Спасти человека. Лучшая фантастика 2016 (сборник) Дивов Олег
Он вспоминает про свой архивчик из Центра школьного тестирования – записи, сделанные с мозга дюжины десятилетних мальчишек. Их легкие шаги. Их возбуждение от того, что вокруг происходит что-то новое. Их желание трогать мыслесканер, вертеть его вокруг своей головы. Их рвущиеся с языка вопросы. И само это ощущение быть ребенком в толпе других возбужденных детей – толкаться, тянуть шею, ощущать чужие острые локти, запах чужого молодого пота.
– Их мысли, – зажмурившись, продолжает Липаш, – ясные, быстрые, чистые и фантастические. Они все время фантазируют. Когда они смотрят на вещь, она говорит с ними сразу на десяти языках. Они превращают… – его голос вздрагивает, – они превращают все что угодно во все что угодно.
Какой интерес и трепет вызывают у школьников ученые, столпившие за пультом. Как роятся в детском разуме вопросы. И какие это вопросы. Липаш помнил, что его поразила ясность, с которой дети понимают статус и возможности взрослых. Они выбирали, о чем спросить, делали свои вопросы проще, чем те были на самом деле, – как будто они жалели взрослых, как будто ясно знали, что души взрослых заторможены и наполовину мертвы. И при этом – вот парадокс – они знали, что взрослые чем-то стали. Чем-то законченным. И из-за этого они завидовали взрослым, завидовали долгой жизни.
– То есть помимо извращенного сексуального удовольствия вы получали удовольствие, подобное наркотическому, наслаждаясь измененным способом видения мира?
– Да, – обессиленно соглашается Липаш.
– Дегора Липаш, мы благодарны вам за содействие, – говорит старший судья. – Теперь суд видит, что вы причинили себе непоправимый ущерб. В вашем случае лечить одну только сексуальную девиацию бесполезно. Ваша личность будет полностью стерта.
К своему удивлению, Липаш ощущает волну покоя. Они не станут его переделывать. Он умрет, будучи собой, уйдет в свои сны. И может быть, мяч снова будет у него в руках.
* * *
Сгустилась темнота. Зал заседаний исчез. Больше нет потной кожи, страха, складок жирного тела. Но есть тошнота – Квуп ощущал ее совершенно отчетливо, и она была в десять раз сильнее, чем после первого сеанса.
Кресла раскрылись. Квуп и его друзья снова оказались в своих телах и в своем мире. Снахт спал, положил голову на пульт, – и это должно было означать, что прошло ужасно много времени.
– Ублюдок безответственный, – успел сказать Квуп. А потом они все – он сам, Ула, Ирвич, Ваки – повалились со своих кресел и начали блевать. Рвотный спазм был изматывающим, но освобождающим, как будто с каждым спазмом пищевода в них возвращалась жизнь. Между приступами рвоты Ирвич всхлипнул, и Квуп понял, что его друг плачет. Он позавидовал, потому что сам в эту минуту плакать не мог. Стоя на четвереньках и обоняя зловонное содержимое своего желудка, он смотрел на свет за окном – на далекую пламенеющую полосу горизонта.
– Никогда больше… – прохрипел Ваки. Всхлипы Ирвича затихали. Квуп, шатаясь, поднялся на ноги, посмотрел на остальных и на мерцающую экранами машину. Теперь она казалась ему гнездом кошмаров.
– Пойдем отсюда, – позвал он.
– Не могу, – еле слышно ответила Ула.
Квуп помог ей подняться. Они вышли в коридор. На мягких пакетах дремали угомонившиеся энцефало-нарики. Музыка больше не играла. В полной тишине подростки дошли до лестницы, спустились на пролет вниз и остановились у большого полуразбитого окна.
Квуп думал о своих родителях и о вредном преподавателе новой теории пространства. Взрослые… Они все время ошибались, жили в путаном, несовершенном мире. Они были медлительными, вечно усталыми и глубоко несчастными внутри. Они тиранили детей и подростков только потому, что те их обгоняли.
Квуп ощутил, как его ненависть уходит. На ее месте осталась только боль. Он даже захотел сделать что-нибудь доброе: возможно, написать письмо через уличный терминал – дать родителям весточку о себе.
– Лучше бы это был убийца, – потерянно сказал Ваки, – а то у меня в голове теперь след этого трахнутого задрота…
– Убийца тоже был бы взрослым, – возразила Ула.
Ваки не стал спорить.
Всходило солнце. В его лучах купол Нового Города изменил цвет и окрасился в бледно-голубые тона. Старый мир спал, его огни погасли, а проваленные крыши зданий серебрились битым стеклом. По дну улиц-ущелий стелился серый смог.
– И что же нам делать, – тихо спросил Квуп, – если мы тоже растем и должны будем стать взрослыми?
– Не обязательно такими, как этот… – пробормотал Ирвич.
Квуп покачал головой. Никто не переспросил, что он имеет в виду. Ула молча смотрела вниз, на пустынную Площадь Правосудия, – как будто оценивала возможность смертельного прыжка.
Майк Гелприн
Мертвые, неживые
Не в духе Аникей с самого утра, к полудню непрестанным брюзжанием он выбивает-таки меня из обычной апатии.
– Ты вот что, Аника-воин, – в сердцах говорю я. – Надоело тебе – ступай за пригорок, там…
Договорить я не успеваю. На вершину размолотого войной холма, который мы называем пригорком и вид на который за три года набил нам оскомину, выползает…
«Переход в режим «А». Переход завершен, режим «А» установлен. Идентификация цели: самоходная пусковая установка типа «Камикадзе». Расстояние до цели: тысяча восемьсот метров, скорость два и шесть метров в секунду. Наведение на цель: наведение завершено, упреждение треть фигуры. Огонь! Переход в режим «Ч». Переход завершен, режим «Ч» установлен. Конец атаки».
«Камикадзе» не хочет умирать. От него мало что осталось – искромсанный лазерными ударами корпус мертв, ходовая разбита. Но в черном бронированном нутре «Камикадзе» живут еще уцелевшие автономные системы наведения, и он трудно и неуклюже ворочается на склоне пригорка в десяти метрах от вершины, которую пятью секундами раньше перевалил.
– Добить надо, – угрюмо говорит Аникей.
Он обесточивает лазер и выставляет на малую мощность аннигилятор. В режим «А» он не переключается: уничтожить неподвижную цель можно и дедовским способом. Секунду спустя вспышка накрывает «Камикадзе», дыбится бурыми клубами сдобренная атомами металлов земляная взвесь. Потом она оседает – на этот раз от «Камикадзе» не остается ничего, если не брать в расчет глотнувшую со склона кус земли коническую воронку.
– Что-то они зачастили, – бурчит Аникей. – И в основном одиночками прут.
«Камикадзе» и в самом деле зачастили: за последний месяц мы вдвоем подбили шесть штук. И действительно, только раз прикончили сразу пару – остальных испепелили поодиночке. То ли дело танки – что тяжелые «Самураи», что легкие «Ниндзя». Эти обычно атакуют скопом или, как поговаривает Сержант, гуртом.
Сержанта мы не то чтобы не любим – недолюбливаем. До войны был он то ли фермером, то ли агрономом, то ли другим каким пейзанином, и его дотошная хозяйственность сидит у нас в потрохах. Я мысленно усмехаюсь – именно в потрохах, а не в печенках, потому что никаких печенок у нас нет, зато потрохов – хоть отбавляй.
– Ну, что, Аника-воин, – подначиваю я Аникея, – тебе понравилось, как он сдох? Косорылые, если через пригорок махнешь, с тобой поступят тем же макаром.
Аникей не отвечает, и до вечера мы сидим на позициях в молчании. Говорить, собственно, не о чем – за три года мы переговорили обо всем. Общих тем, впрочем, было немного, да и откуда им взяться, если Аникушка до войны драл глотку в микрофон в кабацком ансамбле, а я учительствовал в гимназии.
За три года косорылые не продвинулись на нашем участке ни на микрон. Мы, впрочем, тоже. Странная идет война, глупая какая-то, что ли. Сержант говорит, что позиционная, и на других участках, мол, дела обстоят так же, как у нас. Где они, эти другие участки, мы не знаем, а положение дел нас с Аникушкой устраивает. Он, правда, в последнее время хандрит, но ничего, у меня тоже было, пройдет.
Сержант является, когда солнце седлает западный горизонт.
– Ну, что, аннигиляшки хреновы, – приветствует нас Сержант и выдает дежурную шутку: – На металлолом не пора еще? Гы-гы-гы.
– Пошел ты, – напутствует начальство Аникей. – Неизвестно, кого из нас раньше переплавят.
– Тоже верно, – соглашается Сержант. – Ну, радуйтесь, что ли, вояки, мать вашу в дышло. Грядет вам пополнение в количестве одной штуки.
– Какое еще пополнение? – Я изумлен. – Нас тут и так уже двое, явный перебор, от скуки мухи дохнут.
Насчет мух я, конечно, хватил – никаких мух в радиусе в пару сотен километров от позиций не осталось, а если залетит вдруг какая – сразу помрет, и не от скуки вовсе, а от радиации. Но зачем нам, бездельникам, пополнение, и вправду непонятно.
– Приказ Лейтенанта, – громыхает Сержант, – может, наступление ожидается. А может, нет, Лейтенанту виднее. Ладно, бывайте, что ли, пополнение я завтра с утра подгоню.
Сержант убирается по своим сержантским делам, и мы некоторое время молчим, каждый переваривает новость в одиночку. Пополнения ни разу за три года у нас не было. Даже в самом начале, едва мы заняли оборону и прорвавшиеся «Самураи» угробили Антипа, нашего третьего. С тех пор, правда, многое переменилось. Война не закончилась, но как бы затухла, что ли. То ли ресурсы с обеих сторон истощились, то ли готовит косорылое начальство какую-то пакость. А может, и наше заодно – на пакости любое начальство гораздо. Наше дело, впрочем, телячье: скажут подыхать, будем подыхать, тем более что нам не впервой.
– Андрюха, – уныло бубнит Аникей, – как думаешь, если война закончится, нам тоже конец?
Андрюха… Это не мое имя, да и не имя вообще. Андреями, Антипами, Антонами называют аннигиляторщиков, в просторечии – аннигиляшек. Так же, как летчиков кличут Лехами и Леньками, а артиллеристов – Артемами, Артурами и даже Аристархами. До войны меня звали Игорем, мама называла Игорьком, а Аленка, когда сердилась, – Горем, иногда даже Горем луковым. Мама погибла в первый же день войны – от моего родного города ничего не осталось. Я не знаю, жива ли Аленка, да мне лучше и не знать.
Что будет после войны, мы обычно не обсуждаем. Для нас – ничего хорошего, причем наверняка. Это потому что у нас узкая специализация: мы умеем только уничтожать и ни на что другое не годны. Начальству повезло больше: у Сержантов широкая функциональность, у Офицеров вообще универсальная, так что их можно перепрофилировать и использовать в мирных целях.
– Отбой, – говорю я вслух. – Давай спать. Вот закончится война, тогда и увидим. Если до тех пор уцелеем, конечно.
Сон в отличие от еды и питья нам необходим – он то немногое, что в нас осталось от человека. «Спят как убитые» – это про нас, и не в переносном смысле, а в самом что ни на есть прямом. Я ненавижу древние афоризмы. Интересно, какой умник первым додумался до идиотской фразы «двум смертям не бывать».
«Переход в режим «А». Переход завершен: режим «А» установлен. Отключение Ч-сознания: Ч-сознание отключено».
* * *
Просыпаемся мы одновременно – автоматика инициирует режим «Ч» по всему фронту. Происходит это каждый день, если, конечно, не было досрочного пробуждения личного состава по тревоге. Мы не здороваемся – желать друг другу здоровья нелепо. Никаких изменений в окружающем пейзаже за ночь не произошло: перед глазами – так мы называем встроенную в нас оптику – та же самая однообразная, выжженная ядерными ударами равнина. Передовая тянется с севера на юг извилистой зазубренной полосой, образованной отрытыми в земле траншеями в два моих роста, а значит, в четыре человеческих. Сосед слева – танковый батальон «Варяг», сосед справа – ракетный комплекс «Возмездие». В тылу – управленческие структуры, там тоже траншеи, только разветвленные, а все вместе, включая нас, называется укрепрайоном номер восемь.
Пополнение прибывает, едва солнечный желток проклевывается из-за вершины пригорка. Подгоняемый Сержантом, из тыла к передовой ползет наш с Аникушкой близнец, боевой самоходный аннигилятор, биомеханическая система «АН-11У». Съемная гусеничная ходовая часть, массивный трапецеидальный корпус, две пары верхних конечностей, пара рудиментарных нижних и квадратная уродливая башка. В ней, в самых недрах, в титановой черепной коробке, и находится то, что некогда было человеческим мозгом, а ныне стало основной, управляющей частью биомеханической системы, когда та функционирует в режиме «Ч», человеческом.
Мы – мертвы, каждый из нас, от рядового до генералиссимуса. Я загнулся от лучевой болезни в госпитале. Аникей погиб, придавленный рухнувшей железобетонной балкой в бомбоубежище. Сержант горел заживо и, несмотря на многочисленные пересадки кожи, не выжил. Лейтенант…
Я обрываю воспоминания. Нет разницы, кто, когда и как врезал дуба. Каждый из нас за несколько минут до кончины согласился на вторую жизнь, посмертную. Если, конечно, наше теперешнее существование можно назвать жизнью.
Мы – киборги. Неприхотливые, стойкие, нечувствительные к радиации идеальные солдаты. До войны биомеханические системы были запрещены как антигуманные. С ее началом понятие «гуманизм» отошло в прошлое. Мы – принявшая на себя удар дохлятина, остановившие экспансию мертвецы, – уродливыми корпусами прикрыли живых.
Три с половиной года назад нелепый, дурацкий конфликт на крошечном, затерянном в океане ничейном островке перерос в вооруженное столкновение. Это мы знаем из последних радио– и телепередач мирного времени. Что произошло потом – неизвестно. Для нас столкновение обернулось массированным ядерным ударом по восточным территориям. О вступлении в войну третьих стран я узнал, уже будучи мертвым.
Косорылые оказались оперативнее нас. Их биомеханические орды вторглись на нашу землю уже через месяц после первых бомбардировок. Орды беспрепятственно двинулись по безжизненной территории в глубь страны, и остановить их, а потом и отбросить удалось лишь на подступах к горному хребту, перевалить который косорылые пытались отчаянно, но сделать это мы им не дали. Пара месяцев прошла в непрерывных боях, потом фронт стабилизировался, и вот уже три года наша линия обороны жмется к горным подножиям, протянутая вдоль хребта от северного океанского побережья до южных равнин.
– Ну что, аннигиляшки, на металлолом не пора еще? – приветствует нас дежурной шуткой Сержант. – Знакомьтесь. Этого урода зовут Андреем, того – Аникеем. А это…
– Анна, – прерывает Сержанта новый киборг. – Но лучше Анка.
Если бы у нас с Аникушкой были глаза, мы бы, наверное, переглянулись. О женщинах-киборгах мы не слыхали. О бывших, разумеется, женщинах. О покойницах.
– Анка-лучеметчица, – острит Сержант, тыча манипулятором в Анкину пару конечностей со встроенными лазерами, такими же, как у нас. – Гы-гы-гы. Детей тут только не нарожайте, жмурики.
* * *
– Перевели с Южного фронта, – говорит Анка, когда Сержант, вволю нахохмившись, укатывает наконец прочь.
– Почему? – спрашивает Аникей. – Проштрафилась?
– Сам ты проштрафился, – огрызается Анка. – Нам не докладывали, но похоже, на Южном фронте произошла передислокация.
– В каком смысле передислокация? – уточняю я.
– Понятия не имею. Но ходили слухи, что на юге с косорылыми вот-вот подпишут мир.
С минуту мы молчим. Мир для нас – абстракция, нечто неуютное и опасное. Гораздо более опасное, чем локальный прорыв или даже массированная атака. Потому что с наступлением мира мы станем не нужны.
– Располагайся, – прерывает молчание Аникей. – Видишь тот пригорок? Они обычно лезут оттуда. Правда, в последнее время редко.
Не проходит и получаса, как в опровержение его слов через вершину пригорка переваливают сразу полдюжины «Самураев», и начинается пальба.
Мы не помним, что делаем, когда находимся в режиме «А», автоматическом. Мы видим только итог наших действий. И еще можем прочитать протокол – непрерывную цепь команд и результатов их исполнения.
– Вот это да, – говорю я, ознакомившись с протоколом после подавления вылазки.
Присвистнуть в нынешнем состоянии я не способен, варьировать тембр голоса тоже, так что восхищение и уважение приходится передавать словами. Из шести целей четыре поражены Анкой, нам с Аникушкой досталось по одной.
– Ты что, снайпер? – спрашивает Аникей.
– Хуже. – Голос у Анки ничем не отличается от наших, такой же механический и бесцветный. – Модифицированная модель, по пути с Южного фронта прошла через апгрейд.
– Почему же тогда «хуже»? – интересуюсь я.
– Потом расскажу. Что, если я немного посплю?
Спать в дневное время не положено по Уставу, но на Уставы мы класть хотели. Несмотря на то что штуковина, которую кладут, у нас отсутствует. Минуту спустя Анка переходит в режим «А», и мы с Аникеем откатываемся от нее на полсотни метров, чтобы не разбудить болтовней.
– Как тебе она? – спрашиваю я.
Аникушка машет левым лазерным манипулятором.
– Знаешь, что я сейчас делаю? – вопросом на вопрос отвечает он.
– Что же?
– Плачу. Они не должны были присылать бабу. Я ведь уже почти забыл, что, по сути, кастрат.
* * *
– Мне подчистили посмертную память, – говорит Анка за час до отбоя. – Раньше я помнила все. Теперь только то, что было до того, как умерла.
– Почему подчистили? – спрашиваю я.
– Мою психику нашли неудовлетворительной. У меня были срывы. Это я знаю точно, но теперь не помню, из-за чего. И что было на Южном фронте, почти не помню.
Я совершаю вертикальное движение квадратной башкой. Это кивок, он сопровождается лязгом от соприкосновения нижнего обреза моей металлической рожи с корпусом. Красавец, что говорить. Срывы бывают у многих: осознание того, что ты мертв, психической стабильности не способствует. Зачастую срывы заканчиваются по ту сторону пригорка, мы видим лишь их результат – поднимающиеся над вершиной клубы взвеси.
– А остальное, значит, помнишь? – допытывается Аникей. – Ну, детство там, школу, первый поцелуй под березой, первый перетрах под кустом.
– Какая тебе разница?
В механическом, лишенном выражения и эмоций Анкином голосе я тем не менее улавливаю неприязнь.
– Он не хотел тебя обидеть, – поспешно вмешиваюсь я. – У нас друг от друга секретов нет, поздно секретничать.
– Точно, – поддерживает меня Аникей. – Отсекретничались. Хочешь, расскажу, как я пацаном дрочил? Брат водил телок, а я подглядывал в портьерную прорезь, как он их дерет, и дрочил. А потом…
Аникушка внезапно разворачивается и катит по траншее прочь.
– Что с ним? – спрашивает Анка.
Я пожимаю сочленениями, от которых отходит верхняя пара конечностей.
– То же, что и со всеми, – поясняю я. – Не знаю, как там было у вас на Южном фронте…
– Я тоже не знаю, – перебивает Анка. – Вернее, не помню.
– Зато я все помню. Знаешь, я ненавижу косорылых. За то, что они со мной сделали, за то, что развязали войну, за то, что погибла мама, – за все. Но еще больше я ненавижу себя – то, что от меня осталось. Ненавижу, потому что по-прежнему думаю и чувствую, особенно потому что чувствую. Я держусь, давлю это в себе, заставляю себя не думать, не гневаться, не отчаиваться, не сопереживать. Но попробуй тут заставь, когда память сохранила то, что свойственно человеку. Честность, порядочность, чуткость, стыдливость…
– Мертвые сраму не имут, – говорит Анка. – Кем ты был до войны?
– Преподавал математику гимназистам.
– Надо же. – На пару секунд Анка замолкает. – А я училась в педагогическом. Не доучилась. Мне двадцать один. Было, – поправляется она. – А сейчас я даже не знаю, сколько мне – уже двадцать четыре или все еще двадцать один.
* * *
Наутро Аникушку отправляют в тыл на профилактику, мы с Анкой остаемся в траншее вдвоем.
– Знаешь, Андрей, – говорит она. – Вчера, когда этот спросил…
– Его зовут не «этот», а Аникей, – перебиваю я.
– Да, извини. Представляешь, у меня никого не было. Вообще. Даже не целовалась ни разу. Я была некрасивая, страшненькая, а потому стеснительная и робкая. Переживала ужасно.
– Зато теперь ты красавица, – отпускаю я сомнительную шутку. – Хоть сейчас замуж.
Анка не отвечает, и я чувствую себя неловко. Кладбищенский юморист, говорю я себе. Ослоумный кадавр. Некоторое время мы молчим, затем автоматика посылает в мозг сигнал тревоги.
«Переход в режим «А». Отмена: переход в режим «А» отменен».
– Наш, – говорит оставшаяся, как и я, в человеческом режиме Анка. – Это наш.
«Варяг», сминая гусеницами радиоактивную пыль, на полной гонит к пригорку. Никакая сила теперь не может ему помешать. Мертвый человек не хочет больше существовать, и обязать его к этому не вправе никто.
«Варяг» достигает подножия, взревывая, идет на подъем. У меня еще есть надежда, что он передумает – бывало, некоторые передумывали.
Он не передумывает. Полминуты спустя до нас доносится грохот взрыва. Аннигиляшки противника сократили счет.
– Как тебя звали на самом деле? – внезапно спрашивает Анка. – До войны.
– Игорем. А тебя?
– Только не смейся. Аней. Я была книжной девочкой, читала запоем и все подряд, играла на пианино, малевала натюрморты, в общем, вовсю готовилась к жизни старой девы. И совсем не думала умирать.
– Никто не думал. Я вот тоже ни сном ни духом.
Неожиданно я начинаю рассказывать о себе. Сам не знаю отчего: кому интересна история мертвого человека. Я рассказываю о маме, о заведшем новую семью отце, о чудом набранном проходном балле при поступлении в университет, об учебе, о первой безответной любви, а потом, в конце, об Аленке.
– Здорово, – говорит Анка, когда я умолкаю. – Ты часто о ней думаешь?
Я стараюсь не думать, отчаянно стараюсь забыть. Я не могу.
– Да, – признаюсь я. – Постоянно, подолгу и по много раз в день.
– Тяжко?
– Да. Тяжко.
– Может быть, тогда и тебе, – Анка поворачивается ко мне корпусом, – подчистить память?
– Нет, – отвечаю я. – Ни за что. Лучше уж на переплавку или за пригорок.
Память и ненависть – все, что у меня осталось. Я не откажусь от них, пока жив. Усмехаюсь мысленно: следует говорить «пока мертв».
* * *
Аникушка возвращается на третий день – с блестящим корпусом, новыми траками и на полную заряженными батареями.
– Ремонтники говорят, затевается что-то, – делится новостями Аникушка. – Они там к начальству ближе. Пополнение к нам поступило, говорят, по всему фронту. С Южного, которого, дескать, вообще больше нет.
– Как это больше нет? – подает голос Анка.
– Не знаю. Может быть, мы и вправду замирились там с косорылыми. А еще вчера понаехали какие-то шишки, из живых. Выряженные чуть ли не в лунные скафандры. Суют носы во все щели. В общем, наверняка что-то затевается.
Я пожимаю механическими сочленениями. Новостями нас не балуют, да нам они по большому счету и безразличны. Если ты давно умер, поневоле станешь безразличным к тому, что происходит в мире живых. Затевается, значит, затевается, мы тут для того и сидим, зарывшись в землю, чтобы участвовать в чужих затеях.
На следующий день на профилактику отправляюсь я. Сколько же траншей здесь отрыто, думаю я, пробираясь извилистыми петляющими ходами сообщения в тыл. А подземелий под ними еще больше: бункеров, складов, штабов, убежищ. Прямо-таки город мертвых, в буквальном смысле притом.
В тылу меня встречает Сержант, мы спускаемся в мастерские. Обыкновенно шумный и развязный, сегодня Сержант почему-то молчалив и серьезен. Я смотрю на него – верткого, тощего, вдвое меньше меня ростом, в разы более подвижного и маневренного.
– Что-то не так, Сержант? – спрашиваю я.
Он не отвечает. Сержант один на шесть или семь боевых расчетов, воинской специализации у него нет – стандартный киборг-универсал. Интересно, за какие заслуги его в Сержанты произвели.
– Ты вот что, Андрей, – говорит Сержант, когда двери мастерской разъезжаются перед нами. – Будут что спрашивать, отвечай: всем, мол, доволен. Для твоего же блага, понятно тебе?
– Нет, – удивляюсь я. – Непонятно. С чего бы это меня стали спрашивать?
Сержант останавливается в дверях.
– Ратмирку утром списали, – говорит он.
– Какого Ратмирку? Как списали? Куда?
– Ракетчика. Подчистую списали. Работяги говорят, с ним потолковал штатский. И все, спекся Ратмирка. Ладно, пошли.
До вечера три ремонтника обновляют мне износившиеся механические детали, затем меняют батареи. Я с ними почти не разговариваю, да особо и не о чем. Ремонтники такие же мертвяки, как и я, только почему-то угодившие вместо окопов в подземные мастерские.
На следующее утро я перемещаюсь в лабораторию. Здесь тестируют мои электронные модули, один за другим. Наблюдать собственное устройство на экранах довольно любопытно. В особенности впечатляют тянущиеся от черепной коробки по всему корпусу нейронные виброжгуты, похожие на расползающихся из норы змей.
Живой появляется, когда я уже полностью смонтирован, укомплектован и готов к отбытию. Наряд его напоминает мне не лунный скафандр, как Аникушке, а, скорее, водолазный костюм.
– Представьтесь, рядовой, – велит он.
Я называю свое прозвище, модель и перечисляю основные характеристики.
– Аннигилятор Андрей, – бубнит живой из-под похожего на водолазную маску намордника. – Скажите, аннигилятор, вы хотите жить?
Я подавляю внезапное желание его пристрелить. «Жить», неужели он не представляет, насколько этот глагол цинично звучит, когда речь идет о таких, как я.
– Никак нет, – отвечаю я, справившись со злостью. – Я не испытываю несбыточных желаний.
– Я имею в виду существовать, – поправляется живой. – Если бы вам предложили прекратить существование, что бы вы ответили?
– Я не имею права, – заученно отвечаю я. – Пока идет война, мой долг – защищать Родину. Я всем доволен, – поспешно добавляю я, вспомнив Сержанта. – Мое существование меня устраивает.
– Ну а если война закончится? Как вы видите свое будущее после войны?
– Никак не вижу, – честно признаюсь я. – На это у меня есть начальство.
– Хорошо, рядовой. Спасибо. Вы свободны.
* * *
– Андрей, – колесит ко мне Анка, едва я появляюсь на передовой. – Знаешь, я жутко рада.
– Чему рада? – автоматически переспрашиваю я.
– Да тебе же, дуралей. Я… Знаешь, я, наверное, соскучилась.
Будь у меня сердце, оно пропустило бы ритм, а может, наоборот, забилось бы сильнее. Еще я, по-видимому, покраснел бы от удовольствия, будь у меня хоть что-нибудь, способное краснеть. Сейчас же вместо всего этого я испытываю странное, неведомое доселе и неуютное чувство.
– Что новенького? – превозмогаю я это чувство.
– Ничего. Ни одного инцидента за двое суток. Андрюша, ты бы сказал этому своему…
– Что сказал?
Анка не отвечает, и я, обогнув ее, двигаюсь по траншее к тому месту, где застыл Аникей.
– Что тут у вас? – спрашиваю я. – Полаялись, что ли?
Десять минут спустя выясняется, что полаялись, и не раз. Что всякие фифы – такие же дохлячки, как остальные, но слова, видите ли, им не скажи. Что Аникушка не виноват, если у некоторых трупов отсутствуют не только половые признаки, но и чувство юмора. И что видал он таких напарниц там, где нам всем давно положено находиться, – в гробу.
– Травит один за другим пошлые анекдоты, – жалуется Анка часом позже. – Озабоченный покойник – это что-то запредельное. У меня такое впечатление, что, будь у него чем, он бы меня изнасиловал прямо тут, на позициях.
– Ну уж прямо-таки изнасиловал… – Я осекаюсь. Мне становится скверно, так скверно, как не было, пожалуй, никогда с тех пор, как я умер. Образ, который я зримо представил, чудовищен. Он отвратителен, ужасен, он попросту за гранью добра и зла. Совокупляющиеся киборги, трахающиеся мертвецы. Неживые, уродливые и злобные куклы, тщащиеся выдать себя за людей. Ничего более унизительного и горького я раньше не ощущал.
– Меня спросили сегодня, – наконец говорю я, – хочу ли я жить.
– Жить? – Анка лязгает металлическими сочленениями.
– Представь. Потом поправились: хочу ли, дескать, продолжать существование. Я ответил, что да. Сказал: всем доволен.
– И что?
– Знаешь, я подумал сейчас… Подумал, что раскаиваюсь в этом.
* * *
– Расскажи, как это бывает, Андрей.
– Что «это»?
– То самое, между мужчиной и женщиной. Я читала об этом, конечно, еще тогда, раньше. Но никогда не говорила, ни с кем.
Я молчу. Я ничего не хочу, не собираюсь рассказывать. Это постыдно для мертвеца – рассказывать о том, что бывает между живыми людьми. Сейчас я позову Аникушку, его дважды просить не надо.
Я не двигаюсь с места. Для нее это важно, понимаю вдруг я. Очень важно, она не стала бы иначе просить. Я начинаю рассказывать. Сначала косноязычно, запинаясь от дурацкой стыдливости, потом все более откровенно и, наконец, прямым текстом, не стесняясь в выражениях. Ловлю себя на том, что нарочито использую самые грубые и бесстыдные слова, ставшие абстрактными для меня и потому утратившие, потерявшие скверный, похабный смысл. Я замолкаю.
– Еще, – требует Анка.
– Достаточно, – отказываюсь я.
– Если бы мы были живы, ты проделал бы все это со мной?
У меня нет сердца. Нет души. Отчего же мне сейчас так больно и, главное, где?
– Да, – слышу я свой лишенный выражения механический голос. – Мы с тобой занимались бы этим и еще многим другим.
– Расскажи мне, – снова просит Анка. – Не говори больше «мужчина» и «женщина». Говори «я» и «ты».
* * *
Я, видимо, схожу с ума. А может быть, уже спятил. В редкие минуты просветления я ужасаюсь тому, о чем мы с Анкой говорим день за днем напролет. И в особенности тому, что, когда говорим, я забываю. О том, кто мы, зачем мы здесь, как выглядим и что нас ждет. Я забываю, что не человек. Что я – ничто и никто, ноль, заточенное в броню мертвое пушечное мясо.
Артобстрел начинается ночью, внезапно. Переключившись в режим «Ч», я не сразу даже понимаю, что это артобстрел, их не было целых три года.
– В убежище! – во все динамики кричит откуда-то слева Аникушка.
Мы скатываемся по аппарели в убежище. Наверху грохочут, ярятся взрывы, трясется над головами земля.
Артобстрел длится три часа кряду, затем обрывается – внезапно, разом, как и начался.
Входную дверь заклинило. Мы срываем ее с петель, аннигиляторным разрядом Аникей уничтожает образовавшийся за дверью завал. Один за другим мы спешим из убежища наружу.
Линии обороны больше нет, вместо траншей – развороченная, перелопаченная разрывами земля.
– Вот они, – раздается в ресивере голос, то ли Анкин, то ли Аникея – не знаю.
Они переваливают через вершину бугра одновременно – десятки, сотни «Самураев», «Ниндзя», «Камикадзе». С ходу они начинают палить по тому, что еще несколько часов назад было нашими позициями. По нам.
«Переход в режим «А». Переход завершен, режим «А» установлен. Идентификация цели: множественные наземные цели. Расстояние до ближайшей: тысяча шестьсот двадцать два метра, скорость четыре и четыре метра в секунду. Наведение на цель: наведение завершено, упреждение полфигуры. Огонь! Идентификация цели… Расстояние… Скорость… Наведение… Упреждение… Огонь! Идентификация цели…»
Я считываю этот протокол уже под землей. Я не понимаю, не знаю, что произошло наверху, и не знаю, как сюда попал.
– Артобстрел, – объясняет Анка. Она толкает меня перед собой куда-то вглубь и вниз, в темноту. – Они возобновили обстрел и накрыли и нас, и своих.
– Кто «они»? – не понимаю я.
– Косорылые. А может, и наши.
– Как это «наши»? – ужасаюсь я. – И где Аникей?
– Да так. Огонь был со всех сторон. Аникей убит, расщеплен на атомы. От обороны ничего не осталось, от наступающих тоже.
Я ошеломлен.
– А как же мы с тобой?..
