Измеряя мир Кельман Даниэль
Гаусс посмотрел на свои грязные башмаки. Именно этого он и опасался. Хорошо, тогда он переночует здесь, пусть ему приготовят комнату!
Слуга выразил сомнение, что в доме найдется для него место.
Гаусс снял свою бархатную шапочку, обтер лоб и дотронулся до ворота. Ему нездоровилось, он весь взмок. И его мучили боли в желудке.
Это какое-то недоразумение. Он пришел не как проситель. Он возглавляет государственную геодезическую комиссию по определению размеров Ганноверского королевства, и если ему сейчас дадут от ворот поворот, он вернется снова, но уже не один. Он понятно выразился?
Слуга отступил на шаг назад.
Понятно ли он выражается?
Так точно, сказал слуга.
Так точно, господин профессор!
Господин профессор, повторил чуть слышно слуга.
А теперь господин профессор желает видеть графа.
Слуга так сильно наморщил брови, что его лоб превратился в сплошное сплетение складок. Он, очевидно, не совсем ясно выразился. Милостивый господин уже удалился в свои покои. Он спит!
Всего лишь на одну минутку, сказал Гаусс.
Слуга покачал головой.
Сон — это не смертельно. Кто спит, того можно разбудить. И чем дольше он тут стоит, тем позже господин граф возвратится в свою опочивальню, и его собственное настроение от этого разговора тоже не улучшится. Он устал, как собака.
Хриплым голосом слуга попросил следовать за ним.
Он так быстро нес перед собой светильник с зажженными свечами, словно питал надежду сбежать от Гаусса. Особого труда это бы не составило: ноги у Гаусса болели, кожа его башмаков была слишком грубой, под кусачей шерстяной рубашкой тело чесалось, а жжение на загривке говорило о том, что он снова получил солнечный ожог. Они шли по низкому коридору с блеклыми обоями. Молоденькая служанка с ладненькой фигуркой несла ночной горшок. Гаусс с тоской поглядел ей вслед. Они спустились по лестнице вниз, потом поднялись вверх, а затем снова спустились. Дом был построен с таким расчетом, чтобы запутать посетителей, и, возможно, это безупречно срабатывало, если человек не обладал даром геометрического воображения. Гаусс прикинул, что они находились примерно в двенадцати футах над главными воротами и в сорока футах западнее них и двигались сейчас в юго-западном направлении. Слуга постучал в дверь, открыл ее, произнес несколько слов в глубь комнаты и позволил Гауссу войти. В кресле — качалке сидел старый господин в шлафроке и деревянных домашних башмаках. Высокого роста, со впалыми щеками и колючими глазами.
Фон дер Оэ цур Оэ, очень приятно. Чему вы смеетесь?
Он не смеется, сказал Гаусс. Он государственный чиновник. И ему не до смеха, он хотел только представиться и поблагодарить за гостеприимство.
Граф спросил, уж не разбудили ли его только ради этого.
Именно так, сказал Гаусс. А теперь он желает ему доброй ночи! Довольный собой, он последовал за слугой и спустился еще по одной лестнице вниз и прошел особо вонючим коридором. Он никогда не позволит этим людям обращаться с ним как со слугой!
Но Гаусс торжествовал недолго. Слуга привел его в ужасающую дыру. Жуткая вонь, на полу остатки гнилого сена, деревянные доски вместо кровати, а вместо умывальника ржавое ведро с мутной водой, отхожего места вообще не видно.
Он кое-что уже повидал, сказал Гаусс. Две недели назад один крестьянин предложил ему переночевать в собачьей конуре. Но она выглядела гораздо приличнее этого.
Вполне возможно, сказал слуга, удаляясь. Но ничего лучшего нет.
Гаусс со стоном принудил себя лечь на нары. Подушка жесткая, и от нее плохо пахнет. Он положил на нее свою шапочку, но и это не помогло. Он долго не мог уснуть. Болела спина, воздух был спертый, к тому же он боялся привидений и, как и всякий другой вечер, ему не хватало Иоханны. Стоило ему только упустить из виду какой-то момент, и вот уже, пожалуйста, на него взвалили чиновничьи обязанности, он таскался по лесам и вступал в переговоры с крестьянами из-за их кривобоких деревьев. Только сегодня он заплатил после обеда за одну старую березу впятеро больше того, что она стоила. И потом еще целую вечность ждал, пока его помощники наконец-то спилили упрямое дерево и он смог визировать теодолитом световой сигнал Ойгена. Разумеется, этот осел подал сначала сигнал не в том направлении! Завтра они встретятся, и ему придется ломать голову, как с того места самое большее по двум линиям теодолитного хода привязать его к следующему опорному пункту. В этом заключалась теперь его профессия. Книга по астрономии давно вышла, в университете он числился временно уволенным в отпуск. Как ни крути, а эта работа хорошо оплачивалась, и если ты не совсем дурак, то разными способами можно и еще кое-что подзаработать. С этими мыслями он заснул.
Ранним утром Гаусс проснулся от кошмарных сновидений. Он увидел себя во сне лежащим на деревянных нарах и видящим сон, будто он лежит на нарах и ему снится, как он лежит на этих нарах и видит дурной сон. С тяжелым чувством и тоской на сердце он сел и сразу понял, что пробуждение ему только еще предстоит. В несколько секунд он переместился из одной реальности в другую, затем в следующую, но ни одна из них не предложила ему ничего лучшего, кроме этой грязной дыры с гнилым сеном на полу и ржавым ведром с водой в углу. Один раз в дверях возникла высокая, расплывчатая фигура, в другой раз в углу лежал мертвый пес, а потом вошел ребенок с деревянной маской на лице, но прежде чем он ясно успел его разглядеть, тот снова исчез. Когда же вконец измученный Гаусс сидел на краю своего ложа и смотрел в солнечное утреннее небо, он не мог отделаться от чувства, что на шаг разминулся с той действительностью, в которой ему было уготовано место. Он побрызгал холодной водой на лицо и подумал об Ойгене, с которым ему предстояло встретиться во второй половине дня. Его настроение, как всегда, улучшится, котда он накричит на него. Он оделся и, зевая, вышел из комнаты.
Он прошел анфиладой комнат, увешанных сильно пострадавшими от времени портретами: серьез ные мужские лица, написанные довольно неумело, слишком толстый слой красок. Заляпанная деревянная мебель, покрытая пылью. Задумчиво остановился перед зеркалом. Ему не понравилось, что он там увидел. Он выдвинул несколько ящиков стола, они были пусты. И с облегчением обнаружил решетчатую дверь в сад.
Сад был распланирован с удивительной тщательностью. Пальмы, орхидеи, апельсиновые деревья, причудливых форм кактусы и всевозможные растения, каких Гаусс никогда не видел даже на картинках. Под башмаками скрипел гравий, лиана сверху сорвала с его головы шапочку. Пахло чем-то сладковатым, на земле лежали лопнувшие от спелости фрукты. Растительность становилась все гуще, дорожка сужалась, ему пришлось пригибаться при ходьбе. Что за расточительность! Оставалось только надеяться, что здесь нет, не дай бог, еще каких-нибудь заморских насекомых. Протискиваясь промеж двух пальм, он зацепился за что-то курткой и чуть не упал на колючий кустарник. А потом он вышел на лужайку. В кресле, все еще в шлафроке, с взъерошенными волосами и босиком, сидел граф и пил чай.
Впечатляет, сказал Гаусс.
Раньше было намного лучше, ответил граф. Садовники сейчас очень дорогие, да и французские постояльцы многое попортили. Он объяснил, что сам вернулся сюда совсем недавно. Он был в Швейцарии, эмигрант, так сказать, но обстоятельства в последнее время несколько изменились. Не хочет ли господин геодезист присесть?
Гаусс огляделся. Здесь было только одно кресло, и в нем сидел граф.
Не обязательно, сказал он после некоторого колебания.
Ну, как хотите, изрек граф. Тогда можно сразу перейти к переговорам.
Чистая формальность, сказал Гаусс. И объяснил суть дела. Чтобы иметь свободную видимость до Шарнхорста и возможность определить там очередной опорный пункт, ему нужно повалить три дерева в лесу графа и снести, по-видимому, годами пустующий сарай.
Шарнхорст? Ни один человек не может видеть так далеко!
Не скажите, возразил Гаусс, очень даже может, если использовать пучок света. Я изобрел инструмент, который может посылать отражающиеся солнечные лучи на небывало далекие расстояния. Впервые благодаря этому изобретению стало возможным установить связь между Землей и Луной.
Землей и Луной, повторил граф как во сне.
Гаусс кивнул, улыбаясь. Он точно знал, что творится сейчас в голове этого старого олуха.
Что касается деревьев и сарая, сказал граф, то это совершенное заблуждение. Сарай — жизненно необходимая вещь. А деревья представляют необычайную ценность.
Гаусс вздохнул. Он бы с удовольствием сейчас сел. Сколько подобных разговоров уже выпало на его долю? Конечно, сказал он устало, только не надо преувеличивать. Он хорошо знает, сколько стоят немного дров в лесу и такая развалюха, как этот сарай. Как раз сегодня и не стоило бы обременять государство неумеренностью расходов.
Патриотизм, сказал граф. Интересно. Особенно, если к нему призывает кто-то, кто еще совсем недавно служил у французов.
Гаусс уставился на него.
Граф пригубил чай, попросив понять его правильно. Он никого ни в чем не упрекает. Были очень плохие времена, и каждый вел себя так, чтобы, по возможности, продержаться.
Ради него, сказал Гаусс, Наполеон отказался от обстрела Гёттингена.
Граф кивнул. Он не был удивлен таким заявлением Гаусса. Не каждому выпадало счастье удостоиться признания корсиканца!
И не у каждого хватало для этого заслуг, сказал Гаусс.
Граф рассеянно глядел в свою чашку. Что же до деловой части, то тут господин геодезист, похоже, не настолько наивен, как пытается подать себя.
Гаусс спросил, как это следует понимать.
Может ли он исходить из того, что господин геодезист заплатит ему общепринятой в этой стране конвенциональной монетой?
Само собой разумеется, ответил Гаусс.
Тогда он хотел бы спросить, не возмещает ли государство господину геодезисту эти расходы золотом? В том случае, если это имеет место, можно ведь извлечь неплохую прибыль, учитывая обменный курс золота. Чтобы до такого додуматься, не обязательно быть математиком.
Гаусс покраснел.
Уж во всяком случае, не так называемым королем математиков, тот вряд ли упустил бы из виду такую возможность.
Гаусс заложил руки за спину и принялся разглядывать орхидеи, опутавшие ствол пальмы. Затем сдавленным голосом объявил, что в этом нет ничего противозаконного.
Безусловно, сказал граф. Он не сомневается, что господин геодезист заранее все перепроверил. Между прочим, геодезическая съемка вызывает у него великое восхищение. Что за диковинное занятие — месяцами носиться по полям и лесам с измерительными инструментами.
Диковинное только в том случае, если заниматься этим в Германии. Того же, кто проделывает то же самое в Кордильерах, славят как великого первооткрывателя мира.
Граф покачал головой. И понятно, что приходится туго, особенно если дома осталась семья. У господина геодезиста ведь есть семья? Хорошая жена?
Гаусс кивнул. Солнце снова светило слишком ярко, да и растения теперь чем-то раздражали его. Он спросил, не могут ли они вернуться к вопросу о купле-продаже деревьев. Ему нужно отправляться дальше, времени у него в обрез!
Ну уж не настолько в обрез, сказал граф. Автору Disquisitiones Arithmeticae, по-видимому, уже некуда торопиться.
Гаусс удивленно взглянул на графа.
Пожалуйста, без ложной скромности, сказал граф. Раздел с теорией деления круга — это самое значительное из всего того, что ему до сих пор доводилось читать. Он нашел там мысли, которые могли бы даже его еще чему-нибудь научить.
Гаусс рассмеялся.
Да-да, сказал граф, он говорит совершенно серьезно.
Гаусс заметил, что просто удивительно встретить здесь человека с таким кругом интересов.
Тут скорее стоит говорить о знаниях, сказал граф. Круг его интересов весьма ограничен. Но он всегда считал необходимым расширять свои знания за пределы личного участия в них. Да, кстати, раз уж представился случай: до него дошло, что господин геодезист что-то хочет ему сказать.
Как, простите?
Это носится в воздухе. Жалобы, неудовольствие. Может, даже упреки, обвинения.
Гаусс потер себе лоб. Постепенно ему становилось жарко. Он не имеет ни малейшего представления, о чем говорит господин граф.
Действительно ничего такого?
Гаусс смотрел на него, мало что понимая.
Ну, нет так нет, сказал граф. А что касается деревьев, он отдаст их бесплатно.
А сарай?
Его тем более.
Но почему, спросил Гаусс и сам испугался своего вопроса. Что за неразумность такая?
Разве обязательно нужны доводы? Из любви к государству, как это и подобает истинному гражданину. Из уважения к господину геодезисту.
Гаусс поблагодарил низким поклоном. Сейчас ему действительно нора отправляться в путь, его никчемный сын ждет его, и ему предстоит еще сегодня отмерить шагами довольно изрядный кусок до Кальбсло.
Граф попрощался легким взмахом своей тонкой аристократической руки.
По дороге к графскому дому Гауссу в какой-то момент показалось, что он потерял ориентир. Он сосредоточился, пошел сначала направо, потом налево и еще раз направо, миновал решетчатую дверь, опять дважды направо, еще через одну дверь и оказался в вестибюле, где стоял накануне. Там его уже ждал слуга, он открыл парадную дверь и извинился за подвал. Он не знал, о ком идет речь. Свободной была еще только комната для фельдъегерей, куда пускают на ночлег бродяг и всякое отребье. Там наверху, конечно, не так уж и плохо. Есть зеркало и умывальник и даже постельное белье.
Бродяг и всякое отребье, повторил Гаусс.
Да, произнес слуга с каменным лицом. Всякое отребье и низкого происхождения отродье. И он мягко и без стука закрыл за ним дверь.
Гаусс глубоко вдохнул. Он почувствовал облегчение, когда вышел из этого дома. Ему нужно как можно скорее удалиться, прежде чем этот сумасшедший одумается и заберет свои слова назад. Значит, он читал Disquisitiones! Гаусс так и не привык к тому, что знаменит. Даже когда в самое суровое военное время адъютант Наполеона передал ему приветы от императора, он посчитал это каким-то недоразумением. Возможно, так оно и было, но он теперь этого уже никогда не узнает. Быстрым шагом он спустился по склону вниз и вошел в лес.
Самым досадным было то, что помеченные им вчера деревья ловко прятались от него. Было душно, он вспотел, и ему страшно досаждали мухи. На каждом дереве, которое надо было повалить, он поставил мелом крест. Теперь надо было поставить по второму в знак того, что получено разрешение срубить их. Ойген недавно спросил его, не жалко ли ему деревьев, но эти были очень старые и слишком высокие, давали много тени, да и вообще пожили немало. Юноша был в одно и то же время тонок душой и страшно туп. Прямо беда какая-то: он был так решительно настроен направить способности своих детей в нужное русло, облегчить им трудности в учении и помочь развитию всего того, чем они особо одарены. Но потом выяснилось, что ничем особенным одарены они не были. И даже интеллигентностью не отличались. Йозеф был на пути к тому, чтобы стать офицером, но он ведь был сыном Йоханны. А Вильгельмина, конечно, очень послушна и дом держит в чистоте. Но вот Ойген?
Наконец Гаусс нашел сарай и поставил на нем крест. Вероятно, пройдет несколько дней, прежде чем его помощнички снесут этот сарай. Тогда он сможет определить угол от базисной линии, и сеть увеличится еще на один треугольник. Так и придется работать, шаг за шагом, до самой датской границы.
А ведь скоро все это покажется сплошной ерундой. Люди будут парить по небу на воздушном шаре и считывать расстояния с магнитной шкалы. Будут посылать гальванические сигналы от одного геодезического пункта к другому и определять дистанцию по уменьшению интенсивности электричества. Но ему от этого мало проку, он должен сделать все сейчас, с помощью мерной ленты, секстанта и теодолита, в заляпанных глиной башмаках, и к тому же еще изыскать методы, как ввести в измеренные углы, с учетом сплюснутости Земли, необходимые поправки путем математических расчетов: незначительные ошибки каждый раз суммируются и могут привести к катастрофе. Еще никогда не было более точной карты этой или какой другой местности.
У него зачесался нос, его укусил комар. Он вытер пот со лба. И вспомнил сообщение Гумбольдта о москитах на Ориноко: люди и насекомые не могут долго жить вместе, ни сейчас, ни в будущие времена. Только на прошлой неделе Ойгена укусил шершень. Считается, что на каждого человека приходится по миллиону насекомых. Даже при большой ловкости и везении их невозможно истребить всех. Гаусс присел на пень, достал из кармана черствый кусок хлеба и осторожно вгрызся в него зубами. Не прошло и секунды, как вокруг его головы закружились первые осы. Если взглянуть на вещи трезво, то придется признать, что в конечном итоге насекомые одержат верх.
Он подумал о своей жене Минне. Он никогда ее не обманывал. Сначала он подумывал жениться на Нине, но Бартельс в длинном письме убедил его, что этого делать не следует. И тогда он объяснил Минне, что ему нужен кто-то, кто будет смотреть за детьми, вести хозяйство по дому и заботиться о его матери, и что он не может жить один, а она, как-никак, была лучшей подругой Йоханны. Ее помолвка с каким-то болваном как раз недавно была расторгнута, она сама уже тоже не первой молодости, и перспективы на замужество у нее самые что ни на есть безрадостные. Минна хихикала смущенно, потом вышла и снова вернулась, стояла и теребила юбку. Потом она немного поплакала и приняла его предложение. Он вспомнил их свадьбу, и тот ужас, какой испытал, увидев невесту в белом наряде, и ее обнаженные в счастливой улыбке ог ромные зубы. Он понял, что совершил ошибку. И проблема была не в том, что он ее не любил. Проблема была в том, что он ее на дух не выносил. Что ее близость заставляла его нервничать и делала несчастным и что ее голос напоминал ему звук царапающего по аспидной доске мела; он уже чувствовал себя одиноким, стоило ему издали увидеть ее лицо, и достаточно было одной только мысли о ней, чтобы пожелать себе скорейшей смерти. А иначе почему же он согласился на эту роль землемера? Да только чтобы не бывать дома.
Он заметил, что снова потерял ориентир. И посмотрел вверх. В пасмурном небе раскачивались макушки деревьев. Лесная почва пружинила под ногами. Приходилось следить, чтобы не поскользнуться на мокрых корнях. В полдень он, пожалуй, отобедает у одного крестьянина и заработает, как всегда, колики от хлебной похлебки и жирного молока. А то, что потеть так, как потеет он, плохо для здоровья, это скажет любой врач в округе.
Несколько часов спустя Ойген нашел его бредущим по лесу и ругающимся во весь голос.
Почему только сейчас? закричал на него Гаусс.
Ойген стал уверять, что нисколько не виноват в том, что опоздал: это один крестьянин послал его совсем в другом направлении, а потом он не заметил отметки на сарае, крест стоял слишком низко, а там перед ним как раз разлеглась коза. А когда он все — таки заметил крест, она еще на него и напала. Его никогда еще не кусала коза. И что такое бывает, он этого тоже не знал.
Гаусс со вздохом вытянул руку, в ожидании оплеухи мальчишка отскочил назад. А ведь он всего лишь хотел похлопать его по плечу. В Гауссе закипело раздражение: теперь он уже не сможет ограничиться этим жестом, не посрамив себя. Так что пришлось влепить парню пощечину. Она оказалась несколько крепче, чем он сам того хотел, и Ойген глядел на него широко раскрытыми глазами.
Как ты стоишь? снова закричал Гаусс, чтобы оправдать свои действия. Стой прямо! Он взял из рук Ойгена сложенный гелиотроп. Никакого сомнения, у мальчишки мозги Минны, а от отца он унаследовал только склонность к меланхолии. Гаусс нежно провел рукой по стеклянной поверхности зеркала, по шкале и подвижному окуляру.
Этим изобретением люди будут пользоваться очень долго! И мне бы очень хотелось, сказал он, продемонстрировать этот инструмент графу.
Какому графу?
Гаусс вздохнул. Он с малых лет привык к медлительности человеческого мышления. Но своему собственному сыну он этого простить не мог.
Безмозглый осел! сказал он и двинулся дальше.
При мысли о том, сколько еще предстоит сделать, у него помутилось в голове. Германия не была страной городов, ее населяли крестьяне, да еще некоторые чокнутые аристократы, и она состояла из множества лесов и деревень. И ему казалось, что он должен будет побывать в каждой из них.
СТОЛИЦА
В Новой Испании их ждал первый репортер.
Они попали туда с большим трудом — капитан единственного корабля на Акапулько отказывался брать на борт иностранцев. Какие там паспорта, хоть такие, хоть сякие, а он из Новой Гранады, и Испания ему не указ, и печать Уркихо для него тоже ничего не значит, здесь и раньше так было, а теперь и там, по ту сторону океана. Подкупать капитана Гумбольдт не желал из принципа, так что в конце концов они порешили так: Гумбольдт дал деньги Бонплану, а тот сунул их капитану.
Когда они уже были в пути, извержение вулкана Котопакси вызвало шторм на море, и поскольку капитан проигнорировал советы Гумбольдта — он испокон веку занимается морским делом, и это против всех правил, чтобы кто-то наводил критику на действия капитана по части навигации, члены команды могут быть за это даже вздернуты, — их снесло ветром, и они сильно отклонились от курса. Чтобы шторм на море не пропал для науки даром, Гумбольдт приказал привязать его к носу корабля на высоте пяти метров над морской поверхностью, где он измерял высоту волн в открытом море, вдали от берегов. Он провисел на носу целый день, с рассвета до ночи, с окуляром секстанта перед глазами. После этого он был, правда, немножко не в себе, но выглядел посвежевшим, румяным, был в веселом расположении духа и все никак не мог понять, почему матросы принимают его за морского дьявола.
А в порту Акапулько на причале стоял молодой человек с усиками. Его зовут Гомес, и он пишет во многие газеты как Новой Испании, так и своей европейской родины. Он испрашивает нижайшего позволения сопровождать господина графа в его поездке.
Не графа, сказал Бонплан, а всего лишь барона.
Так как он сам хочет описать свое путешествие, то ему это кажется излишним, сказал Гумбольдт и укоризненно посмотрел на Бонплана.
Гомес обещал стать тенью, призраком, практически невидимкой, но только чтобы наблюдать за тем, что требует особого свидетельства.
Гумбольдт решил для начала определить географическое положение портового города. Точный атлас Новой Испании, диктовал он Гомесу, лежа на спине и направив телескоп в ночное небо, может поспособствовать заселению колонии, ускорить покорение природы, направить судьбу страны на благоприятный путь развития. Он слышал, якобы один немецкий астроном рассчитал орбиту новой планеты. К сожалению, не представляется возможным узнать что-либо подробнее, газеты приходят сюда с большим опозданием. Иногда ему так хочется домой. Он опустил зрительную трубу и попросил Гомеса вычеркнуть обе последние фразы из того, что он записал.
Они снова отправились в горы. Бонплан справился с лихорадкой и немного отдохнул: он выглядел похудевшим и, несмотря на солнце, бледным, на лице появились первые морщины, а волосы заметно поредели по сравнению с прошлыми годами. Новым было и то, что у него появилась привычка грызть ногти, и время от времени он все еще покашливал, хотя больше по привычке. У него осталось совсем мало зубов, и ему трудно было есть.
Гумбольдт, напротив, казалось, нисколько не изменился. С прежней деловитостью работал он над составлением карты континента. Он пометил зоны растительности, понижающееся с увеличением высоты атмосферное давление, взаимное вкрапление горных пород внутри горы. Чтобы исследовать строение каменных пород, он протискивался в щели в скалах, которые были иногда такими узкими, что он несколько раз застревал в них и Бонплану приходилось вытаскивать его оттуда за ноги. Он влез на дерево, но под ним подломился сук, и Гумбольдт свалился на голову записывающему за ним все Гомесу.
А тот спросил Бонплана, что Гумбольдт за человек.
Он знает его лучше, чем кого-либо другого, сказал Бонплан. Лучше, чем собственную мать или отца, лучше, чем самого себя. Он никогда не стремился к этому специально, так уж сложилось само собой.
И?
Бонплан вздохнул. Он понятия не имеет.
Гомес спросил, как долго они уже находятся вместе в пути.
Он не знает, сказал Бонплан. Возможно, целую жизнь. Возможно, даже дольше.
Зачем он взвалил на себя все это?
Бонплан посмотрел на него воспаленными глазами.
Гомес не отставал. Зачем он взвалил это на себя? Почему он всего лишь ассистент?..
Не ассистент, сказал Бонплан. Сотрудник.
Почему он остается сотрудником этого человека на протяжении стольких лет и вопреки всем трудностям?
Бонплан задумался.
По многим причинам.
Например?
Собственно, сказал Бонплан, он всегда хотел уехать из Ля-Рошели. А потом как-то все вдруг совпало. Время проходит да абсурда быстро.
Это, сказал Гомес, не ответ.
Ему надо сейчас заняться кактусами, препарировать их. Бонплан повернулся к нему спиной и быстро вскарабкался на ближайший холм.
А Гумбольдт тем временем спустился в серебряные рудники Такско. Несколько дней он наблюдал за добычей серебра, проверял крепления в штольнях, простукивал породу, беседовал с добытчиками. В дыхательной маске и с рудничной лампой на лбу он действительно казался дьяволом. Везде, где бы он ни появлялся, рабочие падали на колени и взывали к Богу о помощи. Неоднократно начальникам участков приходилось спасать его от града камней.
Но больше всего Гумбольдта поражала ловкость и находчивость работавших под землей людей по части воровства. Никто из них не смел подойти к подъемной клети, прежде чем их не обыщут самым тщательным образом. Тем не менее они все-таки изыскивали способы вынести куски руды. Гумбольдт спросил, нельзя ли ему в научных целях поучаствовать в досмотре. Он находил куски спекшейся руды в волосах, под мышками, за щеками и даже в заднем проходе. Подобная работа ему не по душе, сказал он владельцу рудника, некоему Дону Фернандо Гарсия Утилла, мечтательно наблюдавшему, как он ощупывает пупок у маленького мальчишки; однако наука и благотворительность в пользу государства требуют этого. Регулярная эксплуатация недр Земли, скрывающих в своей глубине несметные богатства, будет немыслима, если не противодействовать интересам отдельных горняков. Он повторил фразу, чтобы Гомес сумел ее записать. Кроме того, необходимо рационально обновлять подземные сооружения. Слишком много несчастных случаев на рудниках.
Дон Фернандо заявил, что людей предостаточно, и если кто и умрет, всегда найдется кем заменить.
Гумбольдт спросил его, читал ли он Канта.
Немного, ответил Дон Фернандо. Но у него есть возражения, Лейбниц ему больше по душе. У него самого немецкие корни, поэтому он знаком со всеми этими прекраснодушными фантазиями.
В день их отъезда на небе рядом с солнцем маячили два привязанных воздушных шара, круглые и сверкающие от яркого света.
Теперь это модно, сказал Гомес, каждый знатный и мужественный человек хочет хоть разок полетать.
Несколько лет назад он видел первый такой шар, летевший над Германией, сказал Гумбольдт. Счастлив был тот, кто там летел. Конечно, теперь это уже не чудо, но и не стало еще чем-то земным. Как и открытие новой планеты.
Под Гуернавакой с ними заговорил молодой североамериканец. Человека с рафинированно закрученными усиками звали Уилсон, и он писал для Philadelphia Chronicle.
Ну, это уже слишком, сказал Гумбольдт.
Конечно, Соединенные Штаты находятся в тени великого соседа, сказал Уилсон. Но и у их молодой государственности тоже есть общественность, которая с возрастающим интересом следит за деяниями генерала Гумбольдта.
Горного асессора, быстро сказал Гумбольдт, чтобы успеть опередить Бонплана. Не генерала!
Перед въездом в столицу Гумбольдт облачился в парадный мундир. Представители вице-короля встречали их, стоя на возвышенности. Гостям вручили символические ключи от города. Со времен Парижа они не были ни в одной метрополии такого масштаба. В городе имелись университет, публичная библиотека, ботанический сад, Академия искусств и Горная академия, организованная по прусскому образцу и возглавляемая бывшим сокурсником Гумбольдта по фрейбергской Академии Андресом дель Рио. Он если и обрадовался встрече, то не больше, чем того требовало приличие. Положил Гумбольдту ладони на плечи и держал его от себя на расстоянии вытянутых рук, разглядывая гостя прищуренными глазами.
Так, значит, это все-таки есть правда? сказал он на ломаном немецком. Несмотря на вся болтовня.
Какая болтовня? Со встречи с Бромбахером Гумбольдт ни разу не прибегал к родному языку. Он заговорил вдруг на деревянном немецком, крайне неуверенно, временами даже подыскивая нужные слова.
Слухи, сказал Андрее. Например, что вы есть шпион Соединенных Штатов. Или испанцев.
Гумбольдт рассмеялся.
Испанский шпион в испанской колонии?
Ну да, сказал Андрее. Долго это колонией не останется. Они там это знают, и здесь тоже уже хорошо понимают.
Рядом с главной площадью велись раскопки, искали остатки языческого храма, разрушенного кортесами. В тени руин стояли зевающие рабочие, резкий запах маисовых лепешек пропитал воздух. На земле лежали черепа с драгоценными камнями вместо глаз. Десятки ножей из вулканического стекла, с большим искусством выполненная резьба по камню, изображающая сцену массового убиения людей, маленькие глиняные фигурки со вспоротой грудкой клеткой. Тут был и каменный алтарь, сложенный из грубых изваяний мертвых голов. Запах маисовых лепешек раздражал Гумбольдта, ему было не по себе. Он оглянулся и увидел Уилсона и Гомеса с блокнотами наготове.
Он попросил их оставить его одного, ему надо сосредоточиться.
Вот как работает великий исследователь, сказал Уилсон.
Ему надо остаться одному, чтобы сосредоточиться, вторил ему Гомес. Мир должен узнать об этом!
Гумбольдт стоял перед огромным каменным колесом. Бесконечный хаос из сплетения ящериц, змеиных голов и разломанных на геометрически различимые осколки человеческих фигур. В самом центре — лицо с высунутым языком и глазами без век. Он долго вглядывался в него. Постепенно хаос приобрел какой-то порядок; Гумбольдт начал понимать аналогии и соответствия, картины дополняли друг друга, повторяясь в символах с искусной закономерностью закодированных чисел. Перед ним был календарь. Он попытался срисовать его, но у него ничего не вышло, и это было как-то связано с лицом в центре колеса. Он спрашивал себя, где он встречался с этим взглядом. Ему вспомнился ягуар, потом мальчишка в глиняной хижине. Он с беспокойством посмотрел на свой блокнот. Тут нужен профессиональный рисовальщик. Он уставился на это лицо, и то ли дело было в жаре, то ли в запахе маисовых лепешек, но только Гумбольдт отвернулся.
Двадцать тысяч, весело сказал рабочий. Для освящения храма в жертву принесли двадцать тысяч человек. Одного за другим: вырывали из груди сердце и отрубали голову. Очередь из дожидающихся тянулась до самых окраин города.
Мил человек, произнес Гумбольдт, не городите чепухи!
Рабочий посмотрел на него обиженно.
Двадцать тысяч в одном месте и в один день — этого даже нельзя себе представить. Да и жертвы не потерпят. И зрители не смогут вынести. Более того: мировой порядок не потерпит такого! Если бы такое действительно происходило, наступил бы конец универсума.
Универсуму на это плевать, сказал рабочий.
Вечером Гумбольдт обедал у вице-короля. Андрее дель Рио тоже был тут, и многие члены правительства, директор музея, несколько офицеров, и маленький молчаливый господин с темным цветом кожи, и необычайно элегантно одетый граф де Монтесума, праправнук последнего верховного правителя ацтеков, гранд испанского королевства. Он жил в замке в Кастилии и прибыл на несколько месяцев в колонию по своим делам. Его супруга, высокая красавица, с нескрываемым интересом разглядывала Гумбольдта.
Двадцать тысяч — это правда, сказал вице-король. Может, даже и больше, оценки тут расходятся. При Тлакаэлеле, последнем верховном жреце, всю страну утопили в крови.
И не потому, что настолько была желанна власть подобного верховного жреца, сказал Андрее. Там все регулярно занимались истязаниями, даже самих себя. Например, я прошу прощения у дам, по торжественным праздникам прокалывали собственный инструмент любви и пускали кровь.
Гумбольдт закашлялся и тут же заговорил о Гёте и о своем старшем брате, упомянув об их общем интересе к языкам древних народов. Они рассматривали эти языки как своего рода более совершенную латынь — бывшую чище и стоявшую ближе к истокам возникновения мира. Его очень интересует, можно ли утверждать такое о языке ацтеков.
Вице-король вопросительно взглянул на графа.
Он не может дать справку, сказал тот, не поднимая глаз от тарелки. Он говорит только по-испански.
Чтобы сменить тему, вице-король спросил Гумбольдта, какого он мнения о серебряных рудниках.
Малоэффективно, сказал Гумбольдт с отсутствующим взглядом, во всем дилетантизм и халтура. Он закрыл на мгновение глаза и тут же увидел перед собой каменное лицо. Кто-то или что-то увидело его, он это чувствовал и теперь никогда уже не забудет. Только колоссальный переизбыток серебра, услышал он свои слова, создает иллюзию эффективности добычи. Устарелые методы, невероятных масштабов воровство, персонал недостаточно обучен.
Несколько секунд стояла полная тишина. Вице — король бросил взгляд на побелевшего Андреса дель Рио.
Может, это, конечно, несколько преувеличено, сказал Гумбольдт, испуганный собственными словами. Кое-что здесь произвело на меня сильное впечатление.
Граф посмотрел на него, едва заметно улыбнувшись.
Новой Испании понадобится способный министр горной промышленности, сказал вице-король.
Гумбольдт спросил, есть ли у него кто на примете.
Вице-король многозначительно молчал.
Гумбольдт вдруг понял и поднял руки. Невозможно! Он — пруссак и не может служить другой стране.
Только чуть позже, к вечеру, ему удалось обменяться несколькими словами с графом. Он тихо спросил того, что ему известно про огромное каменное колесо-календарь.
Радиусом примерно пять локтей?
Гумбольдт кивнул.
Пернатые змеи и застывшее лицо в центре?
Да! воскликнул Гумбольдт.
Про это он ничего не знает, сказал граф. Он ведь не индеец, а испанский гранд.
Гумбольдт спросил, нет ли на этот счет какого — нибудь семейного предания.
Граф выпрямился в полный рост и доставал теперь Гумбольдту до груди. Его предок позволил кортесам похитить себя. Он, словно женщина, умолял их сохранить ему жизнь, причитал и плакал и наконец, после нескольких недель плена, переметнулся на их сторону. Ацтеки убили его за это, закидав камнями. Если он, граф Монтесума, выйдет сейчас на главную площадь, то жить ему не больше пяти минут. Граф задумался. А может, заключил он, ничего и не произойдет. Все это было так давно, люди едва ли что помнят. Он схватил свою жену за локоть и посмотрел узкими глазками на Гумбольдта. Кто бы его ни встретил, вечно ищет в его лице отголоски черт верховного правителя ацтеков. Каждый, кто узнает его имя, вглядывается в него и ищет следы прошлого. Может ли Гумбольдт себе представить, каково это, быть всегда лишь тенью великого родственника?
Иногда он это хорошо себе представляет, ответил Гумбольдт.
Семейное предание, повторил с презрением граф. И после этого он и его супруга покинули зад, не попрощавшись.
Рано утром Гумбольдт заметил, что Бонплана нет. Он тотчас же отправился на поиски. Улицы были заполнены торговцами: один мужчина продавал сушеные фрукты, другой — чудодейственные средства от всех болезней, кроме подагры, третий отрубил себе топором левую кисть, пустил ее по кругу, давая всем пощупать, а сам, изнывая от боли, ждал, когда она вернется к нему. Затем приложил кисть к обрубку и покапал на это место тинктурой. Бледный от потери крови, он несколько раз ударил рукой по столу, показывая, что она снова приросла. Стоявшие вокруг зеваки похлопали ему и скупили все запасы тинктуры. Четвертый продавал целебное средство только от подагры, пятый — дешевенькие брошюрки с иллюстрациями. В одной из них рассказывалась история жреца-чудотворца, в другой описывалась жизнь индейского мальчика, которому явилась Святая Дева Гвадалупская, в третьей говорилось о приключениях немецкого барона, который прошел на лодке через ад Ориноко и поднялся на самую высокую гору мира. Картинки были очень недурны, особенно удачно был воссоздан мундир Гумбольдта.
Он нашел Бонплана там, где и предполагал. Дом был богато украшен, по фасаду — китайские изразцы. Страж у дверей попросил его подождать. Минуту спустя появился Бонплан, наспех одеваясь на ходу.
Гумбольдт поинтересовался, сколько еще раз он должен напоминать ему об их уговоре.
Да это же обыкновенный отель и ничего другого, возразил Бонплан, и что это за уговор, если его все время подозревают в дурных поступках. Он такой уговор не признает!
Так или иначе, сказал Гумбольдт, а уговор был.
Бонплан возмущенно потребовал не читать ему нотаций.
На следующий день они совершили восхождение на Попокатепетль. Тропинка вела на самую вершину: Гомес и Уилсон, а также столичный градоначальник, трое рисовальщиков и почти сотня любопытных зевак следовали за ними по пятам. Стоило Бонплану срезать какое-нибудь растение, он тотчас же должен был обязательно показать его всем. Иногда оно возвращалось к нему в таком жалком виде, что положить находку в свою ботанизирку он уже не мог. Когда Гумбольдт перед очередной ямой нацепил на себя дыхательную маску, раздались громкие аплодисменты. А пока он определял с помощью барометра высоту вершины и опускал в кратер термометр, торговцы продавали прохладительные напитки.
Во время спуска с ними заговорил один француз. Его зовут Дюпре, и он пишет для многих парижских журналов. Собственно, он приехал ради возглавляемой Боденом геодезической экспедиции Парижской академии. Но Боден так и не появился, и он никак не мог поверить своему счастью, когда узнал, что в этой стране может встретить кого-то намного более знаменитого.
На какой-то момент Гумбольдту не удалось подавить самодовольную улыбку. Он все еще надеется присоединиться к Бодену, сказал он, и поехать вместе с ним на Филиппины. Он вынашивает идею перехватить в Акапулько капитана, чтобы вместе с Боденом посвятить себя исследованию благословенных островов.
Вместе, повторил Дюпре. Благословенных островов.
Исследованию благословенных островов!
Дюпре перечеркнул написанное, сделал новую запись и поблагодарил Гумбольдта.
А потом они посетили руины Теотиуакана. Все казалось таким гигантским, трудно было поверить, что это построили люди. По ровной, как проспект, дороге они добрались до центра, со всех сторон окруженного пирамидами с храмами богов на вершине. Гумбольдт сел на землю и принялся все считать, толпа наблюдала за ним с некоторого расстояния. Вскоре нашлись первые заскучавшие, они начали потихоньку ворчать, через час большинство зевак ушли, а через полтора часа ушли все. Остались только трое журналистов. Бонплан тем временем спустился, изрядно пропотев, с вершины самой большой пирамиды.
Он не представлял себе, что это так высоко!
Гумбольдт, с секстантом в руках, молча кивнул.
Спустя четыре часа, уже давно наступил вечер, он все еще сидел на том же месте, в той же позе, склонившись над листом бумаги. Бонплан и озябшие журналисты задремали. Когда Гумбольдт вскоре после этого принялся собирать свои инструменты, он знал, что солнце в день солнцестояния, если глядеть на него с проспекта, точно так же всходит над острием самой большой пирамиды и заходит за острием второй пирамиды по величине.
Этот огромный город был своеобразным календарем. Кто все это придумал? Как хорошо ориентировались люди по звездам и что они хотели сообщить другим? Через тысячи лет он был первым, кто смог прочесть их послание.
Бонплан, проснувшийся от стука складываемых инструментов, поинтересовался, почему у него такой подавленный вид.
Такая высокая цивилизация и столько жестокости, сказал Гумбольдт. Что за странное сочетание! Явно полная противоположность всему тому, чем так дорожит Германия.
Может, пора уже вернуться домой? спросил Бонплан.
В город?
Но не в этот.
Некоторое время Гумбольдт молча смотрел в усыпанное звездами ночное небо.