Измеряя мир Кельман Даниэль

Немножко, умнее — безусловно, сказал он. В силу обстоятельств.

Но мы-то живем сейчас!

К несчастью, сказал он, погасил свечи, подошел к телескопу и направил его на туманную поверхность Юпитера. Отчетливее, чем когда-либо, он увидел этой ясной ночью его маленькие луны.

Вскоре после этого Гаусс подарил свой ручной телескоп профессору Пфаффу и сам перебрался в Гёттинген. Но и здесь царил полный хаос. По ночам устраивали пьяные дебоши французские солдаты, а там, где должна была быть возведена обсерватория, даже не вырыли яму под фундамент, только пара овечек пощипывала травку. Звезды ему приходилось наблюдать из крошечной каморки профессора Лихтенберга в башне городской стены. И самое ужасное: его обязали читать курс лекций. Молодые люди приходили к нему домой, разваливались на его стульях, раскачивали их, подушки на софе засалились, а он лез из кожи вон, пытаясь хоть что-то вложить в их головы.

Из всех людей, которых он когда-либо встречал, его студенты были самые глупые. Он говорил так медленно, что забывал в конце начало фразы. Выхода не было, ничто не помогало. Он обходил все самые сложные вопросы, не продвигаясь дальше азов. Они все равно ничего не понимали. Ему делалось так скверно, хоть волком вой. Он задавал себе вопрос: может, у этих тупых людей есть какой-то свой специфический диалект, который нужно учить, как любой иностранный язык? Он жестикулировал обеими руками, показывал на свой рот, произнося при этом звуки сверхотчетливо, словно имел дело с глухонемыми. Однако экзамен осилил только один молодой человек с водянистыми глазами. Его звали Мёбиус, и он один-единственный не показался Гауссу кретином. Когда и второй экзамен снова сдал только он один, декан отвел после факультетского собрания Гаусса в сторонку и попросил не быть таким строгим. Гаусс со слезами на глазах отправился домой и нашел там только непрошеных гостей: врача, повитуху и родителей Йоханны.

Опять он все на свете прозевал, сказала теща. Что, небось голова снова была забита одними только звездами?

У него даже приличного телескопа нет, сказал Гаусс подавленно. А что случилось-то?

Мальчик.

Какой еще мальчик? И только встретившись с ней взглядом, он понял. И тут же осознал, что этого она ему никогда не простит.

Ему было искренне жаль, но у него никак не получалось любить малыша. Ему сказали, что это придет само собой. Но даже и через несколько недель после рождения, когда он держал на руках это беспомощное существо, которое звали почему-то Йозефом, и рассматривал его крошечный носик и смущавшие его своим полным набором десять пальчиков на ногах, он не испытывал ничего, кроме жалости и робости. Йоханна отобрала у него ребенка и спросила с некоторой озабоченностью, счастлив ли он. Ну, да, конечно, сказал он и ушел к своему телескопу.

Гаусс снова стал захаживать к Нине. Она была не такой уж юной и принимала его с сердечностью супруги. Она упрекнула его в том, что он все еще так и не выучил русский, и он извинился и пообещал сделать это в скором времени. Об этих посещениях, в этом он себе поклялся, Йоханна никогда не узнает, он будет лгать даже под пытками. Он обязан оградить ее от душевной боли, но вовсе не обязан говорить ей всю правду. Знание — мучительная вещь и доставляет боль. Не проходило и дня, чтобы он не пожелал и себе избавления от этого.

Гаусс начал писать труд по астрономии. Ничего серьезного, так, не то чтобы на века, как Disqutsitiones — книгу, которая переживет время. Но сочинение обещало стать самым точным руководством по расчету орбит по сравнению с трудами, написанными до него. Однако ему надо было торопиться. Хотя ему всего тридцать, но он заметил, что его способности к концентрации стали ослабевать, а паузы, в течение которых люди давали ответы на его вопросы, делались все короче. Он потерял еще несколько зубов и неделю за неделей страдал от колик. Врач советовал ему курить каждое утро трубку и принимать теплую ванну на ночь. Он был уверен, что не доживет до старости. Когда Йоханна сообщила ему, что снова ждет ребенка, он не нашел в себе силы сказать, что рад этому. Второму ребенку придется вырасти без него, это уж точно. Однако же на сей раз он все сделал правильно. Переживал за Йоханну, опасался за нее и облегченно вздохнул, когда все кончилось. В честь ее глупой подружки Минны они назвали девочку Вильгельминой. Несколько месяцев спустя он попытался обучить дочь счету, но Йоханна сказала, что это уж чересчур.

Без малейшего желания и даже против воли, поскольку Йоханна снова была беременна, он поехал в Бремен, чтобы просмотреть вместе с Бесселем таблицы наблюдений за Юпитером. Перед отъездом он целую неделю плохо спал, его мучили кошмары, днем он приходил в бешенство, чувствовал себя подавленным. Эта поездка была еще хуже, чем в Кёнигсберг, почтовый дилижанс оказался еще теснее, чем тот возок, спутники — еще более немытыми, а когда сломалось одно колесо, им пришлось четыре часа простоять на одном месте, увязая по уши в глине, пока кучер, чертыхаясь, чинил колесо. Сразу же после того, как измученный Гаусс, с тяжелой головой и ноющей спиной, вышел из дилижанса, Бессель спросил его о расчете массы Юпитера по гравитационному возмущению со стороны Цереры. И еще: определил ли он уже окончательную орбиту?

Гаусс покраснел. Нет, пока не удалось, что тут поделаешь! Он потратил на это сотни часов. Задача оказалась непредсказуемо трудной. Чистое мучение, одним словом, а ведь он уже немолод, и его надо бы пощадить, ему и так осталось немного жить, и это было ошибкой с его стороны — ввязаться в столь непосильное дело.

Оробев, Бессель спросил, не хочет ли он увидеть море.

Никаких научных экспедиций, отрезал Гаусс.

Это очень близко, сказал Бессель. Всего только небольшая прогулка!

В действительности это вылилось в довольно долгое и обременительное путешествие, и дилижанс качало так сильно, что у Гаусса опять начались колики. Лил дождь, окно плотно не закрывалось, и они промокли до нитки.

Но это стоит того, повторял Бессель снова и снова. Море нужно непременно увидеть.

Нужно? спросил Гаусс. Где это записано?

Берег моря был загажен, вода тоже оставляла желать лучшего. Горизонт сузился до тонкой полоски, небо висело низко, а море кипело, словно суп, в серо — грязном тумане. Дул холодный ветер. Вблизи что-то горело, и дым затруднял дыхание. На волнах качалась, поднимаясь и опускаясь, безголовая курица.

Ну хорошо, дело сделано. Гаусс моргал, вглядываясь в туман. Теперь можно и назад ехать.

Но энтузиазм Бесселя не знал границ.

Недостаточно только увидеть море, надо еще побывать в театре!

Театр — это дорого, объявил Гаусс.

Бессель засмеялся. Господин профессор во всех отношениях дорогой гость, и для него это высокая честь. Он наймет частную карету, и они в один миг будут там!

И снова путешествие длилось четыре мучительных дня, а кровать в веймарской гостинице оказалась такой жесткой, что боли в спине стали невыносимыми. Кроме того, запах кустов на берегу реки Ильм вызывал у Гаусса непрерывный чих. В придворном театре было жарко, и сидеть там часами стало для него сплошной мукой. Давали пьесу Вольтера. Кто-то кого-то убил. Женщина плакала. Мужчина обличал. Другая женщина пала перед ним на колени. Произносились длинные монологи. Перевод был превосходным, как одна сплошная мелодия, но Гаусс предпочел бы лучше все это прочесть. От приступов зевоты по его щекам текли слезы.

Не правда ли, прошептал Бессель, как трогательно!

Актеры сотрясали воздух, вскидывали руки, то выходили на авансцену, то отступали вглубь, яростно вращали глазами, произнося монологи.

Ему кажется, прошептал Бессель, что сам Гёте сидит в своей ложе.

Гаусс спросил, не тот ли это старый осел, который взял на себя смелость подправить теорию света Ньютона?

На них тут же начала оглядываться публика, Бессель съежился в своем кресле и не произнес больше ни слова, пока не опустился занавес.

При выходе из театра с ними заговорил худощавый господин. Действительно ли он имеет честь видеть перед собой Гаусса, известного астронома?

Астронома и математика, ответил Гаусс.

Мужчина представился как прусский дипломат, в настоящее время аккредитованный в Риме, здесь он проездом по дороге в Берлин, где ему предстоит в ближайшем будущем занять должность директора департамента в одном из министерств внутренних дел. Предстоит много работы, школьное образование в Германии необходимо реформировать сверху донизу. Сам он получил великолепное воспитание, и теперь ему предоставляется возможность кое-что сделать на этом поприще для Отечества. Он держался очень прямо, не опираясь на свою серебряную палку. Между прочим, они воспитанники одного университета и у них есть общие знакомые. То, что господин Гаусс занимается еще и математикой, этого он не знал. Ах, как возвышенно, вы не находите?

Гаусс не понял.

Постановка.

Ну да, ничего, согласился Гаусс.

Он, конечно, понимает, сказал дипломат. Не совсем та пьеса, что нужна в данный момент. Что-нибудь немецкое было бы более уместно. Но дискутировать на эту тему с Гёте довольно трудно.

Гаусс, который до этого момента слушал вполслуха, попросил дипломата еще раз назвать свое имя.

Дипломат сделал это, отвесив поклон. Он, между прочим, тоже ученый-исследователь!

Гаусс проявил любопытство и подался чуть вперед.

Он исследует древние языки.

Ах, вот оно что, произнес Гаусс.

Это, сказал дипломат, прозвучало как-то разочарованно.

Лингвистика… Гаусс покачал головой. Он не хотел бы никого обижать.

Нет, нет. Он может спокойно высказаться.

Гаусс пожал плечами. Это что-то такое для людей, которые обладают педантичностью, свойственной математике, но только не ее интеллигентностью. Эти люди изобретают свою собственную, столь необходимую им логику.

Дипломат молчал.

Гаусс спросил про его путешествия. Он, по-видимому, действительно везде побывал!

Нет, сказал дипломат кисло, это не он, а его брат. Их часто путают. И он тут же распрощался и удалился мелкими шажками.

Ночью боли в спине и животе не давали Гауссу уснуть. Он ворочался с боку на бок и тихонько проклинал судьбу, Веймар и прежде всего Бесселя. Рано утром, Бессель еще не вставал, он приказал кучеру запрячь лошадей и немедленно отвезти его в Гёттинген.

Добравшись до места, еще с дорожным саквояжем в руке, время от времени складываясь пополам от болей в животе или уродливо откидываясь назад из-за негнущейся спины, он явился в университет и спросил, как обстоят дела со строительством обсерватории.

Из министерства пока ничего не слышно, сказал чиновник. Ганновер далеко. Никто ничего толком не знает. Если господин Гаусс забыл, то позвольте напомнить: идет война.

У армии есть корабли, сказал Гаусс, они плавают по морю, а для этого нужны навигационные карты, но составить их, сидя дома на кухне, крайне затруднительно.

Чиновник пообещал в скором времени узнать что-нибудь новенькое.

Он сказал, что, между прочим, планируется заново провести подробную геодезическую съемку королевства Вестфалия. Господин профессор ведь однажды уже работал геодезистом. А здесь как раз требуется знающий математик, чтобы возглавить эти работы.

Гаусс открыл рот. Собрав всю волю, он совладал с собой и не накричал на чиновника. Закрыв рот, он ушел домой, не попрощавшись.

Рванув на себя дверь в квартиру, он прокричал, что вернулся и в ближайшем будущем не сделает из дома ни шагу. Когда он снял в прихожей сапоги, из спальни вышли доктор, повитуха и теща. Ага, прекрасно, на сей раз он не осрамится. Широко улыбаясь и демонстрируя избыток чувств, он спросил, свершилось ли уже главное и кто появился — мальчик или девочка и, прежде всего, каков вес младенца.

Мальчик, сказал врач. Но новорожденный при смерти. Как и его мать.

Перепробовали все, что могли, сказала повитуха.

Что было потом, никак не складывалось в его памяти в единую картину. Ему казалось, что время то убегало вперед, то сильно отставало, открывая другие возможности, которые тут же взаимно исключали друг друга. В одном из воспоминаний он видел себя у постели Йоханны, когда она на короткое время открыла глаза и бросила на него взгляд, но не узнала его. Волосы прилипли к лицу, рука влажная и бессильная, корзина с младенцем стоит возле его стула. Однако этому воспоминанию противоречило другое: она лежала уже без сознания, когда он ворвался в комнату; третье хранило в памяти, что к этому моменту она уже умерла — кожа бледная, словно восковая; в четвертом он до ужаса ясно видел, что разговаривал с ней: Йоханна спросила, умрет ли она, и он, немного поколебавшись, кивнул, после чего она попросила его не горевать слишком долго: люди сначала живут, потом умирают, жизнь так устроена. Только после шести часов вечера все собралось и прояснилось. Он сидел у ее постели. Все остальные шептались в прихожей. Йоханна умерла.

Гаусс отодвинул стул и попытался внушить себе мысль, что ему придется снова жениться. У него ведь дети, и он не знает, что это такое — растить их. И вести домашнее хозяйство он тоже не умеет. А прислуга это слишком дорого.

Он тихо открыл дверь. Вот в том-то и штука, подумал он. Жизнь продолжается, хотя все кончилось. И надо делать распоряжения, организовывать быт: каждый день, каждый час, каждую минуту. Словно в этом еще есть какой-то смысл.

Он немного успокоился, когда услышал, что пришла его мать. Он сразу подумал о звездах. Краткая формула, которая одной строкой обобщит и зафиксирует их движение в космосе. Впервые он понял, что никогда не сможет найти эту формулу. Постепенно стемнело. Обуреваемый сомнениями, он направился к телескопу.

ГОРА

При свете коптящей лампы, под вой ветра, неустанно гнавшего падающий сверху снег, Эме Бонплан пытался написать письмо домой. Когда он вспоминал прошедшие месяцы, ему казалось, будто он прожил не один десяток жизней, похожих друг на друга, но ни одну из них ему не хотелось прожить еще раз. Путешествие по Ориноко представлялось Бонплану чем-то, о чем он читал в книгах. Новая Андалусия — словно миф доисторических времен, Испания осталась в памяти не больше чем просто слово. А тем временем он уже чувствовал себя лучше, выпадали даже дни без приступов лихорадки, и кошмарные сны, в которых он душил барона Гумбольдта, разрубал на куски, стрелял в него, сжигал, травил ядом и заживо хоронил, забрасывая камнями, мучили его все реже.

Он задумался, рассеянно покусывая гусиное перо. Чуть выше по склону горы, в окружении спящих мулов, с заиндевевшими волосами, припорошенными снегом, Гумбольдт производил расчеты, определяя их координаты по лунам Юпитера. На коленях у него лежал барометр в стеклянном корпусе. Рядом, закутавшись в шерстяные пледы, спали трое проводников.

Завтра, писал Бонплан, они намереваются совершить восхождение на вершину вулкана Чимборасо. На тот случай, если им не суждено выжить, барон Гумбольдт настоятельно посоветовал ему написать прощальное письмо, ибо недостойно умереть просто так, не оставив последнего слова. На горе они будут собирать камни и растения, ведь даже здесь, наверху, встречаются неизвестные образцы флоры, и он за последние месяцы обработал их столько, что несть им числа. Барон утверждает, что существует всего шестнадцать основных видов растений, но он, Бонплан, между прочим, хорошо умеет распознавать разные виды растений, и ему они представляются неисчислимыми. Большую часть препарированного материала, в том числе три древних трупа, они погрузили в Гаване на корабль, взявший курс на Францию, а на другом корабле отправили брату барона Гумбольдта гербарии и все записи. Три недели назад, а может, и все шесть, дни бегут так быстро, что он потерял им счет, они узнали, что один из кораблей затонул. Барон сперва воспринял это как настоящую трагедию, но потом сказал, что это не так уж и страшно, у них ведь еще все впереди. Ему, Бонплану, было в тот момент не до переживаний, его сильно мучила лихорадка, он даже с трудом соображал, где он, что здесь делает и вообще кто он такой. В бреду ему досаждали кошмары, он постоянно сражался с жужжащими в ушах мухами и скребущими и ползающими в мозгу пауками. Он старался мысленно не возвращаться к этому и только надеялся, что трупы были на другом корабле. В их обществе он провел столько часов, что к концу плавания по Ориноко видел в них не просто груз, а своих молчаливых спутников.

Бонплан вытер лоб и сделал большой глоток из медной фляги. Раньше у него была серебряная, но он потерял ее при непонятных обстоятельствах, о которых никак не мог вспомнить. У них ведь еще все впереди, написал он. Заметив, что эта фраза встречается теперь в его письме дважды, он вычеркнул ее. У них ведь еще все впереди! Он заморгал и вычеркнул еще раз. К сожалению, он не может описать их путешествие в деталях, у него все путается и плывет перед глазами, остаются только обрывочные картины, которые лишь с трудом удается связать между собой. В Гаване, например, барон приказал поймать двух крокодилов и запереть их со сворой собак, чтобы изучить хищнический инстинкт крокодилов. Невыносимый визг и вой бедных псов напоминал детский плач. Стены после этого были в крови, так что помещение пришлось красить заново за счет барона Гумбольдта.

Бонплан закрыл глаза, вновь открыл их и изумленно огляделся, словно забыл на мгновение, где находится. Он закашлялся и снова глотнул из фляги. Перед Картахеной их корабль едва не перевернулся, а на реке Магдалене москиты терзали их еще отчаяннее, чем на Ориноко, а потом они взбирались по тысячам ступеней, вырубленных в скале исчезнувшим народом инков, к ледникам на вершинах Кордильер. Обыкновенно путешественников поднимают туда на носилках туземцы, но барон Гумбольдт этому решительно воспротивился, ибо такой способ передвижения оскорбителен, по его мнению, для человеческого достоинства. Носильщики пришли в неописуемую ярость, чуть их не побили. Бонплан перевел дух и, сам того не желая, тихонько вздохнул. Перед въездом в Санта-Фе-де-Богота их встречала местная знать, слава явно бежала впереди них, но, как ни странно, все слышали о бароне и никто — об Эме Бонплане. Может, все дело в лихорадке? Тут он замер, подняв перо, последняя фраза показалась ему нелогичной. Он собрался было вычеркнуть ее, но раздумал.

Там собралось одно благородное общество, потешавшееся над тем, что барон противится выпустить из рук барометр, удивлялись они также и тому, как мал ростом столь знаменитый человек. Беседа протекала у биолога Мутиса. Барон все время порывался завести разговор о растениях, но Мутис то и дело прерывал его, полагая, что не приличествует в хорошем обществе беседовать на подобные темы. Однако же ему, Бонплану, удалось потом несколько усмирить лихорадку целебными травами Мутиса. В доме у него горничной служила молоденькая незамужняя индианка с высокогорного плато, с которой он (тут Бонплан вздохнул, глотнул из фляги и украдкой взглянул, сморщив лоб, на едва различимую в сумерках фигуру Гумбольдта), вел приятные беседы о том, о сем и о многом другом, пока барон осматривал рудники и составлял карты. Превосходные карты! В этом он нисколько не сомневается.

Сам того не желая, он несколько раз кивнул, как бы подтверждая эту мысль, а затем продолжил писать. Получив в распоряжение одиннадцать мулов, они двинулись дальше — перешли реку, миновали горный перевал. И всё это под непрекращающимся дождем. Под ногами месиво из грязи и колючек, и поскольку барон Гумбольдт решительно отказался, чтобы их несли, они шли босиком, сберегая башмаки. Ноги были изранены в кровь. Да и мулы оказались страшно упрямыми! Восхождение на вулкан Пичинча пришлось прервать, ибо его одолели дурнота и головокружение. Поначалу барон Гумбольдт порывался идти дальше один, но потом и он лишился чувств. С трудом они спустились назад в долину. Барон попытался еще раз совершить восхождение с проводником, который, разумеется, ни разу туда не поднимался, в этих странах люди по горам не лазают, если их к этому никто не принуждает. Только с третьей попытки им удалось взойти на Пичинчу, и теперь они точно знают высоту горы, температуру курящегося смрада и что за лишайники покрывают каменистые склоны. Барон Гумбольдт особенно интересуется вулканами, это связано с его учителями в Германии и с одним человеком в Веймаре, которого он чтит как Бога. И теперь им предстоит коронное восхождение на Чимборасо. Бонплан сделал последний глоток, плотнее закутался в плед и посмотрел на всякий случай на Гумбольдта, который, насколько он мог разглядеть в темноте, припал к земле и приложил к ней медный раструб.

Я слышу рокот! крикнул Гумбольдт. Смещение земной коры! Если повезет, мы дождемся извержения вулкана!

Вот и прекрасно, сказал Бонплан, сложил письмо, убрал его и растянулся на земле. Он почувствовал на щеке холод промерзшей земли, умалявший его лихорадку.

Он тотчас же заснул, как всегда, и по обыкновению увидел во сне Париж: осеннее утро, по стеклу негромко барабанит дождь. Какая-то женщина, которую он не разглядел, спрашивает Бонплана, правда ли, что он собирается в тропики, а он отвечает ей: вообще-то, нет, разве что только на минутку. А потом он просыпается: Гумбольдт трясет его за плечо и спрашивает, чего он ждет, ведь уже четыре часа утра. Бонплан встает, но едва Гумбольдт поворачивается к нему спиной, он набрасывается на него, толкает его к краю пропасти и изо всех сил спихивает вниз. И тут вдруг оказалось, что кто-то сильно тряс его за плечо и спрашивал, чего он ждет, ведь уже четыре часа утра, пора выходить. Бонплан протер глаза, стряхнул снег с волос и встал.

Проводники-индейцы смотрели на него сонными глазами. Гумбольдт протянул им запечатанный сургучом конверт. Прощальное письмо брату. Он долго оттачивал стиль. В случае если он не вернется, он настоятельно просит доставить письмо в ближайшую миссию отцов-иезуитов.

Проводники пообещали, зевая.

А это от него, сказал Бонплан. Письмо не заклеено, они могут спокойно его прочитать, а если они никуда его не доставят, тоже не беда.

Гумбольдт велел проводникам ждать их не меньше трех дней. Те с полным безразличием кивнули и одернули на себе шерстяные пончо. Гумбольдт тщательно проверил, на месте ли хронометр и ручной телескоп. Он скрестил на груди руки и какое-то время смотрел неподвижным взглядом в никуда. Потом вдруг ринулся галопом с места. Бонплан лихорадочно схватил ботанизирку и палку и кинулся за ним.

Пребывая в хорошем, как никогда, настроении, Гумбольдт рассказывал о своем детстве, о работе над молниеотводом, об одиноких блужданиях по лесу, в результате которых появились его первые коллекции жуков, и еще о салоне Генриетты Герц. Ему искренне жаль каждого, кому не выпала честь удостоиться такого воспитания чувств.

А его воспитанию чувств, сказал Бонплан, поспособствовала крестьянская девица из соседней деревни. Она позволяла почти все. Вот только ее братьев приходилось опасаться.

У него из ума никак не идет тот пес, неожиданно сказал Гумбольдт. И от чувства вины он тоже никак не может избавиться. Он ведь нес ответственность за это животное!

Та юная пейзанка была просто чудо. Ей и четырнадцати не было, а она знала такое, что он только диву давался.

С теми собаками в Гаване — совсем другое дело. Конечно, ему было жалко их. Но они пали жертвой науки, человечество теперь больше знает о хищнических повадках крокодилов. Кроме того, это были дворняги, беспородные и даже паршивые.

Там, где они сейчас шли, растительности уже не было, только пожухлые лишайники на камнях, выступавших из-под снега. Бонплан слышал громкие удары собственного сердца и шуршащий свист ветра по снежному покрову. Когда из-под его ноги выпорхнул мотылек, он вздрогнул от испуга.

Гумбольдт, хрипя и задыхаясь, заговорил о падении Уркихо. Скверная история. Пока это еще только слухи, но постепенно множатся признаки того, что министр утратил благосклонность королевы. Значит, в ближайшие десятилетия рабство сохранится. По возвращении он напишет парочку памфлетов, которые вряд ли придутся этим мракобесам по вкусу.

Снега становилось все больше. Бонплан поскользнулся и съехал вниз, вскоре то же самое произошло с Гумбольдтом. Ободранные руки они обмотали от холода шарфами. Гумбольдт взглянул на кожаные подошвы башмаков. Гвозди, произнес он задумчиво. И чтобы остриями торчали наружу. Вот чего им сейчас недостает.

Вскоре они проваливались в снег уже по колено. Внезапно их окутал туман. Гумбольдт измерил отклонение магнитной стрелки и определил с помощью барометра высоту над уровнем моря. Если он не заблуждается, кратчайший путь на вершину проходит по северо-восточному пологому склону, а затем надо будет взять чуть левее и оттуда взбираться по отвесной скале.

По северо-восточному, повторил Бонплан. Да разве в этом тумане разберешь, где верх, а где низ!

Там! сказал Гумбольдт и решительно ткнул неизвестно куда.

Согнувшись пополам, они месили снег вдоль отвесной стены, выщербленной ветром и выкрошенной так, что образовались колонны. Высоко наверху, показываясь на мгновения и снова исчезая, к вершине устремлялся острый заснеженный гребень. Инстинктивно они наклонялись при ходьбе влево, там склон был схвачен ледяной коркой и поднимался более полого. А справа от них разверзлась бездна. Бонплану поначалу вовсе не бросился в глаза одетый во все темное господин, который со скорбным видом шагал рядом с ними. Только когда он превратился в геометрическую фигуру, напоминавшую дрожащие пчелиные соты, ему стало не по себе.

Там слева, обратился он к Гумбольдту, там что — нибудь есть?

Гумбольдт быстро посмотрел туда, куда показывал Бонплан.

Нет.

Хорошо, вздохнул Бонплан.

На маленькой узкой площадке они остановились передохнуть, у Бонплана пошла носом кровь. Краем глаза он озабоченно следил за медленно приближающимися к ним дрожащими сотами. Он покашлял и сделал глоток из фляги. Когда кровотечение прекратилось и они смогли двинуться дальше, он почувствовал облегчение. Если верить часам Гумбольдта, они пробыли в пути всего несколько часов, Туман сгустился настолько, что различия между верхом и низом уже не было. Куда ни глянь, всюду непроницаемая белая пелена.

Теперь они проваливались по пояс. Гумбольдт вскрикнул и исчез в занесенной снегом яме. Бонплан разгреб снег руками и, ухватив его за сюртук, вытащил наверх. Гумбольдт отряхнул руками снег со своей одежды и убедился, что инструменты целы и невредимы. На выступе скалы они подождали, пока туман немного не рассеялся и стало светлее. А там и солнце скоро проглянет.

Старый друг, сказал Гумбольдт. Ему не хочется впадать в сентиментальность, но пришел великий момент, и после такого длинного и тяжкого пути он должен все-таки сказать ему следующее.

Бонплан навострил уши. Но так ничего и не услышал. Гумбольдт, похоже, забыл, что хотел сказать.

Ему не хотелось бы показаться занудой, начал Бонплан, но тут что-то не так. Вон там, справа от них, нет, еще чуть-чуть дальше, нет, левее, вот теперь правильно, там. Какой-то странный предмет, похожий на звезду из ваты. Или на дом. Ему остается только предполагать, не плод ли это его воображения?

Гумбольдт кивнул.

Бонплан спросил, есть ли у него серьезные причины для беспокойства.

Это как посмотреть, сказал Гумбольдт. Все дело, по-видимому, в разреженности воздуха и изменении его состава. Миазмы, он имеет в виду ядовитые испарения, можно, пожалуй, исключить. Между прочим, врач здесь не он.

А кто же тогда?

Поразительно, заметил Гумбольдт, как плотность воздушных масс неизменно уменьшается по мере подъема вверх. Если вести расчеты с учетом высоты, можно вычислить, с какой точки начнется вакуум. Или где, принимая во внимание снижение температуры точки кипения, закипит в жилах кровь. Что касается его самого, так он, к примеру, видит с некоторых пор пропавшую собаку. Шерсть висит клочьями, одной лапы нет и одного уха тоже. И она не проваливается в снег, а глаза темные и тусклые, как у мертвой. Малоприятное зрелище, он все время сдерживается, чтобы не закричать от горя. И, кроме того, его постоянно занимает мысль, какую оплошность они совершили, не дав бедняге имя. Правда, может, в этом не было особой необходимости, ведь у них была только одна собака?

Во всяком случае, ни про каких других ему ничего не известно, сказал Бонплан.

Гумбольдт кивнул, немного успокоившись, и они стали взбираться дальше. Под снегом прятались расселины, и поэтому они шли медленно. Внезапно туман на короткое время рассеялся, и они увидели, что стоят на краю пропасти, но ее тут же заволокло туманом.

Еще и десны кровоточат, с упреком пробормотал Гумбольдт, ну что за дела, со стыда сгореть можно!

У Бонплана опять пошла носом кровь, а его руки, несмотря на шарф, ничего не чувствовали. Он извинился, опустился на колени, и его вырвало.

Они осторожно карабкались по отвесной стене. Бонплану вспомнился день, когда они застряли под тропическим ливнем на острове посреди Ориноко. А как им, собственно, удалось оттуда выбраться? Он что-то не припоминает. Только он собрался спросить об этом Гумбольдта, как у того из-под ноги выкатился камень и ударил Бонплана в плечо. От резкой боли он чуть не сорвался со скалы. Бонплан зажмурился и потер лицо снегом. Это привело его в чувство, хотя дрожащие пчелиные соты по-прежнему висели рядом, и что еще более скверно, всякий раз, когда он пытался опереться на отвесную скалу, она от него немного отодвигалась, подаваясь назад. Временами скала глядела на него лицами, изборожденными дождем и ветром, иногда презрительно, а иногда со скучающим видом. К счастью, туман закрыл бездну и заглянуть туда не было возможности.

А помните на острове? прокричал Бонплан. Как же мы, собственно, оттуда выбрались?

Гумбольдт медлил с ответом, и Бонплан давно уже забыл, что задал ему вопрос, но тут Гумбольдт повернул наконец к нему голову. Хоть убейте его, не помнит. А действительно — как?

Высоко над их головами в тумане появились просветы. Они увидели клочок голубого неба и конус горной вершины. Холодный воздух был настолько разреженным, что даже при глубоком вдохе в легкие почти ничего не попадало. Бонплан попытался измерить свой пульс, но все время сбивался со счета и в конце концов махнул на это рукой. Они вступили на узкую перемычку, покрытую снегом, под ней зияла расщелина.

Смотреть только вперед! скомандовал Гумбольдт. Вниз ни в коем случае!

Но Бонплан тотчас нарушил запрет — заглянул в пропасть. Ему почудилось, что перспектива смещается: бездна неслась на него, а перемычка рухнула вниз. В ужасе он вцепился в свою палку.

Где же мостик? выдавил он, заикаясь.

Только вперед! приказал Гумбольдт.

Но скалы-то больше нет, простонал Бонплан.

Гумбольдт замер. В самом деле, под ногами у них был не камень, а висящая в воздухе изогнутой дугой намерзшая ледяная кромка. Он уставился вниз.

Не думать об этом! сказал Бонплан. Только вперед!

Вперед, повторил Гумбольдт, не двигаясь с места.

Просто идти вперед и все тут! крикнул Бонплан.

Гумбольдт подчинился.

Бонплан осторожно переставлял ноги. Ему казалось, что он уже долгие часы идет по снегу и слышит его хруст, ни на минуту не забывая, что между ним и бездной тонкая корка из кристаллов льда. До конца своей жизни, уже взятый в Парагвае в плен, влачивший потом в бедности свое одинокое существование, он до мельчайших подробностей помнил этот переход: жидкие облака в дымке, белый разреженный воздух, бездна по нижнему краю поля зрения. Бонплан попробовал замурлыкать песенку, но голос, который он услышал, был не его, пел кто-то другой, и тогда он замолчал. Бездна, вершина горы, небо и хруст льда под ногами длились бесконечно: они все шли и шли. И все никак не могли дойти. Пока наконец — Гумбольдт уже ждал его и протягивал ему руку — он не почувствовал, что стоит на твердой земле.

Бонплан, произнес Гумбольдт. Он показался ему маленьким, седым и внезапно состарившимся.

Гумбольдт, откликнулся Бонплан.

Какое-то время они молча стояли рядом. Бонплан прижимал к носу платок, пытаясь остановить кровотечение. Постепенно, сначала прозрачные, затем более предметные, возвратились назад дрожащие пчелиные соты. Снежный мост был длиной всего десять, самое большее пятнадцать футов, чтобы проделать такой путь, потребовалось бы всего несколько минут.

Нащупывая дорогу, они шли вдоль гребня. Бонплан за это время успел установить, что состоит, собственно, из трех персон: один Бонплан, спотыкаясь, бредет по скале; другой наблюдает за первым; а третий непрерывно комментирует все происходящее на никому не понятном языке. В виде эксперимента он отвесил себе пощечину. Вроде помогло, и некоторое время после этого он соображал лучше. Только это ничего не изменило вокруг: там, где должно было быть небо, над ними висела сейчас земля, и, следовательно, они спускались вниз головой.

Однако в этом есть смысл, громко сказал Бонплан. В конце концов, они находятся на другой стороне Земли.

Что ответил Гумбольдт, он не понял, его голос заглушило бормотание комментирующего Бонплана. Первый Бонплан начал петь. Ему вторил другой, а потом и третий Бонплан. Эту песню он выучил в школе, в этом полушарии ее наверняка никто не знал. Вот и доказательство, что те двое рядом с ним вполне реальные люди и никакие не авантюристы, иначе кто же научил их этой песне? Правда, в этой мысли было что-то нелогичное, но что именно, он так и не понял. Да в конце концов, какая разница, ведь у него все равно нет гарантии, что тот, кто рассуждает, был именно он, а не один из тех двоих. Он дышал прерывисто и громко, его сердце бешено колотилось.

Гумбольдт внезапно резко остановился.

В чем дело? в ярости закричал на него Бонплан.

Гумбольдт спросил, он тоже это видит или нет.

Ну, факт, а то как же? сказал Бонплан, не зная, о чем речь.

Гумбольдт пояснил, что ему нужно было удостовериться. Он больше не доверяет своим чувствам. К тому же пес вечно крутится под ногами.

Пса, сказал Бонплан, я никогда не мог терпеть.

Эта пропасть здесь, спросил Гумбольдт, она существует или это обман зрения?

Бонплан посмотрел вниз. Под их ногами разверзлась бездна, расселина уходила вниз примерно футов на четыреста. На другой ее стороне тропа шла как ни в чем не бывало дальше, оттуда до вершины было рукой подать.

И на ту сторону ни за что не перебраться!

Бонплан испугался, потому что это сказал не он, а человек справа от него. Но для того, чтобы все было как взаправду, он вынужден был повторить сказанное: да, на ту сторону ни за что не перебраться!

Никогда, подтвердил человек слева. Разве что только перелететь!

Медленно, словно ему что-то мешало, Гумбольдт опустился на колени и открыл стеклянный цилиндр с барометром. Его руки сильно дрожали, он чуть не выронил барометр. И у него теперь шла носом кровь и капала ему на сюртук.

Только бы не допустить ошибки, произнес он тоном заклинания.

Уж будьте так добры, сказал Бонплан.

Непонятно каким образом, но Гумбольдту удалось развести огонь и нагреть на нем воду в маленьком котелке. Он больше не может полагаться на барометр, заявил он, да и на свою голову тоже, он хочет определить высоту по точке кипения. Он прищурился, губы дрожали от напряжения из-за предельной концентрации. Когда вода закипела, он измерил температуру и засек по часам время. Потом вытащил блокнот. Он смял полдюжины листков, прежде чем унял дрожь в руках и сумел записать числа.

Бонплан с недоверием изучал бездну. Небеса маячили где-то далеко внизу, шероховатые и рваные по краям. Пожалуй, можно привыкнуть стоять на голове. Но только не к медлительности Гумбольдта! Бонплан спросил, он сегодня закончит или надеяться уже не на что?

Тысяча извинений, откликнулся Гумбольдт. Никак не удается сосредоточиться. И потом, ради бога, возьмите кто-нибудь пса на поводок!

Пса, сказал Бонплан, я никогда не мог терпеть. И тотчас же устыдился своих слов: он их уже произносил. Он почувствовал себя так неловко, что ему стало плохо. Он согнулся пополам, и его снова вырвало.

Всё? спросил Гумбольдт. Тогда он имеет честь сообщить, что они находятся на высоте восемнадцать тысяч шестьсот девяносто футов.

Аллилуйя! воскликнул Бонплан.

Сие делает их человеками, поднявшимися выше всех. Никто и никогда не возвышался так над уровнем моря!

А вершина?

С вершиной или без нее, это все равно мировой рекорд!

Хочу на вершину, сказал Бонплан.

Ты что, пропасти не видишь? вскричал Гумбольдт. Они оба словно рехнулись. Если сию же минуту не начать спускаться вниз, они больше туда никогда не вернутся.

Вообще-то, предположил Бонплан, можно ведь просто объявить, что они побывали на вершине.

Гумбольдт сказал, что он этого никогда не слышал!

А он ничего такого и не говорил. Это сказал не он, а тот, другой!

Проверить, конечно, этого никто не сможет, произнес Гумбольдт задумчиво.

Вот именно! обрадовался Бонплан.

Я этого не говорил! воскликнул Гумбольдт.

Чего не говорил? спросил Бонплан.

Они растерянно посмотрели друг на друга.

Высота зафиксирована, опять сказал Гумбольдт. Образцы горных пород собраны. А теперь скорее вниз!

Спуск продолжался долго. Им пришлось сделать большой крюк, чтобы обойти пропасть, которую они до того перешли по ледяной кромке. Видимость была отличная, и Гумбольдт без труда находил дорогу. Бонплан брел за ним следом, спотыкаясь на каждом шагу. У него все время подкашивались колени. И ему казалось, что он переходит реку вброд, и в преломляющихся лучах света его ноги выглядят как-то очень постыдно. Да и палка в руке ведет себя неподобающим образом. Размахивает, тыкает в снег, ощупывает камни, словно Бонплану больше делать нечего, как только выполнять ее капризы. Солнце село уже довольно низко. Гумбольдт поскользнулся и скатился по осыпи с горы. Он расцарапал себе лицо и руки, порвал пальто, но барометр не разбил.

Оказывается, и боль приносит пользу, выдавил он сквозь стиснутые зубы. Все видится так четко и ясно. И пес куда-то исчез.

Пса, сказал Бонплан, я действительно никогда не мог терпеть.

Гумбольдт сказал, что спуститься надо до темноты. Ночь будет холодной. Они и без того не в себе. Им не выжить. Он выплюнул кровь. А собаку ему жалко. Он ее любил.

Раз уж они сейчас откровенничают друг с другом, сказал Бонплан, а завтра все это можно будет списать на высотную болезнь, ему хотелось бы знать, о чем думал Гумбольдт на мосту над пропастью.

Он приказал себе ни о чем не думать, сказал Гумбольдт. Так что ни о чем и не думал.

В самом деле, ни о чем?

Да, вот так ни о чем.

Бонплан заморгал и посмотрел в сторону медленно улетучивающихся пчелиных сотов. Двое его спутников тоже удалились. Надо бы и от третьего избавиться. Правда, может и не стоит этого делать. Он подозревает, что третий — это он сам.

Мы оба, сказал Гумбольдт, поднялись на самую высокую гору мира. И это останется в истории, что бы ни произошло в нашей жизни дальше.

Поднялись, да не совсем, сказал Бонплан.

Глупости!

Кто на гору поднялся, тот достиг вершины. А кто вершины не достиг, тот и на гору не поднялся.

Гумбольдт молча разглядывал кровоточащие ладони.

Там, на мосту, сказал Бонплан, я вдруг пожалел, что иду вторым.

Чисто по-человечески вполне понятно, констатировал Гумбольдт.

И не только потому, что первый раньше окажется в безопасности. Ему представилось нечто странное. Если бы первым шел он, то что-то в нем, как только он перешел бы мост, заставило бы его дать хороший пинок этому мосту. Искушение было бы велико.

Гумбольдт ничего не ответил. Казалось, он был погружен в собственные мысли.

У Бонплана разболелась голова, и он почувствовал, что его снова трясет как в лихорадке. Он смертельно устал. И это будет продолжаться еще долго, прежде чем он успокоится после переживаний этого дня.

Кто пускается в дальние путешествия, сказал он, тот узнает много нового. В том числе и о себе самом.

Гумбольдт извинился: к сожалению, он ничего не понял. Проклятый ветер!

Бонплан немного помолчал.

Пустое, сказал он с благодарностью. Так, болтовня, всякий вздор.

Ну, тогда, сказал Гумбольдт с непроницаемым лицом, не будем медлить!

Два часа спустя они наткнулись на поджидавших их проводников. Гумбольдт потребовал назад свое письмо и тотчас же разорвал его в клочки.

В таких вещах небрежность недопустима. Нет ничего более скверного, чем предсмертное письмо от того, кто жив.

А ему все безразлично, сказал Бонплан, держась за больную голову. Пусть оставят письмо у себя или выбросят его, а если хотят, пусть даже отправят.

Ночью, скрючившись от холода и снега под пледом, Гумбольдт написал два десятка писем, в которых уведомлял Европу, что из всех смертных поднялся выше всех. Он тщательно скрепил сургучной печатью каждое письмо в отдельности. И только после этого лишился чувств.

САД

Поздним вечером профессор постучал в дверь господского дома. Молодой тощий слуга открыл и сказал: Граф фон дер Оэ цур Оэ не принимает!

Гаусс, удивившись, попросил повторить имя господина.

Слуга исполнил его просьбу: Граф Хинрих фон дер Оэ цур Оэ.

Гаусс засмеялся.

А слуга смотрел на него так, как если бы вляпался в коровью лепешку.

Семейство милостивого господина зовется так уже тысячу лет.

Да уж, в Германии не соскучишься, забавное местечко, сказал Гаусс. Но как бы там ни было, он пришел в связи с поручением провести на этой местности геодезическую съемку. Все помехи необходимо устранить, и потому государство вынуждено будет купить у господина… Он улыбнулся. Государство желает купить у господина графа несколько деревьев и не представляющий ценности сарай. Чисто формальное дело, его можно уладить очень быстро.

Может, и так, сказал слуга. Но только не сегодня вечером.

Страницы: «« 23456789 »»

Читать бесплатно другие книги:

Доктор Чжи Ган Ша – всемирно известный целитель, основатель нового подхода в медицине, выдающийся ма...
Действие пятой книги разворачивается в 1830 году в Москве, охваченной эпидемией холеры, окруженной к...
Выпавшие на долю Натальи Киселевой испытания были способны сломить любого, но только не ее. С тяжело...
Месть никогда не считалась добродетелью. Но бывают случаи, когда месть становится единственной целью...
Фундаментальный труд российского историка О. Р. Айрапетова об участии Российской империи в Первой ми...
Новое фундаментальное исследование известного российского историка Олега Рудольфовича Айрапетова по ...