Измеряя мир Кельман Даниэль
К вечеру они достигли устья легендарного канала. На них тотчас же набросились тучи насекомых. Но благодаря теплому воздуху туман исчез, небо очистилось, и Гумбольдт смог определить градус долготы. Он работал всю ночь. Измерял угол наклона орбиты Луны перед Южным Крестом, а потом, для контроля, часами фиксировал, глядя в телескоп, призрачные пятна на темных лунах Юпитера.
Нет ничего достоверного, ничему нельзя верить, сказал он внимательно наблюдавшему за ним псу. Ни таблицам, ни приборам, ни даже небу. Нужно самому быть настолько точным, чтобы всеобщий хаос вокруг не смог причинить никакого вреда.
Только к рассвету он закончил все дела. И тут же хлопнул в ладони.
Подъем, нельзя терять ни минуты! Конечная точка канала определена, нужно как можно быстрее двигаться к начальной.
Заспанный Бонплан спросил, уж не опасается ли он, что кто-то может опередить его. Здесь, на краю света, по прошествии стольких веков, в течение которых забытой Богом рекой никто не интересовался.
Гумбольдт сказал, что никогда нельзя знать наперед.
Местность не была обозначена ни на одной карте, им оставалось только гадать, куда их несет река. Деревья стояли сплошной стеной, причалить к берегу было невозможно, и каждые два часа мелкий дождь увлажнял воздух, не принося живительной прохлады и не прогоняя насекомых. Дыхание Бонплана походило на шумный свист.
Это пустяки, сказал он, кашляя, он только не знает, сидит ли лихорадка внутри него или носится в воздухе. Как врач он не рекомендует глубоко дышать. Он предполагает, что леса выделяют вредные для здоровья испарения. А может, все дело в трупах.
Гумбольдт сказал, что это исключено: трупы тут ни при чем.
Наконец они нашли местечко, где можно было причалить. При помощи мачете и топоров они вырубили для ночлега небольшую площадку. Над языками пламени их походного костра с треском лопались москиты. Летучая мышь укусила в нос собаку, обильно сочилась кровь, пес крутился волчком и никак не мог успокоиться. Он забился под гамак Гумбольдта, но его рычание долго не давало им уснуть.
На следующее утро Гумбольдт и Бонплан были не в состоянии побриться, лица их распухли от укусов насекомых. Когда они собрались охладить в реке вздувшиеся места укусов, то заметили, что собака пропала. Гумбольдт лихорадочно зарядил ружье.
Не самая хорошая идея, сказал Карлос. Более дремучего леса, чем здесь, не сыскать, а воздух слишком влажен для ружей. Собаку сцапал ягуар, тут уж ничего не поделаешь.
Не удостоив его ответом, Гумбольдт исчез за деревьями.
Прошло девять часов, а они так и не тронулись с места. Гумбольдт появился в семнадцатый раз, попил водички, умылся в реке и хотел снова бежать на поиски. Бонплан остановил его.
Делу не поможешь, собаку не вернуть.
Нет, нет и нет! Ни за что в жизни! сказал Гумбольдт и заявил, что не позволит им так говорить.
Бонплан положил ему руку на плечо.
Собака, черт побери, мертва!
Причем со всеми потрохами, сказал Хулио.
И давно уже на том свете, поддакнул Марио.
Это что ни на есть самая мертвая на все времена собака, сказал Карлос.
Гумбольдт посмотрел на каждого из них по очереди. Он открыл и закрыл рот, а потом опустил ружье на землю.
Только несколько дней спустя вновь показался поселок. Отупевший от долгого молчания миссионер приветствовал их, спотыкаясь на каждом слове. Кругом стояли голые и пестро раскрашенные туземцы: некоторые из них намалевали себе на теле фраки, а то и мундиры, каких они никогда не видели. Лицо Гумбольдта просветлело, когда он узнал, что именно здесь варят кураре.
Специалистом по кураре был почтенный, худощавый, как и подобает священнослужителю, человек. Он объяснил технологию. Вот так обдирают ветки, так растирают на камне кору, так наливают — осторожно! — сок в воронку из бананового листа. Все дело в воронке. Он сомневается, чтобы в Европе могли изобрести нечто такое же хитроумное.
Ну да, сказал Гумбольдт. Воронка из бананового листа — вещь, без сомнения, весьма неординарная.
А так, сказал мастер своего дела, массу запаривают в глиняном сосуде. Учтите, туда даже заглядывать нельзя, опасно, а вот так добавляют загустевший настой листьев. И вот это. он протянул Гумбольдту глиняную чашу, и есть сильнейший яд на этом и на том свете. Им даже ангелов можно умертвить!
Гумбольдт спросил, следует ли это выпить.
Яд наносят на наконечники стрел, сказал мастер. Выпить его еще никто не пытался. Сумасшедших нету.
Но убитых животных можно сразу употреблять в пищу?
Да, можно, сказал мастер. В этом весь секрет.
Гумбольдт поглядел на свой указательный палец. Потом сунул его в чашу и облизнул.
Мастер в испуге вскрикнул.
Гумбольдт объяснил, что причин для беспокойства нет. Его палец в полном порядке, и полость рта тоже. А если нет ран, то вещество причинить вреда не может. Эту субстанцию необходимо исследовать, значит, он должен рискнуть. Впрочем, он просит извинить его, ему что-то немного не по себе. Он опустился на колени, а потом еще какое-то время посидел на земле. Потер себе лоб и промурлыкал какую — то песенку. Потом осторожно встал и закупил у мастера все запасы яда.
Дальнейшую поездку пришлось отложить на день. Гумбольдт и Бонплан просидели все время рядышком на поваленном дереве. Взгляд Гумбольдта был прикован к его собственным туфлям, а Бонплан без конца повторял начальную строфу французской считалки. Они знали только одно: как готовится кураре. Потом оба экспериментально доказали, что при приеме через рот на удивление большого количества вещества оно не причинило им особого вреда, разве что вызвало легкое головокружение да разные химеры перед глазами. При введении же незначительной дозы в кровь оказалось, что человек лишается чувств, а пятой части грамма достаточно, чтобы умертвить маленькую обезьянку, которую удалось, однако, спасти, насильно вдувая в нее воздух, пока яд действовал, парализуя мышцы. Через час его действие ослабло, к обезьянке постепенно возвратилась способность двигаться, и, за исключением признаков уныния, других последствий заметно не было. А они сами — был ли то оптический обман? — внезапно увидели, что из расступившихся зарослей появился бородатый мужчина в холщовой рубахе и кожаном жилете, обливающийся потом, но в полном здравии и уме. Он подошел к ним. Ему было за тридцать, он назвался Бромбахером и сказал, что родом из Саксонии. У него нет никаких планов, сказал он, и никакой цели, ему просто хочется посмотреть мир.
Гумбольдт предложил ему присоединиться к ним.
Бромбахер отказался. Один он увидит больше, а немцев у него на родине и так предостаточно.
Отвыкнув от родной речи, Гумбольдт, запинаясь, спросил Бромбахера про его родной город, про высоту колокольни и число жителей.
Бромбахер ответил ему спокойно и вежливо: Бад — Кюртинг, пятьдесят четыре фута, восемьсот тридцать две души. Он предложил им грязные лепешки, они отказались. Он рассказал им о дикарях, зверях и своих одиноких ночах в джунглях. После короткого отдыха он встал, приподнял шляпу и зашагал к лесу, чаща сразу сомкнулась за ним. Под впечатлением множества несуразностей своей жизни Гумбольдт писал на другой день брату, что эта встреча была самой чудесной из всех. Он никогда так до конца и не узнает, состоялась ли она на самом деле или была последней оптической химерой пагубно воздействовавшего на их воображение яда.
К вечеру действие кураре настолько ослабло, что они опять могли нормально ходить и даже проголодались. На костре иезуиты миссии жарили на вертелах детскую голову, три крошечных ручонки и четыре ступни с четко различимыми пальцами. Никакие это не люди, заявил миссионер, людоедству они препятствуют по мере своих сил. Обезьянки это, из леса.
Бонплан отказался от угощения. Гумбольдт помедлил, взял одну ручонку и попробовал. Недурно, сказал он, но ему как-то не по себе. Это очень обидит присутствующих, если он откажется от еды?
Миссионер с набитым ртом отрицательно покачал головой. Кого это сейчас интересует!
Ночью им не дали спать крики животных. Обезьяны в клетках барабанили по решеткам и не переставали вопить. Гумбольдт даже приступил к новому сочинению — описанию ночных звуков и жизни диких зверей в джунглях, которую следует рассматривать как непрекращающуюся борьбу, во всяком случае, как нечто противоположное раю.
Он предполагает, сказал Бонплан, что миссионер солгал.
Гумбольдт поднял на него глаза.
Миссионер живет здесь уже давно, сказал Бонплан. Джунгли обладают непомерной силой. Человеку было, возможно, неприятно сознаться в своем бессилии, отсюда его заверения. Эти люди ели людей, об этом и отец Цеа говорил, это здесь каждому известно. Что может один миссионер с этим поделать?
Глупости, сказал Гумбольдт.
Нет, сказал Хулио. Звучит вполне разумно.
Гумбольдт минуту молчал. Он, конечно, извиняется и знает, что все они за это время зверски устали. Он готов многое понять. Но если кто из них еще раз выскажет гнусное предположение, что крестник герцога Брауншвейгского ел человеческое мясо, он прибегнет к оружию.
Бонплан засмеялся.
Гумбольдт заявил, что он говорит серьезно.
Но все-таки не настолько, выразил сомнение Бонплан.
Разумеется, да.
Все смущенно молчали. Бонплан набрал полную грудь воздуха, но так ничего и не сказал. Один за другим они повернулись к костру и притворились спящими.
С этого момента лихорадка Бонплана стала принимать угрожающие формы. Он все чаще вставал по ночам и, сделав несколько шагов, хихикая, валился на землю. Однажды Гумбольдту показалось, что над ним кто-то склонился. По очертаниям он узнал Бонплана, с оскаленными зубами и мачете в руке. Гумбольдт лихорадочно соображал. Здесь могут привидеться самые странные вещи, это он прекрасно знал. Бонплан ему очень нужен. Он должен доверять ему. Так что пусть это останется дурным сном. Он закрыл глаза и заставил себя лежать, не двигаясь, пока не услышал шорох шагов. А когда снова открыл глаза, Бонплан уже лежал рядом с ним и спал.
Весь следующий день часы убегали один за другим, солнце висело над рекой огромным огненным шаром, смотреть на него было больно, москиты атаковали со всех сторон, даже гребцы выглядели измотанными и не разговаривали. Какое-то время за ними следовал металлический диск, летел то впереди, то сзади, скользил беззвучно по небу, исчезал, вновь появлялся, минутами подходил так близко, что Гумбольдт мог разглядеть в свой телескоп на его сверкающей поверхности отражение извилин реки, их лодки и даже самого себя. А потом диск поспешно улетел и больше не появлялся.
При ясной погоде они добрались до другого конца канала. На севере высились белые гранитные скалы, на другой стороне простирались поросшие травой саванны. Гумбольдт зафиксировал секстантом заходящее солнце и измерил угол между орбитой Юпитера и проходящей мимо Луной.
Вот теперь, сказал он, канал стал реальностью.
Вниз по реке, сказал Марио, течение быстрее. Водоворотов опасаться нечего и потому можно держаться на середине. Так и от москитов будет легче избавиться.
Бонплан сказал, что в этом он очень сомневается. Он больше не верит, что есть такие места, где нет этих мерзких насекомых. Они проникли даже в его воспоминания. Когда он вспоминает Ля-Рошель, ему кажется, что и родной город тоже кишит москитами.
То, что канал нанесен теперь на карту, заявил Гумбольдт, пойдет во благо всей части света. Это означает, что можно перевозить грузы непосредственно через континент, а значит, возникнут новые торговые центры, возможными станут самые непредвиденные операции, возникнет простор для инициативы.
На Бонплана напал приступ кашля. По его лицу текли слезы, он харкал кровью.
Ничего здесь не будет, хрипел он. Жара тут хуже, чем в аду, и кругом одна вонь, москиты и змеи. Здесь никогда ничего не будет, и этот паршивый канал тут ничего не изменит. Не пора ли, наконец, пуститься в обратный путь?
Гумбольдт уставился на него и смотрел, не мигая, несколько секунд. Этого он еще не решил. Миссия Эсмеральда, собственно, последнее христианское поселение перед дикими землями. Оттуда, пройдя по неисследованной местности, можно за несколько недель добраться до Амазонки. Ее истоки еще никем не открыты.
Марио перекрестился.
С другой стороны, сказал Гумбольдт задумчиво, может, это и не очень разумно. Дело это небезопасное. И пояснил, что если он вдруг погибнет, с ним пропадут все находки и результаты его исследований. Никто ни о чем не узнает.
Не стоит так рисковать, ухватился за эту мысль Бонплан.
Это было бы чертовски безрассудно, сказал Хулио.
Не говоря уж об этих! Марио показал на трупы. Ведь их: тогда никто не увидит!
Гумбольдт кивнул.
Иногда надо уметь от чего-то отказываться.
Миссия Эсмеральда состояла из шести домов, разместившихся между огромными банановыми кустами. Здесь даже миссионера не было, только старый испанский солдат исполнял роль предводителя пятнадцати индейских семей. Гумбольдт нанял нескольких мужчин, чтобы выскоблить лодку и избавить их от термитов.
Решение не плыть дальше — самое правильное, сказал солдат. В диких местах, что за их миссией, людей убивают без числа. У них там у каждого по несколько голов, они бессмертны и разговаривают на кошачьих языках.
Гумбольдт опечаленно вздохнул, его злило, что истоки Амазонки откроет кто-то другой. Чтобы отвлечь себя от этих грустных мыслей, он принялся изучать наскальные рисунки с изображением Солнца, Луны и свернувшихся в причудливые клубки змей. Рисунки находились почти на стометровой высоте над рекой.
Раньше уровень воды был значительно выше, сказал солдат.
Но все же не настолько, возразил Гумбольдт. Очевидно, скалы были ниже. И пояснил, что у него есть учитель в Германии, вряд ли он отважится сообщить ему такое.
Или были летающие люди, сказал солдат.
Гумбольдт улыбнулся.
Многие живые существа летают, сказал солдат, и никому это не кажется странным. А вот чтобы гора выросла, такого еще никто не видел.
Люди не летают, сказал Гумбольдт. Даже если я увижу такое, все равно не поверю.
И это называется наука?
Да, сказал Гумбольдт, именно это и называется наукой.
Когда лодку подправили и лихорадка Бонплана пошла на убыль, они пустились в обратный путь. На прощание солдат попросил Гумбольдта замолвить за него словечко в столице, чтобы его перевели куда-нибудь в другое место. Это ведь невозможно выдержать. Совсем недавно он обнаружил в тарелке паука, солдат приложил одну ладонь к другой, вот такого здоровенного! Двенадцать лет, нельзя такого требовать от человека. В надежде на лучшее он подарил Гумбольдту двух попугаев и еще долго махал ему вслед.
Марио был прав: вниз по течению они поплыли гораздо быстрее, и москиты на середине реки были не столь агрессивными. Через короткое время они достигли иезуитской миссии, где их удивленно приветствовал отец Цеа.
Он не ожидал, как он выразился, увидеть их так скоро. Удивительное упорство! Как им удалось справиться с каннибалами?
Гумбольдт сказал, что он не встретил никаких каннибалов.
Отец Цеа удивился. Практически все племена там — людоеды.
Он не может этого подтвердить, сказал Гумбольдт и наморщил лоб.
Жители его миссии никак не могут найти себе покоя после их отъезда, сказал отец Цеа. Их очень взволновало, что кто-то вытащил из могил их предков. Может, будет лучше, если они немедля пересядут в свою прежнюю лодку и уплывут отсюда?
Гумбольдт попробовал возразить, сославшись на надвигающуюся непогоду.
Ждать нельзя, сказал отец Цеа. Положение очень серьезное, и он ничего не может им гарантировать.
Гумбольдт на мгновение задумался.
Начальству, сказал он наконец, следует подчиняться.
После полудня сгустились облака. Где-то вдали по равнине прокатился гром, и неожиданно на них обрушилась гроза невиданной силы, никто из них ничего подобного раньше не видел. Гумбольдт приказал спустить паруса, а ящики, трупы и клетки с обезьянами сгрузить на острове под скалой.
Вот и дождались, сказал Хулио.
Да дождь еще никому вреда не причинял, возразил Марио.
Дождь всегда беду приносит, заявил Карлос. Он может даже погубить человека. И погубил уже не одного.
Они никогда не вернутся теперь домой, сказал обреченно Хулио.
Ну и что из того, сказал Марио. Ему никогда не нравилось дома.
Карлос мрачно изрек, что дома ждет смерть.
Гумбольдт приказал пришвартоваться на другой стороне острове. Они подплыли туда, и в этот момент река вздулась, и огромная волна унесла лодку. Бонплан и Гумбольдт еще видели, как летело по воздуху весло, потом бурлящая вода скрыла лодку из виду. Через несколько секунд лодка блеснула еще раз где-то вдали и потом исчезла со всеми четырьмя гребцами.
Гумбольдт поинтересовался, что теперь делать.
Раз уж они здесь застряли, решил Бонплан, можно, пожалуй, изучить скалы.
Одна из пещер уводила под самые пороги. Над их головами грохотала вода, сквозь просветы в скалах она падала вниз широкими, как столбы, потоками. Между ними можно было стоять, оставаясь сухим. Хриплым голосом Бонплан предложил измерить температуру воздуха в пещере.
Гумбольдт выглядел изможденным. Он не может этого объяснить, но иногда он близок к тому, чтобы все бросить. Медленными движениями манипулировал он с инструментами. А теперь быстро отсюда, пещеру в любой момент может залить вода!
Они поспешно выбрались наружу.
Ливень усилился. Вода низвергалась на них и лила как из ведра, одежда намокла, обувь хлюпала, земля стала такой скользкой, что они с трудом удерживались на ногах. Они сели на камни и стали ждать. Крокодилы скользили по пенящейся поверхности. В клетках истошно орали обезьяны, колотили по дверкам и сотрясали решетки. Оба попугая, как две промокшие тряпочки, свисали со своих жердочек. Один подавленно смотрел перед собой, вылупив глаза, другой непрерывно бормотал что-то жалобное на ломаном испанском языке.
А что, если лодка, спросил Гумбольдт, не вернется?
Вернется, сказал Бонплан. Не надо нервничать.
Дождь, словно небо хотело их смыть с острова, стал еще сильнее. На горизонте полыхали молнии, гром громыхал по береговым скалам беспрерывно, так что эхо от одного удара тут же перерастало в другое.
Гумбольдт сказал, что все это нехорошо. Они окружены водой и сидят на самом высоком месте. Остается надеяться, что господин Франклин, создавший теорию грозовых разрядов, был не прав.
Бонплан молча достал бутылку и сделал глоток.
И он очень удивлен, сказал Гумбольдт, что на порогах так много ящериц. Это противоречит гипотезам зоологии.
Бонплан сделал второй глоток.
С другой стороны, есть примеры с рыбами, которые поднимаются даже по водопадам.
Бонплан вздернул брови. Гром превратился в сплошной не ослабевающий грозный гул. На другом конце острова, не более пятидесяти шагов от них, на камни с силой грохнулось что-то большое и темное.
Если они умрут, сказал Гумбольдт, никто про них ничего не узнает.
Ну и что, сказал Бонплан и отбросил пустую бутылку. Мертвый он и есть мертвый, ему все равно.
Гумбольдт с опаской поглядел на крокодила. Если они вернутся на берег, он все отправит своему брату: растения, карты, дневники и все коллекции. На двух разных кораблях. И только тогда отправится к Кордильерам.
К Кордильерам?
Гумбольдт кивнул. Он хочет увидеть великие вулканы. Вопрос о нептунизме должен быть решен раз и навсегда.
Вскоре они уже сами не представляли, сколько времени тут ждут.
Один раз мимо них пронеслась мертвая корова, потом крышка рояля, за ней шахматная доска и разломанное кресло-качалка. Гумбольдт осторожно вытащил часы, прислушался к их тихому парижскому тиканью и заглянул под защитный клеенчатый футляр… Судя по тому, что показывали стрелки, гроза или началась несколько минут назад, или они сидят на одном месте больше двенадцати часов, или потоп залил и взбунтовал не только реку, лес и небо, но и само время, просто смыл несколько часов, так что новый полдень слился с полуночью и следующим утром. Гумбольдт обхватил руками колени.
Иногда, сказал он, он и сам удивляется. С точки зрения правоты ему положено инспектировать рудники. Жить в немецком замке, производить на свет детей, охотиться по воскресеньям на оленей и один раз в месяц ездить в Веймар. А он сидит тут, в центре этого всемирного потопа, под чужими звездами, дожидаясь лодки, которая никогда не вернется.
Бонплан спросил, не кажется ли ему его жизнь ошибкой? Замок, дети и Веймар — это ведь очень серьезно!
Гумбольдт снял шляпу, которую вода превратила в бесполезный ком. Из джунглей показалась летучая мышь, бедняга сбилась из-за бури, ливень придавил ее книзу, и через пару взмахов крыльев вода унесла ее с собой.
Подобная мысль, ответил Гумбольдт, никогда не приходила ему в голову.
Даже хотя бы на одну секунду?
Гумбольдт подался вперед и посмотрел на крокодила. Он обдумывал вопрос Бонплана. Потом отрицательно покачал головой.
ЗВЕЗДЫ
Возвестив миру, где и когда появится эта планета в следующий раз (разумеется, сперва ему никто не поверил, однако злосчастная груда камней день в день и в точно указанный час вышла все-таки из тьмы), он, видите ли, стал знаменитым. Астрономия — наука популярная. Короли всегда интересовались ею, генералы внимательно следили за достижениями астрономов, князья назначали поощрительные премии за сделанные открытия, а газеты сообщали о придворных звездочетах Маскелайне, Мейсоне, Диксоне и итальянце Пиацци как о героях. Человек, который кардинально расширил горизонты математики, представлялся им всего лишь курьезной фигурой. А вот тот, кто открыл звезду, был человеком, добившимся положения в обществе и успеха в жизни.
Ну, стало быть, сказал герцог, теперь ее можно видеть. И он своего добился.
Гаусс, не зная, что на это ответить, молча поклонился.
А что еще, спросил привычно герцог после задумчивой паузы. Какие новости в личной жизни?
Он вроде прослышал о его намерении жениться?
Гаусс подтвердил, что так оно и есть.
Зал для аудиенций претерпел изменения. Зеркала на потолке, очевидно вышедшие из моды, заменили листами сусального золота, и свечей теперь горело чуть меньше. Да и сам герцог выглядел как-то иначе. Он постарел. Одно веко дрябло обвисло, щеки стали толстыми, его грузное тело всей тяжестью своего веса болезненно давило ему на колени.
Дочка кожевника, так он слышал?
Точно, сказал Гаусс. Улыбнувшись, он еще добавил: Ваше высочество. Что за странное обращение! И что за место. Ему надо собраться, чтобы не показаться непочтительным. К тому же он любил герцога. Герцог был неплохим человеком, старался делать все правильно и, по сравнению с большинством других, был неглуп.
Но семью, сказал герцог, нужно кормить.
Этого он отрицать не может, сказал Гаусс. Потому-то и посвятил себя служению Церере.
Герцог посмотрел на него, наморщив лоб.
Гаусс вздохнул. Церерой, заговорил он подчеркнуто медленно, окрестили ту малую планету, которую сначала увидел Пиацци и чью орбиту рассчитал он, Гаусс. Он вообще занялся этой проблемой только потому, что надумал жениться. Он знал, что сделает в этом случае нечто практическое, что смогут понять и другие люди, которые… как бы это лучше сказать… Поймут и те люди, которые математикой не интересуются.
Герцог кивнул. Гаусс вспомнил, что не полагается смотреть герцогу прямо в лицо, и опустил глаза.
Он ждал, когда же, в конце концов, последует предложение. Вечно это мучительное хождение вокруг да около, эти маневры, окольные пути. Только зря время теряется на пустые разговоры!
В связи с этим у него есть одна идея, сказал герцог.
Гаусс высоко поднял брови, изображая удивление. Он знал, что идея исходила от Циммерманна, который часами уговаривал герцога.
Может, ему бросилось в глаза, что в Брауншвейге до сих пор нет обсерватории.
Уже давным-давно, сказал Гаусс.
Что давным-давно?
Бросилось в глаза.
И вот он спросил себя, не должен ли город иметь обсерваторию. А доктор Гаусс, несмотря на юный возраст, мог бы стать ее первым директором. Герцог уперся руками в бока. Его лицо расплылось в широкой улыбке. Это неожиданно для него, не так ли?
Он хочет иметь к этому еще профессорское звание, сказал Гаусс.
Герцог молчал.
Профессорское звание, повторил Гаусс, выделяя каждый слог. Место в университете в Хельмштедте. Двойное месячное жалованье.
Герцог сделал шаг вперед и снова назад, издал ворчливый возглас, взглянул на декорированный сусальным золотом потолок. Гаусс использовал время, чтобы отсчитать еще несколько простых чисел. Ему уже были известны многие тысячи из них. Он был практически уверен в том, что формула, по которой можно было бы их определить, никогда не будет найдена. Но если отсчитать многие сотни тысяч, то удастся установить сближающуюся в бесконечности вероятность их появления. На какой-то момент он так сильно сконцентрировался на своих мыслях, что вздрогнул, когда герцог сказал, что негоже торговаться с отцом Отечества.
Гаусс заверил, что он очень далек от этого. Напротив, он считает необходимым сообщить, что такое предложение ему уже сделано из Берлина и Санкт — Петербурга. Россия его всегда интересовала. Он уже не раз намеревался выучить русский язык.
Петербург, сказал герцог, очень далеко. Да и Берлин не столь близко. Если как следует подумать, то самое его место здесь. А другие места — это бог весть где. Даже Гёттинген. Правда, сам он не ученый и потому просит поправить его, если он заблуждается.
Да нет, сказал Гаусс, приковав взгляд к полу. Все правильно.
И даже если его не удерживает любовь к родине, то можно, по крайней мере, предположить, что путешествие — дело очень обременительное. Ведь в любом другом месте надо сначала устроиться, обжиться, а это доставляет множество хлопот, к тому же переезд вводит в расходы и вообще это адски трудно. И не стоит к тому же забывать, что дома останется его старенькая мать.
Гаусс почувствовал, что краснеет. Это происходило каждый раз, когда кто-нибудь упоминал его мать — не от стыда, а потому что он очень ее любил.
Однако он откашлялся и повторил, что не всегда в жизни получается так, как хочется. Человек семейный нуждается в деньгах и должен отправиться туда, где сможет их получить.
Общее решение отыщется, сказал герцог. Профессорское звание — это вполне возможно. Пусть даже и без двойного жалованья.
А если это звание нужно кому-то только ради двойного жалованья?
Тогда это не делает чести его профессии, сказал герцог холодно.
Гауссу стало ясно, что он зашел слишком далеко. Он склонился перед герцогом, тот отпустил его мановением руки, и слуга тотчас захлопнул за ним дверь.
В ожидании письменного предложения от двора Гаусс занялся искусством расчета орбит.
Звездная орбита, сказал он Йоханне, это не просто какое-то движение, а непреложный результат воздействия в пустоте небесных тел на одно какое — либо из них: словом, это та линия, которая имеет одинаковую кривизну — и на бумаге, и в космическом пространстве, если предмет находится в свободном движении. Загадка гравитации. Упрямое притяжение всех тел.
Притяжение тел, повторила она и хлопнула его веером по плечу.
Он хотел ее поцеловать, но она со смехом выскользнула из его рук. Он так никогда и не догадался, почему она изменила свое решение. С тех пор как Йоханна ответила ему согласием, она вела себя так, словно это было само собой разумеющимся. И ему нравилось, что на свете есть вещи, которые он не понимал.
За два дня до свадьбы он ускакал в Гёттинген, чтобы в последний раз повидать Нину.
Вот теперь ты женишься, сказала она, и, конечно, не на мне.
Нет, ответил он, не на тебе.
Она спросила, неужели он совсем не любил ее.
Немножко, сказал он и расшнуровал ее корсет, вовсе не думая, что уже послезавтра сделает то же самое с Йоханной. А вот другое свое обещание он сдержит, он будет учить русский. И хотя Нина уверяла его, что это ровно ничего не значит и что при ее профессии можно стать сентиментальной, Гаусса все же неприятно поразило, что она заплакала.
Лошадь сердито фыркнула, когда он на обратном пути остановил ее посреди открытого поля. До него вдруг дошло, как можно, исходя из отклонений орбиты планеты Церера, определить массу Юпитера. Запрокинув голову, он смотрел в ночное небо до боли в затылке. Еще до недавнего времени там были одни только светящиеся точки. Сейчас он различал конфигурации звезд, знал, по каким из них можно определить градусы широты, столь важные для ориентирования в море, знал их орбиты, часы, когда они исчезали и снова появлялись на небосклоне. Просто так, сами по себе, и уж точно потому, что ему были нужны деньги, звезды стали его профессией, и он, читая небо, наблюдал за ними.
На свадьбу пришло немного гостей: его старый и уже очень сгорбленный отец, его по-детски всхлипывающая мать, Мартин Бартельс и профессор Циммерманн, кроме того, были родные Йоханны, ее уродливая подружка Минна, а также придворный секретарь, который, казалось, и сам не знал, зачем его сюда послали. Во время скромного праздничного застолья отец Гаусса заговорил о том, что не надо гнуться, никогда и ни перед кем, а потом поднялся Циммерманн, открыл рот, любезно улыбнулся, обвел взглядом всех присутствующих и снова сел. Бартельс ткнул Гаусса в бок.
Тот встал, сглотнул слюну и сказал, что не ожидал, что ему удастся найти хоть немного счастья, и в принципе он и сейчас в это не верит. Это как ошибка в расчетах, заблуждение, и он надеется только на одно, что никто этого не обнаружит. Он опять сел и очень удивился, увидев вокруг себя обескураженные лица. Он потихоньку спросил Йоханну, неужели он сказал что-то не так.
Да что ты, ответила она. Именно о такой речи на своей свадьбе я всегда и мечтала.
Через час ушли последние гости, и они с Йоханной отправились домой. Новобрачные говорили мало. Внезапно они почувствовали, что оба чужие друг другу.
В спальне он задернул гардины, приблизился к жене, почувствовал, что она хочет ускользнуть от него, нежно, но крепко обхватил ее и начал развязывать банты на платье. В темноте это оказалось не так просто; Нина всегда носила вещи, с которыми было легче управиться. Это продолжалось довольно долго, ткань была такой неподатливой, а бантов было такое множество, что ему уже не верилось, что он до сих пор еще развязал не все. Но потом он все-таки справился с этим, платье сползло вниз, и в темноте обозначилась белизна ее голых плеч. Он обнял Йоханну за плечи, а она инстинктивно закрыла грудь руками, и он ощутил ее сопротивление, когда вел ее к постели. Он обдумывал, как же ему справиться с нижней юбкой, если уж с платьем было столько мороки. И почему это женщины не носят вещей, которые легко было бы снять?
Не бойся, прошептал он и был, однако, удивлен, когда она ответила, что не боится, и спорым движением, неожиданно ловко, расстегнула на нем пояс.
Ты уже однажды делала это?
Да как тебе в голову такое пришло? спросила она, смеясь, и в следующий миг ее нижняя юбка колом встала на полу, однако она все же медлила, и тогда он потащил ее за собой; они уже лежали друг подле друга, тяжело дыша, и каждый ждал, чтобы затихли громкие удары сердца другого. Он протянул руку, провел по ее груди и животу и даже решился рискнуть, хотя ему казалось, он должен за это извиниться, спуститься пониже, и вдруг в этот момент в щель между гардинами проглянул бледный и подернутый дымкой диск луны, и он застыдился, потому что именно в этот самый момент ему стало ясно, как можно скорректировать ошибки в измерении орбит планет методом приближенного вычисления. Ему очень хотелось записать эту свою мысль, но ее рука ползла по его спине, опускаясь все ниже.
Я себе это не так представляла, сказала Иоханна, и в ее голосе слышались страх вперемешку с любопытством, все такое живое, словно здесь с нами присутствует кто-то третий.
Он навалился на нее, но поскольку почувствовал, что она испугалась, подождал какое-то мгновение, пока она не обвила его тело ногами, однако тут он извинился, встал, прошел, пошатываясь, к столу, обмакнул перо в чернила и написал, не зажигая света: сумму квадр. разностей меж. наблюд. и рассч. — мин.; это было слишком важно, он не имел права забыть это. Он слышал, как Йоханна сказала, что не может в это поверить и все еще не верит, что даже сейчас, когда она так взволнована… Но уже все сделал. Возвращаясь к ней, он стукнулся ногой о ножку кровати, а потом почувствовал опять ее под собой, и только когда она притянула его к себе, заметил, насколько он нервничал, и в какой-то момент его крайне удивило, что оба они, почти ничего не зная друг о друге, оказались в такой ситуации. Но потом опять все стало иначе, и он не испытывал больше никакой робости, а под утро они уже так хорошо познали друг друга, словно давно занимались этим и всегда только друг с другом.
Уж не глупеют ли от счастья? Когда Гаусс в последующие недели листал Disquisiotiones, ему казалось очень странным, что это его труд. Он напрягался, чтобы понять все эти производные. И очень дивился: неужели его ум опустился до уровня посредственности? Астрономия была материей более грубого свойства, чем математика. Проблемы можно было решать не обязательно путем умозаключений, при желании любой мог таращиться в окуляр, сколько захочешь, пока глаза не заболят, а кто-то другой фиксировать результаты измерений, составляя утомительно длинные таблицы. Для него это делал господин Бессель из Бремена, единственный талант которого заключался в том, что он никогда ничего не путал. Будучи директором обсерватории, Гаусс имел право привлекать помощников, несмотря на то, что в фундамент обсерватории еще не заложили ни одного камня.
Он уже много раз просил аудиенции, но герцог был постоянно занят. Гаусс написал гневное письмо и не получил ответа. Он написал второе, и опять никакой реакции, тогда он уселся в приемной и ждал до тех пор, пока один из секретарей со всклокоченными волосами и перекошенным мундиром не прогнал его домой. На улице он встретил Циммерманна и горько ему пожаловался.
Профессор посмотрел на него как на явление не от мира сего и спросил, неужто он действительно не знает, что идет война?
Гаусс огляделся вокруг себя. Перед ним улица, спокойно освещенная солнечными лучами, пекарь несет мимо корзину с хлебом, на крыше кирхи лениво сверкает жестью флюгер-петушок. Пахнет сиренью. Какая война?
Он и в самом деле вот уже несколько недель как не читал газет. У Бартельса, собиравшего все, что можно, он засел за стопку старых газет и журналов. С мрачным видом пролистал он пространное сообщение Александра фон Гумбольдта о высокогорном плато Кахамарка. Черт побери, где только-не побывал этот тип! Но как раз в тот момент, когда он добрался до сообщений с места боевых действий, его отвлек скрип колес. Целая колонна повозок со штыками, копьями и шлемами для конницы не менее получаса двигалась мимо окон. Задыхающийся от волнения Бартельс вбежал в дом и рассказал, что на одной из повозок лежит герцог, его ранило под Йеной, он истекает кровью, как забитая скотина, и близок к смерти. Все пропало.
Гаусс отложил газету. Ну и чего тогда здесь сидеть, он лучше пойдет домой.
Об этом не следовало говорить, но Наполеон заинтересовал его. Якобы этот человек диктует шесть писем одновременно. А однажды взял и сочинил великолепный трактат о делении круга при помощи закрепленного в пространстве циркуля. Он выигрывал битвы, всегда с уверенностью наперед заявляя, что выиграет сражение. Он думал быстрее и основательнее других, и в этом весь секрет. Гаусса интересовало, слышал ли Наполеон о нем?
С обсерваторией дело пока откладывается, сказал он за ужином Йоханне. И добавил, что до сих пор по-прежнему ведет наблюдение за небом из окна своей гостиной. Куда это годится? У него есть предложение из Гёттингена. Там тоже хотели построить обсерваторию, и это не так далеко, оттуда он сможет раз в неделю навещать мать. И с переездом они управятся еще до появления на свет ребенка.
Но Гёттинген, сказала Йоханна, принадлежит сейчас Франции.
Гёттинген — Франции? изумился Гаусс.
Да как же так, вскричала она, почему ты так слеп и не видишь того, что знает каждый? Гёттинген входит в состав Ганновера, личная уния которого прервана английским королем Ганноверской династии из-за побед Франции, Наполеон воспользовался этим и присоединил Ганновер к своему новому королевству Вестфалия, которым правит теперь Жером Бонапарт. Так кому будет приносить присягу вестфальский служащий? Наполеону!
Он потер лоб.
Вестфалия, пробормотал он, словно надеясь, что если он произнесет что-то вслух, ему это станет понятнее. Жером. Какое это имеет к нам отношение?
Это имеет отношение к Германии, сказала она, и к тому, где твое место в жизни.
Он смотрел на жену беспомощно.
Йоханна заявила, что заранее знает, что он ей сейчас скажет: если взглянуть на это из далекого будущего, то обе стороны ничем не отличаются друг от друга, и что скоро никого не будет волновать то, за что умирают сегодня. Да только что это меняет? Прятаться за будущим — это форма трусости. Или, может, он действительно верит, что люди будут потом умнее?