только медведям, но и добрым молодцам. Не такие уж они молодцы. Ещё неизвестно, из-за кого эту болезнь величают медвежьей.
Зато уж летом нельзя было Липунюшку в избе удержать нипочём. Только сходили снега, он мчался из родной избушки к родной же норе — поиграть с молодыми лисятами, пособить по хозяйству лисице-кормилице, пограбить добрых людей. Рыжехвостое племя, его приютившее, а ныне им опекаемое, расплодилось невероятно.
Предусмотрительная Синтетюриха велела молодым лисьим парам уходить подальше, искать новых мест и угодий, чтобы разорительные куриные грабежи не навлекли на эти края облаву.
Липунюшка рос жестоким и хитрым: иначе в лесу не выживешь, а среди добрых людей — тем более. Ведьма всё время напоминала ему об этом.
Иногда она пела песни на незнакомом, но красивом языке. Липунюшка слов не понимал, а запоминал крепко. Особенно одну: «Нель мецио дель камин ди но.стра вита...»
Подкидыш вырос и окреп, он уже не мог прикидываться младенцем. Приходилось униженно проситься на ночлег. А прикидывался теперь он просто дурачком — это гораздо проще, чем лисом.
Однажды хозяева среди ночи проснулись, и незадачливому грабителю пришлось уносить ноги, большим трудом и явным чудом.
Тогда Синтетюриха стала давать ему в дорогу яд, именуемый непонятным словом «кантарелла». Чтобы сварить такой яд, нужна была живая свинья. Свинью пригнали знакомые волки, потеряв при этом в боях с волкодавами половину стаи, но рыкнуть на ведьму ни один не посмел.
Что бабка делала со свиньёй, Липунюшка не знал, только чушка при этом долго и отчаянно визжала.
Полученную отраву мнимый побирушка-побродяжка щедро и незаметно капал в посуду своих гостеприимцев, не забывая и про собачью плошку, Хозяева больше не просыпались среди ночи Не просыпались они и утром, даже в самую жаркую страду.
Слухи о странных семейных смертях поползли по округе. Но люди обычно виноватили грибки.
А слухи ползли, ползли и приползли куда следует...
...Этому доброму молодцу не удалось отвести глаза мнимыми волками, а настоящие серые на зов не отозвались — охотились далеко-далеко отсюда.
Да пришелец и сам походил на волка. Только зубы у него были кривые и жёлтые. Их бы прятать, а он вежливо оскалился в дверях:
— Бона сэра, синьора!
Синтетюриха ахнула — она узнала незваного гостя.
К счастью, он её не узнал. Да и не её он искал.
ГЛАВА 19
Древний греческий мудрец Зенон придумал много хитрых вопросов. За хитрость их заслуженно и метко прозвали апориями.
Апории про стрелу и про Ахилла с черепахой знают все. А одна так и не дошла до нас, подзатерялась в столетиях безмыслия и варварства.
Называлась она «парадокс близнецов» и говорила о том, что в тюрьме и на воле время течёт по-разному.
Некогда жили два брата-близнеца. Не то в Авлиде, не то в Херонее. Скорее всего именно в Херонее, потому что добрую землю Херонеей не назовут.
Один из братьев прогневал местного царя, и тот заточил беднягу в тюрьму, но почему-то не казнил. Забыл, наверное. Или забыл, за что посадил. Но не отпускать же парня, не терять же лицо!
Двадцать лет прошло. Царь правил, правил и помер. Помереть он, хвала Зевсу, не забыл.
Новый царь на радостях помиловал и освободил всех узников. Так делают все новые цари, даже не очень хорошие.
Освободился и наш бедолага. Куда ему было идти, как не к родному брату? Вот приходит бывший узник в свою деревню и говорит:
— Где тут живёт Демокрит?
— А на что тебе Демокрит? — спрашивают в ответ люди.
— Так я брат его — Гераклит. Или вы меня не узнали?
Да где же узнать! Стоит перед ними старый старик, седой, облысевший, морщинистый, ветром шатаемый. Кликнули Демокрита на всякий случай.
Приходит Демокрит — здоровенный цветущий мужик, чернобородый, густоволосый.
— Ты тоже не узнаешь меня, брат? Я же Гераклит!