Измеряя мир Кельман Даниэль
Не в этой жизни, сказал Розе.
И тут выяснилось, что судно сбилось с курса. Никто не рассчитывал, что будет такой туман, у капитана не оказалось карты, и теперь непонятно, в какой стороне суша. Они кружили бесцельно, туман поглощал все звуки, даже шум моторов. Постепенно это становится опасно, сказал капитан, горючего хватит ненадолго, и если они ушли слишком далеко в море, то и сам Господь Бог им не поможет. Володин и капитан обнялись, некоторые профессора пропустили по последней чарочке, на пароходе воцарилось паническое настроение.
Розе прошел к Гумбольдту в носовую часть. Нужна помощь великого навигатора, без этого они погибнут.
И мы никогда не вернемся назад? спросил Гумбольдт.
Розе кивнул.
Просто исчезнем? сказал Гумбольдт. Вот так, на пике жизни выйти в Каспийское море и никогда уже не вернуться назад?
Именно так, сказал Розе.
Слиться с водными просторами, навсегда исчезнуть среди ландшафтов, о которых мечтал еще ребенком, войти в образ, выйти из него и никогда не возвратиться?
В некоторой степени, да, сказал Розе.
Туда! Гумбольдт ткнул рукой влево, где серая масса была чуть светлее, ее пронизывали белесые полосы дрожащего воздуха.
Розе вернулся к капитану и объяснил, что плыть следует в противоположном направлении. Через полчаса они добрались до берега.
В Москве закатили пышный бал, какого никто из них в жизни не видел. Гумбольдт появился в голубом фраке, его подводили то к одному, то к другому, офицеры отдавали ему честь, дамы делали реверанс, профессора кланялись ему, а потом вдруг все стихло, и офицер Федор Глинка продекламировал стихотворение, которое начиналось словами Шумел, гремел пожар московский, а заканчивалось строфой о бароне Гумбольдте, Прометее наших дней. Аплодисменты длились более четверти часа. Когда Гумбольдт, все еще немного охрипшим и робким голосом, попробовал заговорить о земном магнетизме, его прервал ректор университета, преподнесший гостю косицу Петра Великого.
Треп и пустая болтовня, прошептал Гумбольдт в ухо Эренбергу, никакой науки и в помине. Я непременно должен сказать Гауссу, что теперь лучше все понимаю.
Я знаю, что вы понимаете, ответил Гаусс. Вы всегда понимали, мой бедный друг, больше того, что знали.
Минна спросила, может, ему нездоровится. Он попросил жену оставить его в покое, он просто думал вслух. Он очень раздражен, и все из-за этого улыбающегося китайца, который пялился на него всю ночь, ну что за поведение, такое даже во сне не привидится. А кроме того, ему опять прислали сочинение на тему астральной геометрии пространства, и на сей раз это был не кто иной, как старый Мартин Бартельс. Так что после стольких лет он все-таки обогнал его, сказал Гаусс, и ему даже показалось, что это не Минна ответила ему, а мчавшийся во весь опор в Санкт-Петербург Гумбольдт. Что ж, надо принимать вещи такими, какие они есть, и даже если доведется познать что-то новое, они все равно останутся такими, как были, и не важно, кто это сделал — мы или кто другой, или вообще никто.
Что вы имеете в виду? спросил царь, намеревавшийся повесить на Гумбольдта императорский орден Святой Анны; он так и замер с орденом в руках.
Гумбольдт поспешил заверить его, он не имел в виду ничего другого, кроме как, что не надо переоценивать заслуги ученых: исследователь не Творец, он ничего не изобретает, не завоевывает земли, не выращивает плодов, не сеет и не жнет, и его примеру следуют другие, которых все больше, а за ними те, кто будет знать еще больше, и так без конца, пока все не обратится в прах.
Наморщив лоб, царь перекинул ленту ему через плечо, все закричали vivat! и bravo! И Гумбольдт постарался стоять прямо, не сгибаясь. До этого на парадной лестнице он обнаружил, что у него расстегнуты пуговицы на рубашке под фраком, и, краснея, попросил Розе помочь ему застегнуть их, с некоторых пор его пальцы не гнутся. И вот теперь золоченый зал плыл у него перед глазами, сияли люстры, словно их свет шел неизвестно откуда, все хлопали в ладоши, а смуглый поэт читал мягким голосом свою поэму. Гумбольдт с удовольствием рассказал бы Гауссу о том письме, которое, смятое и заляпанное, ждало его после годичного путешествия в Петербурге. С трудом выводя буквы, Бонплан писал, как проходят его дни, уменьшившаяся до крошечного кусочка Земля носит на себе не только его самого, но и его дом и маленькое поле вокруг, все остальное за этими пределами принадлежит невидимому миру президента, он — его пленник, надеяться ему не на что, он ждет только самого худшего, и в этом находит, так сказать, утешение. Мне очень тебя не хватает, старина. Я еще никогда не встречал никого, кто бы любил растения как ты.
Гумбольдт вздрогнул, Розе коснулся его плеча. Все сидевшие вокруг огромного парадного стола смотрели на него. Он встал, но во время своей несколько конфузной речи все время думал о Гауссе. Этому Бонплану, конечно же, не повезло, но если бы профессор смог ему ответить, он бы ему сказал: разве мы оба можем себя в чем-то винить? Вас не съел каннибал, меня не убили дикие орды. Разве нет чего-то постыдного в том, как легко сходило нам все с рук? А то, что происходит сейчас, это только то, что однажды все-таки должно было произойти: мы порядком поднадоели нашему Творцу-изобретателю.
Гаусс отложил трубку, сдвинул на затылок бархатную шапочку, сунул русский словарь и маленький томик Пушкина в карман и отправился перед ужином погулять. Спина у него болела, живот тоже, в ушах стоял шум. Тем не менее его здоровье было вполне сносным. Другие уже умерли, а он все еще жил. И все еще мог думать, правда, уже не о таких невероятно сложных вещах, как раньше, но для самого необходимого мозгов еще хватало. Над ним шумели верхушки деревьев, вдали высился купол его обсерватории, позднее, ночью, он пойдет к телескопу и, больше по привычке, а не для того, чтобы что-то открыть, будет отслеживать полосу Млечного Пути в направлении далекого спирального тумана. Гаусс подумал о Гумбольдте. Он бы с удовольствием пожелал ему счастливого возвращения, но, в конце концов, счастливо вернуться назад невозможно, ибо с каждым разом становишься все слабее, а потом тебя и вовсе не будет. Может, он все-таки есть, этот гасящий свет эфир? Ну конечно, он есть, думал Гумбольдт, сидя в повозке, он даже где-то здесь у него в пузырьке, в одной из этих повозок, только он не может припомнить, где именно: тут сотни ящиков, и он потерял всякий ориентир, где что находится. Неожиданно он повернулся к Эренбергу.
Факты! Ага! сказал тот.
Факты, повторил Гумбольдт, они останутся, он все запишет, гигантский труд, полный фактов, все факты мира, собранные в одной единой книге, все факты и только они, весь космос еще раз, освобожденный от заблуждений, ошибок, фантазий, грез и тумана; факты и числа, предположил он неуверенно, может, они кого-нибудь спасут. Если только подумать, например, что они пробыли в пути двадцать три недели, проделали четырнадцать тысяч пятьсот верст, побывали на шестистах пятидесяти восьми почтовых станциях и сменили, он задумался, двенадцать тысяч двести двадцать четыре лошади, то тогда хаос выстроится в стройный ряд и вызовет большое уважение. Когда же за окном промелькнули первые пригороды Берлина и Гумбольдт представил себе, как Гаусс именно сейчас глядит в свой телескоп и наблюдает за небесными светилами, пути которых может изобразить простой формулой, он внезапно понял, что не может сказать, кто из них путешествовал по миру, а кто всегда оставался дома.
ДЕРЕВО
Когда Ойген увидел, как исчезает из виду берег, он раскурил первую в своей жизни трубку. Вкус табака ему не понравился, но, вероятно, к этому можно привыкнуть. Он отпустил бородку и сам себе впервые не казался больше ребенком.
Утро после ареста осталось для него в далеком прошлом. Усатый начальник жандармерии ворвался к Ойгену в камеру и с такой силой отвесил две пощечины, что свернул ему набок челюсть. Немного погодя начался допрос. На удивление вежливый человек в сюртуке печально спросил его, зачем он это сделал. Оказав сопротивление при аресте, он сам себя загнал в тупик, а нужно ли ему это было?
Но он не сопротивлялся, воскликнул Ойген.
Агент тайной полиции спросил, уж не хочет ли он уличить прусскую полицию во лжи.
Ойген попросил связаться с отцом.
Тяжко вздыхая, агент спросил, неужели арестованный сомневается, что они это давно сделали. Он наклонился вперед, осторожно схватил Ойгена за уши и сильно приложил его головой к столу.
Когда Ойген очнулся, он лежал на чисто застеленной койке в конце огромной больничной палаты с решетками на окнах. Это не самое плохое место, сказала немолодая сестра, сюда кладут только лиц благородного происхождения или людей, за которых походатайствовали, он должен радоваться.
К вечеру опять появился все тот же вежливый агент тайной полиции. Все уже урегулировано. Ойгену придется покинуть страну. Надо готовиться к переезду за океан.
Он, право, не знает, сказал Ойген, это уж как-то очень далеко.
Собственно, это не предложение, ответил агент тайной полиции, и сама идея не подлежит обсуждению, а если бы Ойген знал, какой участи он избежал, то рыдал бы от радости.
Вечером пришел отец. Сел на край постели и спросил, как он мог поступить так с матерью.
Я ничего такого не собирался делать, сказал Ойген весь в слезах, я ничего не знал и не хочу никуда уезжать.
Что сделано, то сделано, сказал отец, с отсутствующим взглядом похлопал сына по плечу и сунул ему немного денег под подушку. Барон все устроил, он благородный человек, хотя немного и чокнутый.
Ойген спросил, на что он там будет жить.
Отец пожал плечами.
Ты когда-нибудь думал о расчете магнитных полей?
Магнитных полей, зачем?
Шаровые функции, сказал отец, весь погруженный в собственные мысли, вот как это надо делать. Он вздрогнул и посмотрел на Ойгена, словно очнулся от летаргического сна. Ну ладно, как-нибудь всё образуется!
Он крепко притянул Ойгена к себе и так уперся плечом ему в челюсть, что молодой человек на несколько секунд потерял от боли сознание. А когда пришел в себя, отца уже не было. И только тогда Ойген понял: он его больше никогда не увидит.
Через три дня он добрался до порта. Ожидая парома в Англию, Ойген разговорился с тремя коммивояжерами, добродушными людьми, не отличавшимися особой интеллигентностью и работавшими на вновь созданные банкирские дома; они склонили его к карточной игре. Он сразу стал выигрывать. Сначала немного, потом все больше и больше, а под конец так много, что новые знакомые приняли его за шулера, и ему пришлось срочно ретироваться. При этом Ойген не делал ничего, кроме как запоминал карты по методу Джордано Бруно, этому его обучил много лет назад отец. Нужно запоминать каждую карту, превращая ее в голове в фигурку человека или животного, чем смешнее, тем лучше, а под конец сама по себе выстраивается целая история. Если набить на этом руку, то весь кон при игре в тридцать две карты спокойно укладывается в голове. Раньше у него никак не получалось, отец сердился и наконец оставил эту затею. А сегодня все вышло само собой, легко и просто.
В другом трактире Ойген слишком много пил. Воздух вокруг него дрожал, и он чувствовал легкую усталость во всех членах. Желание спать было таким сильным, что он даже не заметил юную красотку, которая взялась неизвестно откуда и уже сидела рядом с ним. Особенно юной, это он разглядел потом вблизи, девушка не была, да и шибко красивой тоже, однако когда Ойген солгал, что у него нет денег, она спросила его оскорбленно, уж не принимает ли он ее за такую, и чтобы доказать ей, что не имел в виду ничего плохого, он взял ее с собой в комнату, которую снял. По дороге туда он обдумывал, удобно ли ей сказать, что она — его первая женщина и что он практически не знает, что нужно делать. Но потом все оказалось очень просто, и когда он в полутьме почувствовал ее руки у себя на лице, он уже был счастлив, но так устал, что чуть не заснул, однако она хорошо знала, как не дать ему отключиться, и тогда уже было совсем не важно, юная она или нет и как выглядит, а когда на следующее утро Ойген понял, что она забрала с собой весь его выигрыш, он даже не смог разозлиться. Насколько легче относиться к жизни, когда все бросаешь и уезжаешь навсегда.
А потом Ойген прибыл в Англию: чужие люди, странно звучащий для непривычного уха язык, щиты с непонятными географическими названиями и очень странная еда. Вероятно, в Лондоне жили миллионы людей, но он никак не мог себе этого представить; миллион людей — какой же в этом смысл? В гостинице Ойгена настигло письмо Гумбольдта, который советовал ему непременно сесть на совершенно новый тип корабля, который называется пароход. Он присовокупил к этому еще советы, как лучше обращаться с дикими людьми: нужно производить на них впечатление дружелюбного и искренне всем интересующегося человека, ни в коем случае не умалять своего превосходства, но и избегать всяких нравоучительных суждений по поводу благосклонного отношения к невежеству других, что может быть воспринято как проявление высокомерия. Ойген невольно улыбнулся. Можно подумать, что он собирается поселиться среди дикарей! От отца ни словечка. Ночью ему не спалось от тоски по родине и от одиночества. Он сел на первый пароход, отправлявшийся за океан.
Путешествующих на борту было мало, пароходы только недавно начали совершать пассажирские рейсы, и для многих они были еще в новинку. Небо висело низко и было затянуто тучами. У Ойгена погасла трубка, он хотел ее снова разжечь, но дул слишком сильный ветер. Капитан, который пронюхал, что Ойген смыслит кое-что в математике, пригласил его к себе в капитанскую рубку.
Интересуетесь ли вы также и навигацией?
Нисколько, ответил Ойген.
Раньше, сказал капитан, такая сильная облачность создавала проблемы, а сегодня навигацию осуществляют без звезд, для этого теперь есть особые часы. С помощью морского хронометра Харрисона каждый любитель сможет обогнуть земной шар.
Значит, спросил Ойген, время великих навигаторов прошло? Ни тебе Уильям Блиг не нужен, ни Гумбольдт?
Капитан задумался. Ойген удивился, почему людям всегда нужно так много времени, чтобы ответить. Это же был не бог весть какой трудный вопрос.
Оно ушло, ответил наконец капитан, и никогда больше не вернется.
Ночью, когда Ойген не мог спать — больше от возбуждения, чем от шума моторов, да еще от храпа ирландского напарника по каюте, начался настоящий шторм: волны со страшной силой били в стальной корпус парохода, моторы ревели, и когда Ойген, качаясь, вышел на палубу, в него с такой мощью ударила высокая волна, что его чуть не смыло за борт. Мокрый с ног до головы, он поспешил назад в каюту. Ирландец прервал свою молитву.
У него большая семья, сказал он, с трудом подбирая немногие известные ему французские слова, он за нее в ответе, ему никак нельзя умирать. Его отец был жестокосердым человеком и не умел любить, его мать рано умерла, а вот теперь Бог хочет забрать и его.
Его мать еще жива, сказал Ойген, а отец много чего любил, только не его. И он не думает, что Бог уже готов призвать его к себе.
На следующее утро океан был спокоен, прямо как большое озеро. Капитан несколько раз склонялся над своими картами, смотрел на секстант и сверялся с хронометром Харрисона. Они сильно сбились с курса, придется брать новый запас горючего.
Корабль причалил к берегам Тенерифе. Глаза слепил яркий свет, с балкона только что возведенного здания таможни на них с любопытством смотрел попугай. Ойген сошел на берег. Мужчины выкрикивали команды, грузили ящики, туда-сюда семенили мелкими шажками полуголые женщины. Нищий просил подаяние, но у Ойгена вообще уже не осталось денег. Открылась клетка, и свора орущих маленьких обезьян кинулась наутек в разные стороны. Ойген покинул гавань и пошел, ориентируясь на контур конусообразной горы. Интересно, а каково это стоять на вершине? По-видимому, далеко все видно. Воздух был совершенно прозрачный.
У края дороги стоял памятный обелиск. Рельеф на нем изображал гору, а рядом с ней — человека с шарфом, в сюртуке и цилиндре. Надпись Ойген не понял, за исключением имени. Он сел на обломок скалы, пускал в воздух кольца дыма и смотрел на изображение на обелиске. Какой-то местный, в пончо и шерстяной шапочке, остановился рядом, показал на обелиск, сказал что-то по-испански, потом показал на землю, снова вверх, опять на землю. Многоножка с непривычно длинными усиками ползла по штанине Ойгена. Он оглянулся. Как много новых растений. Вот бы интересно узнать, как они все называются. А с другой стороны, подумал он, кому это нужно? Это же всего лишь названия!
Ойген дошел до обнесенного стеной сада, калитка стояла открытой. По стволам деревьев карабкались орхидеи, голоса сотен птиц наполняли воздух. Вблизи вновь строящейся стены росло очень толстое дерево. Кора его вся потрескалась и была очень жесткой, наверху ствол разветвлялся, превращаясь в пышную крону. Ойген неуверенно встал под тень дерева, прислонился к стволу и закрыл глаза. Когда он их открыл, перед ним стоял человек с граблями в руке. Незнакомец тут же начал ругаться. Ойген мягко улыбнулся. Дерево, вероятно, очень старое? Садовник топнул ногой и показал на выход. Ойген извинился, он лишь немного отдохнул и даже в какой-то момент подумал, что стал кем-то другим или вообще растворился, такое тут приятное место. Садовник угрожающе поднял грабли. Ойген быстро ушел.
Пароход отчалил рано утром, через несколько часов остров скрылся из виду. Целыми днями океан оставался таким спокойным, что Ойгену казалось, пароход вообще не движется. Но мимо постоянно проходили корабли с надутыми ветром парусами, два раза повстречались даже пароходы. Однажды ночью Ойгену показалось, будто он видит вдали огненные вспышки, но капитан посоветовал ему не обращать на это внимания: океан посылает обманные видения, миражи, иногда так и кажется, что он грезит как человек.
А потом опять поднялись сильные волны, из тумана вынырнула какая-то птица с взлохмаченными перьями, прокричала дурным голосом и снова исчезла. Ирландец спросил Ойгена, не объединиться ли им, может, открыть вместе дело, маленькую фирму.
А почему бы и нет? сказал Ойген.
У меня есть сестра, сказал опять ирландец, она пока не устроила свою жизнь, красотой не блещет, но умеет хорошо готовить.
Готовить? сказал Ойген. Вот и отлично.
Он набил трубку остатками табака, пошел на нос корабля и долго стоял там со слезящимися на ветру глазами, пока в вечерней дымке что-то не нарисовалось: сначала полупризрачное, далекое от реальности, а потом все более отчетливое, и капитан с улыбкой сказал: Нет, на сей раз это не химера и не фантом, это — Америка.
Примечания
1
«Человек-машина» (фр.) — публично сожженное по требованию церкви сочинение французского философа-материалиста Жюльена Офре де Ламетри (1709–1751). (Здесь и далее примеч. перев.)
(обратно)
2
Твердая земля (порт.).
(обратно)
3
Букв, с наивысшей похвалой (лат.), т. е. окончание университета с отличием.
(обратно)
4
«Арифметические исследования» (лат.) (1801) — первое крупное сочинение Гаусса по теории чисел и высшей алгебре.
(обратно)
5
Королевское общество (англ.).
(обратно)
6
Гумбольдт — великий путешественник (фр.).
(обратно)
7
Естествоиспытатель и путешественник: мое путешествие с бароном Гумбольдтом по Центральной Америке (англ.).
(обратно)
8
Барон Гумбольдт (исп.).
(обратно)
9
Имеются в виду немецкие земли, впервые объединившиеся в одно государство в 1871 году.
(обратно)
10
Бритва Оккама (англ.) — методологический принцип логики, заключающийся в том, что не следует увеличивать число сущностей сверх необходимости, отсекая лишнее; назван по имени английского монаха-францисканца, жившего в XIV веке.
(обратно)
11
Имеется в виду неевклидова геометрия.
(обратно)
12
Ганзейское название г. Тарту.
(обратно)
13
Новая наука (ит.) — сочинение итальянского математика Тартальи Никколо (1537).