А порою очень грустны Евгенидис Джеффри

— Мне пора, — сказала она. — Ты где остановился?

— У Шнайдера на диване.

Они стояли, улыбаясь друг другу. Так прошла долгая минута, потом Мадлен внезапно протянула руку и погладила голову Митчелла.

— Что ты сделал со своими кудрями! — простонала она.

Митчелл наклонил голову, когда она проводила рукой по его щетине. Она перестала, и он поднял лицо. Теперь, когда он отчекрыжил себе волосы, его большие глаза казались еще более умоляющими.

— Ты еще приедешь в город? — спросил он.

— Не знаю. Может быть. — Она снова кинула взгляд на дверь. — Если приеду, я тебе позвоню. Может, сходим пообедаем или еще что-нибудь.

Ей ничего не оставалось, как обнять его. Мадлен удивил резкий запах, шедший от Митчелла. Вдыхать его казалось каким-то слишком интимным делом.

Когда она вышла, Леонард курил в коридоре. Он поискал взглядом, куда бы выкинуть сигарету, но, не найдя подходящего места, шагнул с ней в лифт. Пока кабина спускалась, Мадлен стояла, привалившись к его плечу. Она чувствовала, что слегка опьянела.

— Здорово было, — сказала она. — Тебе понравилось?

Леонард бросил окурок на пол и раздавил его ботинком.

— Это значит — нет?

Двери открылись, и Леонард пошел к выходу, не говоря ни слова. Мадлен последовала за ним и, оказавшись на тротуаре, наконец сказала:

— Что с тобой такое?

Леонард повернулся к ней лицом:

— Что со мной такое? А ты как считаешь? Мадлен, у меня депрессия. Я страдаю депрессией.

— Это мне известно.

— Правда? Что-то непохоже. Иначе не стала бы говорить такие глупости.

— Я же только спросила, понравилось тебе или нет! Господи!

— Давай я тебе расскажу, что происходит, когда у человека клиническая депрессия, — начал Леонард своим невыносимым докторским тоном. — Происходит вот что: мозг посылает сигнал, что он умирает. Мозг, находящийся в депрессии, этот сигнал посылает, а тело его получает, и через некоторое время тело начинает считать, что и оно тоже умирает. И тогда оно тоже начинает отключаться. Вот почему, Мадлен, депрессия — это больно. Вот почему это физически тяжело. Мозг считает, что он умирает, так что и тело считает, что оно умирает, а потом мозг это фиксирует, и они так и продолжают, туда-сюда, словно в цикле обратной связи. — Леонард наклонился к ней. — Вот что происходит у меня внутри в данный момент. Вот что происходит со мной — каждый день, каждую минуту. И вот почему я не отвечаю, когда ты спрашиваешь меня, понравилось ли мне на вечеринке.

Формулировал Леонард излишне четко, и при этом мозг его умирал. Мадлен попыталась понять то, что он говорил. Ей было тепло от виски, жарко от города. Теперь, когда они очутились внизу, опять на Бродвее, ей не хотелось ехать домой. Она больше года заботилась о Леонарде, надеясь, что ему станет лучше, а теперь он чувствовал себя хуже, чем когда-либо. Она только что вышла с вечеринки, где все казались счастливыми и здоровыми, и ситуация представлялась ей жутко несправедливой.

— Ты же всего на час заглянул на вечеринку. Неужели нельзя сдержаться и не вести себя так, будто тебя пытают?

— Нет, Мадлен, нельзя. В том-то и проблема.

По лестнице из подземки потянулись люди. Мадлен с Леонардом пришлось отойти в сторону, чтобы их пропустить.

— Леонард, я понимаю, что у тебя депрессия. Но ты же принимаешь от этого лекарство. Другие принимают лекарство, и все нормально.

— Значит, ты считаешь, я даже на нормального больного маниакальной депрессией не тяну.

— Я считаю — ощущение такое, что тебе иногда прямо-таки нравится быть в депрессии. Типа, если бы не депрессия, тебе не доставалось бы все внимание. Я считаю, что раз у тебя депрессия, это еще не значит, что можно на меня орать, когда я спрашиваю, понравилось ли тебе!

На лице Леонарда внезапно появилось странное выражение, словно его позабавила мрачная шутка.

— Если бы мы с тобой были дрожжевыми клетками, знаешь, что бы мы сделали?

— Не хочу я слышать про дрожжи! — сказала Мадлен. — Меня от этих дрожжей тошнит.

— Если у дрожжевой клетки есть выбор, то идеальное состояние для нее — диплоидное. Но если дело происходит в среде, где не хватает питательных веществ, то происходит знаешь что?

— Мне плевать!

— Диплоиды снова разбиваются на гаплоиды. Одинокие маленькие гаплоиды. Потому что, когда наступает кризис, одинокой клетке легче выжить.

Мадлен почувствовала, как на глаза наворачиваются слезы. Тепло от виски теперь уже не грело, а жгло в груди. Она попыталась сморгнуть слезы, но капля стекла ей на щеку. Она смахнула ее пальцем.

— Зачем ты так? — воскликнула она. — Ты хочешь, чтобы мы расстались? Этого ты хочешь?

— Я не хочу ломать тебе жизнь, — сказал Леонард более мягким тоном.

— Ты и не ломаешь.

— Лекарства просто замедляют процесс. Но конец неизбежен. Вопрос в том, как эту штуку отключить? — Он ткнул указательным пальцем в голову. — Она меня рвет на куски, а я не могу ее отключить. Мадлен, послушай меня. Послушай. Лучше мне не станет.

Как ни странно, сказав это, он словно почувствовал удовлетворение, как будто был доволен, что прояснил ситуацию.

Но Мадлен не уступала:

— Нет, станет! Ты просто так считаешь потому, что ты на самом деле в депрессии. Врач такого не говорит.

Она потянулась к нему и обняла за шею. Совсем недавно она была так счастлива, ей казалось, что жизнь ее наконец поворачивает в другую сторону. Но теперь все это казалось жестокой шуткой: квартира, Колумбийский, все. Они стояли у входа в подземку, одна из этих обнимающихся, плачущих парочек в Нью-Йорке, на которых никто из прохожих не обращает внимания, которым посреди кишащего людьми города жарким летним вечером даровано полное уединение. Мадлен ничего не говорила, потому что не знала, что говорить. Даже «я тебя люблю» казалось неуместным. Она так часто говорила это Леонарду в ситуациях вроде этой, что боялась, как бы слова не потеряли силы.

Но ей все равно следовало их сказать. Ей следовало и дальше обвивать руками его шею и не отпускать его, потому что стоило ей перестать его обнимать, как Леонард быстро и решительно повернулся и убежал вниз по ступенькам подземки. Сперва Мадлен от удивления никак не отреагировала. Но потом побежала за ним. Она достигла подножия лестницы — его нигде не было видно. Тогда она побежала мимо будки с жетонами к другому выходу. Она решила, что Леонард снова поднялся на улицу, но тут заметила его по ту сторону от турникетов, шагающим к путям. Пока она рылась в сумочке в поисках мелочи, чтобы купить жетон, послышался грохот приближающегося поезда. Ветер летел по туннелю подземки, вздымая мусор. Поняв, что Леонард только что перескочил через турникет, Мадлен решила последовать его примеру. Она подбежала и перескочила через барьер. Двое подростков неподалеку засмеялись, увидев ее — судя по внешности, обитательницу Верхнего Ист-Сайда, в платье — за этим делом. В туннеле показались огни поезда. Леонард дошел до края платформы. Поезд с ревом въезжал на станцию, и Мадлен на бегу поняла, что уже поздно.

Тут поезд затормозил и остановился. Леонард был все еще там, поджидал его.

Мадлен добежала до него. Окликнула по имени.

Леонард обернулся и взглянул на нее пустыми глазами. Он протянул руки и нежно положил их ей на плечи. Тихим голосом, в котором сквозили жалость, грусть, Леонард произнес: «Развожусь с тобой, развожусь с тобой, развожусь с тобой».

Потом он резко оттолкнул ее и вскочил в вагон. Двери за ним закрылись. Он не оглянулся посмотреть на нее в окно. Поезд начал двигаться, сперва до того медленно, что Мадлен казалось, будто она может остановить его рукой, остановить все: и то, что сказал Леонард, и то, как он ее оттолкнул, и то, как она не сопротивлялась, действовала с ним заодно, — но вскоре поезд разогнался, и задержать его или лгать себе она была уже не в силах; теперь весь мусор на платформе кружился, колеса поезда скрежетали, лампочки в вагоне мигали, словно лампочки сломанной люстры или клетки умирающего мозга, а поезд тем временем растворялся во тьме.

Набор на все случаи жизни для незамужней девушки

У квакеров было много достойных восхищения черт. У них отсутствовала церковная иерархия. Они не излагали вслух свои вероучения, не терпели проповедей. Равенство полов они установили на своих собраниях еще в семнадцатом веке. Квакеры поддерживали, а нередко и возглавляли практически каждое общественное движение в Америке, какое только можно себе представить: от аболиционизма до борьбы за права женщин, от гражданских прав и защиты окружающей среды до воздержания от спиртного (ну да, одну ошибку они допустили). Собрания Общества друзей проходили в скромной обстановке. Они молча сидели в ожидании Света. Они жили в Америке, но были вне Америки. Отказывались участвовать в войнах, которые вела Америка. Когда правительство США интернировало японских граждан во время Второй мировой войны, квакеры были решительно против этого шага и приходили помахать на прощание японским семействам, когда тех грузили в поезда. У квакеров было такое выражение: «Истина из любого источника». Они поддерживали экуменизм и не склонны были судить других — посещать их ежегодные собрания разрешалось агностикам и даже атеистам. Несомненно, этот дух толерантности и заставил маленькую группу молящихся в Доме собраний друзей в Приттибруке принять Митчелла, когда он начал появляться там жаркими июльскими утрами.

Дом собраний стоял в конце гравийной дороги прямо за полем, где когда-то произошло Приттибрукское сражение. Простое каменное здание ручной кладки, с белым деревянным крыльцом и единственной трубой, оно не изменилось со времени своей постройки — 1753 год, если верить табличке; появившиеся позже электрическое освещение и система обогрева — не в счет. Снаружи на доске объявлений листовка, приглашающая на марш антиядерного протеста, призыв подписать петицию в адрес правительства от имени Мумии Абу-Джамала, приговоренного за убийство в прошлом году, и разнообразные памфлеты о квакерстве. В помещении, отделанном дубовыми панелями, деревянные скамьи были поставлены так, чтобы молящиеся сидели друг к другу лицом. Из скрытых слуховых окон над изогнутым потолком, искусно сделанным плотниками из серых деревянных реек, лился свет.

Митчеллу нравилось сидеть на одной из задних скамеек, за колонной. Там он чувствовал, что не так бросается в глаза. В зависимости от того, что это было за собрание (проводилось два собрания первого дня, одно в семь утра, другое в одиннадцать), в уютной, напоминающей хижину комнате собиралось от небольшой горстки до трех десятков друзей. Единственным звуком почти всегда был отдаленный гул, доносившийся с шоссе номер 1. Порой так, в полном молчании, проходил целый час. В другие дни люди заговаривали по внутреннему побуждению. Как-то утром, опираясь на трость, поднялся Клайд Петтенгилл, чтобы выразить сожаление по поводу недавней катастрофы на атомной электростанции Эмбальсе в Аргентине, где произошла «полная утечка теплоносителя». Следующей пожелала высказаться его жена, Милдред. В отличие от мужа она осталась сидеть с закрытыми глазами и заговорила отчетливым голосом, приподняв свое милое старушечье лицо, улыбаясь воспоминаниям.

— Может, это потому, что сейчас лето — не знаю, только сегодня мне вспомнилось, как я ходила на собрания в детстве. Помню, летом всегда было труднее всего сидеть на месте молча. Поэтому моя бабушка разработала такую стратегию. Перед началом собрания она обычно вынимала из сумочки ириску — причем так, чтобы я обязательно увидела. Но мне не давала, а держала в руке. И если я вела себя хорошо, как подобает молодой леди, бабушка давала мне конфету минут через сорок пять или около того. Теперь мне восемьдесят два года, скоро будет восемьдесят три, и знаете что? У меня точно такие же ощущения, как тогда. Все так же жду, когда мне в руку положат эту ириску. Только теперь я уже не конфету жду. Просто солнечный летний день, как сегодня, и солнце — как огромная ириска в небе. Похоже, я что-то в поэзию ударилась. Стало быть, лучше на этом закончить.

Что же до Митчелла, он на собраниях ничего не говорил. Дух не подвигал его на разговоры. Он сидел на скамье, наслаждаясь неподвижным утром и затхлым запахом Дома собраний. Однако озарения он, как ему казалось, не заслуживал.

Стыд, который он испытал, убежав из Калигхата, не прошел, хотя миновало уже полгода. Уехав из Калькутты, Митчелл путешествовал по стране без определенного плана, словно беглец. В Бенаресе он остановился в «Домике йогов» и каждое утро ходил к ритуальным погребальным кострам смотреть, как сжигают тела. Он нанял лодочника, чтобы покататься по Гангу. Пять дней спустя он вернулся поездом в Калькутту и отправился на юг. Он съездил в Мадрас, в бывший французский аванпост Пондишери (где родился Сри Ауробиндо) и в Мадураи. Провел одну ночь в Тривандруме, на южной оконечности Малабарского побережья, а потом двинулся по западному побережью вверх. В Керале уровень грамотности подскочил, а еду Митчеллу подавали на банановых листах вместо тарелок. Он поддерживал связь с Ларри, писал ему в афинское отделение «Ам-экс», и в середине февраля они воссоединились в Гоа.

Вместо того чтобы отправиться в Калькутту, как было первоначально оговорено, Ларри сменил билет и, прилетев в Бомбей, поехал в Гоа на автобусе. Они договорились встретиться на автостанции в полдень, но автобус Ларри опаздывал. Митчелл трижды приходил и уходил, разглядывая пассажиров, прибывавших в раскрашенных в самые разные цвета автобусах, пока наконец около четырех часов дня из одного из них не вылез Ларри. Митчелл был так рад его видеть, что никак не мог перестать улыбался и похлопывать Ларри по спине.

— Молодец! — сказал он. — Добрался все-таки!

— Что случилось, Митчелл? — спросил Ларри. — У тебя что, голова в косилке застряла?

На следующую неделю они сняли домик на пляже, с крышей тропического вида из пальмовых листьев и примитивным цементным полом. В остальных домиках было полно европейцев — большинство разгуливали повсюду без одежды. На склоне холма, спускавшегося к берегу уступами, среди пальм собирались кучками гоанские мужчины, чтобы поглазеть на бесстыжих западных женщин. Что касается Митчелла, он казался себе чересчур прозрачно-белым, поэтому решил не обнажаться и отсиживался в тени, зато Ларри обгореть не боялся и проводил немало времени на пляже, обмотав голову своим шелковым шарфом.

Ясными днями, когда дул западный ветерок, и прохладными ночами они делились своими историями о том, что произошло за время их разлуки. На Ларри сильное впечатление произвел опыт, приобретенный Митчеллом в Калигхате. Он, очевидно, не считал три недели добровольной работы пустяком.

— По-моему, замечательно, что ты туда пошел, — сказал он. — Поработал у матери Терезы! Я не к тому, что мне самому хотелось бы заниматься чем-то подобным. Но для тебя, Митчелл, это самое то.

С Ианнисом дело обернулось не лучшим образом. Он почти сразу начал расспрашивать Ларри, сколько у его семейства денег. Узнав, что отец Ларри — юрист, Ианнис спросил, не поможет ли он ему получить грин-карту. Он вел себя то ревниво, то отчужденно, в зависимости от обстоятельств. Если они шли в гей-бар, Ианнис начинал безумно ревновать, стоило Ларри всего лишь взглянуть на какого-нибудь другого парня. Все остальное время он не позволял Ларри прикасаться к нему, боясь, что люди могут узнать их тайну. Он начал называть Ларри «пидором», ведя себя так, будто сам он, Ианнис, натурал и просто экспериментирует. Это Ларри надоело, да и шататься по Афинам целыми днями, пока Ианнис ездил домой на Пелопоннес, тоже надоело. Так что в конце концов Ларри пошел в турагентство и перебронировал свой билет.

Приятно было узнать, что у гомосексуалистов в отношениях бывает точно такая же чума, как у натуралов, однако комментировать Митчелл не стал. За следующие три месяца, пока они путешествовали по субконтиненту, Ианнис больше ни разу не упоминался. Они побывали в Майсоре, Кочине, Махабалипураме, в каждом из этих мест останавливались не больше, чем на ночь или две, потом двинулись на север, в марте добрались до Агры и отправились в Варанаси (теперь они иногда пользовались местными названиями), а оттуда обратно в Калькутту, чтобы встретиться с профессором Хьюзом и начать свою исследовательскую работу. С Хьюзом они забирались в отдаленные деревни, где не было даже канализации. Испражняться приходилось, присев в открытом поле бок о бок. Они окунулись в приключения, повидали праведников, ходивших по горячим угольям, записывали интервью с великими хореографами, ставившими индийские танцы в масках, познакомились с настоящим махараджей, у которого был дворец, а денег не было, и который пользовался изодранным «парасолем» в качестве зонта от солнца. К апрелю погода повернула на жару. До муссонов оставался еще не один месяц, но Митчелл уже чувствовал, как климат становится все менее гостеприимным. К концу мая, томясь от жары, он решил, что оставаться здесь бессмысленно и пора ехать домой. Ларри хотел повидать Непал и задержался еще на несколько недель.

Из Калькутты Митчелл вернулся в Париж, несколько дней прожил в приличном отеле и в последний раз воспользовался кредитной картой. (По возвращении в Штаты у него уже не будет такой возможности.) Не успев толком привыкнуть к европейскому времени, он чартерным рейсом вылетел в аэропорт Кеннеди. Тут-то, оказавшись один в Нью-Йорке, он и узнал о том, что Мадлен вышла за Леонарда Бэнкхеда.

Стратегический план Митчелла переждать рецессию провалился. В тот месяц, когда он вернулся, уровень безработицы составлял 10,1 процента. В окно автобуса, идущего из аэропорта в Манхэттен, Митчелл видел закрытые конторы и лавки с замазанными окнами. Больше народу стало жить на улицах, к тому же для них появился новый термин — бездомные. В его собственном бумажнике лежали дорожные чеки на сумму всего 270 долларов да бумажка в двадцать рупий, которую он оставил в качестве сувенира. Не желая раскошеливаться на гостиницу в Нью-Йорке, он позвонил с Гранд-сентрал Дэну Шнайдеру и спросил, нельзя ли бросить у него кости на пару дней, и Шнайдер сказал — можно.

Митчелл доехал на автобусе до Таймс-сквер, потом вскочил в поезд первой линии подземки, идущий до Семьдесят девятой улицы. Шнайдер нажал на кнопку домофона и, когда Митчелл добрался до его этажа, ожидал в дверях. После краткого объятия Шнайдер сказал:

— Ни фига себе, Грамматикус. Что-то от тебя несет.

Митчелл подтвердил, что в Индии перестал пользоваться дезодорантом.

— Ну, тут тебе не Индия, — сказал Шнайдер. — И вообще, лето на дворе. Купи себе «Олд спайс», мужик.

Шнайдер был одет во все черное, под стать своей бороде и ковбойским сапогам. Жил он в навороченно-милой квартире с встроенными книжными шкафами, коллекцией керамики радужных тонов — работы художника, которого он «коллекционировал». Он нашел приличную работу — составлять заявления на гранты в Манхэттенском театральном клубе — и рад был угостить Митчелла в «Даблин-хаусе», баре неподалеку от его дома. За «Гиннессом» Шнайдер просветил Митчелла по части всех связанных с Брауном сплетен, которые тот пропустил, пока был в Индии. Лолли Эймс переехала в Рим и завела роман с сорокалетним мужчиной. Тони Перотти, университетский анархист, омещанился и поступил в юридическую школу. Терстон Мимс выпустил пленку с собственной музыкой в псевдонаивном стиле, причем аккомпанировал себе на «Касио». Все это было довольно забавно, пока Шнайдер внезапно не выдал:

— Ой, черт! Забыл. Твоя девушка, Мадлен, вышла замуж. Такие дела, мужик.

Митчелл никак не среагировал. Новость была до того убийственная, что пережить ее могло помочь лишь одно — притвориться, что не удивлен.

— Я знал, что это произойдет, — сказал он.

— Да, в общем, повезло Бэнкхеду. Она ничего. Только непонятно, что она в нем нашла. Он же настоящий Крен.[36]

Шнайдер все жаловался — на Бэнкхеда, на парней вроде Бэнкхеда, длинных волосатых парней, — а Митчелл всасывал горькую пену, венчавшую край стакана.

Это притворное бесчувствие позволило ему продержаться первые несколько минут. А поскольку оно оказалось таким действенным, Митчелл продолжал в том же духе и на другой день, пока на следующую ночь, в четыре часа, возмездие за все эти неизжитые эмоции не разбудило его с силой, как от удара ножом. Он лежал в квартире Шнайдера, на диване в стиле «потрепанный шик», с широко раскрытыми глазами. Завывали три разные сирены автосигнализации — каждая словно находилась у него в груди.

Последовавшие дни были в жизни Митчелла одними из самых мучительных. Он бродил по раскаленным улицам, потея, борясь с детским желанием зареветь. Ощущение было такое, будто с неба опустился огромный ботинок и раздавил его своим каблуком, как давят сигаретный окурок на тротуаре. Он все время думал: «Я пропал. Мне конец. Он меня убил». В подобном самоуничижении чувствовалось едва ли не удовольствие, так что он продолжал: «Я обычный кусок дерьма. На что я вообще мог надеяться? Это же смешно. Поглядите на меня. Просто поглядите. Страшный лысый чокнутый, задвинутый на религии, тупой КУСОК ДЕРЬМА!»

Он презирал себя. Он решил, что его надежды жениться на Мадлен проистекали из той же самой доверчивости, которая внушила ему, будто он способен вести жизнь святого, ухаживая за больными и умирающими в Калькутте. Именно эта доверчивость заставляла его читать молитву Иисусу, носить крест и полагать, будто он способен помешать Мадлен выйти за Бэнкхеда, отправив ей письмо. Его мечтательность, его обморочное состояние — его интеллектуальная глупость — вот откуда шел весь его идиотизм, его мечта жениться на Мадлен, его самоотречение, позволявшее подстраховаться на случай, если мечта не сбудется.

Два вечера спустя Шнайдер закатил вечеринку, и все изменилось. Митчелл, настроение у которого было не особенно праздничное, вышел, когда гости разгулялись вовсю. Обойдя квартал пять-шесть раз, он вернулся к Шнайдеру и обнаружил, что в квартиру набилось еще больше народу. Он нырнул в спальню, решив сбежать от всех, и очутился лицом к лицу со своей судьбой — с Бэнкхедом, сидевшим на кровати и курившим. К удивлению Митчелла, они завели серьезную дискуссию. Митчелл, разумеется, понимал: присутствие на вечеринке Бэнкхеда означает, что и Мадлен, должно быть, здесь. Он продолжал разговаривать с Бэнкхедом отчасти потому, что слишком боялся выйти из комнаты и столкнуться с ней. Но тут Мадлен явилась сама. Поначалу Митчелл сделал вид, что не замечает ее, но в конце концов обернулся — и все было как всегда. Уже одно физическое присутствие Мадлен подействовало на Митчелла как сотрясающей силы удар. Он почувствовал себя как тот парень в рекламе кассет «Макселл», у которого волосы сдувает назад, хотя у него и не было волос. После этого события развивались быстро. Бэнкхед почему-то прогнал Мадлен. Немного погодя он ушел с вечеринки. Митчеллу удалось поговорить с Мадлен, прежде чем она ушла. Но спустя двадцать пять минут Мадлен вернулась, явно расстроенная, и стала искать Келли. Увидев вместо нее Митчелла, она подошла прямо к нему, прижалась лицом к его груди и затряслась.

Они с Келли отвели Мадлен в спальню и закрыли дверь. Пока за дверью кружилась вечеринка, Мадлен рассказала им о том, что произошло. Позже, немного успокоившись, она позвонила своим родителям. Вместе они решили, что в данный момент Мадлен лучше всего вернуться в Приттибрук на такси. Поскольку она не хотела оставаться одна, Митчелл вызвался поехать с ней.

С тех самых пор, уже почти месяц, он жил в доме Ханна. Они отвели ему ту спальню в мансарде, где он ночевал в выходные на День благодарения на первом курсе. В комнате был кондиционер, но Митчелл, привыкнув к условиям третьего мира, предпочитал ночью держать окна открытыми. Ему нравилось вдыхать запах сосен, идущий с улицы, нравилось, когда утром его будили птицы. Вставал он рано, раньше всех в доме, и часто подолгу гулял, а часам к девяти возвращался, чтобы позавтракать с Мадлен.

Во время одной из этих прогулок Митчелл и обнаружил Дом собраний друзей. Он остановился на поле сражения, чтобы прочесть историческую табличку рядом с единственным уцелевшим там деревом. Дойдя до середины текста, Митчелл сообразил, что «Дуб свободы», в память о котором повесили табличку, засох много лет назад и что дерево, растущее здесь теперь, было всего лишь заменой, разновидностью, более устойчивой к насекомым, но не такой красивой и большой. Что само по себе было уроком истории. То же самое можно было сказать о многих американских явлениях. Он снова зашагал и под конец вышел на гравийную дорогу, которая привела его к поросшей деревьями парковке на квакерской территории.

У кладбищенской стены стояли, уткнувшись в нее носами, разнообразные малолитражки: две «хонды цивик», два «фольксвагена рэббит» и «форд фиеста». Кроме первозданного Дома собраний, стоявшего рядом с деревьями, на территории была запущенная площадка для игр и длинное, с большим количеством крыльев здание с алюминиевыми стенами и асфальтовой крышей — тут размещались подготовительные классы для дошкольников, администрация и приемные. На бамперах машин красовались наклейки с изображением планеты Земля, лозунги рядом гласили «Сохраним мать-землю» или просто «Мир». Среди приттибрукских друзей попадались явные леваки, обутые в сандалии типы, но, познакомившись с ними поближе за лето, Митчелл понял, что тем стереотип и ограничивается. Там были квакеры постарше, вроде Петтенгиллов, державшиеся церемонно и предпочитавшие простую одежду. Был седобородый мужчина в подтяжках, похожий на Берла Айвса.[37] Джо Ямамото, профессор химической технологии из Ратгерса, и его жена, Джун, не пропускали ни одного одиннадцатичасового собрания. Клер Рут, управляющая из городского банка, когда-то ходила в квакерские школы; ее дочь, Нелл, работала с детьми-инвалидами в Филадельфии. Боб и Юстасия Тэверн были пенсионеры, Боб — астроном-любитель, Юстасия — бывшая учительница начальной школы, которая теперь писала пламенные послания в «Приттибрук пэкет» и «Трентониэн» о сливе пестицидов в системе регионального водоснабжения штата Делавэр. Обычно приходили и несколько посетителей, буддисты американского происхождения, приехавшие в город на конференцию, или студент из богословской семинарии.

О квакерах одобрительно отзывался даже Вольтер. Гете причислял себя к их поклонникам. Эмерсон сказал: «Я в первую очередь квакер. Я верю в спокойный, негромкий голос». Сидя на задней скамье, Митчелл пытался делать то же самое. Однако это было нелегко. Его голова была слишком занята мечтаниями. Он до сих пор не уехал из Приттибрука, потому что так хотела Мадлен. Она говорила ему, что ей лучше, когда он рядом. Она взглянула на него, наморщив лоб, — он восхитился — и сказала: «Не уезжай. Ты должен меня спасти от родителей». Они почти все время проводили вместе. Сидели на террасе и читали или шли прогуляться в город, выпить кофе или съесть мороженое. Теперь, когда Бэнкхеда не стало и Митчелл занимал его место, по крайней мере физически, его хроническая доверчивость начала разыгрываться. В тишине квакерских собраний Митчелл размышлял, к примеру, о том, не был ли брак Мадлен и Бэнкхеда частью общего плана, плана, который оказался более сложным, чем он предвидел. Может, он как раз вовремя приехал в Нью-Йорк.

Каждую неделю, когда старшие пожимали друг другу руки, давая понять, что собрание окончено, Митчелл открывал глаза и понимал, что он не успокоил мысли, не испытал побуждения заговорить. Он выходил на улицу к столику для пикников, где Клер Рут расставляла сок и фрукты, и, поболтав немного, направлялся обратно, к драме, которая разыгрывалась в семействе Ханна.

Первые несколько дней после того, как Леонард сбежал, они посвятили его поискам. Олтон связался с полицией города Нью-Йорка и штата Нью-Йорк, но в обоих случаях ему лишь сообщили, что когда муж бросает жену, это считается делом личным и не является достаточным основанием для того, чтобы начинать розыски пропавшего без вести. Тогда Олтон позвонил в Пенсильванский центр, доктору Уилкинсу. Когда он спросил психиатра, не видел ли тот Леонарда, Уилкинс сослался на конфиденциальность, гарантированную пациентам, и отвечать отказался. Это вывело из себя Олтона — ведь он, если на то пошло, направил Леонарда к Уилкинсу да еще и платил за его лечение.

Как бы то ни было, молчание Уилкинса указывало на то, что Леонард с ним связывался и, возможно, по-прежнему находился поблизости. Кроме того, отсюда можно было заключить, что он принимает лекарство.

Затем Митчелл принялся обзванивать всех своих нью-йоркских знакомых, чтобы узнать, не видел ли кто Бэнкхеда, не разговаривал ли с ним. Не прошло и двух дней, как он связался с тремя разными людьми — Джесс Корнблум, Мери Стайлс и Бет Толливер, — которые ответили положительно. Мери Стайлс сказала, что Бэнкхед остановился в DUMBO,[38] неизвестно у кого на чердаке. Джесс Корнблум он звонил на работу так часто, что ей в конце концов пришлось не подходить к телефону. Бет Толливер встретила Бэнкхеда в столовой в Бруклин-хайтс и сказала, что он, кажется, был опечален в связи с расстройством своего брака. «У меня было такое ощущение, что это Мадди его бросила», — сказала она. На этом дело остановилось; так прошло больше недели, пока Филлида наконец не решила позвонить матери Бэнкхеда в Портленд и не узнала от Риты, что последние два дня Леонард был в Орегоне.

Этот звонок, по описанию Филлиды, был самым странным в ее жизни. Рита вела себя так, будто дело было пустячное, вроде ссоры двух старшеклассников. Ее мнение было таково: Леонард и Мадлен совершили глупую ошибку, и Рита с Филлидой как матери должны были это предвидеть с самого начала. Филлида поспорила бы с такой точкой зрения, если бы не было совершенно очевидно, что Рита выпила. Филлида оставалась на связи достаточно долго, пока не выяснила следующее: проведя у матери две ночи, Леонард отправился со своим старым школьным другом, Годфри, в хижину в лесу, где они собирались прожить все лето.

Тут Филлида потеряла самообладание.

— Миссис Бэнкхед, — сказала она, — послушайте, я… я… у меня просто нет слов! Мадлен и Леонард все-таки женаты. Леонард — муж моей дочери, мой зять, а вы мне тут говорите, что он ушел жить в лес!

— Вы спросили, где он. Я вам и говорю.

— А вам не приходило в голову, что Мадлен, возможно, хотелось бы об этом узнать? Вам не приходило в голову, что она, возможно, волнуется за Леонарда?

— Он только вчера ушел.

— И когда же вы собирались нам об этом сообщить?

— Знаете, мне ваш тон что-то не нравится.

— При чем тут мой тон? Важно другое: Леонард сказал Мадлен, что хочет с ней развестись, спустя два месяца после свадьбы. Так вот, мы с отцом Мадлен пытаемся установить, действительно ли он этого хочет, в своем ли он уме, или же это — очередное проявление его болезни.

— Какой болезни?

— Маниакальной депрессии!

Рита рассмеялась — медленно, с густым бульканьем в горле:

— Леонард всегда любил играть на публику. Ему бы в актеры пойти.

— У вас есть телефон Леонарда?

— Вряд ли у них там в хижине есть телефон. Там условия довольно примитивные.

— Как вы считаете, Леонард свяжется с вами в ближайшее время?

— Он такой непредсказуемый. От него с самой свадьбы почти не было вестей, пока не взял и не заявился сюда ни с того ни с сего.

— Так вот, если будете с ним говорить, попросите его, пожалуйста, позвонить Мадлен — она все-таки его законная жена. Эту ситуацию необходимо так или иначе прояснить.

— Тут я с вами согласна, — сказала Рита.

Когда стало ясно, что непосредственная опасность Бэнкхеду не грозит, а главное, что он решил уехать подальше от своей жены и родственников, Олтон с Филлидой начали вести себя по-другому. Митчелл видел, как они беседовали в чайной — словно не хотели, чтобы их услышала Мадлен. Однажды, вернувшись с утренней прогулки, он неожиданно набрел на них, сидевших в машине в гараже. Что они говорили, он не слышал, но догадывался. Потом, как-то вечером, когда все они вышли на террасу выпить чего-нибудь после ужина, Олтон затронул тему, которая их занимала.

Было самое начало десятого, сумерки превращались в темноту. Насос бассейна трудился за оградой, добавляя свистящий звук к стрекоту сверчков, доносившемуся со всех сторон. Олтон открыл бутылку «Айсвайна». Наполнив все стаканы, он тут же уселся рядом с Филлидой на плетеный диванчик и сказал:

— Я хотел бы созвать заседание семейного совета.

Соседский дог, заслышав оживление, гавкнул три раза, словно выполнял свой долг, а потом принялся тыкаться носом в щель под забором. Воздух был тяжелым от садовых ароматов, цветочных и травяных.

— Тема, которую я хотел бы представить на рассмотрение членов совета, — ситуация с Леонардом. В свете разговора Фил с миссис Бэнкхед…

— С этой психопаткой, — сказала Филлида.

— …Я считаю, пора заново решить, куда нам двигаться дальше.

— В смысле, куда двигаться мне, — сказала Мадлен.

Бассейн в конце двора икнул. С ветки бросилась вниз птица, самую малость чернее неба.

— Мы с матерью размышляли о том, что ты собираешься делать.

Мадлен пригубила вина:

— Не знаю.

— Ладно. Хорошо. Поэтому я и созвал это заседание. Так, во-первых, предлагаю рассмотреть альтернативные варианты. Во-вторых, предлагаю попытаться оценить возможные последствия каждого. После того как мы это сделаем, можно будет сравнить результаты и вынести суждение, в каком направлении лучше всего действовать. Принято?

Не дождавшись ответа от Мадлен, Филлида сказала:

— Принято.

— Насколько я понимаю, Мадди, альтернатив две, — сказал Олтон. — Первая: вы с Леонардом миритесь. Вторая: нет.

— Мне что-то не хочется об этом сейчас говорить, — сказала Мадлен.

— Секундочку… Мадди… подожди секундочку. Если взять примирение — как ты думаешь, это возможно?

— Наверное, — сказала Мадлен.

— Что значит возможно?

— Не знаю. Все возможно.

— Думаешь, Леонард сам вернется?

— Я же сказала: не знаю.

— Ты готова поехать в Портленд его искать? Иначе, если ты не знаешь, вернется ли Леонард, а сама не готова его искать, то я бы сказал, шансы на примирение довольно маленькие.

— Может, я и поеду туда! — Мадлен повысила голос.

— О’кей. Ладно, — сказал Олтон. — Давай предположим, что поедешь. Завтра утром отправляем тебя в Портленд. А потом что? Как ты собираешься искать Леонарда? Мы даже не знаем, где он. Или, предположим, ты его действительно нашла. Что ты будешь делать, если он не захочет возвращаться?

— Если кто-то что-то и должен делать, то не Мадди, — сказала Филлида. — Леонард должен приползти сюда на коленях и умолять ее вернуться.

— Я не хочу об этом говорить, — повторила Мадлен.

— Милая, это необходимо.

— Нет.

— Извини, но это необходимо! — не уступала Филлида.

Все это время Митчелл тихонько сидел в своем адирондакском кресле, попивая вино. Семейство Ханна, казалось, забыло о его присутствии, или же они теперь считали его членом семьи и не стеснялись заводить какие угодно разговоры у него на глазах.

И все же Олтон попытался разрядить обстановку.

— Давайте на время оставим примирение, — сказал он тоном помягче. — Давайте условимся, что на этот счет мы друг с другом не согласны, — согласны? Существует альтернатива, несколько более определенная. Так, предположим, что вы с Леонардом не помиритесь. Всего лишь предположим. Я взял на себя смелость поговорить с Роджером Пайлом…

— Ты что, ему сказал? — воскликнула Мадлен.

— Конфиденциально. И профессиональное мнение Роджера таково: в подобной ситуации, когда одна из сторон отказывается от контактов, лучше всего добиться, чтобы брак аннулировали.

Олтон замолчал. Откинулся назад. Слово прозвучало. Казалось, произнести его вслух с самого начала было основной целью Олтона, и теперь, сказав это, он на миг растерялся. Мадлен хмурилась.

— Аннулировать брак гораздо проще, чем развестись, — продолжал Олтон. — По многим причинам. Это означает объявить брак недействительным. Как будто брака вовсе и не было. Если брак аннулирован, то человек не считается разведенным. Это все равно как если бы ты никогда и не выходила замуж. И, что самое лучшее, на это не требуется согласие обеих сторон. Еще Роджер покопался в массачусетских законах — оказывается, аннулировать брак разрешается по следующим причинам. — Он принялся загибать пальцы. — Первая: двоеженство. Вторая: импотенция со стороны мужчины. Третья: душевное заболевание.

Тут он остановился. Сверчки, казалось, застрекотали еще громче, и над темным двориком, словно в сказке, прекрасным летним вечером начали мигать светляки.

Тишину нарушил звон бокала Мадлен, грохнувшегося на террасу. Она вскочила на ноги:

— Я пошла!

— Мадди, нам надо это обсудить.

— Ты только и знаешь, что сразу бежать к юристу, как только возникнет какая-нибудь проблема!

— Да, я рад, что позвонил Роджеру насчет этого брачного контракта, который ты не хотела подписывать, — сказал Олтон, проявив недальновидность.

— Ну конечно! — воскликнула Мадлен. — Слава богу, я не потеряла деньги! Вся жизнь разрушена, зато я хотя бы свой капитал не потеряла! Папа, это не совещание. Это моя жизнь! — С этими словами она убежала к себе в спальню.

Следующие три дня Мадлен отказывалась есть с родителями. Она почти не спускалась к ним. Это поставило Митчелла в неловкое положение. Ему как единственному непредвзятому лицу в доме выпало поддерживать связь между сторонами. Он казался себе Филипом Хабибом, специальным посланником на Ближнем Востоке, которого он каждый вечер видел в новостях. Чтобы поддержать компанию, Митчелл, попивая с Олтоном коктейли, смотрел, как Хабиб встречается то с Ясиром Арафатом, то с Хафезом аль-Ассадом, то с Менахемом Бегином, ездит туда-сюда, передает сообщения, уговаривает, понукает, угрожает, льстит, пытается не допустить, чтобы разгорелась полномасштабная война. После второго джина с тоником Митчелл, вдохновившись, пускался в сравнения. Мадлен, забаррикадировавшаяся в своей спальне, напоминала фракцию ООП, скрывающуюся в Бейруте, то и дело выходящую из укрытия, чтобы швырнуть с лестницы бомбу. Олтон с Филлидой, занимавшие оставшуюся часть дома, были вроде израильтян, неумолимых, лучше вооруженных, стремящихся расширить протекторат, включив туда Ливан, и принимать решения за Мадлен. Во время своих челночных миссионерских визитов в логово Мадлен Митчелл выслушивал ее жалобы. Она говорила, что Олтону с Филлидой никогда не нравился Леонард. Они не хотели, чтобы она за него выходила. Да, после его срыва они относились к нему хорошо и даже не упоминали слово «развод», пока Леонард не произнес его первым. Но теперь Мадлен чувствовала, что родители втайне рады исчезновению Леонарда, и за это она хотела их наказать. Собрав как можно больше информации о состоянии Мадлен, Митчелл возвращался вниз, чтобы посовещаться с Олтоном и Филлидой. Он обнаружил, что они куда больше сочувствуют Мадлен в ее бедственном положении, чем представляется ей. Филлида восхищалась тем, что она верна Леонарду, но считала такую стратегию проигрышной.

— Мадлен считает, что может спасти Леонарда, — говорила она. — Но дело в том, что спасти его либо нельзя, либо он сам этого не хочет.

Олтон напускал на себя суровый вид, говоря, что Мадлен следует «ограничить убытки», но по тому, как часто он замолкал, как прикладывался к крепким напиткам, пока на экране Хабиб ковылял в клетчатых брюках по очередному отрезку асфальта в пустыне, было понятно, как сильно он страдает из-за Мадлен.

Следуя дипломатическому примеру, Митчелл терпеливо выслушивал все до конца, дожидаясь, пока все выскажутся и наконец попросят совета.

— Как ты думаешь, что мне делать? — спросила его Мадлен через три дня после скандала с Олтоном.

До вечеринки у Шнайдера Митчелл ответил бы не задумываясь:

— Разведись с Бэнкхедом и выходи за меня.

Даже теперь, учитывая, что Бэнкхед не проявлял желания сохранить брак и исчез в орегонской глуши, больших надежд на примирение как будто не было. Разве можно оставаться замужем за человеком, который не хочет оставаться твоим мужем? Однако чувства Митчелла в отношении Бэнкхеда претерпели существенные изменения, после того как они поговорили, и теперь его непрестанно одолевало нечто похожее на сочувствие, даже симпатию к человеку, некогда бывшему его соперником.

Предметом их долгой беседы в спальне у Шнайдера была, как ни странно, религия. Еще более странно, что завел эту дискуссию Бэнкхед. Он начал с того, что упомянул курс по истории религии, на который они ходили вместе. Многое из того, что говорил на тех занятиях Митчелл, произвело на него большое впечатление, сказал Бэнкхед. Дальше он принялся расспрашивать Митчелла про его религиозные склонности. Он казался дерганым и одновременно вялым. В его вопросах было некое отчаяние, сильное и горькое, как табак, из которого он постоянно скручивал сигареты, пока они разговаривали. Митчелл рассказал ему что мог. Поделился всем, что почерпнул из собственного религиозного опыта. Бэнкхед слушал внимательно, вникая в каждое слово. Казалось, он ждет от Митчелла помощи, какую тот только может ему оказать. Бэнкхед спросил Митчелла, медитирует ли он. Спросил, ходит ли в церковь. Рассказав все что мог, Митчелл спросил Бэнкхеда, почему тот этим интересуется. И тут Бэнкхед его снова удивил. Он сказал:

— Ты тайну умеешь держать?

Хотя они не знали друг друга, хотя в некотором смысле Митчелл был последним, кому Бэнкхед решился бы довериться, он рассказал Митчеллу, как недавно, во время поездки в Европу, испытал нечто, изменившее его отношение к вопросам веры. Он был на пляже, сказал он, посреди ночи. Вглядываясь в звездное небо, он внезапно почувствовал, что, если бы захотел, мог бы оторваться от земли и улететь в космос. Он никому не рассказывал про тот случай, поскольку в тот раз был не в себе, а это лишало опыт правдоподобия. Тем не менее, как только идея пришла ему в голову, это произошло: внезапно оказавшись в космосе, он проплывал мимо планеты Сатурн.

— Это вовсе не похоже было на галлюцинацию, — сказал Бэнкхед. — Я должен это подчеркнуть. Ощущение было такое, что на меня нашло самое сильное в жизни просветление.

Одну минуту, или десять минут, или час — он не знал точно — он плавал возле Сатурна, изучая его кольца, чувствуя на лице теплое свечение планеты, а потом снова оказался на Земле, на пляже, в беспокойном мире. Бэнкхед сказал, что видение, или что бы это ни было, стало самым волнующим моментом в его жизни. Он «испытал что-то религиозное». Ему хотелось узнать мнение Митчелла по этому поводу. Нормально ли считать данный опыт религиозным, поскольку у него осталось такое ощущение, или же то, что он в тот момент был, строго говоря, безумен, лишает опыт силы? А если этот опыт недействителен, то почему он по-прежнему не может избавиться от его чар?

Из ответа Митчелла следовало, что мистический опыт важен лишь постольку, поскольку он изменяет восприятие человеком реальности, и все зависит от того, приводит ли данное измененное восприятие к изменению в поведении и действиях, к потере собственного «я».

В этот момент Бэнкхед закурил очередную сигарету.

— В том-то вся и штука, — сказал он тихим, проникновенным голосом. — Я готов совершить скачок по Кьеркегору. Сердце готово. Мозг готов. Только ноги ни с места не сдвинутся. Хоть целый день говори: «Прыгай» — ничего не происходит.

Тут Бэнкхед погрустнел и мгновенно перешел на сухой тон. Попрощавшись, он вышел из комнаты.

После этой беседы отношение Митчелла к Бэнкхеду изменилось. Он больше не в состоянии был его ненавидеть. Та часть Митчелла, которая порадовалась бы катастрофе, постигшей Бэнкхеда, больше в деле не фигурировала. Во время их разговора Митчелл испытывал то, что до него испытывали многие: чрезвычайно приятное, проникнутое интеллектом, обволакивающее внимание Бэнкхеда, целиком направленное на собеседника. Митчелл почувствовал, что, сложись обстоятельства иначе, они с Леонардом Бэнкхедом могли бы стать лучшими друзьями. Он понял, почему Мадлен влюбилась в него, почему вышла за него замуж.

Кроме того, Митчелл не мог не уважать Бэнкхеда за то, что тот сделал. Оставалась надежда, что депрессия у него пройдет; по сути, это было более чем вероятно, требовалось лишь время. Бэнкхед умный парень. Может, он возьмет себя в руки. Однако, каких бы успехов ему ни предстояло добиться в жизни, они дадутся ему нелегко. За ними всегда тенью будет следовать его болезнь. Бэнкхед хотел уберечь Мадлен от этого. Ему еще далеко было до разрешения своих проблем, и он хотел заниматься этим в одиночку, с наименьшими косвенными потерями.

Так и протекало лето. Митчелл по-прежнему жил в доме Ханна и совершал долгие прогулки к Дому собраний друзей. Всякий раз, когда он говорил, что ему пора уезжать, Мадлен просила его остаться еще ненадолго, и он соглашался. Дин с Лилиан не могли понять, почему он сразу не приехал домой, но облегчение, которое они испытали от того, что он уже не в Индии, придало им терпения еще немного подождать, пока они увидят его лицо.

Июль сменился августом, а Бэнкхед так и не звонил. Как-то в выходные в Приттибрук приехала Келли Троб и привезла с собой ключи от новой квартиры Мадлен. Медленно, каждый день понемножку, Мадлен начала собирать вещи, которые хотела взять с собой в Манхэттен. В жаркой кладовке на чердаке, надев теннисную юбку и верх от купальника — с блестящими спиной и плечами, — она выбирала мебель для отправки и рылась в шкафах в поисках очков и всякой всячины. Правда, она почти ничего не ела. У нее случались приступы слез. Ей хотелось снова и снова анализировать цепочку событий, от свадебного путешествия до вечеринки у Шнайдера, словно можно было отыскать тот момент, когда ей следовало бы поступить по-другому и ничего подобного не произошло бы. Оживлялась Мадлен, лишь когда к ней заходил кто-нибудь из старых подружек. С подругами (чем более давними и более чокнутыми, тем лучше — она ужасно любила некоторых бывших учениц Лоуренсвилля с именами вроде «Уизи») Мадлен, казалось, способна была заставить себя вернуться в девичество. С этими подругами она ходила в город за покупками. Часами примеряла вещи. Дома они лежали у бассейна, загорали и читали журналы, а Митчелл тем временем удалялся в тень крыльца и наблюдал за ними издали с желанием и отвращением, точь-в-точь как он делал в старших классах. Бывало, что Мадлен с подружками делалось скучно, тогда они пытались уговорить Митчелла поплавать с ними, и он, отложив своего Мертона, стоял у бассейна, стараясь не смотреть на почти голое тело Мадлен, скользящее по воде.

— Давай, Митчелл, залезай! — упрашивала она.

— У меня плавок нет.

— А ты в шортах.

— Я против шортов.

Потом лоуренсвилльские девушки уходили, и к Мадлен опять возвращался интеллект, она становилась одинокой, несчастной и погруженной в себя, совсем как какая-нибудь гувернантка. Она снова присоединялась к Митчеллу на крыльце, где ее ожидали нагревшиеся на солнце книжки в мягкой обложке и кофе со льдом.

Дни шли, и Олтон с Филлидой то и дело пытались уговорить Мадлен, чтобы она приняла решение, что ей делать. Но она их каждый раз отшивала.

Подошел сентябрь. Мадлен выбрала себе семинары на осенний семестр, один по роману восемнадцатого века («Памела», «Кларисса», «Тристрам Шенди»), другой по трехчастным романам — его вел Джером Шилтс, преподававший материал с постструктуралистской точки зрения. Оказалось, что поступление Мадлен в Колумбийский университет пришлось на тот год, когда на первый курс впервые приняли женскую группу, и она восприняла это как доброе предзнаменование.

Как бы сильно Мадлен ни хотела, чтобы Митчелл был поблизости, как бы близки они ни сделались за это лето, она не подавала явных признаков того, что ее чувства к нему изменились каким-либо существенным образом. Она стала вести себя свободнее, переодеваться в его присутствии, говоря лишь: «Не смотри». Он и не смотрел. Он отводил глаза и слушал, как она раздевается. Подъехать к Мадлен с приставаниями казалось нечестным шагом. Это означало бы воспользоваться ее печалью. Последнее, что ей сейчас нужно, — это лапание какого-то парня.

Как-то субботним вечером, поздно, читая в постели, Митчелл услышал, как дверь в мансарду открылась. К его комнате подошла Мадлен. Однако на кровать к нему не села, а только сунула голову внутрь и сказала:

— Я тебе хочу кое-что показать.

Она исчезла. Митчелл ждал, пока она рылась на чердаке, двигала коробки. Через несколько минут она вернулась, держа в руках коробку из-под обуви. В другой ее руке был научный журнал.

— Музыка, туш! — Мадлен протянула ему журнал. — Сегодня по почте пришло.

Это был номер «Джейнеит-ревью» под редакцией М. Майерсон, где содержалось эссе некой Мадлен Ханна, озаглавленное «Я думала, ты никогда не решишься. Некоторые размышления о матримониальном сюжете». Замечательно было увидеть это эссе, пусть даже две страницы там были перевернуты из-за типографской ошибки. У Мадлен уже несколько месяцев не было такого счастливого вида. Митчелл поздравил ее, и тут она приступила к демонстрации обувной коробки. Ее покрывала пыль. Мадлен откопала ее в одном из шкафов, когда собирала вещи. Обувная коробка лежала там уже почти десять лет. На крышке черными чернилами были выведены слова «Набор на все случаи жизни для незамужней девушки». Мадлен объяснила, что это ей подарила Элвин на четырнадцатилетие. Она показала Митчеллу все содержимое: шарики «Бен Уа», «Щекотку по-французски», пластмассовые совокупляющиеся фигурки и, конечно, высушенный член, теперь с трудом поддающийся опознанию. Хлебную палочку обгрызли мыши. В какой-то момент среди всего этого Митчелл набрался храбрости сделать то, что побоялся сделать, когда ему было девятнадцать лет. Он сказал:

— Ты это с собой в Нью-Йорк возьми. Как раз то, что тебе нужно.

А когда Мадлен взглянула на него, он протянул к ней руки и притянул на постель.

Последовавшие за этим подробности налетели таким вихрем, что ошеломленный Митчелл оказался не способен сразу же получить от них удовольствие. Снимая с Мадлен одежду, слой за слоем, он оказался лицом к лицу с физической реальностью того, что давно было предметом его воображения. Между мечтой и явью существовало неловкое напряжение, и в результате через какое-то время обе начали казаться не вполне реальными. Неужели это правда грудь Мадлен — то, что он берет в губы, или же это ему когда-то приснилось или снится сейчас? Почему, раз уж она наконец оказалась тут, перед ним, во плоти, ему кажется, что она лишена запаха, что она какая-то смутно чужая? Он старался как мог; он не сдавался. Он просунул голову между ног Мадлен и открыл рот, словно при пении, но это пространство показалось каким-то негостеприимным, и ее ответные призывы доносились откуда-то издалека. Он чувствовал себя страшно одиноким. Это не столько разочаровало Митчелла, сколько озадачило. В какой-то момент, тычась губами в его сосок, Мадлен застонала и произнесла:

— Митчелл, тебе правда надо начать пользоваться дезодорантом.

Вскоре после этого она заснула.

Птицы разбудили его рано, и он сообразил, что сегодня — первый день. Быстро одевшись и поцеловав Мадлен в щеку, он отправился в Дом собраний друзей. Дорога шла через окрестные дома, большие, более старые, чем у Ханна, через сам городок Приттибрук, безнадежно отдававший милой стариной, где была центральная площадь со статуей Вашингтона, переходящего реку Делавэр (до которой было миль пятнадцать), и дальше, чередой зеленых улиц и вдоль поля для игры в гольф, пока город не кончился и началось поле сражения. Эти картины пробегали мимо так, словно Митчелл видел их на экране. Он был слишком счастлив, чтобы включаться в окружающее, и даже при ходьбе ему казалось, что он стоит на месте. Он то и дело подносил руки к носу, чтобы вдохнуть запах Мадлен. Запах — и тот оказался слабее, чем хотелось. Митчелл понимал, что в эту первую ночь занятия любовью удались им не идеально, да и вообще не особенно хорошо, но у них впереди было время — столько, сколько потребуется, чтобы все поправить.

Поэтому Митчелл совершил первый свой акт преданности — зашел в городскую аптеку и купил твердый дезодорант «Меннен спид». Он донес его в бумажном пакетике до самого Дома собраний, а усевшись, держал его на коленях.

День обещал быть жарким. По этой причине на семичасовом собрании народу было больше обычного — люди решили воспользоваться прохладой. Большинство друзей уже ушли в себя, однако Джо и Джун Ямамото, сидевшие с открытыми глазами, кивнули в знак приветствия.

Митчелл сел, закрыл глаза и попытался выкинуть все из головы. Но это оказалось невозможно. В первые пятнадцать минут он думал только о Мадлен. Он вспоминал, каково было держать ее в своих объятиях, какие звуки она издавала. Размышлял, предложит ли Мадлен ему поселиться с нею на Риверсайд-драйв. Или же лучше ему снять себе что-нибудь неподалеку и не торопить события? Как бы то ни было, ему надо было вернуться в Детройт, повидать родителей. Но задерживаться там надолго необязательно. Можно вернуться в Нью-Йорк, найти работу и посмотреть, что будет дальше.

Всякий раз, ловя себя на этих мыслях, он мягко переключал внимание на другое.

На некоторое время он погрузился глубоко. Он вдыхал, выдыхал и прислушивался, сидя среди других прислушивающихся тел. Однако сегодня что-то было не так. Чем глубже Митчелл уходил в себя, тем больше тревожился. Вместо счастья, как в прошлые разы, он испытывал наползающее беспокойство, словно пол у него под ногами вот-вот провалится. Подтвердить, что сейчас на него снизошел Свет, он не мог. Квакеры полагали, что Христос является каждому, это происходит без посредников, и каждый способен принять участие в нескончаемом откровении, однако те вещи, которые видел Митчелл, не были откровениями вселенской значимости. С ним говорил спокойный, негромкий голос, однако говорил он не то, что Митчеллу хотелось услышать. Внезапно, словно он воистину вступил в контакт со своим Глубинным «Я» и способен был объективно рассматривать свое положение, Митчелл понял, почему занятия любовью с Мадлен показались такими до странности пустыми. Дело было в том, что Мадлен не шла к нему — она просто уходила от Бэнкхеда. После того как она все лето противостояла родителям, Мадлен решила сдаться на неизбежное аннулирование брака. Чтобы разъяснить это самой себе, она пришла в спальню Митчелла.

Он был ее набором на все случаи жизни.

Эта истина вливалась в него, подобно свету, и если кто-либо из друзей поблизости заметил, как Митчелл вытирает глаза, то не подал виду.

Он проплакал последние десять минут, стараясь делать это как можно тише. В какой-то момент голос сказал Митчеллу еще одно: кроме того, что он никогда не будет жить с Мадлен, он и в школу богословия никогда не пойдет. Как он будет жить, было неясно, но он не станет ни монахом, ни священником, ни даже ученым. Голос убеждал его написать об этом профессору Рихтеру.

Однако этим понимание, которое принес ему Свет, и ограничилось, потому что минуту спустя Клайд Петтенгилл пожал руку своей жене, Милдред, и все, кто присутствовал в Доме собраний, стали пожимать друг другу руки.

Страницы: «« ... 1516171819202122 »»

Читать бесплатно другие книги:

Странные и загадочные события происходят в Игрушечном королевстве. В самом центре этих невероятных п...
Это история произошла в годы Великой Отечественной войны в глухой сибирской деревне. После проводов ...
У Киры жизнь шла ровно и гладко, словно в сказке, и всё было замечательно. Судьба сложилась так, как...
Мы с детства слышим о том, что мысли материальны. О чем подумаешь, то и исполнится. Однако не у всех...
В своей новой книге Тит Нат Хан, знаменитый мастер дзен, показывает, как сохранять невозмутимость, н...
Доктор Чжи Ган Ша – всемирно известный целитель, основатель нового подхода в медицине, выдающийся ма...