Бедный попугай, или Юность Пилата. Трудный вторник. Роман-свасория Вяземский Юрий
Он вдруг стал извиняться и объяснять, что дерзнул и описывает их соитие для того, чтобы я понял, что телесные их содрогания терялись и тонули в «слиянии и содрогании душ»! Что он так высокопарно выражается, ибо боится мелких и пошлых слов. Что само по себе их телесное сопряжение ровным счетом ничего не значило. И хотя она, Юлия, восклицала, что хочет им насытиться, на самом деле ей это не было нужно.
«То есть как это — не нужно?» — не удержался и спросил я.
Он весь светился, изнутри и снаружи. Щеки горели румянцем, нос раскраснелся, губы растрескались.
«Она снизошла ко мне, — объяснял Феникс, — она поняла, что телу моему тоже надо дать возможность любить. Мы, смертные, слишком зависим от плоти. Мы не можем, как боги, любить только душой, только духом. Нам в нашем скотстве, чтобы взлететь, надо сначала упасть… И она, богиня, сострадая мне, облеклась в тело и мне его подарила как жертву, как, может быть, муку для себя и восторг для меня. Но я, кощунствуя мерзким своим телом, сердцем, однако, не святотатствовал и всё отчетливее понимал, что я обнимаю, целую, вкушаю только это жертвенное тело, мне в искупление и во спасение дарованное. Сама же она, моя Госпожа, после каждого моего содрогания всё дальше от меня удалялась, всё больше надо мной возвышалась… Это было — как таинство в храме. Чем глубже тебя посвящают в мистерию, тем острее чувствуешь, как ты далек от богини…»
Так он рассказывал, говоря, что ни за что не расскажет.
А потом взял с меня клятву, что я никому не проговорюсь о том, что он мне следом за этим поведает…
Гней Эдий усмехнулся и продолжал:
IX. — Потом они лежали на его тесном ложе, навзничь, глядя на розовеющий от восхода потолок. И Юлия говорила, а Феникс молчал и слушал.
«Меня постоянно приносят в жертву, — говорила Юлия. — Едва я родилась, меня принесли в жертву Ливии, отобрав у меня родную мать и отдав на заклание мачехе. Ливия меня ненавидит. Но делает вид, что любит: фимиамом окуривает, священной мукой посыпает, голову мне золотит. И с детства моего у нее для меня приготовлен железный жреческий нож, длинный, остроконечный, с круглой украшенной рукоятью. Она этим ножом когда-нибудь обязательно воспользуется. И тайно, тихо, по капельке, лживая и завистливая, выдавливает из меня мою солнечную кровь, собирая ее в жертвенную чашу, чтобы разом выплеснуть на алтарь, сыночков своих ею помазать и вознести на царство…
Мне было тринадцать лет, когда меня принесли в жертву Марцеллу, — задумчиво глядя в потолок, продолжала Юлия. — Это был чудный мальчик. Не солнечный, как я, но добрый и светлый. Он должен был сделать меня женщиной. Но не мог. У него от рождения была слишком сильно натянута… врачи это место называют „уздечкой“. Ему нужно было сделать операцию. А сделать ее безопасно можно было только в Египте и в возрасте двадцати лет. Марцеллу же было всего семнадцать, когда я стала его женой… Я любила его. Так мне теперь кажется… Конечно, не как мужчину. А как сыночка или… как мальчика-флейтиста, который нежными мелодиями и ясным взглядом своих чистых и грустных глаз развеивал мою тоску и хотя бы на время отгонял призраков… Женой его я стать не могла. Я стала для него матерью… Но тут явился вепрь с кровавыми клыками… Марцеллу едва исполнилось девятнадцать, когда Ливия с помощью Антония Музы, нашего семейного врача, который когда-то спас от смерти моего отца, и тот теперь чуть ли не молится на него, как люди молятся Эскулапу, — руками этого коварного человека Ливия извела моего мужа, задула надежду, обрезала счастливую нить и скомкала ее в своей подлой руке».
Феникс, не глядя на Юлию, бережно положил ладонь на ее руку. Но Юлия свою руку осторожно высвободила и продолжала, не отводя взгляда от солнечных узоров на потолке:
«Следующим моим жрецом, как ты знаешь, был покойный Агриппа. У этого всё в порядке было с уздечкой. В первую же ночь, не снимая с меня брачной туники, а задрав ее мне на голову, грубо раздвинув мне ноги своими коленями конника, он, грязный крестьянин и пошлый солдат, пьяный и радостный, принялся, как он мне сказал, „вспахивать непаханое“… Он долго и прилежно трудился, потея и кряхтя надо мной, и несколько раз от натуги издал те звуки, после которых пахнет навозом… Так я впервые познала то, что люди называют любовью… (Всё это Юлия произносила спокойным и размеренным голосом, как жрица читает молитву.)…Ты знаешь, что такое суоветаврилия? Это когда крестьянин закладывает трех животных — свинью, овцу и быка — и, сложив на телегу жертвенное мясо, обвозит свои поля, свои виноградники и оливковые рощи. Так и муж мой Агриппа, ближайший друг моего солнечного отца, вернувшись из похода или со строительной площадки, закладывал меня, как свинью, на шершавой постели; или чесал и кудрил, как овцу; или в бане, разгоряченный, натягивал на вертел, как греческий Зевс Пасифаю-корову. И на играх и праздниках обносил вокруг своих войск, своих водопроводов и портиков. А люди видели нас и кричали: „Да здравствует славный Агриппа и его добродетельная и плодоносная жена Юлия! Да здравствует великий Август, Спаситель и Миротворец! Пусть Солнце, вечно рождаясь, нигде ничего не видит славнее города Рима!“ …А добродетельная и плодоносная с каждым днем все более превращалась в грязную шлюху. Ведь, чтобы стать шлюхой, не обязательно уходить в заработчицы и отдавать себя первому встречному. Достаточно хотя бы раз позволить в себя проникнуть тому, кто тебе отвратителен, кого ты презираешь. У какого-то греческого философа — я сейчас не вспомню его имени — описывается, как души людей, до этого обитавшие в сонме богов, вдруг падают вниз, на дно глубокого колодца, в темное и зловонное болото, и там, в иле и в тине, вязнут и тонут, крылья у них слипаются, глаза залепляются грязью… Так вот и я испачкалась об Агриппу. И больше скажу тебе: наступил момент, когда я, падшая и слипшаяся, настолько привыкла к своему болоту и так с ним смирилась, что даже вошла во вкус и, представь себе, стала любить, когда этот пошлый мужлан, эта тяжелая скотина, иногда не снимая с себя калиг, наваливалась на меня, подминала, бороздила и вспахивала. Я презирала его ничуть не меньше. Но мне стало нравиться это падение, эта жадная и грубая похоть, этот запах земли и навоза, от которых в темной моей глубине взбухали и произрастали горькие колючие сорняки…»
Тут Юлия сама положила огненную ладонь на вялую и холодную руку Феникса.
«Хочешь, я тебе признаюсь? — сказала она. — Иногда, когда я смотрю на Гая или на Луция, особенно на Гая, который с каждым годом всё больше становится похожим на своего папашу… Нет, слава великим богам, я не Медея. Хотя тоже Внучка Солнца… И у меня есть дочери. Маленькая Юлия на меня похожа. Даже волосы у нее рыжеватые… Но когда я смотрю на Гая и Луция, его плоть и моих выкормышей, когда вижу этот бычий наклон головы, когда слышу чуть шепелявый крестьянский выговор, когда они надевают на себя детские доспехи, набрасывают на плечи красные плащи, Тривией клянусь, я понимаю жрицу Гекаты. Твою Медею».
Когда люди клянутся, они всегда восклицают. Но Юлия произнесла свою клятву без малейшего повышения тона. И замолчала.
А Феникс чуть слышно сказал, едва шевеля губами:
«Я не о такой Медее пишу».
«Знаю, что не о такой, — ответила Юлия и забрала свою руку с руки Феникса. — Но она стала такой, когда у нее забрали Язона. И у нее был когда-то Язон — с Язона она началась. А мне кого боги послали: Сатира? Старого и вонючего?.. За что?.. Я спрашиваю…»
«Я не могу ответить», — глядя в потолок, прошептал Феникс.
«Я не тебя, я себя спрашивала, — сказала Юлия. — И мучилась вопросом, не находя ответа… А потом решила перестать быть шлюхой и стать, наконец, женщиной. Я сама себя выдала замуж… Ты знаешь, ко мне многие тянутся, летят на меня, как бабочки на огонь. Не знаю, что бабочки хотят от огня, но что мужчины хотят от меня, дочери Августа, это, думаю, не стоит тебе объяснять… Я выбрала того, кто ничего от меня не хотел и на меня не летел. Я выбрала самого умного, ироничного, самого аристократа из аристократов. Я выбрала мужчину, который, как мне говорили, умеет доставлять удовольствие женщинам. Я выбрала того, кто меньше всех других смертных мужчин походил на моего мужа, прославленного полководца и знаменитого строителя, неотесанную, пошлую, грубую деревенщину — Марка Випсания Агриппу, да будет душа его здорова и да будет легка для него земля… Я выбрала Семпрония Гракха. Я подошла к нему и сказала: „Говорят, у тебя богатая коллекция женщин. Не хочешь ее мною пополнить?“. Другой на его месте, наверно, смутился бы. А он мне спокойно и грустно ответил: „Такие, как ты, для коллекции не годятся. Им надо жизнь посвятить“. — „Ну, так посвяти. За чем дело стало?“ — „Не могу. Я поклялся Фортуной, что буду жить для себя. А тебе всем надо пожертвовать“. Я возразила: „Всем жертвовать не надо. Подари мне то, что, как говорят, ты даришь другим женщинам“. — „И тебе этого будет достаточно?“ — спросил Семпроний. „Давай попробуем. А там поглядим“, — ответила я.
…Мы стали любовниками. И Гракх постепенно, бережно, чутко и нежно стал делать из меня женщину. До этого я была испуганной овцой, терпеливой коровой, иногда похотливой свиньей. Женщину из меня сделал Семпроний Гракх. Женщину, которая и себе самой приятна и удивительна, и мужчину, который над ней колдует, может одарить трепетом и блаженством.
Но, видишь ли, мой бедный поэт, на дне того болота, которое вы называете жизнью, лучше быть животным, а не человеком, свиньей, а не женщиной. Свинья роется в земле и не мечтает о небе. Животное греется на солнце и не вспоминает, что когда-то его душа сама была солнечным лучиком, парила и витала высоко над землей, слушая гармонию сфер… Чем выше возносил меня Гракх в наших мистериях плоти, тем больше я понимала, что он не меня, а себя ласкает и любит. И я его не люблю. Мы лечимся, а не любим. Мы бежим в наши объятия, тела наши вздрагивают и трепещут лишь для того, чтобы хоть на время усыпить наши души, погасить небесные воспоминания и заглушить земную тоску. И ему, Гракху, смертному человеку, этого достаточно. А мне — нет. Солнечная природа слишком жжет и напоминает. И чем блаженнее и расслабленнее бывает моему телу, тем обиженнее и злее укоряет его потом моя душа: „Ну что, насытилось? А обо мне подумало? Ведь ты из меня еще больше делаешь шлюху. Для тебя это — естественное состояние. А мне каково? Раньше я шлюхой была по принуждению. А теперь — по желанию?.. А, может, из мести?!.. Но ты кому мстишь? Агриппе? Мне, своей душе? Или тому единственному, которого ты действительно любишь и которого можешь позволить себе любить?!“»
Резким движением Юлия вдруг села на постели и, страдающим, невидящим взглядом упершись в Феникса, стала то бормотать, то выкрикивать как-то придушенно:
«Но он разве любит тебя?!.. Он любит солнце. А в этом болоте, которое зовется Римом, есть только одно солнце. Это власть. Его власть!.. Он этот Рим выродил из своей головы. Как Юпитер — Минерву… Он не тебе, а Риму отец. Он для другой мужчина — для Ливии!.. Ты жизнь ради него готова отдать. И он, если понадобится, жизнь твою примет и принесет в жертву. Своей власти-Солнцу!..
Мне хочется быть женщиной. Но разве с таким отцом мне удастся найти человека, которого смогу полюбить? Я постоянно буду сравнивать. А кто из смертных выдержит это сравнение? В ком из них я встречу такое солнце, которое в нем светит?!.. Я, солнечная, только бога могу любить. И такой бог есть! Но он мой отец! И его забрала себе Ливия! Его Рим у меня отобрал!.. Ты теперь понимаешь, мой бедный поэт, как они унижают твою Медею? Как они над ней издеваются?!..»
Так Юлия восклицала и бормотала, с невидящим взором, будто пифия или сивилла. Но взгляд ее вдруг сфокусировался, и она увидела лежавшего рядом с ней Феникса. Юлия снова откинулась на подушку и, уставившись в потолок, продолжала, умиротворенно и радостно, как больной после приступа:
«А тут ты появился. И я, наведя про тебя справки, сначала рассвирепела. Неужто я, Юлия, так низко пала, что на меня полетели какие-то кузнечики и голубки… ведь так тебя называли?..и преданные мои клиенты стали приводить ко мне в дом похотливых поэтов, каких-то самнитов или луканов… ты ведь не из Рима, а из провинции?.. Сначала я разозлилась. Но потом обрадовалась. Ну, думаю, проучу этого выскочку. Трагедию он, видите ли, сочиняет? Ну, так я напишу для него ателлану, которую он надолго запомнит, потому что в ней я ему дам сыграть самую потешную роль… Я велела Семпронию, чтобы он сблизился с тобой и включил тебя в свою „команду прикрытия“. То, что ты умеешь хранить тайны и болтаешь только о том, о чем можно болтать, — в этом меня заверили… Я стала тебе подыгрывать. Я сделала вид, что интересуюсь твоей трагедией. Помнишь? я несколько раз говорила с тобой о Медее и якобы так увлеклась, что отменила свое свидание с Гракхом… Ну, а потом разыграла то, что греки называют агоном. Я тогда веселилась. Медею захотел? Так на — получи! Кто ты такой, чтоб рассуждать о Внучке Солнца, о великой страсти, о настоящей любви? Что ты о них знаешь?…Об Актеоне забыл?.. Ну так хлебни от Дианы! Пусть изнутри тебя рвут собаки — чувства твои: досада, стыд, унижение, страх, тоска — я не знаю, что ты там испытывал… Но знаю, что у всякого мужчины, даже самого сильного и самоуверенного, внутри, возле печени или в паху, всегда живет эта свора, которую только спусти с цепи — вгрызутся и будут терзать…
Я думала, ты больше никогда передо мной не появишься… Но ты, проклятый поэт… Израненный, полуживой, жалкий, как побитый щенок, но все же пришел, притащился, приполз… Ну, думаю, теперь уже не ателлану, а трагедию будем играть. За всех рассчитаюсь! За Марцелла с его проклятой уздечкой. За Агриппу. За выродков моих, которых от него родила. За моего любовника Гракха, которого я иногда ненавижу сильнее Агриппы, сильнее Ливии. Почти так же сильно, как саму себя… (Напоминаю: всё это она говорила именно умиротворенно и именно радостно, почти ласково)…
Ты понял, за что тебя мучили?.. Ведь я тебя еще беременной заметила. Помнишь, у источника Ютурны?…Я видела твой взгляд. И его никогда не забуду. Потому что так нежно на меня никто никогда не смотрел. Даже мать… А когда тебя привели ко мне в спальню и я стала над тобой издеваться, мне вдруг подумалось: зачем? он так испуганно, так трепетно, так до бесчувствия тебя любит, за что ты его?.. Помню, мне даже стыдно стало. И от этого я еще злее над тобой потешалась…
Когда я потом не обращала на тебя внимания, когда вновь вызвала к себе Гракха, а тебя послала развлекать моих дочек, когда дразнила тебя сначала с мальчишкой Помпеем, а потом с тупицей Корнелием, я знала, зачем я это делаю. Я еще больнее хотела тебя унизить. И вместе с тем чувствовала, что унизить тебя невозможно, как можно унизить любого мужчину — даже Криспина, шута и фигляра. Потому что ты… Как бы тебе объяснить?.. Ты — не мужчина. Ты выше их всех, болотных мужчин. Они живут и бредят своей честью и своим мужским достоинством, хотя у них нет ни того, ни другого. А ты — весь во власти любви. Она — твоя честь и высшее из достоинств!.. Но я тебя ненавидела. Я тебя презирала.
Я тебя презирала за то, что ты, как и я, унижаешься, но, в отличие от меня, своего унижения не желаешь чувствовать.
Я тебя ненавидела, потому что сначала мне лишь показалось, а потом я убедилась… Ты меня понял. Нет, ты прочел меня, как проклятого Еврипида или своего Аполлония, и меня полюбил и почувствовал, как никто из людей…
Что мне с тобой делать?.. От такого, как ты, скрывать бесполезно. Поэтому скажу тебе: как любовник ты мне не нужен. С тобой не хочется быть ни овцой, ни коровой. С тобой, не солнечным, но светлым, стоит ли падать и пачкаться?
Скажу тебе: ты мне не слуга и не друг. Потому что в слуги ты не годишься. А друзей у меня, дочери Августа, быть не может.
И еще скажу: я не могу отказаться от твоей любви. Мне нестерпимо оставаться одной… Люби меня, сколько сможешь. А я иногда буду презирать тебя за твое терпение и за свое унижение. Я иногда буду ненавидеть тебя за то, что ты так меня полюбил и почувствовал. Люби, пока хватит сил.
А то, что сегодня случилось… Пусть это будет ответной жертвой с моей стороны… Нет, не жертвой, а скорее нашим с тобой договором, который мы заключили на твоей постели, в твоем доме… Ты ведь не бросишь меня? Не оставишь в моем одиночестве?.. Знаю, не бросишь. И придешь на помощь. Когда я снова тебя позову…»
Тут Юлия встала с постели и стала одеваться. Феникс кинулся ей помогать, но она его отстранила.
Гней Эдий вновь усмехнулся и заключил:
— Он, Феникс, не хотел мне об этом рассказывать. Но, придя ко мне, несколько часов к ряду ходил и рассказывал.
А потом взял с меня клятву, что я никому-никому, ни единой душе… Я поклялся. Я поклялся своим счастьем.
— Так зачем мне рассказал?! — не удержался я.
Вардий мне не ответил. Он продолжал:
X. — Я смотрел на моего любимого друга, и множество разных мыслей крутилось у меня в голове. А спросил я:
«Ты… ты как теперь себя чувствуешь?»
Феникс расхохотался. Он вдруг кинулся ко мне, схватил поперек туловища, как пушинку, оторвал от земли и, несмотря на мои испуганные протесты и попытки освободиться, стал со мной на руках бегать по комнате, смеясь и пританцовывая.
А потом поставил меня на пол и без малейшей отдышки, ласковым шутливым голосом, на ровном дыхании:
«Вот так я себя чувствую! Когда шел к тебе, старался осторожно ступать. Боялся, что если сделаю резкое движение, то оторвусь от земли, взлечу и назад не сумею вернуться… Посмотри на мои сандалии. Ты на них крыльев не видишь?»
Я не стал смотреть на его сандалии. Я смотрел в его сверкавшие от радости глаза. А Феникс:
«Хочешь, выйдем во двор. Там у тебя лежит преогромнейший камень. Я его подниму и швырну за ограду, как Язон в землеродных или как Гектор-троянец. Не веришь? Так давай выйдем. Я тебе покажу».
«Верю. Не надо выходить».
«Тогда дай мне тебя еще поносить!» — воскликнул Феникс и шагнул ко мне. Но я уклонился: «Перестань! Прекрати!»
Феникс вновь засмеялся.
«Я только с виду маленький и худой. Но я всегда был крепким и жилистым. А сейчас во мне столько силы!.. Хочешь, я тебе эту стену передвину? Но ты следи, чтобы крыша не обвалилась…»
«Не надо стену двигать!» — Теперь и я засмеялся. А Феникс вдруг посерьезнел лицом и тихо сказал:
«Как я себя чувствую? Лучше Катулла никто на твой вопрос не ответит:
- Кто из людей счастливей меня? Чего еще мог бы
- Я пожелать на земле? Сердце полно до краев!
- О, как сверкает вокруг великолепная жизнь…»
Гней Эдий тяжело поднялся с каменного сиденья, вернее, с внутреннего выступа стены путеала, на котором мы сидели.
— Он поменял строчки. У Катулла сначала идет «О, как сверкает…», а затем «Кто из людей…» И вместо «сверкает опять» прочел «сверкает вокруг»… Он нередко так поступал и с Катуллом, и с другими поэтами. Исправлял их так, как ему хотелось, — разминая затекшую спину, признался мне Вардий.
Я поднялся следом за ним. А мой собеседник сказал:
— Да, поклялся не рассказывать… Но столько лет прошло. И Юлия и Феникс сейчас так далеко друг от друга, что даже сам Гелиос их теперь не увидит вместе. Даже в зените!
Вардий вздохнул, опустил голову и принялся разглядывать свою левую руку, унизанную кольцами.
XI. — На следующий день, — сказал Эдий Вардий, — по городу поползли слухи, что Тиберий Клавдий Нерон, старший сын добродетельной Ливии, собирается развестись со своей женой Випсанией Агриппиной, дочерью покойного Марка Агриппы от его первой жены. Слухи были, правду сказать, ошеломляющие. Тиберий, как всем было известно, весьма нежно относился к своей жене. Он имел от нее сына Друза, названного так в честь дяди, младшего брата Тиберия. Более того, Випсания Агриппина тогда вынашивала второго ребенка и была на шестом или даже на седьмом месяце беременности… Но слухи вскорости подтвердились: не только собирается разводиться, но уже развелся.
Разглядывая свою левую руку, Гней Эдий указательным пальцем правой руки принялся поглаживать простенькую медную печатку, которую всегда носил на левом безымянном пальце, рядом с индийскими и парфянскими кольцами, алмазами, сапфирами и изумрудами, укравшими другие его пальцы. Я уже, помнится, описывал эту безвкусицу (см. 6, II).
— А еще через несколько дней, — продолжал Вардий, — с ростр на форуме глашатаи объявили, что замуж за Тиберия, ныне свободного от брачных уз, выходит Юлия, дочь Гая Юлия Цезаря Октавиана Августа, вдова Марка Випсания Агриппы, оплакавшая своего прославленного мужа и выдержавшая по нему положенный траур.
Вардий резким движением отдернул правый указательный палец от медной печатки, будто ожегся об нее. И, встревоженно на меня глянув, сообщил:
— Едва об этом услышав, я побежал к Фениксу. Клянусь тебе, я за него испугался! Мне почему-то подумалось… Но, слава богам, мой друг пребывал в здравом расположении духа. Прежней восторженной легкости в нем теперь не было. Но он, казалось, ничуть не был расстроен или подавлен.
«Всё знаю, Тутик, — сказал он еще до того, как я успел его поприветствовать, — знаю и не удивляюсь. Она ведь сама говорила, что ее постоянно приносят в жертву… Вот, снова принесли… Она потому и пришла ко мне, что захотела меня успокоить и как бы предупредить…»
Ни во взгляде Феникса, ни на губах, ни в голосе не было ни малейших признаков горечи. Он говорил со мной не как раненый, а как доктор с больным, объясняя и успокаивая.
«Так что зря прибежал, зря всполошился… Нельзя же ей, Внучке Солнца, долго быть вдовой. Не за меня же ей выходить, милый мой Тутик!.. Вот, выбрали самого достойного человека… из всех, из кого можно было выбрать… Нас с ней это замужество не касается. Нас теперь даже Юпитер не сможет разлучить… Помнишь, у Проперция?
- Тот, кто безумствам любви конца ожидает, безумен:
- У настоящей любви нет никаких рубежей…
Буду любить, как она просила, пока сил у меня хватит…»
Тут Феникс разжал кулак — он всё это говорил, что-то зажав в кулаке, — разжал, значит, кулак и показал мне колечко, которое лежало у него на ладони… Вот эту самую медяшку, которую я ношу на левой руке… Да, эту, эту, ты на нее смотришь… Феникс пояснил: «Это очень древнее медное изделие. Его изготовили еще до того, как люди научились из меди делать бронзу. Юлия это колечко вручила мне и сказала: пока сможешь любить меня — носи. А как только почувствуешь, что силы твои иссякли, выброси эту печатку в Тибр, с того места, с которого в мартовские иды выбрасывают в реку соломенные чучела стариков. Как только выбросишь — сразу тебе полегчает»… Так Юлия велела Фениксу. А он мне сообщил. А я тебе пересказываю.
Гней Эдий Вардий в очередной раз погладил колечко. Затем посмотрел на солнце, покачал головой и сказал:
— Ты, наверное, здорово проголодался. Пойдем, я накормлю тебя завтраком… Нет, пожалуй, уже сразу обедом.
Свасория шестнадцатая
Святилище Любви
I. Я так долго вспоминаю о Назоне… виноват, о Пелигне, что, честно говоря, Луций, мне уже давно кажется, что сам я стал Фениксом, что я влюблен в Юлию, дочь Августа, что я живу в Риме, хожу по его шумным улицам и тихим садам, заглядываю в храмы на форуме, на Капитолии, на Палатине, на Авентине и возношусь куда-то в поднебесье со своей безумной любовью!
Но никакой я не Пелигн и не Феникс. Я Луций Понтий Пилат, префект Иудеи, сижу у себя в кабинете во дворце Ирода Великого и вспоминаю свою юность, вернее, главным образом рассказы Гнея Тутикана, присвоившего себе странное имя Эдия Вардия.
Безумной любви я — увы! или слава Фортуне! — никогда не испытывал. И если взлетел когда-то, то сейчас, похоже, в любой момент могу вспыхнуть и рухнуть… Ладно бы в реку, как Фаэтон. Смерть моя может быть намного мучительнее и страшнее…
Солнце уже давно ушло из колоннады, там скоро наступят предвечерние сумерки. А я целый день никуда не выходил из дворца и ни с кем не встречался. Я жду только одного человека. Имя его я, конечно же, не назову… Человек этот совершенно незаметен. Потому что постоянно у всех на виду, и к нему так привыкли, что не обращают на него внимания… Этому человечку я еще вчера вечером — в понедельник, по еврейскому календарю — поручил следить за начальником службы безопасности Корнелием Афранием Максимом. Меня интересует каждый шаг моего верного помощника: когда и куда зашел, с кем разговаривал или как бы случайно встретился во дворце или за его пределами, может, что-то передал или подал условный знак. Любая мелочь может иметь значение, ибо Максим опытный и хитрый разведчик, изобретательный конспиратор. Слишком велика ставка! Я должен полностью доверять своему начальнику безопасности. А для этого мне приходится проверять каждый его шаг… Жаль, что мысли его я не могу подслушать. Как сейчас подслушиваю собственные мысли, якобы к тебе обращаясь, Луций Анней Сенека… Впрочем, я догадываюсь, что сейчас Максиму больше всего хочется встретиться с Публием Теренцием, трибуном двенадцатого легиона. Легион этот расквартирован в Антиохии. Но Публий часто наведывается в Кесарию и встречается с Корнелием Максимом. Сейчас Теренций в Иерусалиме. И, как мне стало известно, сегодня после заката солнца у них должна состояться очередная встреча в Нижнем Городе… Максим на нее пойдет? Или не пойдет? О чем они будут говорить, конечно, никому не удастся подслушать. Но тот человечек, имя которого я боюсь вспомнить, умеет читать по губам, и по выражению лица, по походке, по осанке, по движению рук может определить состояние наблюдаемых: взволнованы или спокойны, напряжены или расслаблены, довольны иль недовольны, приготовились к решительным действиям или собрались отдыхать. По этим внешним признакам иногда можно догадаться, о чем говорили и приняли или не приняли решение.
Информатора я ожидаю ближе к ночи…
Так на чем мы остановились, Луций?
Ну да. Вардий пригласил меня на обед. И мы отправились на его виллу, по пути ни о чем не разговаривая. Гней Эдий отдыхал от своей долгой свасории, а я его щадил и вопросов не задавал, хотя у меня их множество роилось.
II. Но прежде чем мы возлегли за трапезой, мой благодетель предложил принести жертву Венере и повел меня в домашнее святилище, о котором я упоминал (см. 8, III), но которое еще тебе не описывал. Оно находилось во втором перистиле, напротив «спальни Фанета». Дверь была заперта на засов. Над дверью был прибит керамический фаллос.
Вардий возложил себе на лысину миртовый венок, а мне протянул зеленый плат, который велел набросить на голову и на плечи. «Ты, насколько я знаю, еще не посвящен. Мирт тебе не положен», — заметил Гней Эдий и, отперев дверь, сначала меня пропустил внутрь святилища, а потом сам вошел и дверь за собой притворил.
Святилище было довольно просторным, таким, как соседняя с ним «спальня Протея». Оно также имело окно, выходящее на северную сторону и на бассейн. Стены покрывали яркие фрески, но не сплошные, а разделенные продольными и вертикальными полосами в так называемом «стиле канделябров». На левой стене — если стоять спиной к двери и лицом к окну — Венера и Вулкан, Венера и Марс, Венера и Либер, Венера и Нептун, Венера и Фавн, и кто-то еще из богов тоже с Венерой. На правой стене — Венера и герои: Анхиз, Эней, Парис, Аталанта, Адонис… Пока я эти изображения разглядывал, Вардий запалил двойной восковой факел и утвердил его в подставке возле центральной статуи, а со статуи осторожно стянул и бережно уложил у основания алтаря зеленое покрывало.
Такой статуи Венеры я никогда не видел. Она являла собой бронзовую копию греческой Афродиты Каллипиги. Ну, ты представляешь: богиня ниспустила с себя паллу, туника у нее задралась, она склонила голову к правому плечу и с улыбкой разглядывает свои обнажившиеся ягодицы, чуть согнув в колене правую ногу. Известное изображение. Но, дорогой Луций, обычная Каллипига стоит на постаменте. А эта, которая у Вардия, стояла на некой конструкции, представлявшей собой не то шар, не то колесо, вернее, несколько вставленных друг в друга колес, так что вместе они образовывали сферу. И еще: паллу она придерживала левой рукой, а в правой держала золотое яблоко. Именно так: из чистого золота яблоко было вставлено в медную руку Венеры! Я это потом узнал у Вардия, что из чистого золота…
— Я никогда не видел Венеру на колесе. Я думал, что на колесе изображают только богиню Фортуну, — сказал я.
— А Венера и есть Фортуна, — ухмыльнувшись, ответил мне Гней Эдий.
— То есть как это?
И Вардий принялся объяснять. Подойдя к алтарю, украшенному двумя позолоченными рогами, он стал разжигать на нем ладан и попутно мне объяснял, что римляне долгое время не знали Венеры; они поклонялись Юпитеру, небесному богу, Янусу, богу дома, Сатурну, богу сева, Церере, богине роста, Фавну, богу лесов, Марсу, воителю и защитнику общины, Термину, стражу межевых камней, а Венеры не знали. Венера прибыла с Энеем и сначала обосновалась в Сицилии, на горе Эрикс. В Риме она появилась только во время Второй Пунической войны. И сразу же стала расти ее слава. Сначала она потеснила Юнону и стала богиней честных браков. Затем у Фортуны отобрала любвеобильных женщин и стала называться Фортуной мужчин. Сулла избрал ее своей покровительницей и стал ей поклоняться под именем Венеры Счастливой. Помпей Великий нарек ее Венерой Победительницей. А божественный Юлий провозгласил ее Венерой Прародительницей, то есть основательницей своей династии и матерью всего римского народа.
Так, воскуряя ладан, объяснял мне Гней Эдий и намного пространнее и подробнее рассуждал, чем я теперь вспоминаю и пересказываю.
А потом указал на небольшие бронзовые статуи, выстроившиеся полукругом позади Венеры, и стал мне по очереди представлять:
— Вот, видишь, Юнона, которая, конечно, Царица, но часто помогает Венере: называя себя Итердукой, приводит Венеру в дом жениха, под именем Унксии наблюдает за умащением, как Пронуба готовит невесту к соитию… Вот Янус, бог начинаний — он открывает дорогу для излияния семени. Вот древний Сатурн, бог урожая, который это семя оберегает внутри женской утробы… Вот проказник Приап. Ты, конечно же, узнал его по его торчащему колу. Я его статую выписал из Лампсака, где его считают основателем города… Рядом с ним — Либер. Скакун у него, видишь, расслаблен — предупреждение о том, что перед любовными забавами надо пить в меру… А это — Гермес. У него вообще не видно мужского достоинства. Потому что, когда ты умер и стал тенью, зачем тебе это сокровище? Что с ним делать и кого обнимать?.. А справа, чуть в стороне — Изида и Кибела, восточные богини, которые теперь тоже находятся в подчинении у Венеры Счастливой, Венеры Победительницы. И хотя некоторые называют Кибелу «Великой Матерью», какая она «Великая»?! Венера Прародительница — вот Великая и Величайшая из богинь!
Вардий отошел от алтаря, подошел к шкафу возле двери, извлек керамическую статуэтку маленького Приапа и, вернувшись к алтарю, стал кропить алтарь благовониями. Керамический Приап оказался флаконом, а его член — узким горлышком для вытекания жидкостей.
— Приапа я видел, — сказал я. — А где другие амуры?
— Погляди, куда смотрит богиня, — велел Вардий.
— Она на свою попу смотрит, — сказал я.
Вардий укоризненно на меня покосился и строго заметил:
— Выбирай выражения, юноша. Ты в храме находишься и о богине говоришь.
Я сделал вид, что виновато смутился. А Эдий указал мне на столб, стоявший возле самого окна.
Я подошел ближе и чуть отступил в сторону, чтобы не быть против света, и тут только разглядел, что этот деревянный столб по форме напоминает фаллос и что снизу и доверху он увенчан различными венками. Я насчитал девять венков. Вардий же, священнодействуя возле алтаря и не глядя ни на меня, ни на столб, стал пояснять:
— Нижний венок — миртовый. Далее — мимозовый, розовый, фиговый, яблоневый, оливковый, терновый, тополиный. А на самом верху, как видишь, лавровый. Каждый венок отмечает одного из амуров, соответственно: Фатума, Фанета, Приапа, Протея, Фаэтона, ну, и так далее… Фаллос заключает в себе главную и общую суть всех амуров, без различия стадий… Если ты еще ближе подойдешь, то увидишь на нем так называемые приапеи — довольно скабрезные и грубые стишки, однако принадлежащие великим поэтам: Катуллу, Горацию, Тибуллу, Проперцию ну и, конечно, Пелигну.
Я подошел ближе, и действительно: на столбе между венками были мелко, но четко вырезаны строчки. Я разобрал и прочел лишь одну из них: Hichabitatfelicitas(здесь обитает счастье). Но дальше прочесть не успел — так как дверь в святилище отворилась, и вошел знакомый мне старый Вардин раб. В руке он держал голубка или голубку.
Эту зажатую в кулаке птицу он протянул Гнею Эдию. А тот быстрым и привычным движением свернул ей шею.
Мертвую птицу Вардий уложил на алтарь, чуть в стороне от дымящегося ладана. А потом отпустил раба, подозвал меня и велел обкладывать алтарь маленькими пирожками или хлебцами, самых различных форм, напоминавших то дерево, то корову, то птицу, то человечка без различия пола. Эти фигурки из теста он доставал из плетеной корзины, и я ими обкладывал алтарь по всему периметру.
В заключение, подняв руки, Вардий прочел молитву. Я ее до сих пор помню почти дословно:
«Венера Фата, Венера Лунария, Венера Родительница, Венера Венета, Венера Урания, Венера Диона, Венера Оффенда, Венера Эрицина, Венера Властительница, одари нас любовью, здоровой любовью, радостной любовью, счастливой любовью, изобильной любовью, благодатной любовью во всяком месте, во всякий день, во всяком деле. Молю тебя, милостивая богиня. Молю тебя, царственная богиня. Молю тебя, великая богиня».
Мы опустили руки и вышли из святилища.
III. Обед был, как всегда, изысканный. На закуску нам подали жареного голубя. Вардий сказал, что это тот самый, которого мы принесли в жертву Венере. Богине только голова его была сожжена на сухих миртовых ветках.
IV. Ты, наверное, спросишь: какая же это свасория?
Но разве я не убедил тебя в том, что Гней Эдий Вардий всерьез поклонялся Венере и создал у себя на вилле для нее отдельное святилище?
А если убедил, то — свасория, Луций, свасория!
Свасория семнадцатая
Фаэтон. Благожелательная любовь
I. Ты помнишь? Когда Гней Эдий Вардий сначала в храме, а затем в путеале рассказывал мне о вознесении Феникса, в Новиодуне цвели олеандры.
Когда же мы снова встретились, зацвел миндаль.
Никто меня заранее о встрече не предупреждал. Утром я, как обычно, пришел в школу. И едва начался урок, вошел старый раб Вардия, запросто кивнул учителю Манцию, подошел ко мне и на ухо сообщил, что меня срочно вызывают на виллу. Так и сказал: «Пойдем. Срочно вызывают». Я смутился от такой бесцеремонности и растерянно покосился на замолчавшего Манция. Но тот, не слышав слов раба, но увидев его у себя в классе подле меня, сразу же обо всем догадался и замахал обеими руками в мою сторону: дескать, делай, что тебя говорят, иди, иди и не мешкай.
Я покинул школу и следом за рабом отправился на виллу Гнея Эдия.
У центральных ворот стояли оседланные галльские лошади. К бокам одной из них были привязаны тюки. А вдоль ограды виллы прогуливался мой наставник и благодетель. Заметив меня, он велел одному из рабов — их трое или четверо стояло возле ворот — велел тому, кто держал первую лошадь, подсадить его на животное. И лишь оседлав кобылу, ко мне обратился:
— Ты ведь сын всадника и кавалериста. Умеешь ездить верхом?
Я сперва поприветствовал Эдия Вардия, а потом ответил:
— Немного умею.
— Ну так давай прокатимся. Лошади у меня смирные… Эй, подсадите его.
Я не стал дожидаться, пока меня станут подсаживать: запрыгнул на вторую кобылу, едва коснувшись руками гривы. Ездить верхом, как ты помнишь, меня научили, еще когда был жив мой отец. И Гай Рут Кулан, тот «косматый» декурион, гельвет-римлянин, у которого мы жили с Лусеной, моей мачехой-мамой, разрешал мне время от времени прогуливаться на его лошадях, не злоупотребляя, однако, галопом.
Увидев, как я совладал с лошадью, Вардий испуганно воскликнул:
— Снимите, снимите меня с коня! С таким лихим наездником я никуда не поеду!
Но едва двое рабов попытались выполнить его приказание, Гней Эдий с места пустил лошадь в рысь и, смеясь, прокричал:
— Всё! Поздно, ребята! Кобыла меня понесла! Ко мне, мои верные спутники!
Я тронулся следом за Вардием. За мной, вспрыгнув на лошадь с тюками, зарысил один из рабов.
Мы обогнули город с южной стороны и поехали на запад, по направлению к холмам и Юрским горам.
Кругленький, старенький Вардий — мне тогда казались старыми все люди старше сорока лет — к моему удивлению, неплохо держался на лошади. Раб ехал от нас на некотором расстоянии; видимо, так ему было приказано. Вардий же, когда мы шли рысью, выдвигался вперед, а переходя на шаг, равнялся со мной и рассказывал. Он прерывал свой рассказ, когда снова пускал лошадь рысью.
Начал он без всякого предисловия:
II. — Несколько слов о Тиберии Клавдии Нероне — о том человеке, за которого выдали Юлию, дочь великого Августа.
Детство у Тиберия было трудное. Родился он за несколько месяцев до битвы при Филиппах. Свои младенческие годы провел в постоянных скитаниях, бегая со своими родителями, Тиберием Старшим и Ливией, по Италии, по Сицилии, по Ахайе. В Неаполе их дважды чуть не схватили враги. В Спарте лес вокруг них вдруг вспыхнул пожаром, и пламя так близко подобралось к путникам, что Ливии опалило волосы, а у двухлетнего Тиберия обгорели края одежды.
Когда мальчику было четыре года, у него отобрали мать. Помнишь? Август заставил Тиберия Старшего уступить ему Ливию… Маленького Тиберия оставили с отцом. И, как рассказывали, он очень скучал по матери. Но никогда не плакал. А когда ему становилось совсем нестерпимо, он, говорят, забирался в постель и жевал одеяло. Иногда до утра не смыкал глаз, вгрызаясь в свою тоску…
Мать ему вернули, когда старший Клавдий Нерон, отец его, умер. Август тогда принял мальчика к себе в дом. Тиберию было лет девять или десять.
Образование он получил великолепное, по всем дисциплинам, необходимым для будущей карьеры: по литературе, красноречию, праву, военной науке.
В тринадцать лет он сопровождал колесницу Августа в Актийском триумфе.
В шестнадцать получил первый воинский опыт в Испании, где полным ходом шло покорение кантабров.
В девятнадцать был избран на свою первую должность — квестора — и стал инспектировать тюрьмы для рабов, контролировать поставки зерна, а также удачно выступал в суде и перед сенатом.
В двадцать два года сопровождал своего великого отчима в длительной поездке на Восток. И очень успешно справился с порученными ему важными делами: привез в Рим из Парфии захваченные у Красса штандарты; не проведя ни единого сражения и не пролив ни капли крови, уладил сложный армянский вопрос — поставил армянам царя, нужного им и удобного для Рима.
В двадцать шесть лет стал претором и в двадцать девять — консулом, вместе с Павлом Квинтилием.
Вроде бы Фортуна ему улыбалась. Но Август, правитель мира и «земной Юпитер», как его уже давно называли, смотрел на своего пасынка без всякой улыбки. Тиберий ему, похоже, никогда не нравился.
Начать хотя бы с внешности. Тиберий был высоким, светлокожим молодым человеком, с жесткой копной волос, доставшейся ему по наследству от Клавдиев. У него был массивный, почти квадратный подбородок и угловатые движения. И эта угловатость, эдакая жесткая прямоугольность неприятно резала глаз.
Как и Август, Тиберий был человеком чувствительным и тонким, хорошо разбирался в поэзии, любил музыку, ценил ваяние и живопись. Но утонченность и чувствительность его прикрывались демонстративной приверженностью к простоте, упрямым нежеланием выражать свои чувства и иногда нарочитой грубостью. И Август однажды признался своей жене Ливии, матери Тиберия: «Люблю Мецената за его мягкую и хитрую интеллигентность. Агриппу люблю за его грубую и честную прямоту. А что за человек Тиберий, никак не могу разглядеть». Говорят, Ливия ему ответила: «А ты разгляди в нем моего сына и за это его люби»… Остроумный совет. Но я не уверен, что Август ему последовал.
Тем паче что разглядывать Тиберия было делом крайне затруднительным и неблагодарным. Он тщательно оберегал свой внутренний мир, создав вокруг него как бы крепость, никому не открывая ворот и бдительно защищая мощную и непроницаемую стену своего убежища, когда на нее кто-либо покушался извне. Он был холоден и насторожен ко всем без исключения и особенно к тем, кто пытался выражать ему теплые чувства, добивался его доверия и симпатии. Перед такими людьми ворота его души закрывались на дополнительные запоры, а стена становилась еще более шершавой и холодной. При этом внутри крепости, я охотно допускаю, цвели деревья и пели птицы. А посему снаружи ей полагалось выглядеть совсем уже неприступной. Кто-то сказал про Тиберия, что он готов поделиться последней рубашкой, но теплым чувством и ласковой улыбкой — ни с кем и ни за что на свете!..Август сам был на редкость скрытным и непроницаемым человеком. Но внутреннюю скрытность свою он внешне преподносил как радушную сдержанность, а непроницаемость облекал в одежды задумчивой учтивости. Тиберий же в ответ на его радушие и учтивость неизменно отвечал боязливой настороженностью. Как я понимаю, он боялся открыть ворота своей застенчивой души и тем самым ранить… самого себя. Но он, в каком-то смысле, я думаю, ранил Августа. Будучи сам по природе человеком закрытым, Цезарь в других людях ценил открытость, особенно в тех, кто его окружал и с кем ему приходилось жить и сотрудничать.
И еще. Тиберий был на редкость трудолюбивым человеком. Любое порученное ему дело он выполнял с завидным усердием и поразительным тщанием, непременно добиваясь наилучшего из возможных результатов. При этом ни от одного дела Тиберий не отказывался, покорно брал на себя даже самые трудные и неприятные для него поручения, и в этих делах проявлял еще большее рвение и еще большую самоотверженность. Однако там, в глубине его крепости, словно угли в очаге, тлело обостренное чувство справедливости, в отношении его самого, Тиберия Нерона, в первую очередь. И стоило это чувство ущемить — угли вспыхивали и рдели затаенной обидой, жгли изнутри нежную и болезненную душу, стиснутую плотными мышцами выносливого тела, зажатую в холодную невозмутимость и в усердную покорность… Ты понимаешь? Чем больше ему поручали неприятных для него дел, тем сильнее он обижался и затаивался внутри своей скорлупы. А Август, будучи человеком удивительно проницательным — смело могу сказать: самым проницательным и дальновидным из всех людей, которые жили за последние сто лет! — Август, конечно же, чувствовал, что пасынок его всё сильнее обижался, и эту больную обиду лечил одним средством — непрестанной работой, которую прописывал Тиберию, как врач — лекарство.
И, наконец. Август наверняка сделал бы над собой усилие и, как советовала Ливия, разглядел бы в Тиберии своего пасынка. Но у Ливии, как мы знаем, был другой сын, младший, Друз Клавдий. Друз тоже был угловат, но без скрытой утонченности, без внутренней интеллигентности, то есть мужественно угловат. Он был похож на Марка Агриппу, у которого старательно учился и которого чуть ли не боготворил; — Августу же всегда нравились люди, которые любили его ближайшего друга. Душа у Друза была, что называется, нараспашку: порывистый, улыбчивый, приветливый, по-своему обаятельный, искренний человек! Вследствие этого у Друза было множество друзей — у Тиберия по-настоящему близких друзей никогда не было. Друза обожали солдаты — Тиберия ценили и уважали, но любить не хотели и не могли.
И, может быть, самое главное и объяснительное! Как ты помнишь, Август женился на Ливии, когда та была беременна Друзом. И Друз родился уже при Августе, в его семье. Друза Ливия кормила и нянчила на глазах у своего нового мужа…Тиберий тогда жил со своим отцом. А в семье Августа появился через шесть лет, уже десятилетним отроком, уже замкнутым и холодным… Не берусь утверждать, что Ливия из двух своих сыновей именно младшенькому выказывала материнское предпочтение. Но Друза, в силу его открытого и приветливого характера, Ливии было намного проще любить. И она любила его на глазах Августа. А Август — тут ни малейшего быть не может сомнения! — Август любил Ливию… Насколько такой великий человек, еще богом не ставший, но уже полубог, насколько он способен и может себе позволить вообще любить человека, а тем более — женщину…
— Ну, так чего же ты хочешь? — обиженно на меня глянув, воскликнул Гней Эдий и, пнув пятками по бокам лошади, перевел ее в рысь.
Мы двинулись рысью: Вардий впереди, я — за ним.
А когда через некоторое время перешли на шаг, Вардий снова со мной поравнялся и заговорил:
III. — О чем думал Август, когда выбирал нового мужа для Юлии, никто не знает. И почему выбрал именно Тиберия? Казалось бы, логичнее было женить на Юлии своего любимца, Друза. Так многие считали, и среди них — Гай Цильний Меценат, после смерти Агриппы ставший единственным из ближайших соратников принцепса.
Но Август никогда простой логике не следовал, логика его была намного сложнее и, как греки говорят, диалектичнее, чем логика окружавших его людей… Может быть, именно поэтому он так высоко взлетел и возвысился над миром…
Хотя я вовсе не претендую на то, что могу восстановить ход мысли великого Августа, все же некоторые предположения я, наверное, могу высказать.
Первое. В том году планировались мощные военные действия на берегах Рейна. Германскими легионами управляли два человека: Тиберий и Друз. Тиберий выступал за осторожную и ограниченную по контингентам и захватываемым территориям кампанию. Друз рвался перейти Рейн и громить непокорные германские племена аж до Альбиса-Эльбы, всей мощью и всем числом римских легионов. Тиберия в его планах поддерживали лишь немногие из легатов и военных трибунов. На стороне Друза было подавляющее большинство военачальников, центурионов и легионеров. Одного из верховных полководцев, Тиберия или Друза, чтобы сделать из него нового мужа для Юлии, требовалось отозвать с театра военных действий. Кого?..
Второе. Оба были женаты, Друз и Тиберий. Но у Друза к тому времени было уже двое детей: тот, кого ныне называют Германиком, и Ливилла. У Тиберия же был один только сын — Друз Младший. К тому же Друз Старший был женат на дочери престарелой Октавии, Антонии Младшей… В очередной раз отнимать у своей сестры зятя? Ведь один раз уже отняли у Марцеллы Младшей Агриппу, чтобы вручить его Юлии!.. И престарелая Октавия, сестра Августа, тогда сильно болела и, как скоро оказалось, была уже на пороге смерти… Вдобавок, искреннего и порывистого Друза было намного труднее уговорить, чем замкнутого и покорного Тиберия.
Третье. Быть мужем Юлии — дело трудное и ответственное, с которым покойный Агриппа справился лишь наполовину. Стать отчимом наследников империи, Гая и Луция Цезарей, притом, что Август усыновил их, но не имел достаточного досуга заниматься их воспитанием, — поручение деликатное, требующее особой осторожности и умного терпения. Друз на эту роль решительно не подходил. Тиберий, принимая во внимание его замкнутость и, как подозревал Август, затаенную обиду, может статься, тоже не подходил. Но — не так решительно, как решительно не годился Друз.
Четвертое. В дело вмешалась Ливия и именно она предложила кандидатуру Тиберия. Допускаю, что, выставляя его, Ливия тем самым хотела защитить своего младшего, Друза, от брака с проклятой Юлией.
Наконец, как я уже говорил, против кандидатуры Тиберия выступил Гай Цильний Меценат. И это тоже могло сыграть определенную роль: колеблющийся Август перестал колебаться и принял решение прямо противоположное мнению Мецената! После заговора Мурены это иногда случалось.
Тиберий был срочно вызван с берегов Рейна в Рим. И там лишь узнал, зачем его отозвали: ему предлагалось развестись с женой Випсанией Агриппиной и стать мужем Юлии, дочери принцепса и матери двух юных наследников. Гаю в ту пору было девять, Луцию — восемь лет.
Тиберий выслушал высочайшее предложение, не выразив ни малейшего удивления на лице, холодно и внимательно, как он всегда вел себя с Августом, и только спросил: «Мне можно подумать?».
Удивление выразил Август. Он чуть приподнял свои красивые, почти женские брови, слегка нахмурил мраморный лоб, поджал тонкие губы и переспросил: «Подумать?.. Ладно, подумай, если так тебе легче. Но завтра дашь мне ответ».
На следующее утро, явившись к Августу, Тиберий стал докладывать о том, что он испытывает глубокую сердечную привязанность к супруге своей Випсании Агриппине, что живут они в согласии и счастии, что он, Тиберий, обещал покойному Марку Агриппе неустанно заботиться о его дочери, что четыре года назад Випсания родила ему, Клавдию Нерону, здорового и бойкого мальчика Друза, а теперь беременна новым ребенком, судя по предсказаниям, вторым мальчиком… Он всё это именно докладывал, четко и, несмотря на нежные слова, бесстрастно и монотонно, как центурион перед легатом, распрямив спину, чуть задрав голову, прижав руки к бокам. Август же слушал его с ласковой улыбкой на тонких губах, а блекло-серые, близко посаженные глаза свои задумчиво вперив в квадратный подбородок пасынка.
Когда же Тиберий принялся докладывать о том, как он польщен предложением, какая это высокая честь для него, как он, Тиберий, благодарен Августу за доверие, отчим прервал его выступление:
«Ладно. Потом будешь благодарить, когда поживешь с Юлией».
Тиберий, наконец, позволил себе удивиться — выпучил глаза и приоткрыл чувственный рот.
«Глубоко сожалею, но, тщательно взвесив все обстоятельства, я вынужден…», — начал Тиберий. Но Август снова не дал ему договорить.
«О разводе объявим сегодня же. Помолвку устроим через неделю. А свадьбу сыграем через месяц», — удовлетворенно объявил принцепс и перестал разглядывать подбородок Тиберия.
«Но я не согласен. Я не хочу разводиться с Випсанией. Я не могу ее бросить…», — стал возражать Тиберий. А Август встал с кресла — он сидел, а Тиберий стоял перед ним, хотя тому было предложено сесть, когда он поднялся к отчиму на второй этаж, в его «Сиракузы», как принцепс любил называть свой рабочий кабинет, — Цезарь поднялся, подошел к Тиберию, обнял его за плечи и, глядя ему в глаза, доверительно объяснил:
«У меня мало времени, чтобы открывать дискуссию. Дело, которое я тебе поручаю, мною тщательно обдумано и имеет государственную важность. Мне ли тебе объяснять, что всякого рода личные чувства и привязанности тут не могут приниматься в расчет. Прости меня, дорогой мой мальчик. Будь у меня другая возможность, я бы к тебе не обращался за помощью».
… «Мальчику» в ту пору был тридцать один год. И Август никогда не называл его «дорогим моим мальчиком»…
Мне об этом разговоре поведал один человек, осведомленности которого я вполне доверяю. Однако могу допустить, что всё было иначе и, как некоторые утверждают, Тиберий самым решительным образом отказывался, а принцепс его сначала ласково уговаривал, приводя аргументы, затем сурово приказал и чуть ли не пригрозил…Как бы то ни было, через месяц Юлия стала женой Тиберия Клавдия Нерона.
Тут Вардий пустил лошадь рысью и вырвался вперед.
А когда замедлил аллюр, вернулся и продолжал:
IV. — У Тиберия был целый месяц, чтобы обдумать свое положение. Он его всесторонне обдумывал. Если смотреть «со стороны Палатина», женитьба на Юлии была органичным продолжением его блестящей карьеры: два года назад его сделали консулом, год назад — проконсулом ближайшей и важнейшей для Рима провинции Иллирии, в которой он, Тиберий, успешно себя проявил, покоряя далматов и бревков. Сделавшись мужем Юлии и отчимом Гая и Луция Цезарей, он фактически встанет на место покойного Марка Агриппы — второго человека в империи, ибо Меценат давно уже третий, если не шестой в государстве. И ежели вдруг случится трагическое, но естественное, ужасное, но величественное, и Август воистину станет богом, то есть следом за божественным Цезарем вознесется на небо и превратится в звезду или в комету, то он, Тиберий, учитывая малолетство Гая и Луция, вполне может рассчитывать на принципат и на верховное управление Римом… Всё так, если смотреть на дело с Палатинского холма.
Но если «смотреть с Капитолия»… Друз, его младший брат, оставленный без присмотра, горящий желанием подчинить себе всю дикую Германию, от Рейна до Эльбы, от Ретии до Янтарного моря, поддерживаемый легатами и центурионами, обожаемый солдатами, дерзкий и доблестный Друз, от самого Марса Градива получивший дар полководца и воспитавший его с помощью Марка Агриппы, он, Друз Клавдий Нерон, наверняка добьется успеха, одержит блестящие победы, будет провозглашен императором, вернется в Рим, триумфатором промчится по Священной дороге, взойдет на Капитолий. А он, его старший брат, Тиберий, в это время, как мул, осознающий свою полезность, будет тихо и покорно везти телегу с капризной женой и ее детишками, солдатами забытый, легатами не ценимый, народом уважительно пренебрегаемый. Победоносный Друз и лишенный легионов Тиберий! Друз блистательный и великолепный и — очередной муж Юлии, воспитатель чужих наследников, один из нескольких десятков консуляров… Так это скоро может выглядеть, если смотреть с Капитолия.
Мнительный Тиберий перебирал в голове возможные перспективы, то гордясь своим возвышением, то болезненно переживая свое отстранение от армии, свою «ссылку в Рим», свой развод с любимой женой. Он никак не мог окончательно решить для себя, что с ним все-таки сделали: вознесли или опустили, наградили или унизили, возблагодарили, наконец, за его тяжкие труды или же в очередной раз «усадили на левую пристяжную»… Он никак не мог забыть, что во время Актийского триумфа своего великого отчима он, старший сын Ливии, ехал на левой пристяжной, тогда как племянника Октавиана, желторотого и женоподобного Марцелла, усадили на правую, повторяю, на правую пристяжную!..
С сомнениями своими Тиберий отправился к матери. Но Ливия уверенно объяснила: женитьба на Юлии — несомненное повышение. Инициатором этой женитьбы была она, Ливия, уговорившая своего мужа сделать ее старшего сына вторым человеком в государстве, учитывая государственный ум Тиберия, его полководческие таланты, его исключительное трудолюбие и беззаветную преданность делу, Семье, Империи и лично Августу. Про бывшую жену Випсанию следует самым решительным образом забыть. «Любовь, — говорила Ливия, — она — для поэтов, а не для государственных деятелей. Ты думаешь, Агриппа не любил свою прежнюю жену? Но он радостно согласился жениться на своенравной Юлии, ибо сразу же смекнул, как перспективен для него этот брак, как он возвысит его над Меценатом и над прочими соратниками великого Августа».
Когда же Тиберий стал возражать матери и заговорил о двух взглядах, с Палатина и с Капитолия, мудрая Ливия рассмеялась и ответила:
«А ты смотри из Карин. Если проявишь присущие тебе мудрость и осторожность, если умело подберешь ключик к сердцу Юлии и привлечешь ее на свою сторону… Этого не удалось сделать Агриппе, который, при всех его талантах, сущим дураком выглядел в качестве Юлиного мужа… Не повторяй его ошибок. Смотри на мир и на свое будущее из Карин! И скоро, увидишь, не только Капитолий и Палатин, но все остальные холмы Рима тебе покорятся…»
Карины, если ты не знаешь — это такой квартал между Целием и Эсквилином. В Каринах, в бывшем доме Помпея Великого, жил Тиберий. Туда, после свадьбы, должны были привести Юлию, новую жену Тиберия и единственную дочь Августа…
Вардий опять выдвинулся вперед. А потом опять вернулся и поравнялся со мной.
V. — В первую брачную ночь, — продолжал Гней Эдий, — когда Юлию и Тиберия отвели в спальню, пасынок Цезаря признался его дочери: «Я всё понимаю и не собираюсь домогаться твоей любви, прекрасная Юлия. Ты и я, мы оба — заложники государственного решения. Следуя обычаю, эту ночь нам придется провести вместе. А дальше… В моем доме несколько спален. И ты выберешь ту, в которой тебе будет удобнее».
«А супружеские обязанности ты не собираешься исполнять?» — спросила Юлия, не то насмешливо, не то с благодарностью.
«Главная моя супружеская обязанность, как я ее себе представляю, — быть тебе другом и помощником», — ответил Тиберий, лег на ложе и, поцеловав руку Юлии, заснул тихим и безмятежным сном.
То есть, с первой минуты продемонстрировал свое понимание ситуации, свою аристократическую деликатность и разительное отличие от Марка Випсания Агриппы, прежнего мужа Юлии. И в последующие дни неукоснительно соблюдал избранную манеру поведения: на людях, особенно на глазах у Августа и Ливии, обращался с Юлией, как хорошему мужу пристало: владетельно, но ласково, предупредительно, но по-хозяйски; но стоило им уединиться в бывшем доме Помпея Великого, нынешнем доме Тиберия, предоставлял супруге полную меру свободы и уединения: спали они в разных спальнях, завтракали и обедали раздельно, встречались и разговаривали только по желанию Юлии.
Заботу о детях Юлии Тиберий целиком взял на себя. Чуть ли не ежедневно отправлялся в палатинский дом Августа и там надзирал за обучением и воспитанием девятилетнего Гая и восьмилетнего Луция Цезарей, сотрудничая в этом деле со своей матерью Ливией. А вернувшись домой, играл и возился с шестилетней Юлией Младшей, с трехлетней Агриппиной, с маленьким Постумом… Четырехлетнему Друзу Младшему, родному своему сыну, он уделял намного меньше внимания, и мальчиком занимался приставленный к нему грек-«педагог».
Юлия с интересом наблюдала за своим новым мужем. И однажды, увидев, как он, встав на карачки, возит у себя на спине Пину и Постума, развеселившись, спросила: «А меня? Когда меня, наконец, покатаешь?» Тиберий сделал вид, что не понял двусмысленного вопроса. И тогда Юлия прибавила: «Нянька ты превосходная. А мужем когда станешь?». Тиберий тут же добродушно откликнулся, ничуть не смутившись: «Как только призовешь, госпожа, тут же и стану».
Юлия фыркнула, пожала плечами и удалилась на свою половину…
— Надо заметить, — продолжал Вардий, — что как только Юлия стала женой Тиберия, она отлучила от себя всех своих прежних адептов: не только Гракха и Феникса, но также Криспина, Сципиона и Пульхра. Отстранены были и женщины: Эгнация Флакцилла и Аргория Максимилла, а Полла Аргентария вообще была отослана к мужу — в Паннонию или в Германию, я уже сейчас не вспомню.
Юлия теперь часто отправлялась в Белый дом, занималась рукоделием в обществе Ливии и ее приближенных, пряла, ткала и шила одежды для своего отца; с мачехой была предупредительно-почтительной, а с некоторыми из ее наперсниц свела дружбу, и они стали навещать Юлию в ее каринском «супружеском уединении», например, юная Марция, жена Фабия Максима, который все ближе и ближе становился к принцепсу.
Однажды, улучив момент, когда возле Ливии не было никого из матрон и рабынь, Юлия обратилась к мачехе и сказала:
«Прошу тебя, попроси Августа, чтобы он нашел для Азиния Галла какую-нибудь должность за пределами Рима».
«Не слишком ли много „просьб“. Ты меня просишь. А я должна просить твоего отца», — улыбчиво ответила Ливия.
«Спасибо за урок красноречия, — улыбнулась в ответ Юлия. — Но я действительно дважды прошу».
«А чем тебе помешала Випсания? Ведь это ее ты хочешь выслать из Рима?» — еще улыбчивее спросила Ливия.
…Ты помнишь? Випсания была первой женой Тиберия. Когда Тиберий от нее отказался, ее в срочном порядке выдали замуж за сенатора Азиния Галла…
«Випсания не мне, а моему мужу мешает жить на свете, — перестав улыбаться, грустно отвечала Юлия. — Однажды мы встретились в городе, и я видела, с какой тоской и любовью Тиберий смотрел на свою бывшую жену».
Ливия некоторое время молчала, внимательно разглядывая свою падчерицу и невестку. А потом нежно произнесла:
«Спасибо тебе, Юлия».