Невинная девушка с мешком золота Успенский Михаил
Долго не мог его узнать Демокрит, а когда узнал, то горько заплакал.
Тут и поняли люди, что дни и годы в тюрьме текут очень медленно, а мчатся очень быстро. Год за два, а то и за три. Уж такой парадокс произошел в Херонее.
Потом обо всяком сомнительном случае стали в народе говорить: «Вот ведь херонея какая случилась!»
Потому-то, покуда Лука вёл неспешные беседы с доном Агилерой, узнавал многие удивительные вещи про окружающий мир и ещё более удивительные — про мир прежний, Настоящий, в окружающем мире происходили с великой поспешностью разнообразные события.
Тревожные вести приходили с рубежей Еруслании. Будто бы на далёкой окраине, в Буферных Землях, в замке гетмана Пришибейко, объявился пропавший царевич Липунюшка. Очевидцы клялись, что у самозванца налицо все признаки подлинного Жмуриковича — один глаз глядит на вас, а другой в Арзамас. Ко двору гетмана стали стекаться разнообразные бродяги, смутьяны и авантюристы. Да и в самой Еруслании мало кто был Доволен правлением Патифона Финадеича...
... — Так наконец я в странствиях своих добрался и до Еруслании, — продолжал свой рассказ лиценциат Агилера. — И везде — на постоялых дворах, на ярмарках, в грязных воровских притонах — я расспрашивал об одном: не видел, не встречал ли кто богомерзкого колдуна Джанфранко да Чертальдо. Мне казалось, да и сейчас кажется, что негодяй знает, как воротить мир к прежнему его состоянию. К тому времени я уже изрядно овладел наречием вашим — после языка ацтеков меня уже ничто не могло смутить.
Одного только я, к несчастью, не ведал — что Сесар Борха тоже разыскивает презренного Маэстро и что ватиканские агенты под видом нищих и богодулов наводняют вашу державу. Разумеется, меня приняли за одного из них и немедленно донесли! Я был схвачен, когда ночевал в стогу близ какой-то жалкой деревеньки. Но господь не попустил быть мне тут же повешену без суда. Видя мою великую учёность и благородную внешность, стражники доставили меня в столицу, и государь ваш соизволил допрашивать меня лично.
— А я вот его так ни разу и не видел, — признался Лука.
— Ты ничего не потерял, юноша. Слабый ум принцепса Ерусланского был не в силах понять ничего из моих речей о Новом Свете, о Прежнем Мире — в общем, обо всём том, что я тебе поведал со всей страстностью и убедительностью. А вот в то, что я могу предсказывать судьбу, он поверил очень охотно! Ведь я безошибочно рассказал дону Патифону о его прошлом. Правители вообще полагают, что могут существовать так называемые государственные тайны. Какой вздор! Да, каждый подданный в отдельности может их и не знать. Но зато все вместе знают всё! И всякий разумный человек в состоянии сложить мозаику из разрозненных кусков.
Тогда государь потребовал, чтобы я составил его гороскоп. Слова такого он, разумеется, не знал. И я, дабы обезопасить себя от его минутных капризов, прибегнул к обычному приёму всех придворных астрологов...
— То есть звездословов... — мечтательно сказал Радищев.
Притча об огоньках, сияющих в ночном небе, крепко запала в чувствительную его душу. Он даже попробовал сложить виршу: «Ночь тиха. В небесном поле ходит полная Луна... Но она там не одна! Круг неё светила бродят, хоры стройные заводят...» Но далеко ему было до друга Тиритомбы!
— Впервые в жизни пришлось мне составлять гороскоп лишь по движению Солнца и Луны... Признаюсь честно, мироздание бракодела Джанфранко устроено столь примитивно, что у всех людей, его населяющих, один гороскоп и, следовательно, одна судьба. А такого быть не может. Но меня это нисколько не волновало. Короче, я предсказал государю, что он умрёт в один день и час со мной.
— Ловко! — восторгнулся Лука.
— Ловко, да не очень, — вздохнул дон Агилера. — Я-то предполагал, что меня тотчас освободят, обласкают и начнут всячески оберегать. Со временем я, несомненно, стану первым министром или главным советником, и уж тогда-то я не спеша, со знанием дела разыщу окаянного Джанфранко и вытрясу из него все колдовские тайны. Не тут-то было! Ваш Патифон Финадейро оказался настолько труслив и суеверен, что распорядился держать меня здесь под неусыпным надзором. Правда, пища моя была не так скудна, как у прочих узников, — да ты и сам в этом убедился...
— Да, чёрной икры мне доселе пробовать не доводилось, — вздохнул Радищев.
— А кроме того, меня регулярно пользуют здешние лекаря, — сказал Агилера. — И они не так плохи, как я боялся.
— А девушек к тебе водят? — спросил атаман в тайной надежде, что ему тоже что-нибудь обломится, вроде как с чёрной икрой.
Лиценциат вздохнул.
— Я не хотел тебе об этом говорить, — признался он. — Ведь в твоём возрасте воздержание переносится весьма болезненно. Да, я коротко познакомился с воспитанницами матушки Венереи, особенно с Муркой Астральской — откуда бы взяться здесь такой фамилии? Ведь «астра» значит «звезда»!
Лука вспомнил Мурку и вздохнул ещё тяжелее. Про неё он тоже пробовал сложить виршу: «Там сидела Мурка в обществе ярыжек, а в руках держала протазан!»
...Тем временем вести с границы становились всё более тревожными. У самозванца уже скопилось изрядное войско, а воины Патифона Финадеича всё ещё безуспешно отлавливали по лесам настоящих разбойников — Брыластого да Киластого. Вот уже пал к ногам Лжелипунюшки первый порубежный город. Царю доносили, что вместе с претендентом едет Восьмирамида Акулишна и ее возлюбленный конюх Бирон, и они на пару повсеместно подтверждают подлинность гнусных притязаний, особо подчёркивая разноглядящие глаза. «Да нешто мать чадо своё не признает!» — говорили в народе и верили, потому что Восьмирамиду Акулишну не признать было нельзя: второй такой ни в Еруслании, ни тем более в иных землях быть не могло...
— Оно бы всё ничего, — жаловался дон Агилера. — О таком содержании на старости лет я и мечтать не мог. Но бездействие бесило и тяготило меня! И днесь тяготит! Как вспомню я собор Нотр-Сир-де-Пари, где святые и апостолы поменялись местами с химерами и горгульями, так и начнёт меня колотить! — при этих словах старика и впрямь заколотило.
— Ну, химер с горгульями мы знаем, — сказал атаман. — Их тайком привозят купцы, и кое-кто им даже тайно поклоняется, такие они страшные!
— Наше счастье, что они ещё не оживают! — сказал Агилера. — Не всесилен проклятый Сесар Борха, и я даже догадался, почему...
— Почему? — оживился Лука.
— Да потому, что Джанфранко да Чертальдо — бездарность! — яростно воскликнул старик. — Пути своих жалких светильников, которые вы именуете Солнцем и Луною, он расположил таким образом, что их орбиты, а вернее сказать — параболы, по которым они движутся, образуют в небесах незримый крест!
— Ну, это-то всякий образованный человек знает. — важно сказал Радищев. Он всё ещё не мог привыкнуть к мысли, что мир его создан не Тем, Кто Всегда Думает О Нас, а каким-то незадачливым итальянским механиком.
— А может ли быть всесильным Антихрист, коли над ним вечно нависает святой символ?
— Ну никак не может, — на всякий случай согласился Лука.
— Верно сказал блаженный Тертуллиан, что душа по самой природе своей христианка, — обрадовался старик.
Лука уж давно с ним не спорил...
...Узнав о поражении под Вязьмой, Патифон Финадеич впал в отчаяние. Он решил прибегнуть к последнему средству. Плевать уже было государю царю Всея Великия, Малыя, Белыя и Пушистыя Еруслании на державу свою и народ, на планы грандиозные и затеи неслыханные. Левый глаз его смотрел теперь отнюдь не на Арзамас, а на столицу Британии, где жила королева-девственница Бритни Спирс.
Царь живо накорябал ей послание, в котором предлагал руку, сердце, все иные органы и тайные уды. Причём соглашался на свадьбу в самом городе Лондоне. Там он рассчитывал и переждать опасные времена. Рано или поздно свободолюбивый ерусланский народ, мнил государь, поймёт, что перед ним самозванец. Мало ли в мире косых! И тогда сбросят Лжелипунюшку с раскату, и труп его воровской сожгут, а пеплом набьют пушку да и выстрелят прахом поганым в ту сторону, откуда его принесло на нашу голову! А для будущей супруги он уже приготовил в качестве свадебного подарка шитую золотом и каменьями телогрейку...
— Крепко на тебя надеюсь, — говорил дон Агилера. — Некому мне более передать истину. Найди Джанфранко да Чертальдо и принудь его рассказать тебе всё. Он где-то здесь, у вас. Я уже почти напал на его след...
— Для того сперва надобно из тюрьмы выйти, — резонно заметил Радищев.
— Это легче легкого, — сказал лиценциат Агилера. — Из снадобий, которыми пользуют меня здешние лекаря, я составил своё, особое... Я его приму и стану как бы мёртвым. Узников здесь хоронят в мешках, вывозят за ворота и бросают на свалку. Ты заменишь меня в мешке...
— Ага, — сказал атаман. — Много ты знаешь, благородный дон, большого ума мужчина. Не знаешь только самой малости — здесь всякому мертвяку прежде выноса башку разбивают деревянной киянкой для верности...
Старец узловатыми руками ощупал голову младого героя.
— Может, обойдётся... — неуверенно сказал он. — Может, твоя и выдержит. Явственно чувствую под пальцами шишку удачи...
Письмо пришлось Патифон Финадеичу отправлять не с посольской почтой, а через дерзких и вольных северных рыбаков-поморов. Да так оно и быстрее будет.
Поморы и в самом деле довольно быстро доставили не только послание, но и ответ британской властительницы. Войско самозванца ещё неспешно продвигалось с боями к Солнцедару, сильно отвлекаясь на грабежи и самоволие.
Патифон Финадеич дрожащими руками сломал королевскую печать со львом и единорогом, развернул свиток...
Послание королевы-девственницы было кратким:
«ОН, YES!»
Верно подметили знатоки языка ерусланского: «Уж замуж невтерпеж!»
Патифон Финадеич был сильно взволнован. Знать-то он заморские буквицы знал, но вот сложить их в слова по причине перепугу никак не мог правильно. И оттого пришёл в великий гнев.
— Кто ohyes? — вскричал он. — Я ohyes? Ax ты, пошлая девица Бритни Спирс! Да я своё родословие от самого Жмурика веду, а чрез него — от древнего Юлия Кесаря! Да ты недостойна у меня в отхожем месте полы шоркать! Да я велю тебя медведями затравить! Да я...
Тут глаза его косые затянуло багрянцем, забегали в них несчастные косоглазые же мальчики со свайками...
Царь повалился с лавки и захрипел.
Лекаря отворили ему кровь, но это лишь ускорило кончину...
— Знай же, о юноша, что вначале было Слово.. — Вдруг дон Агилера-и-Орейро выпучил глаза и начал задыхаться. Губы его посинели, но всё шевелились.
— Вот нагадал на свою голову... Спеши, сын мой, спаси этот несчастный мир из-под власти Сесара Борхи... У тебя получится, я знаю...
Лука понял всё и закричал:
— Дедушка! Не умирай! Как я без тебя? Ты мне ещё не все истины открыл! Как мне из тюрьмы-то выйти?
— Амнистия... — прошептал лиценциат. — И ещё помни: все люди тут ненастоящие, поэтому никого не жалей. И себя не жалей...
И закрыл навеки очи.
Тут-то потемнело в глазах и у самого Луки.
Тут-то он по-настоящему и понял себя сиротой. Одно горе наложилось на другое.
Атаман ещё нашёл силы добрести до двери и загрохотал в неё кулаком:
— Лекаря! Лекаря быстрей!
О подкопе он уже и не помнил.
А когда очнулся, никакого подкопа в стене не было. Не было и следов от него. И ксюша зловонная стояла на положенном ей месте. И не было здесь дона Агилеры, словно никогда не существовал он на свете. На этом свете.
И томильщики его ни о чём не расспрашивали.
ГЛАВА 20
Когда умирает великий государь (а Патифон Финадеич при всех своих пороках таковым всё же считался), другие великие государи считают своим долгом проводить его в последний путь. Этот обычай заведён издревле.
Кроме того, другие великие государи съезжаются главным образом за тем, чтобы посмотреть, нельзя ли по такому случаю чего-нибудь себе оттяпать от осиротевшей державы. И зачастую их надежды оправдываются. Недаром же воры кражу в доме покойника называют «халтурой», а самих халтурщиков считают ворами последнего разбора.
Бояре Патифона Финадеича, болея за безвластную отчизну и ожидая друг от друга всяческих подлостей, сочли за благо признать Липунюшку законным наследником. Деться-то им было некуда! Да и Восьмирамида Акулишна была самая что ни на есть настоящая. Она по старой привычке таскала бояр за солидно отросшие бороды и даже сделала попытку посадить на опустевший трон любовника своего, конюха Бирона.
Тут уж бояре не стерпели.
Бедняга Бирон так любил лошадей, что даже питался вместе с ними из яслей овсом и ячменём. Пришлось, вздыхая о скотине, накрошить туда грибков.
Схоронили его ночью и втайне на скотомогильнике.
Восьмирамида Акулишна рыдала искренне, так что даже высокопоставленные гости ей сочувствовали и прослезились. Султан Абдул-Семит — так тот собственноглазно всплакнул о своих погубленных сыновьях. А королева-девственница Бритни Спирс — та вообще рыдала в объятиях Восьмирамиды, полагая себя точно такой же скорбной вдовицей. Вместе с Патифон Финадеичем она хоронила и свою последнюю надежду выйти замуж. Британская владычица слегка утешилась, когда ей преподнесли свадебную драгоценную телогрейку. Изроняли скупые слезы порубежные гетманы и магнаты, нунции и легаты, кардиналы и епископы ватиканские. Они теперь были в Европе и за королей, и за герцогов, и за графов.
Прибыл, чего никак уж не ждали, и сам Князь Мира Сего, Сын Папы, Кесарь Ватиканский. Охраны с ним было немного, да и та состояла из швейцарских кретинов и верного Микелотто, рыцаря клинка и пинка.
Жёны и девы ерусланские сочли Чезаре Борджа красавчиком.
— А что не плачет, не рыдает — так с чего ему горевать? — рассуждали они. — Наш Патифон Финадеич ему никто, у Кесаря-дролюшки своё горе: Папа-то у него и жить не живёт, и помирать не помирает.
— А кто это у него на плече, что за тварь?
— Не тварь, дурища, а Внук Святой! Беленький!
Чезаре Борджа и в самом деле не горевал, а уж по Папе тем более.
Когда верный Микелотто нашёл наконец в ерусланских лесах таинственного юношу-лиса, Чезаре отнюдь не приблизил претендента к себе, он понимал, что ерусланский народ нипочём не признает ватиканского выкормыша. Хватит и того, что его матушка находится всецело под его, Чезаре, влиянием.
Липунюшка и вправду воспитывался в ерусланских понятиях при дворе порубежного гетмана Прищибейко. А вот сам гетман давно принадлежал Кесарю со всеми потрохами. Гетман втайне надеялся выдать за будущего государя Еруслании свою дочь Параску. Она даже встречалась со своим суженым у фонтана, но впечатления на Липунюшку не произвела, поскольку не была ни рыжей, ни косоглазой. Ну да ничего, думал гетман, всё ешё впереди.
Сам Липунюшка, несмотря на хитрость свою и коварство, чувствовал себя среди людей неважно, временами взлаивал, норовил спать под кроватью, продолжал по привычке воровать кур и поедать их живьём. Даже встреча у фонтана не достигла своей цели только потому, что из розария некстати выгребся павлин. Липунюшка задавил и павлина, а бедная Параска в ужасе убежала, бросив загодя принесённую перину.
Восьмирамиду Акулишну Липунюшка называл матушкой лишь при людях, а наедине с родительницей поминал совсем другую матушку. И бабушку. О ней, старой Синтетюрихе, он тосковал ужасно, хотя и помнил, что в самый трудный час она придёт к нему на помощь — надо только сказать трижды верные слова.
Амнистии Липунюшка покуда не объявил, потому что и слова такого не ведал. Правда, узников выпустили в оковах на смотровую площадку башни — полюбоваться на похороны, так что они даже оказались в выигрыше по сравнению с прочими зрителями, пусть и венценосными — тем достался только площадной помост, да и то не больно высокий.
Узников, правда, вывели не всех...
Гроб с телом Патифон Финадеича стоял перед помостом на двух табуретках. В головах у него убивалась Восьмирамида Акулишна, в ногах — королева-девственница Бритни Спирс. Британская самодержица до пояса была в трауре и под чёрной вуалью, успешно заменявшей телогрейку, а ниже пояса в каких-то синих, в обтяжку, портах. Обтянутое синими портами ерусланцам сильного пола сильно понравилось.
Первым взял слово Чезаре Борджа, и никто не возразил.
— Прощай, мой бедный царственный друг, — начал он по-еруслански.
В толпе одобрительно зашумели. Папин Сын прекрасно понимал — не приглянись он этой толпе дикарей — затопчут и не посмотрят, что Князь Мира Сего! Потом-то он, конечно, оживёт, но всё равно неприятный осадок останется.
— При тебе, — продолжал меж тем ватиканский владыка, — Великая Тартария стала воистину Великой! Ты верно служил своему народу! Ты принял державу с деревянной сохой, а оставил с каменным топором! В окне твоего дворца всю ночь не гас огонёк как знак твоих неустанных трудов на благо своей державы. Одной рукой ты карал врагов, а другой возводил свой Канале Гранде — неслыханное в мире сооружение, достойное египетских пирамид. Когда ты входил в зал моего придворного Совета Европы, то сильные мира сего вставали в знак почтения — даже парализованный кардинал де Аксинья! Ты заставил считаться с собой даже меня! Меня, который... — тут Чезаре Борджа закашлялся, поняв, что перегнул палку, да и Внук Святой предупредительно вонзил свои коготки в плечо. — ...который всегда был твоим верным другом и братом! Между нами, не скрою, были трения и разногласия, как случается в любой семье, даже в семье народов. Но зато при тебе в мире был порядок. Покойся с миром, дорогой товарищ по власти! Заклинаю всех дьяволов преисподней, чтобы они были к тебе милостивы, водили к тучным пажитям и чистым источникам вод... «Откуда бы там взяться пажитям да источникам?» — усмехнулся он про себя ещё и тому, как ловко и богохульно ввернул в свою речь эти слова.
— ...и чтобы нежное дьявольское пение сопровождало тебя повсюду! — закончил наконец Папин Сын.
Швейцарские кретины, взяв алебарды под мышку, захлопали в ладоши. Ерусланцы такого обычая не знали и потому оконфузились, стали было кричать здравицы покойному, но оконфузились ещё сильнее.
Лука с изумлением увидел, что сходить Кесарю помогают не кто иные, как предатели-панычи! Вон как возвысились!
Следующим был султан Абдул-Семит.
— О ты, неверная соба... — начал было он, но вовремя опомнился от пинка сапогом. Пинок принадлежал, ясно. Папиному Сыну.
— О ты, неверная и жестокая судьба! О приятель Солнца и близкий родственник Луны! Вот и к тебе пришла Разгонятельница Собраний и Прекратительница Наслаждений! Вот и ты вошёл в чертоги Пророка Басура как герой и победитель, и к твоим услугам будут прекраснейшие юноши, ароматнейшие дурианы, перебродившее кокосовое молоко и афганский гашиш превосходной очистки! Ты будешь упиваться муками своих врагов, как упивался ими при жизни! Ты будешь охотиться на серн и тигриц, покоряя их своей мужеской воле! Пророк Басур посадит тебя у сердца своего, а может быть, даже уступит тебе своё место!
«Жди, жди, неверный пёс! — думал султан. — Уже сейчас ты, тысячекратно размноженный, горишь в тысяче огней и испытываешь боль тысячи человек! Проклятье, как чувствительно пнул меня этот султан всех шайтанов, мерзкий Даджжаль!»
— Настанет день, и мы встретимся с тобой в чертогах Басура, забудем все мелкие распри и станем вкушать мёд и нектар!
Басурман ерусланцы не любили, но не так сильно, как ватиканцев, так что султан заслужил даже некоторое одобрение.
А ветхий старичок, бывший на этот день микрополитом Ерусланским, лишь и смог выдавить:
— Паки, паки... Иже херувимы... Житие мое... И зарыдал.
И все зарыдали. Вот что значит найти верные слова!
Наконец настала очередь наследника. Языком Липунюшка владел довольно погано. Правда, речь его сочинил сам Кесарь, только записана она была хоть по-еруслански, но латинскими буквами. Даже хорошо грамотный человек не сумеет с ходу прочитать...
— Смерть вырвала... — произнёс он лающим голосом и замолчал, а достать его пинком Папин Сын не смог — мешала туша султана.
Царевич — да какой царевич, уже законный царь! — собрался с силами, но сумел только повторить:
— Смерть вырвала...
Тут Лука не выдержал, словно на лекции, бывало. И про амнистию даже забыл!
— Это как же надо жизнь прожить, чтобы даже Смерть — и ту вырвало! — вскричал он зычным своим голосом, повергавшим в трепет бывшую шайку.
С минуту ещё длилось онемение толпы, а потом раздался такой хохот, что не только вороны, но и Внук Святой в страхе взмыли в воздух.
Хохотал даже Князь Мира Сего.
ГЛАВА 21
Поминки в Еруслании зачастую переходят в гулянку, а иногда, местами, даже в свадьбу. Правда, собачью.
О чём шли разговоры в застолье, молодой царь не помнил совершенно. Потому что к людской жизни его приготовили не до конца. Ни старой Синтетюрихе, ни гетману Пришибейко не пришло в голову познакомить питомца с зеленым вином и с тем действием, которое оно оказывает. Ему ни разу в жизни не подносили даже малого стаканчика.
Очнулся Липунюшка только на третий день, когда отгремели все поминальные речи, отзвучали все здравицы и отъехали все гости.
Бедный лисёнок остался наедине с огромной державой и огромным похмельем.
— Мама, мама! — позвал он.
Но не ткнулся привычно ему в щеку холодный носик, не погладила по волосам жилистая коричневая рука. Будила его, грубо теребя, совершенно посторонняя женщина — родная мать Восьмирамида Акулишна. По бокам её стояли, гнусно ухмыляясь, Тремба и Недашковский.
— Поднимайся, сынуля, — мрачно сказала Восьмирамида Акулишна. — Пора дела сдавать.
Восьмирамида Акулишна была одновременно и красивая, и страшная. Живи она в другое время и в Настоящем мире, про неё непременно сказали бы: «Вот оно, звериное лицо феминизма!»
Но здесь сказать такое было некому.
— Я царь или не царь? — поинтересовался Липунюшка из-под одеяла.
— Пока царь, — загадочно сказала Восьмирамида. — А там посмотрим.
— Пану Липунюшке ничего не угрожает! — поспешно утешил Тремба.
— Пан Липунюшка находится под непосредственным покровительством Кесаря! — добавил Недашковский.
Липунюшка с ужасом вспомнил всепроникающие зелёные глаза своего соседа за столом. О чём-то они с Кесарем весело спорили... Только вот о чём?
И ещё одно вспомнил Липунюшка — то, что постоянно твердила ему ведьма Синтетюриха:
— Бойся Кесаря! Не верь ни единому его слову! Правь так же, как прежний царь правил! Прикинься дурачком! Пусть он сам тебе поверит! А дальнейшее тебе лисье чутьё подскажет...
Пока чутьё ничего ему не подсказывало, а в голове гремели пушки, а во рту ночевали кошки.
— Как всё славно сложилось-то, сынуля! — продолжала Восьмирамида. — Не бойся, Кесарь тебя не тронет. Он хороший, добрый! Вон какие словеса ласковые про Патифошку сплетал! Ты сиди пока себе на троне, а править буду я. Я это очень хорошо умею...
Государственное устройство Липунюшке при дворе гетмана объяснили со знанием дела и даже дали денек погосподствовать при гетмановской вотчине. Он теперь знал, как следует наказывать нерадивых слуг, понимал, что следует соблюдать всяческие договоры, пакты, ордонансы и соглашения до тех пор, покуда не придёт час их нарушить.
Лисья натура велела ему покуда слушать нелюбимую чужую тётку.
— Лекаря... — прохрипел младой наследник престола Ерусланского.
— Не сдохнешь, — сказала мама.
— С нами всегда так бывает! — уверили панычи. — И ничего — живы!
— Вон отсюда, холопы! — приказал Липунюшка.
— Ха, — ответила Восьмирамида. — Нашёл холопов! Я регентша есмь, а се — нунции, сиречь легаты кесаревы. Мы и сами тебя отсюда попросить горазды...
Липунюшка высунул голову на белый свет В царской опочивальне было душно и смрадно. Стражники у двери лупили зенки, но в разговор высокий, конечно, не вмешивались.
— Поднимайся, — продолжала мама. — Пора суд вершить праведный.
— Над кем? — не понял царь.
— Да над теми, кто погубил батюшку твоего названого, Биронушку милого...
Лиса, конечно, не волк, но лошади их тоже не любят. Заодно с лошадьми невзлюбил пасынка и Бирон, всяко его шпынял, отнимал пойманных кур и даже стегал арапником.
— Вели бросить в темницу боярина Лягушату да банкира Филькинштейна! — распорядилась мама. — А потом — на кол их!
Тут лисья натура начала действовать. Липунюшка сполз с кровати, ласково обнял маму, потом резко её оттолкнул и бросился к стражникам.
— Хватайте её! — приказал он. — Мама, мама! Что-то я не помню руки твои, хотя вроде и должен!
— Да как вы... — начала Восьмирамида Акулишна, но стражники словно бы ждали такого приказа всю жизнь. Как ни билась, ни орала возможная регентша, а скрутили её, выпихали за дверь и потащили, а куда — стражникам виднее.
— Теперь их, — кивнул царь на панычей. Панычи в ужасе прижались друг к дружке.
— Нас нельзя! Мы священны и неприкосновенны! Договоры должно соблюдать!
Стражники вопросительно посмотрели на владыку.
— Ступайте к дверям и никого не пускайте, — распорядился Липунюшка. — Да велите найти боярина этого... и второго, кого она сказала...
Выглядел царь не по-царски: ночная рубаха вся в пятнах, глазки мутные и глядят вообще не пойми куда.
— И что мне с вами делать? — спросил он у панычей.
Перед волком лиса трепещет, но не перед гусями же! И прикидываться косноязычным дурачком было уже не перед кем...
Панычи явно растерялись.
— Н-надо выполнять уговор, — вымолвил наконец Тремба.
— Пора надошла, — уточнил Недашковский.
— Какой уговор?
— А тот самый, — сказал Тремба, — который вашамосць с Кесарем подписать изволили...
— Да ничего я не подписывал, — решительно заявил Липунюшка.
В голове у него прояснилось, и он понял, что угодил в какой-то капкан. Лисовин в таких случаях отгрызает себе лапу и умирает обескровленный, но свободный.
Царю отгрызать было нечего.
— Ничего я не подписывал. — повторил он.
— А это что? — и Недашковский вытащил из-под рясы, сверкнув лиловыми чулками, толстый свиток.
На самом-то деле Липунюшка читать умел очень даже неплохо — и по-еруслански, и по-итальянски. Синтетюриха постаралась. Это было весьма кстати, потому что уговор был составлен на двух языках. И подпись свою Липунюшка доподлинно признал — недаром столько раз упражнялся. Но ведь не подписывал же!
— Подписывал, подписывал! — заверил его Тремба. — На второй день поминок.
Царь-лисовин попробовал собрать разбегающиеся перед глазами буквы.
— Вашамосць может не читать, — сказал Тремба — На словах будет понятней. Оказалось, что бедный Липунюшка спьяну и сдуру заявил за столом, что в Еруслании, стараниями батюшки Патифона и при его, Липунюшки, самом деятельном участии наведён такой образцовый порядок, организовано такое правовое пространство, что невинная девушка с мешком золота пройдёт всю державу, не утратив при этом ни золота, ни невинности. То же самое касается и владений Кесаря, где порядок торжествует по определению. А коли пропадёт хоть одна монетка или не соблюдено будет девство, то он, Липунюшка Патифоныч, государь царь и великий князь Всея Великия, Малыя, Белыя и Пушистыя Еруслании, по доброй воле отдаёт державу свою под начало Светлейшего Кесаря, Князя Мира Сего.
Ежели же означенная девушка пребудет благополучна и непорушена, то Светлейший Кесарь не только откажется от всяких притязаний на Ерусланию, но даже прибавит к ней от щедрот своих целых три города за пределами Великой Тартарии — Плюхнув, Трахнув и Вшистко Едно.
— Так нечестно... — в ужасе прошептал начинающий царь.
— Честно-честно! — загалдели панычи. — Вот и подпись, и печать, и свидетели руку приложили — султан басурманский и королева британская! А епископам с аббатами и счёту нет! Мы же будем осуществлять международное наблюдение — и всё то в ордонансе прописано!
Голова у Липунюшки продолжала болеть, но резко прояснилась.
— Ступайте с миром, — сказал он панычам. — Дальше моё дело.
— Девственница должна отправиться в путь не позже Вальпургиевой ночи! — напомнил Тремба.
Не прощаясь, панычи гордо вскинули небольшие свои головки и плавно пошли к дверям. В дверях они дерзко растолкали плечами стражников.
Липунюшка, оставшись наедине со страшным свитком, долго и внимательно изучал его.
Он попал в капкан — и даже не одной, а всеми четырьмя лапами.
Можно было бы, конечно, прикинуться лисовином и бежать в лес. Но бежать, придётся через весь дворец, более того — через весь город, а в городе полным-полно собак, до которых собачья почта уже давно довела сообщения их сельских собратьев о нахальной рыжехвостой зверюшке...
Да и жить царём, не считая похмелья, было совсем неплохо. К этому его Синтетюриха и готовила.
«Выкручусь! — решил Липунюшка. — Всегда выкручивался. Люди слишком много о себе воображают».
Если бы ему сейчас перекинуться в лиса, то получился бы не лис, а седой песец.
— Ну, где там эти... — сказал он. — Зовите. Требую.
ГЛАВА 22
Ближний боярин Лягушата Исполатьевич Краснодевкин-Небитый был старый опытный царедворец. Он крепко приложил в своё время руку в деле устранения царя Финадея, но ухитрился при этом не оставить ни малейшего следа. Более того, он был в большом доверии у свежепогребенного Патифона, он даже бороду свою сумел приспособить к царским капризам — она у него была словно бы выдвижная: в нужный момент исчезала и вновь вырастала. И никаких чужих волос, никакого клея! Больно, правда, было, ну да можно и потерпеть.
«Переживу и этого дурачка», — думал боярин.
Придворный же банкир Филькинштейн был и не совсем банкир, и не очень-то Филькинштейн. Звали его Еропка Филькин и давал он деньги в рост. «Штейн», немецкий камень, он прибавил себе для звучности, чтобы походить на настоящего германского банкира. Заодно освоил и тройную итальянскую бухгалтерию, создав её ерусланский вариант.
Тройная ерусланская бухгалтерия заключалась в том, что всякая третья денежка из государевой казны отходила после ряда сложнейших, никому не понятных расчётов непосредственно к Еропке.. А Патифон Финадеич не уставал удивляться — куда это деньги уходят, в какую прорву?
Боярин Лягушата был облачён в бобровую шубу на соболях и с такими длинными рукавами, что волочились они по полу. Оттого Лягушата строго следил, чтобы полы во дворце всегда были чисто метены. Шапка у него была высотой в половину боярского роста и скрывала полную лысину. А волосы на бороде истончились от постоянного снования туда-сюда.
Филькинштейн отличался долговязостью, постоянной бритостью, глаза прятал за стеклами очков и в разговоре постоянно глядел куда-то в сторону. Еропка был ещё далеко не стар, но на старость отложил ох как немало.
— Та-ак, — сказал им Липунюшка вместо ответного приветствия. — Во что же это вы меня втянули, козлы?
Лисы-прикидчики, как и любая нечисть, считают козла главнейшим своим врагом.
— Не козли нас, надёжа-государь! — взмолился боярин. — Что же мы могли поделать при этом изверге-Кесаре? Его бы сто лет сюда не пускать, да не моги: положено! Европейский Совет, общественное мнение! Его бы, по совести, зарезать, да и вся недолга! Он же нас к тебе близко не подпускал. Да и матушка твоя...
— Не мать она мне! Не мать, а преступная детоубийца! — вскричал царь.
— Это так, — согласился банкир. — Но, эччеленца, мы действительно были бессильны. Да и зарезать Кесаря невозможно, я про него знаю достаточно много. И помешать подписанию ордонанса я никак не мог: следил, чтобы гости не утащили чего-нибудь из посуды. Кстати, эччеленца, вы знаете, что пропили на поминках всю государственную казну? Да к тому же щедро одарили гостей?
— Как? Ещё и казну? — Липунюшка схватился за больную голову.
— Поправься, батюшка! — спохватился боярин Лягушата и достал из рукава веницейского стекла штоф.
Царь поглядел на посудину с отвращением.
— Именно! — хором сказали банкир и боярин. Липунюшка принял штоф обеими руками, глотнул, давясь, и прислушался.
— Ловко вы... устроились, — сказал он наконец, вовремя опустив слово «люди».
Филькинштейн тем временем внимательно изучал содержание свитка, даже на двух языках, чтобы не было двусмысленностей.
— Э сэмпре бене, — сказал он. — Я бы такого не подписал в любом состоянии. Но три города тоже не баран начхал. Хотя договор, конечно, неравноправный. Но мы не можем и признать его юридически ничтожным...
— Ну так ищите девку, наполняйте мешок! — раздражённо сказал царь. — И пусть отправляется...
— Эччеленца, но ведь она даже из дворца выйти не успеет...