Бедный попугай, или Юность Пилата. Трудный вторник. Роман-свасория Вяземский Юрий

«За что спасибо?» — Та сделала вид, что удивилась.

«За то, как ты чувствуешь моего сына и как печешься о его душевном спокойствии», — ответила Ливия.

Через неделю Азиния Галла вместе с его женой Випсанией Агриппиной отправили пропретором на Сардинию. Во время морского путешествия у женщины случился выкидыш. Она некоторое время недомогала, но потом поправилась.

И вот, как только Галл и Випсания отплыли из Остии, Юлия среди ночи явилась в спальню к Тиберию и, не знаю в какой форме и в каких словах — об этом ни Юлия потом не рассказывала Фениксу, ни другие мои информаторы мне не докладывали, — стало быть, призвала мужа к исполнению супружеских обязанностей.

С той поры они спали вместе: то в спальне Юлии, то в спальне Тиберия. И к концу года стало известно, что Юлия беременна новым ребенком.

Радовалась не только Ливия. Радовался также и Август, наблюдая за пасынком и дочерью и все более приходя к убеждению, что правильным было решение, что замкнутый и обидчивый Тиберий расцвел и раскрылся в лучах солнечной Юлии, а она, его единственная и своенравная дочь, обрела наконец то, что смертные люди называют семейным счастьем.

Все радовались, кроме Гая Цильния Мецената. А когда Август однажды спросил его напрямик: «Ну что, мой мудрейший и дальновиднейший, с Юлией и Тиберием ты, похоже, впервые ошибся?» — Меценат вздохнул и ответил: «Я готов сколько угодно ошибаться. Лишь бы Юлия была счастлива и ты спокоен».

Август нежно обнял своего ближайшего и давнего друга. Но… Обычно в знойное летнее время Август на месяц, а то и на два перебирался из Белого дома в дом Мецената, считая, что тамошний климат улучшает его самочувствие. Так вот, ни на следующий год, ни годом позже — ни разу до смерти Гая Цильния! — Август не гостил у него на Эсквилинском холме.

Вардий снова уехал вперед и больше назад не возвращался. А я не решался нагнать его на рыси.

Скоро мы добрались до предгорий и стали подниматься наверх.

Мы остановились на просторной поляне, с которой открывался живописный вид на леса, на поля и на далекий наш город.

Сопровождавший нас раб, как говорят гельветы, «приготовил поляну»: разостлал два ковра, между ними учредил из дерна небольшой как бы столик, который накрыл белой холстиной и уставил закусками.

Мы с Вардием, совершив возлияние путевому Меркурию, принялись за еду. И сначала говорили о том, о сем — о чем конкретно, я думаю, нет надобности напрягаться и вспоминать. Говорил, разумеется, Гней Эдий, а я лишь изредка отвечал на его вопросы, ну, например, на такие: «Тебе не кажется, что свинина немного жирновата?» или: «Как тебе кобыла, которую я велел для тебя приготовить?»

И вдруг, рассуждая, как мне помнится, о галльских лошадях, вроде бы ни с того ни с сего, Вардий продекламировал:

  • Правда, Цезарь велик, но величие Цезаря в битвах:
  • Покорены племена, но непокорна любовь.
  • С плеч себе голову снять, поверь, я скорей бы дозволил,
  • Нежели ради закона факел любви погасить.

И, не сообщив мне, чьи это стихи, принялся рассказывать:

VI. — Юлия, стало быть, разогнала всех своих адептов и счастливо, как многим казалось, жила с Тиберием. А что Феникс, наш «бедный поэт»?.. Он вовсе не выглядел бедным. Он весь светился изнутри и убеждал меня в том, что Юлия теперь навеки его возлюбленная и никто, ни боги, ни, тем более, люди у него ее не отнимут.

Он меня замучил чужими стихами. Из Проперция он мне чаще всего читал вот это:

  • Надоедать буду я морякам, обращаясь с вопросом:
  • «Где же, в заливе каком милая медлит моя?»
  • Вот что скажу: «Пусть она теперь хоть в краях
  • Атракийских
  • Или в Элиде живет, все-таки будет моя!»

А из Горация — чуть ли не при каждой нашей с ним встрече хватал меня за руку, стискивал запястье, заглядывал в глаза и читал, иногда ласковым шепотом, иногда — громко, с гневным восторгом:

  • Нас от жадных глаз Фаэтон спаленный
  • Должен уберечь — он урок дал жуткий —
  • И Пегас, нести не хочет земного
  • Беллерофонта.
  • Дерево ты гни по себе, Филлида,
  • И, за грех сочтя о неровне грезить,
  • Не стремись к нему, а скорее эту
  • Выучи песню.

Хотя он то и дело ссылался на поэтов, любовь, которую он носил и лелеял в себе, была, как я понимаю, совершенно иного свойства, никем из прежних поэтов пока не воспетая. Он, скажем, убеждал меня в том, что любит не тело, а душу Юлии, и телом ее могли и могут обладать кто угодно, Агриппа или Гракх, Тиберий или кто-то еще — дети, например, из этого тела возникшие. Но душу свою она никогда никому не отдавала — ни детям, ни мужьям, ни любовникам, ни даже отцу. И эту-то душу ее, солнечную, свободную, неприкосновенную, она для него сберегла и ему лишь открыла, потому что только он, Феникс, способен ее почувствовать и полюбить.

Он объяснял мне, что люди обычно любят для себя, для своего счастья. Так уж они, смертные, устроены и за пределы своего эгоизма выйти никак не способны, даже когда жизнью готовы пожертвовать ради возлюбленной; — они, дескать, не ей, а себе самим жертву приносят. Отсюда и все страдания возлюбленных и влюбленных. Ибо истинная, солнечная любовь жертв не требует и с момента своего зарождения проникнута одним лишь счастьем — счастьем любить другого человека не для себя, а для него, каким бы он ни был, как бы к тебе ни относился; любить в радости и в горести, и в горе своем особенно радуясь тому, что ты любишь несмотря ни на что, что можешь прийти на помощь, если тебя позовут, спасти, если любимому человеку твое спасение понадобится; ведь ты уже пришел на помощь и спас любимую, когда понял и полюбил ее — ради нее, ради ее счастья!..

Он иногда очень заумно и путанно описывал мне свою новую любовь, которую называл благожелательной. Однажды я не удержался и спросил напрямик:

«Отчего ты так светишься? Ведь ты ее даже не видишь».

А Феникс в ответ:

«Как так — не вижу? Вчера, например, видел на форуме. Она встретилась со мной глазами и взглядом поблагодарила за мою любовь, а также сообщила о том, что у нее пока всё в порядке, что на данный момент она не просит у меня помощи… Вот я и свечусь, как ты говоришь. И парю над миром — не как Фаэтон, а как само Солнце. Ибо, думаю, даже боги — если они не охвачены настоящей любовью — не могут в один короткий взгляд вместить столько чувств, столько нежности!.. Когда любишь душу, тело можно вообще не видеть. Душа не знает границ. Любимую душу можно в любой момент пригласить к себе на свидание или самому к ней отправиться».

Так объяснил мне Феникс.

Гней Эдий взял салфетку и вытер свиной жир со своих губ. И, усмехнувшись, заметил:

— Кстати, о теле. Раза два в месяц Феникс встречался со своими давними подружками. Но никаких излишеств! Только для поддержания здоровья. Ходил к ним, как к цирюльнику или к доктору. И никогда к заработчицам — только к проверенным гетерам.

Вардий принялся есть яблоки, нарезая их мелкими кусочками. И продолжал:

VII. — Я этой «благожелательной» стадии любви Феникса особенно благодарен, потому как между нами установилось самое тесное общение. Мы встречались чуть ли не каждый день: гуляли по городу; вот, как сейчас с тобой, ездили на лошадях в горы; отправлялись в Остию и совершали морские прогулки. Я очень нужен был тогда моему любимому другу. Ведь кому еще он мог рассказать о своей бескорыстной, душевной любви к Госпоже?..

Но сколько можно рассказывать об одном и том же?!.. И Феникс вновь стал сочинительствовать. Работал он, как правило, по утрам, непременно на пустой желудок, уверяя меня, что так ему лучше слышится «пение Муз», что, жаждя и алча, ему легче вместе с первым солнечным лучом возноситься на Геликон, или на Пинд, иль на Парнас — он, по его словам, на разные горы возносился и к различным мусическим источникам припадал… На землю он возвращался ближе к полудню. Плотно и радостно завтракал. Затем садился записывать сцену, которую, как он утверждал, «Трагедия велела, и Музы ему напели». А вечером приходил ко мне или меня к себе приглашал и читал сочиненное, вернее, «напетое»…

Я, разумеется, хвалил его работу. А он всякий раз возражал: «Я тут ни при чем, Тутик. Это ты работаешь, когда пишешь стихи. А у меня — какая работа?! Мне поют. Я запоминаю. Потом записываю… Моя Госпожа — она и есть Трагедия. Она будит меня еще ночью и заставляет думать о Медее и только о ней. Я повинуюсь. И когда является первый солнечный луч, я уже не просто о ней думаю — я вижу ее, следую за ней, слышу ее речи… Тут только надо внимательно слушать и хорошенько запомнить, чтобы потом записать всё, что видел, что слышал и то, что почувствовал вместе с Медеей, с Язоном, с Ээтом-царем».

Я эти его объяснения воспринимал как некую кокетливую метафору. И однажды сказал: «Ты ведь никогда не писал трагедий. Это — первое твое сочинение подобного рода. А пишешь, как мастер. Ничуть не хуже признанных мастеров, Басса или самого Вария… Как тебе удается? мне любопытно. Музы — я понимаю: мы все на них ссылаемся. Но правда: ты у кого научился?»

Феникс посмотрел на меня так, будто я неожиданно ударил его по лицу. Даже головой дернул, словно от удара. И, ничего не ответив, принялся складывать таблички.

«Я что-то не то сказал?» — спросил я, видя, что мой друг собирается уходить.

«Всё правильно, Тутик, — грустно ответил мне Феникс. — Сейчас ты сказал, и мне самому стало казаться, что последняя сцена записана мной так плохо, будто ее действительно сочинили Басс или Варий…»

И, обняв меня, ушел. И долго — недели две или три — ни кусочка не читал мне из своей трагедии, хотя, я знаю, каждое утро возносился, после полудня записывал и вечером приходил ко мне, чтобы пригласить на прогулку, отобедать у меня, или у него, или у старых наших друзей — Аттика, Руфина, Педона Альбинована, с которыми восстановил отношения, или у новых наших приятелей — Секста Помпея и молодого оратора Брута… Мне ничего не читал, как я его ни просил, и другим строго-настрого запретил говорить, что трудится над «Медеей».

И лишь написав сцену, в которой Медея встречается с Язоном в храме Гекаты и оба понимают, что отныне жить друг без друга не могут, ибо Язону без Медеи суждено погибнуть, а Медея, если погибнет Язон, ввек себе не простит — ни Солнцем, ни Родиной, ни любовью к отцу не оправдает своего соучастия в гибели героев, своего пренебрежения к богами ниспосланной ей любви… Представь себе! Даже не дописав до конца сцены, прибежал ко мне и не в экседре, не в таблинуме — он мне не дал себя туда провести — в атриуме, рядом с прихожей, взахлеб, срывающимся голосом и с радостным бешенством во взгляде принялся читать мне монологи и диалоги! А кончив, грозно воскликнул:

«Такое разве возможно сочинить?! Побойся богов, Тутик! Какие там бассы и варии! Сам Вергилий такую любовь не мог описать!.. А я, как видишь, сегодня сподобился! Так высоко залетел, что услышал, Тутик, услышал! Почувствовал и запомнил, собачий я сын!»

Собачий?.. Наверно, потому, что действие происходило в храме Гекаты… Сцена и вправду была впечатляющей, хотя не имела конца. Стихи звучные, сочные и при этом — легкие, воздушные. Не как у Вария или, тем паче, у Басса или Понтика… Но никакой особой божественности я в них не ощутил. Хорошие стихи и яркая сцена — не более. Божественным исступлением был охвачен сам сочинитель, который якобы ничего не сочинял. Мне даже подумалось: дай ему в таком состоянии прочесть другие стихи, намного менее искусные, он бы их продекламировал, наверное, так же великолепно!

Гней Эдий сначала надолго замолчал. А потом, выйдя из оцепенения, сделал знак рабу собирать со стола и готовить лошадей.

— Отдохнули и в путь. У меня дома много работы, — почему-то суровым тоном заметил мне Вардий.

Когда встали и направились к лошадям, я отважился и попросил своего спутника:

— Пожалуйста, дай мне прочесть «Медею».

Вардий еще суровее посмотрел на меня и спросил:

— Откуда я тебе ее возьму?

Раб встал на карачки, Гней Эдий взобрался к нему на спину, а оттуда — на лошадь.

— Я хочу сказать: когда мы вернемся домой, ты одолжишь мне на время его трагедию? — уточнил я.

— Я уже сказал: нет. Ты что, не расслышал? — ответил Вардий.

Раб и меня хотел подсадить на лошадь. Но я, отстранив его, прыгнул по-кавалерийски.

— Ловко, — одобрил мой прыжок Вардий и, прежде чем тронуть лошадь, объявил:

— Ни я, ни кто другой не сможет удовлетворить твою просьбу. Свою «Медею» — вернее, первый ее вариант — Феникс никому не давал переписывать, хранил у себя дома на восковых дощечках за семью запорами. А через несколько лет уничтожил. Сжег в банной печи. И говорил, что славно потом пропотел в калдарии…

  • Много писал я тогда, но всё, в чем видел изъяны,
  • Отдал охотно я сам на исправленье огню

Он и элегии сжег, которые писал в эти годы. Оставил лишь немногие, где ни слова не говорилось о любви.

На обратном пути Вардий был менее разговорчив. Вернее, лошади под горку и в сторону дома бежали намного резвее, и мы двигались в основном рысью, а на ровных участках — галопом. Шагом ехали редко.

К тому же на первом шаге Вардий со мной не поравнялся, и мы молча следовали друг за другом.

Когда Вардий во второй раз перевел свою кобылу на шаг, я сделал вид, что замешкался, и свою лошадь попридержал так, чтобы оказаться рядом с Гнеем Эдием и сбоку от него. И стал на него смотреть — не то чтобы призывно, но радостно и улыбчиво, словно давно не видел и соскучился.

И спутник мой, как мне показалось, без всякой охоты, сообщил мне вот что:

VIII. В следующем после своего замужества году — консулов года Вардий не назвал — Юлия разрешилась от бремени и родила Тиберию мальчика. Лето выдалось очень жарким, и младенца сразу же после наречения — его в честь отца назвали Тиберием — из Рима перевезли в Аквилею, в тень «высокоподпоясанных» пиний. Юлия была инициатором этого переезда и именно она предложила для новорожденного имя «Тиберий».

Там, в Аквилее, через месяц после своего появления на свет ребенок умер: вдруг весь посинел, задергался в частых конвульсиях и испустил дух.

Тиберий, отец младенца, тяжело переживал утрату. Отбросив всегдашние свои невозмутимость и замкнутость, он горько плакал над крошечным телом усопшего, словно ребенок кривя рот и кулаком размазывая слезы. На ночных похоронах, когда прах младенца предавали пламени костра, Тиберий, говорят, чуть не упал в обморок, и его вовремя поддержал Гней Пизон, его самый близкий соратник и спутник.

Юлия же, напротив, была сдержанна и будто бы безучастна ко всему происходящему: ни на выставлении тела, ни на похоронах ничем не выражала своих чувств, словно статуя, стояла возле супруга и, как весталка на шествии, следовала за ним, когда он куда-нибудь отправлялся, только на него глядя и за ним следя, а других людей не видя и не замечая.

Когда же младенца погребли, стала приветливой и внимательной со всеми, кто к ней обращался: с отцом, с мачехой Ливией, с ее матронами и наперсницами, с матерью Скрибонией, которой в эти скорбные дни разрешили и даже рекомендовали быть рядом с дочерью. А замечать она перестала теперь мужа, Тиберия Клавдия Нерона. Вернее, на людях была с ним подчеркнуто внимательна и уважительна, но, стоило им остаться наедине, на вопросы мужа не отвечала, удалялась на свою половину, ела и спала отдельно, а когда случалось им встретиться в атриуме или на кухне, словно не видела его и проходила мимо. И лишь когда в доме появлялись посторонние люди, вела себя с мужем так, будто ничего не произошло в их отношениях: всегда была рядом с супругом, с ним разговаривала и иногда даже шутила.

Тиберий не докучал Юлии. Недели две он терпеливо выжидал, когда жена его оправится от горестного потрясения и к нему переменится. Но Юлия не переменялась. Холод ее становился все более демонстративным.

Тогда муж попробовал объясниться с женой. Он делал это несколько раз и раз от разу все более нежно и настойчиво.

В первый раз, когда Тиберий призывал ее облегчить душу и поделиться с мужем своей печалью, Юлия ни слова ему не ответила, смотрела в сторону и не уходила только потому, что Тиберий держал ее за руку, гладя и поднося к губам для осторожных поцелуев. Результатом этого разговора — вернее, первого утешительного монолога Тиберия — было то, что Юлия стала часто покидать свой новый дом в Каринах и отправлялась в дом Августа и Ливии, где жили и воспитывались ее старшие сыновья, десятилетний Гай и девятилетний Луций. Большую часть времени она теперь проводила с ними: присутствовала на их занятиях с учителями, играла и гуляла с мальчиками, следила за тем, какую еду для них готовят, какие одежды им шьют, и часто сама пряла, ткала и шила. К мужу домой возвращалась поздно и тут же ложилась спать на своей половине.

Тиберий тогда предпринял вторую попытку. Тоже был монолог. Муж, заглядывая жене в глаза, предлагал ей на некоторое время, пока не утихнет скорбь, уехать из Рима: в Кампанию, где у него были владения, или на север, в Этрурию, или на Ильву. И в этот раз он не держал Юлию за руку, потому что она не делала попыток уйти, а молча смотрела на мужа, задумчиво разглядывая его мощный прямоугольный подбородок, его медузообразные губы, его красивые, чуть выпуклые карие глаза. Ни слова на предложения не ответила, но взяла мужнину ладонь, его широкую и сильную руку воина, которой он мог раздавить цельное яблоко, — медленно поднесла его руку к своим губам, как будто хотела поцеловать, но не поцеловала, а, поморщившись, отбросила от себя… Результатом этой второй попытки стало то, что Юлия, которая раньше, бывая в каринском доме, уделяла внимание не только своим собственным детям — Юлии Младшей, Агриппине и Постуму, — но и пасынку своему, Друзу Младшему, рожденному от Випсании Агриппины, дочери Марка Агриппы, — отныне она этого пятилетнего мальчика перестала замечать точно так же, как его отца и своего мужа, Тиберия Клавдия; в их доме живя, их не видела, не слышала и отворачивалась, когда они к ней обращались.

И тогда Тиберий не выдержал. С утроенной нежностью во взгляде и в голосе спросил напрямик: «За что ты нас мучаешь, дорогая моя жена? Почему так упорно нас отвергаешь? В чем мы-то перед тобой виноваты?»

А Юлия улыбнулась ему в ответ и впервые ответила:

«В чем ты виноват? Ты убил нашего ребенка, моего маленького солнечного мальчика».

«Я?! Убил?!» — изумленно воскликнул Тиберий.

«Да, ты, — тихо и ласково отвечала ему Юлия. — Ты назвал его Тиберием. И это имя оказалось для него несчастным. Ты увез его из Рима в Аквилею. И он там задохнулся от твоих сосен».

Тиберий чуть ли не с ужасом смотрел на свою жену. А потом, совладав с собой, напомнил ей, что это она, Юлия, предложила как имя для младенца, так и переезд в Аквилею.

А Юлия еще нежнее и улыбчивее глянула на мужа и ответила:

«Ну, как с тобой разговаривать? Ты ведь всегда прав и всё знаешь лучше других. Люди и даже боги иногда ошибаются. Но только не вы с твоей матерью. Вы всегда уверены в своей правоте».

Сказала и ушла. А Тиберий отправился к Ливии.

О чем они долго беседовали, уединившись в личных покоях супруги великого Августа, Вардий не знал. Но дней через десять после их встречи принцепс пригласил Тиберия на прогулку и между прочим сообщил ему, что военные действия в Паннонии протекают не слишком удачно для римских легионов и он, Август, нет, ни в коем случае, не приказывает, а просит своего пасынка возглавить паннонские войска и поправить положение.

«А Юлия? Как я ее брошу в ее горе?» — осторожно спросил Тиберий.

«Юлия из тех людей, которые предпочитают бороться со своим горем в одиночестве. Мы с ней в этом похожи, — ответил Август и добавил, улыбнувшись той самой ласковой и чуть насмешливой улыбкой, которую Тиберий недавно видел на губах своей жены: — Траур закончится и всё образумится. А ты тем временем образумишь Паннонию».

Через несколько дней Тиберий отправился в Брундизий, а оттуда — в Иллирию.

Вот что рассказал мне Гней Эдий Вардий на втором шаге наших лошадей.

На третьей перемене аллюра я снова сам подъехал к Вардию, и тот мне уже охотнее стал рассказывать:

IX. На следующий год — в семьсот сорок пятом году от основания Рима (Вардий использовал это летоисчисление) — Друз, младший брат Тиберия Нерона, уже третий год победоносно воевавший в Германии, покоривший сначала фризов, а затем свирепых хаттов, первым из римских военачальников совершивший плаванье по Северному Океану и прорывший за Рейном каналы для своих кораблей, — в этом году непобедимый Друз Клавдий, углубившись в германские земли, по которым еще никогда не ступала калига римских солдат, дошел до Эльбы и собирался идти дальше: за край света, потому что на краю света он уже стоял со своими легионами. Но тут, как рассказывают, перед переправой через реку, к которой готовились, явился призрак огромной женщины, и женщина эта вскричала так громко, что многие на несколько дней оглохли: «Куда же еще, ненасытный Друз? Судьба запрещает тебе двигаться дальше! Возвращайся назад! Конец уже близок!». Друз не оглох, но переправу отменил и тронулся в обратный путь. И когда возвращались к Рейну, из леса всадникам наперерез вдруг выбежали медведь и медведица с окровавленными мордами. Лошадь понесла, споткнулась и упала на галопе. Друз при падении сломал себе бедро. Рана оказалась смертельной, и в летнем лагере на Рейне, который с тех пор называют «Проклятым», Друз испустил дух.

Когда пришло известие о ранении брата, Тиберий, в это время находившийся в Тицине, на реке Эридане, вскочил на коня и через Лавмеллий и Верцеллы помчался во Виенну, а оттуда вдоль Рейна — в летний лагерь германских легионов. Друза он еще успел застать в живых. Но к ночи тот умер. Вокруг лагеря выли волки. Звезды падали с неба. Со всех сторон в темноте слышался женский плач. А над рекой некоторые видели двух скачущих на огненных конях юношей и утверждали, что это Близнецы-Диоскуры явились, дабы забрать и унести на небо душу прославленного полководца. Друзу едва исполнилось двадцать девять лет.

Тело повезли в Рим. От рейнского лагеря до Тицина Тиберий шел впереди траурных дрог, ни разу не сев на телегу или на лошадь.

В Тицине тело своего любимого пасынка встретил великий Август и несмотря на то, что наступала зима, не отходя от покойного, провожал его до Рима и вместе с ним вступил в Город.

Похороны были устроены не такие, как у Агриппы, но тоже весьма торжественные. В Рим тело несли знатнейшие граждане муниципиев и колоний. От них его приняли вышедшие им навстречу декурия эдильских и три декурии квесторских писцов. На форуме умершего почтили оплакиванием, хвалебной речью с ростральных трибун и траурными стихами. На Марсовом поле совершилось сожжение и погребение. Среди многих других почестей сенат постановил воздвигнуть арку с трофеями на Аппиевой дороге и присвоить покойному и двум его сыновьям прозвище «Германик» — у Друза за год до его смерти родился второй сын, Клавдий…

Так вот, траурные стихи. За две декады до похорон был объявлен конкурс, в котором приняли участие многие именитые поэты, и среди них Гораций и Варий. За десять дней представили сочиненное на выбор и на утверждение Августа. И тот первым спросил мнение Фабия Максима. А Фабий в ответ: «Из того, что предложено, ничто мне не по душе». — «Что предлагаешь?» — коротко спросил принцепс. «Хочу заказать еще одному поэту. Он быстро напишет», — ответил Максим. Его поддержал Валерий Мессала. Меценат промолчал. Август согласился…

Стихи, как ты догадываешься, Фабий заказал нашему Фениксу, который, напомню, несколькими годами ранее для него, Фабия, и для его жены Марции написал свадебный гимн. Феникс поначалу отнекивался: дескать, никогда в этом жанре не работал и не собирается соревноваться на незнакомом ему поле с трагическим поэтом Варием и с «многострунным певцом» (так он выразился) Квинтом Горацием. «А на смерть Тибулла кто написал скорбную элегию? Кого ты хочешь обмануть, лукавый поэт, меня, твоего давнего ценителя и поклонника?» — укорил его Фабий Максим. «Ну, раз Тибуллу когда-то писал, раз ты мой поклонник, раз ты меня просишь, ну, что же, попробую что-нибудь изобразить. Но ты обещай, что вы с Марцией меня не разлюбите, если вдруг не получится», — Феникс ответил.

Фабий улыбнулся и обещал. А Феникс за несколько часов настрочил (такое слово употребил Эдий Вардий) именно скорбную элегию, а не траурный гекзаметр, который обычно читают на похоронах.

Когда на следующий день Фабий пытался зачитать Фениксово сочинение Августу, тот был слишком занят, отдавая последние распоряжения относительно похорон и готовясь к отъезду в Тицин. «Сами с Мессалой и Меценатом решайте», — велел Цезарь и с благодарностью улыбнулся своему новому любимцу, Фабию Максиму.

Фабий дал прочесть новоиспеченное сочинение сначала Мессале, а затем Меценату, и когда Мессала Корвин высказался за то, чтобы Фениксову элегию предпочесть другим скорбным гимнам, а Меценат уклончиво заявил: «Неплохие стихи. Но стоит ли обижать одновременно Горация и Вария?» — Фабий в качестве третейского судьи привлек к обсуждению Ливию, мать погибшего. И та, других стихов не читав, при первых же Фениксовых строчках разрыдалась, но сквозь слезы дала указание: «Эти, эти читать. Но не тому, кто их написал. Поручите кому-нибудь из актеров. Тому, кто скорбно сумеет прочесть. Чтобы весь форум рыдал».

Мессала и Фабий призадумались. А Меценат оживился и обрадованно объявил: «Бафиллу поручим. Великий Друз его больше других актеров ценил».

— Я что-то не слышал, чтобы Друз ценил Бафилла и вообще кого-нибудь из актеров, — заметил мне Вардий. — Но Меценат Бафилла любил до трясучки. То есть трясся от хохота или от рыданий сотрясался, когда Бафилл изображал комическое или трагическое… Так что своей победой на конкурсе Феникс был обязан вовсе не качеству скорбных стихов — оно было не бог весь какое, — а тем, что друзья его, Фабий и Мессала, воспользовавшись случаем, решили ему посодействовать и обратить на него высочайшее внимание.

Так, в очередной раз унизив Феникса как поэта, Гней Эдий перевел лошадь в рысь и вырвался вперед.

А потом, не дожидаясь перемены аллюра, на рыси поравнялся со мной, — широкая тропа позволяла нам ехать рядом — и, в такт движениям лошади умело привставая и опускаясь на коленях, отрывисто сообщал:

— Тиберий брата любил… Несмотря ни на что… Он искренне горевал, когда тот погиб… И Юлия его то ли пожалела… то ли ей стыдно стало за свое к нему отношение… Сразу же после похорон она к нему потянулась… всячески демонстрировала свое к нему сострадание… и то, что она готова наладить прежние с ним отношения… в том числе и супружеские…Но теперь они поменялись местами… Теперь Тиберий не слышал и не видел своей жены… Не знаю, отчего так… Может, он не мог простить ей своего прежнего унижения… Даже на людях стало заметно… Потому что Юлия умела притворяться… А Тиберий, когда не любил кого-то, не мог этого скрыть… Даже если очень старался… Теперь, говорю, Тиберий пренебрегал и будто брезговал своей женой!

Вардий поднял лошадь в галоп и ускакал вперед.

За несколько стадий до города мы перешли на шаг и поехали рядом.

И Гней Эдий, пока мы добирались до виллы, вот что успел мне поведать:

X. Дней через десять после похорон Друза Фениксу было велено в назначенный час явиться в палатинский дом Цезаря. Но было уточнено, что не с правого входа, а с левого, который вел в женские покои.

Ливия приняла его в маленькой, но очень уютной экседре. При Ливии была одна только Марция, жена Фабия Максима. Марция нежно улыбалась поэту, а Ливия сначала молча и пристально разглядывала Феникса, а затем, заговорив о траурных стихах, объявила, что они не только произвели «глубокое и нужное впечатление» (так она выразилась) на народ, но «сам Август при его великой скорби» обратил на них внимание, а ее старший и теперь, увы, единственный сын, консуляр Тиберий Клавдий Нерон, просил свою мать выразить от его имени благодарность поэту. «Его благодарность я тебе, таким образом, передаю. А свою собственную благодарность, благодарность несчастной матери, позволь, передам несколько позже», — заключила Ливия и поднялась с кресла, давая понять, что аудиенция завершена. Ни одного вопроса о личной жизни Пелигна, о его творчестве, о планах на будущее супруга великого Августа Фениксу не задала, хотя и Фабий Максим, и Валерий Мессала, узнав, что их молодого друга вызвали в Белый дом, заранее обсудили с ним возможные вопросы и рекомендовали пристойные ответы. Но — не было к нему никаких вопросов со стороны Ливии.

Миновала еще одна декада. И Феникса вновь пригласили, теперь уже не в Белый дом, а в так называемый «дом Кальвия», близ Старого форума, в котором некогда обитал оратор Кальвий, следом за ним — Октавиан Август, а после того как принцепс перебрался в новый палатинский дом, в доме близ форума поселили Друза, тогда еще не покойного, с его женой Антонией Младшей.

В этом осиротевшем доме теперь приняли Феникса. В атриуме были расставлены многие кресла, на которых восседали: сама Ливия, ее ближайшие наперсницы, Ургулания, Марция и юная Планцина, только что вышедшая замуж за Гнея Пизона, а также вдова Друза Антония, Тиберий и два его ближайших сотрудника и спутника — Гней Пизон, сын Луция Кальпурния Пизона, и Марк Веллей Патеркул, префект конницы. (Не путай его с Гаем Веллеем Патеркулом, нынешним историком и сыном Марка Веллея.) Были еще какие-то придворные, но самых главных я тебе перечислил.

Юлии, жены Тиберия, не было.

У ног Ливии на маленьких скамеечках тихо сидели два ребенка: шестилетний Германик и четырехлетняя Ливилла.

Фениксу сесть не предложили. Но вторая встреча была еще более короткой, чем первая. Ливия сразу же заявила, что, по имеющимся у нее сведениям, Феникс уже который год нарушает Августов закон, так как развелся со своей второй женой Эмилией (Ливия очень уверенно произнесла и «вторую жену» и ее имя), но до сих пор ни на ком не женился и «противоправно холостякует». (Словарный запас у Ливии был крайне обширным, и она его неукоснительно пополняла разного рода неологизмами, через нее входящими в модное употребление.)

«Я полагаю, это происходит из-за стесненных жилищных условий, — лишь краешками губ улыбнулась скорбящая Ливия и объявила:

— Дабы исправить положение, мы на семейном совете, испросив благословения у великого понтифика Августа, решили предоставить тебе в бесплатное пользование подгородную виллу. Место, надо сказать, весьма живописное: за Пинцием, неподалеку от Фламиниевой дороги, на холме, покрытом высокими и прохладными соснами. Это — моя тебе благодарность за трогательное сочувствие к нашему горю. Здравствуй и радуйся, милый поэт. Прославляй Рим своим высоким искусством. И, как подобает добродетельному римлянину, которым, я надеюсь, ты себя считаешь, женись и рожай детей».

Все документы на виллу были тут же вручены ошеломленному Фениксу.

А следом за этим его стали благодарить за стихи и поздравлять с наградой все прочие присутствовавшие. И первым приобнял и сердечно, хотя несколько тяжело и чересчур внушительно, поблагодарил его Тиберий, муж Юлии. За ним поздравляли и трясли руки Веллей и Пизон, приглашая в любой момент запросто заглянуть к ним в дом, позавтракать иль отобедать. Потом мужеподобная Ургулания подошла к Фениксу, больно ущипнула его за щеку и простуженным голосом громко просипела ему на ухо: «Ну что, Козлик, или Кузнечик, или как там тебя называют твои дружки, всё теперь! Теперь не попрыгаешь! Придется теперь соответствовать и вести себя, как приличные люди ведут!» Затем нежная Марция взяла Феникса за руку, отвела в сторону и радостно зашептала: «Ну наконец-то, наконец-то на тебя обратили высочайшее внимание! Но помни, мой дорогой: ты всем обязан Ливии и только ей! Ей было совсем не просто уговорить Августа. Потому что многие из окружения Семьи против тебя настроены. Анхария Пуга, например, закатила истерику. Кричала, что такого грязного развратника, как ты, даже близко нельзя подпускать к высокому обществу. Но Ливия всех их утихомирила и настояла на своем… Помни об этом. И не забывай никогда!»

…Таким образом, в жизни Феникса произошли резкие перемены.

Он сразу же переселился на подаренную ему виллу и стал ее обживать, знакомясь с рабами и рабынями, к вилле прикрепленными и также подаренными, вернее, предоставленными в пользование ее новому обитателю; привыкал к богатой обстановке, к дорогой посуде, знакомился с винным погребом, щедрым и разнообразным по ассортименту «Вакховых даров»; дышал соснами и собирался в тишине и покое закончить свою трагедию.

Но трагедия не писалась: то ли Музы вдруг закапризничали и петь перестали; то ли ранний солнечный луч, по которому Феникс недавно возносился на Киферон и на Пинд, не мог пробиться к поэту через густые и разлапистые пиневые кроны; то ли слишком уж покойно и вальяжно было утром лежать на мягком, широком, своими тонкими тканями ласкающем тело ложе и не хотелось никуда возноситься — ни на гору к Музам, ни в Колхиду к злосчастной Медее и отважному Язону.

К тому же почти каждый день приходилось ездить в город на полуденные завтраки и на вечерние званые обеды. Ведь люди приглашали. И какие люди!

Несколько раз Феникс гостил у Гнея Пизона и его юной жены Планцины. Пизону тогда едва исполнилось тридцать лет, но он уже побывал претором. Общество у Пизонов собиралось небольшое, но достойное: легаты, военные и гражданские префекты, преторы, эдилы и квесторы, ораторы и правоведы. Обсуждали громкие судебные процессы, рассказывали о германских, паннонских и испанских походах. Феникса — как правило, во время десерта — просили читать стихи. И он охотно читал им Катулла и Горация, Тибулла и Проперция, свои стихи читать избегая, ссылаясь на то, что из старых своих стихов он, Феникс, уже давно вырос, а новых стихов пока не создал. Планцина была от него в восторге и наверняка рассказывала о Фениксе своей владычице Ливии, описывая, какой он милый, скромный, застенчивый, с каким уважением относится к старшим его по годам и по званию.

У Веллея Патеркула — напомню: Марка, а не Гая — Феникс тоже однажды побывал на праздничном завтраке. И для его солдафонов — Веллей был человеком сугубо военным — читал из Вергилия батальные сцены, чем заслужил громкое одобрение и дружеские хлопки по плечам и по спине, после которых на нежном теле Феникса долго держались лиловые синяки.

И часто, очень часто приходилось бывать у Фабия Максима, у которого собирались не только сенаторы и магистраты, но также поэты, как правило, не старше сорока лет. И тут уже не удавалось отделаться чужими стихами. Заставляли читать собственные любовные элегии. И чем настойчивее Феникс предлагал их вниманию те из своих amores, где речь шла об Амуре вообще, о всемогуществе стихов, о богатстве и бедности, тем громче кричали и требовали: нет, ты прочти, как разлюбил требующую от тебя платы, как переспал с Кипассидой-служанкой, как Коринна сделала от тебя аборт, как ты сразу в двух женщин влюбился. И если Феникс упорствовал, то сами за него декламировали, перевирая слова, коверкая ритм и путая строчки, так что Феникс не выдерживал и, поправляя, сам принимался читать то, что читать не хотелось. И Марция, целомудренная жена Фабия, ласково журила его за эти прежние фривольные сочинения и всем объявляла, что их с Фабием друг теперь возмужал, остепенился и больше не занимается подобными глупостями. Она, вне всякого сомнения, потом докладывала Ливии, что Феникса заставляют читать его ранние непристойные стишки, а он, умница, стыдится, краснеет и отнекивается.

Раз к Фабию ходил — надо было и к Мессале наведываться: нельзя было обижать своего прежнего благодетеля. Тем более, что с возвышением Фабия Максима, с его вступлением сначала во второй, а затем и в первый круг «друзей Августа» многие из постоянных Мессаловых посетителей не то чтобы резко ушли, а постепенно перетекли от Мессалы к Фабию и с его благословения стали отныне витийствовать и стихотворствовать. У Мессалы собирались теперь сочинители от пятидесяти до шестидесяти лет — самому Мессале было пятьдесят пять, — так что тридцатичетырехлетний Феникс выглядел среди них почти юношей. И старался вообще никаких стихов не читать, внимательно выслушивал нравоучительные, нудные и нередко косноязычные гекзаметры хозяина дома и его гостей. И при первом удобном случае принимался вспоминать об отеческой опеке, о терпеливом и мудром учительстве, о многократных и разносторонних благодеяниях, которые он, великий и прославленный Валерий Мессала Корвин, оказывал и продолжает оказывать ему, Фениксу, совсем еще молодому человеку и начинающему провинциальному поэту.

Один раз случилось, и Феникса пригласил к себе сам Гай Цильний Меценат. У того уже почти никого не было в доме из ораторов или поэтов. Но возлежал за столом обрюзгший и пожелтевший лицом Квинт Гораций Флакк, который теперь выглядел намного старше хозяина дома, хотя был его… дай-ка сосчитать… на восемь лет моложе… да, Меценату в ту пору было шестьдесят четыре, а Горацию — пятьдесят шесть… И, свысока глядя на Феникса, попросил его прочесть «что-нибудь новенькое». А Феникс взял и принялся декламировать недавно сочиненное Горацием «Послание»:

  • Правильно смотрит толпа иногда, но порой погрешает.
  • Если поэтам она удивляется древним и хвалит,
  • Выше и равным не чтит никого, то она в заблужденье;
  • Если ж иное она чересчур устаревшим считает,
  • Многое грубым у них признает, а иное и вялым, —
  • Судит разумно…

Ну, и так далее.

Меценат понимающе и одобрительно улыбался. Гораций же вдруг прервал Феникса и сам стал читать раннюю Фениксову элегию, ту самую, про попугая (см. Приложение 2):

  • Днесь попугай-говорун, с Востока, из Индии родом,
  • Умер… Идите толпой, птицы, его хоронить

Он эту элегию прочел без запинки от начала до самого конца, глухо и шепеляво, но всё более входя во вкус, иногда закрывая глаза и правой рукой словно подчеркивая в воздухе отдельные строчки. А кончив читать, еще более свысока, чуть ли не презрительно посмотрел на удивленного Пелигна и сказал:

«Ты эти стихи содрал у великого Катулла. У него про воробья есть нечто очень похожее. Но ловко содрал, паразит. Ничего не скажешь».

Когда Гораций потом удалился — как рассказывали, в последние годы жизни он не мог долго находиться в горизонтальном положении и выдерживал лишь часть трапезы, уходя, как правило, перед десертом; он и ночью спал не на ложе, а сидя в кресле; — когда Гораций ушел, Меценат шепнул на ухо Фениксу: «Он уже давно на всех смотрит будто с презрением. Даже на меня… Но многие твои стихи выучил наизусть и часто мне их декламирует, ругая тебя за то, что ты губишь свой талант. Чем выше он ценит человека, тем больше к нему придирается и сильнее его ругает».

Феникс не только в гости ходил. К нему на подаренную виллу потянулись его друзья и приятели: Аттик, Котта, Руфин, Педон, Брут-оратор. Давние, школьные его товарищи, Павел Эмилий, Корнелий Север и Юний Галлион, тоже пожаловали. И первых двух Феникс принял радостно и торжественно, словно вернувшихся из долгого странствия, просил не забывать и встречаться как можно чаще. Но Юнию Галлиону таких слов не сказал, был с ним не то чтобы холоден, а как будто растерян… Вардий мне напомнил, что именно с Галлионом и с Макром Пелигн, в бытность Кузнечиком, предавался тому, что теперь почитал «грязным развратом»… Как бы то ни было, Галлион не мог не почувствовать отчужденность своего старого друга и больше к нему не являлся.

Зато прежние насмешники и недоброжелатели нашего поэта, Атей Капитон и Помпоний Грецин, заметив, как Феникс обласкан в Семье и в Ближайшем Окружении, стали к нему наведываться и приглашать к себе в гости, хотя оба уже сделали приличную карьеру: первый — в суде, а второй — в управлении провинциями.

Что же касается «милого Тутика», или Гнея Эдий Вардия, который мне всё это рассказывал, пока мы шагом подъезжали к городу, огибали его с южной стороны и подбирались к Вардиевой вилле, то он, верный пилад и патрокл, в этот период с Фениксом стал настолько неразлучен, что на Пелигновой вилле ему была отведена собственная спальня и отдельный кабинет — он ведь тоже писал стихи и поэмы, хотя не любил упоминать об этом, считая себя, как мы помним, прежде всего «прислужником Великого Любовника». Он едва ли не всюду следовал за Фениксом: и к Фабию, и к Мессале, и к Пизону с Патеркулом. Разве что к Меценату и к Ливии его не пустили. Но когда надо было срочно разыскать Феникса или что-то конфиденциальное сообщить ему, напрямую к нему не обращаясь, тут же вспоминали о его поверенном, Тутикане, и только ему доверялись.

XI. Когда мы подъехали к воротам Вардиевой виллы и выбежавшие навстречу рабы сняли моего спутника с лошади, Гней Эдий напоследок сообщил мне о том, что в эти месяцы Феникс, разумеется, случайно сталкивался с Юлией в разных местах. Они, как и прежде, обменивались взглядами, в которые Феникс вкладывал всю свою благожелательную любовь, а Юлия нежно и молча благодарила в ответ. Вокруг всегда были посторонние люди.

Но однажды, через несколько дней после окончания Сатурналий, Феникс в компании Тутикана, Аттика, Котты и, кажется, Руфина шел по Священной дороге, и возле портика Помпея им повстречались крытые носилки. Носилки остановились рядом с Фениксом, занавеси раздернулись, и из лектики выглянула Юлия. Рядом с ней сидела Феба.

Спутники Феникса торопливо приосанились и принялись вразнобой приветствовать дочь Августа. А Феникс ни слова не произнес, трепетно созерцая свою Госпожу.

«Как поживает Медея?» — не отвечая на приветствия, спросила Юлия, глядя только на Феникса.

«Надеюсь, я скоро ее окончу», — тихо ответил тот.

«Не слышу, — раздраженно сощурилась Юлия и приказала: — Громче говори!»

«Я почти закончил трагедию», — громко произнес Феникс.

Некая мгновенная перемена случилась в лице Юлии. Она одновременно удивилась и сначала будто обрадовалась, а затем словно испугалась.

«Трагедию? — переспросила она. — Ты считаешь, что это — трагедия? И ты знаешь, как эту трагедию можно закончить?!»

Занавеси на лектике задернулись. Рабы переглянулись и понесли носилки в сторону Тибра.

Конец первого тома

Окончание следует

Приложения

Приложение 1

Странствия Венеры

Он возложил себе на голову свежий венок и, пригласив меня следовать за собой, вышел из дома.

Он увел меня в ту аллею, которая поднималась по склону холма с востока на запад. Мы спустились к восточным воротам, в самое начало аллеи, где был небольшой пруд, обсаженный камышами и двумя плакучими ивами.

Остановившись на берегу пруда, он сначала объявил мне:

— Представь себе: мирт на моей голове подлинно киферский; то есть с Киферы, из Лаконии специально доставлен.

А затем, глядя на солнце, стал рассказывать:

Венера Вита

I. — Древний Гесиод утверждает, что прежде всего во вселенной зародился Хаос. Следом за ним явились широкогрудая Гея, сумрачный Тартар и «между вечными всеми богами прекраснейший» Эрос.

Было не так. Четыре первоосновы не зарождались одна за другой, а существовали изначально. Они пребывали совместно и нераздельно. Они были совершенно безвидны. Это были женские первоначала. То, что Гесиод называет Хаосом, было женской стихией беспорядка. Имя ей — Турба. Та, что Гесиод называет Геей и которая впоследствии стала Землей, являла собой стихию порядка, — правильнее именовать ее Ордой. Тартара не было — была изначальная Морс, или Смерть. Четвертым же первоначалом, которое Гесиод называет Эросом, была стихия жизни, или стихия любви, которую мы с тобой будем называть Венерой, Венерой Витой. В начале времен она была такой же безвидной, такой же изначальной и нераздельной, как и другие основания грядущего мира.

Это запомни, мой юный друг.

Первая станция

Венера Афродита и Венера Фата

II. Он перестал смотреть на солнце и опустил взгляд к пруду и к камышам. И, словно оратор, вытянув правую руку к ивовым деревьям, а левую прижав к сердцу, продекламировал сначала на греческом, а затем на латыни:

  • Член же отца детородный, отсеченный острым железом,
  • По морю долгое время носился, и белая пена
  • Взбилась вокруг от нетленного члена. И девушка в пене
  • В той родилась. Сначала подплыла к Киферам священным.
  • Ее Афродитой,
  • «Пенорожденной», еще «Кифереей» прекрасновенчанной
  • Боги и люди зовут, потому что родилась из пены.
  • А Кифереей зовут, потому, что к Киферам пристала.

Он уронил правую руку, а левую отнял от сердца и задумчиво погладил лоб. А потом сказал:

— Так Гесиод нам вещает. И тоже путает, путает… Сатурн оскопил Урана намного позже. А в начале первой станции не было не только Крона-Сатурна, но и Урана-Неба еще не было. Не было также ни моря, ни земли. Были лишь первостихии — Турба, Орда, Морс и Венера. И Венера Вита вознамерилась отделиться от сопряженных с нею сестер-первоначал. И приняв такое решение, стала Венерой Афродитой. То есть возвысилась над другими стихиями и стала танцевать, кружась и взбивая пену из первозданной материи, которая, если говорить словами Аристотеля, еще не имела формы, но стала приобретать ее в виде пены, которую взбивала Изначальная Танцовщица.

Пена затвердевала и превращалась в холм над первозданной протяженностью, в остров среди изначальной текучести.

Холм этот и остров потом назовут Киферой. Строго говоря, Афродита не подплыла к острову, а сама стала островом.

— По-гречески «пена» будет «афрос». Тут нет ничего удивитльного, — пояснил Вардий, будто только этот момент в его рассказе нуждался в пояснении.

И продолжал:

III. — Был первый месяц в древнем календаре, который мы называем мартом. Ни луны, ни солнца во вселенной тогда еще не было. Во тьме творились события на первой станции, на острове Кифера.

Орфики утверждают, что первым возлюбленным Венеры был Протагон. Да, так его можно назвать. Но был он, разумеется, не тем первоначальным Протагоном, который, по орфикам, якобы создал мир. Венера Афродита сама сотворила себе мужа как древнее и естественное притяжение женского начала к мужскому, и это изначальное притяжение материализовалось и стало Протагоном, первым мужем Венеры.

И едва у Венеры появился возлюбленный, как сама она, первая богиня, поменяла имя и приобрела новую суть.

Греки эту Венеру — Венеру первой станции — называют Мойрой или Кифереей. Римляне именуют ее Промыслительницей или Фортуной. А мне самым точным и правильным представляется имя Фата.

Ибо отныне Венера стала богиней судьбы — той самой Единой Мойрой, о которой пишет Гомер, той Старшей Богиней, которой поклонялись в древних Афинах.

Венера Фата стала первой судьбоносной богиней. А те мойры или парки, о которых мы вспоминаем, — Лахесис, назначающая жребий еще до рождения человека, Клото, прядущая нить нашей жизни, Атропос, неотвратимо приближающая будущее и прерывающая наше земное существование, — этих знакомых нам богинь Венера Фата породила из себя и поставила себе служанками, потому что некому было ей прислуживать на острове Кифера.

И Лахесис, первая из мойр, взглянув на свою госпожу, испуганно воскликнула: «Твой жребий так давно возник, что даже мне он не виден!». Клото, выпрядая божественную нить, заметила: «Тебе суждено быть величайшей богиней, хотя боги будут часто оспаривать твое верховенство». Атропос же предрекла:

«Ты полюбишь смертного человека, и от вашего соития произойдет величайший из родов среди человеков».

Так говорили мойры при своем рождении и при рождении мира.

IV. А следом от соития Венеры Фаты с ее возлюбленным Протагоном появился первый эрот или амур, которого богиня провозгласила своим сыном. (Протагона она никогда своим сыном не считала, так как породила его в качестве мужа для совокупления).

Греки этого первенца называют Эрикепаем. А правильное римское название для него — Фатум. Ибо он — рок, которого Венера Фата посылает к каждому творению.

Орфики описывают этого эрота как двуполое, четырехголовое существо с золотыми крыльями, утверждая, что он издает то бычий рев, то львиное рычание, то шипение змеи, то блеяние барана… Всё это, разумеется, греческие сказки.

Ибо на самом деле Фатум вообще не имеет земного облика. И если он на что-то похож, то, пожалуй, на влажный туман в ночи, в которой не светят ни луна, ни звезды.

Нет у него, разумеется, ни лука, ни стрел, ни факела.

Но нити у него есть, влажные, темные, пронизывающие мироздание — нити изначальной любви, всезнающей и всемогущей.

И этими нитями, которые вручила ему Венера Фата, Фатум-амур определяет наш жребий и назначает нам судьбу.

V. Этого свого первого сыночка, амура Фатума, Венера направила к безвидным первоначалам. И они в свою очередь стали приобретать вид и порождать новые стихии. Турба-хаос, познав Фатума, превратилась в Великое море и породила Ночь, которая окутала собой вселенную. Орда стала Землей и родила Небо-Урана. Морс превратилась в Тартар, но никого не родила, потому что Смерть никого не может родить, а лишь отбирает у Жизни ее порождения.

Когда все это произошло, первый век наступил — Век Ночи, в котором царствовала над миром Венера Промыслительница, Венера Фата.

VI. Когда же от совокупления Земли и Неба взволновалось первозданное море и подул первоначальный ветер, Венера Фата нашла, что остров, на котором она воцарилась, слишком скалист и невзрачен для ее власти. И двинулась в том направлении, в котором дул единственный в мире ветер, словно на корабль, снизойдя на большую морскую раковину.

Раковину эту скульпторы и художники изображают белой. Но она была черной, ибо, напомню тебе, был Век Ночи.

Сказав это, он повернулся спиной к пруду и двинулся вверх по аллее. Я пошел следом.

Вторая станция

Венера Лунария

Мы остановились напротив высокого камня, на котором широким резцом было нацарапано нечто неясное: то ли светило с исходящими от него лучами, то ли диковинное растение, то ли какое-то насекомое. Камень был необработанным и шершавым, а царапины изнутри были выкрашены желтой краской.

Поклонившись камню, Эдий Вардий продолжал:

VII. — Ветер дул с запада на восток. И во втором месяце древнего года — по-нашему в апреле — раковину с Венерой принесло ко Второй станции ее странствий — к большому острову, который только что появился из первозданного моря. Ныне этот остров именуют Кипром. А место, в котором Венера покинула черную раковину и ступила на берег, называют Пафосом, и люди чтят его как одну из величайших святынь на свете.

Там, в Пафосе, на Кипре, Венера сошлась с ветром, который сопровождал ее от Киферы. Греки называют его Зефиром. А римское имя ему Фавоний.

В благодарность за любовь Фавоний сделал Венере первый подарок. Он подарил ей узорчатый пояс, в котором, запомни:

  • Все обаяния в нем заключались;
  • В нем и любовь и желания, шепот любви, изъясненья,
  • Льстивые речи, не раз уловлявшие ум и разумных…

Только ветер мог подарить такой пояс. И только Гомер мог так прекрасно описать его свойства… Хотя у Гесиода, ей-богу, не хуже:

  • С самого было начала дано ей в удел и владенье
  • Между земными людьми и богами бессмертными вот что:
  • Девичий шепот любовный, улыбки, и смех, и обманы,
  • Сладкая нега любви и пьянящая радость объятий.

Фавоний потом горько пожалел о том, что сделал столь могущественный подарок своей возлюбленной. Но поначалу, овевая Венеру, наслаждался ее пьянящими объятиями.

VIII. И в сладкой радостной неге, среди жаркого ночного шепота Венера преображалась и приобретала свойства, до этого ей не присущие. Она научилась управлять и командовать ветрами. Она, желая получше разглядеть своего любимого, сотворила и снесла в чрево Ночи сверкающее серебряное яйцо. Так в мире впервые появилась Луна и осветила вселенную своим призрачным светом. А вместе с Луной возникло и потекло время — такое же призрачное, как лунное сияние, и такое же быстролетное, как ветреный возлюбленный изначальной богини.

Новые служанки явились у Венеры. Греки считают их дочерями Зевса и Фемиды, величают их Орами и называют Эвномией («благозаконие»), Дике («справедливость») и Иреной («покой»). Но, сам понимаешь, не было в те ранние времена ни Зевса, ни Фемиды. А девы те возникли, когда возникло и разделилось Время. И первую служанку звали Вера или Ювента («весна» или «молодая»), вторую — Эста или Плена («лето» или «полная»), а третью Отумна или Децеда («осень» или «убывающая»). Служанки эти стали прислуживать Венере, набросили на ее серебряное тело тунику из шепота ветра и плащ из шелеста волн.

Имя Венере теперь пришлось изменить. Вернее, к прежнему имени, Венера Фата, она теперь добавила новое. Греки называют ее Селеной или Галатеей. Но правильнее именовать ее Лунной богиней, Венерой Лунарией. Потому что она сотворила Луну и тело ее было соткано из лунного света.

Когда же из чрева темноты Луна перебралась на небосвод, в том месте, где ступали ноги Венеры, стали появляться травы и цветы.

За первой растительностью возникли и первые птицы — священные воробьи и первые животные — «лунные жертвы» Венеры, то есть коровы и свиньи.

IX.Тут, на второй станции, на Кипре, неподалеку от нынешнего Пафоса, родился у Венеры Лунарии второй сыночек. Я буду называть его Фанетом, что в перевод с греческого означает «Явленный». Потому что Фанетом называл его Пелигн, который проник в тайны Венеры глубже, чем кто-либо другой из смертных людей. И он же, Пелигн, говорил, что Фанет вылупился из того серебряного яйца, которое Венера Лунария снесла во чрево Ночи, и вспорхнул к Небу, сверкнул в лунном сиянии, померкнул и растворился в ласковом движении ветра…

Ты спросишь, на кого похож этот второй амур? Отвечу: плоть у него материнская — серебряная и лунная. Нравом он в отца — ласковый, но ветреный. Когда светит полная луна и море затихает, он похож на жужжащую небесную пчелу. Когда же море шумит и луна пребывает в сильном ущербе, Фанет больше похож на большую бабочку с темными крыльями, отороченными огненными полосами и краплеными изумрудными святящимися точками.

Сети его подобны паутине — они тебя не сковывают, а лишь прилипают к твоему лицу, иногда ненадолго затуманивают взор, но от них долго нельзя избавиться, потому как их очень трудно бывает нащупать.

В отличие от амура Фатума, у Фанета есть уже огонь, который проникает тебе в сердце. Но огонь этот не жжет, а скорее щекочет. Он — лунный и призрачный. Он словно нежный ветерок. Шаловливое его дуновение растекается у тебя по жилам и рождает неясные мечты, трепетные влечения, призрачные образы, которые, не успев сформироваться, разбегаются как круги на воде, рассыпаются как песчинки, разлетаются как огненные искры. Так ранней осенью, когда начинают падать первые листья, бабочки устремляются на падающие листки, принимая их за подобных себе, и ищут у них ласки и нежности, любви и взаимности…

Вардий отвернулся от камня, гневно посмотрел на меня и продолжал:

X. — Гея-Земля тогда уже успела родить от Неба-Урана шесть Титанов и шесть сестер-Титанид. И поскольку в Веке Луны Гея еще командовала супругом, сестры властвовали над братьями. И женские божества — Тефия и Феба, Фемида и Мнемосина, Фея и Рея — принесли во вселенную Зависть и Сплетни.

Страницы: «« ... 89101112131415 »»

Читать бесплатно другие книги:

Российский гуру PR Михаил Умаров, который приложил руку к тому, что бренд «Билайн» стал настолько из...
Книга написана для профессионалов — философов, врачей, психологов. А также для студентов, которые чи...
Книга написана для профессионалов — философов, врачей, психологов. А также для студентов, которые чи...
Мало кто знает, что в основе всех наших переживаний лежат всего 4 эмоции: страх, гнев, печаль и радо...
Боги смеются над человеком… когда держат его в неведении: во имя чего происходит то, во что он, чело...
В небольшой, но уютный для прочтения сборник поэта Сергея Поваляева вошли произведения гражданской, ...