Свечи на ветру Канович Григорий
— И мы, наверно, поедем завтра.
— Только помни: никто про меня не должен знать, — предупредил Пранас и распластался на песке рядом со мной.
Мы лежали рядом, и я слышал, как колотится его сердце. А может, это стучали сразу оба: и его и мое. Здесь, в прогретой тайной и солнцем тишине, этот стук был похож на щебет двух невидимых глазу птиц, одуревших от счастья.
— А где ты возьмешь деньги на билет? — вдруг забеспокоился я.
— В реке, — таинственно прошептал Пранас.
— Деньги… в реке… Ты их там спрятал?..
— Твоя бабушка покупала у моего деда рыбу?
— Покупала.
— Деньги платила?
— Платила.
— Теперь ты понял?
— Нет, — искренне сказал я.
— У меня три килограмма рыбы в садке.
— Вот оно что!
— Два леща… щука… усач и подузда… Отнесу вечером к аптекарю и получу на билет в город.
— А посылка?
— Что посылка?
— Посылка с тобой едет или с нами?
— С вами. Если она поедет со мной, мать сразу и догадается.
— А она туда свинины не положила?
— Конечно, положила. Отец очень ее любит.
— Мамку твою?
— И мамку и свинину.
— Свинину мы не повезем. Наш бог не разрешает.
— А почему?
— Черт его знает.
Бабушка изредка посылала меня в аптеку за каплями не то для сердца, не то для печени, а может для того и другого. Принимала их бабушка неаккуратно, иногда совсем забывала о них, но всегда помнила про свои недуги. Господин аптекарь, который спал на перине из бабушкиного пуха, то есть не из бабушкиного, а из гусиного, относился к ней с почтением и всегда на пасху заказывал у нее гуся, терпеливо выслушивал ее бесконечные жалобы на слабое здоровье, хотя сам здоровяком не был, и брал у нее за капли на пять центов меньше, чем у других.
Нигде в местечке так благовонно не пахло, как в аптеке. Здесь жили какие-то особые запахи, терпкие и пряные, как там, за облаками, в райских кущах, о которых столько рассказывала бабушка. Она говорила о них с таким восторгом, словно служила в тех кущах садовницей и приехала в местечко ненадолго, на побывку.
…Когда я вошел в аптеку, господин аптекарь открыл прищуренные глаза и даже не шелохнулся.
— Здравствуйте, господин аптекарь!
— Здравствуйте, господин Даниил!
Он всех называл господами, даже нищего Иакова.
— Я слышал, вы едете с бабушкой в город, — пришел мне на помощь сам аптекарь. — В тюрьму.
— Едем, господин аптекарь.
— Поезжайте, поезжайте, господин Даниил!
В словах аптекаря не было ни одобрения, ни хулы.
— Наши тюрьмы, конечно, ни в какое сравнение не идут с заграничными, — сказал аптекарь. — Взять, например, Тауэр или Бастилию…
— Господин аптекарь, — судорожно глотая слова, начал я. — Вам случайно рыба не нужна?
— Какая рыба?
— Два леща… щука… усачи…
— Ваша бабушка, господин Даниил, стала торговать рыбой?
— Нет, нет.
— Хотя в рыбных продуктах очень много полезного для организма, особенно для мозга — фосфора, тем не менее я за соблюдение меры. Мы позавчера уже рыбу ели. Спасибо.
В дверях я чуть не столкнулся с нашим полицейским. Порядок был без униформы. Старенький пиджак висел на нем мешковато, словно был с чужого плеча, а может, так оно и было.
— Худо, господин аптекарь, худо, — услышал я его совсем не полицейский голос.
Кому было худо, я не успел разобраться: аптекарь прикрыл за полицейским дверь.
— Ну? — грустно спросил Пранас, дожидавшийся меня на улице.
— Они, оказывается, уже позавчера ели рыбу.
В руке Пранаса о стенки садка билась щука. Она всю дорогу металась, и Пранас даже вытащил ее и дважды пристукнул булыжником. Но щука была на редкость живучая.
— К госпоже офицерше сам зайдешь, — пожалел я щуку. Я вообще жалел все живое: собак, кошек, рыб и особенно гусей. Когда бабушка приносила от резника еще кровоточащего гуся или гусыню, какая-то картофелина застревала у меня в горле, и я никак не мог ее проглотить.
Господин офицер жил в двухэтажном доме, напротив костела. Мы вошли с Пранасом в калитку и увидели их прислугу, рябую Казе, поливавшую из лейки цветы.
— Вам чего? — поставив лейку, спросила Казе. Бока у нее были толстые, как мешки на мельнице.
— Мы рыбу принесли. Госпожа офицерша дома? — выступил вперед Пранас.
— Уехала на крестины. Племянник у нее родился. В Сейрияй, — Казе откинула мужской рукой сползшие на глаза волосы.
— А господин офицер? — все еще не теряя надежды, осведомился Пранас.
— На маневрах.
— Где, где?
— На маневрах. Понятно?
— Непонятно, — сознался Пранас.
— Маневры — это война. Только без крови. Может, твою рыбу господин аптекарь возьмет или господин лавочник. Евреи без рыбы жить не могут.
— Неправда! — сказал я. — Мы евреи и живем без рыбы.
— Вы нищие евреи, — сказала Казе.
От господина офицера, как и от аптекаря, мы ушли ни с чем.
Пранас брел впереди, хмурый, раскачивая садок, а я плелся сзади, глазел на его босые, в цыпках, ноги и думал, что ему, пожалуй, не удастся поехать в город, в тюрьму — не всем подваливает такое счастье.
Когда и лавочник отказался купить рыбу, Пранас и вовсе сник.
Мы спустились снова к реке. Пранас забрел в воду и погрузил в нее садок, привязав его толстой веревкой к выпиравшей со дна коряге.
Щука ожила в воде и заметалась.
— Должно быть, мамка уже вернулась. Пошли, заберешь посылку.
Я возвращался с посылкой домой, но той радости, от которой накануне по телу разливалась сладостная пьянящая легкость, я уже не испытывал, что-то ушло, вытекло — как будто треснул кувшин, полный меда, и вязкая струйка поползла со стола вниз, просачиваясь в щели между половицами, и никакими силами ее оттуда не выцарапаешь, не выколупаешь, хоть все ногти обломай. В моей голове шмелями гудели всякие мысли, они не жалили, но от их гуда ломило в висках. Я вдруг почувствовал, что всегда бок о бок с радостью, как слепой с поводырем, ходит еще что-то, смутно угадываемое и безыменное, может быть, жалость, может быть, вина, а может быть, совсем другое. Всю дорогу я мысленно оправдывался перед Пранасом, будто обманул его или выдал доверенную мне тайну.
Все шмели мигом вылетели из моей головы, когда я заметил у нашего дома полицейского. От удивления я чуть не выронил посылку.
— Где твои старики? — осведомился Порядок.
— Дома.
— Дома их нет, — сказал наш полицейский. — Куда они запропастились?
— А вам кто нужен: бабушка или дедушка?
— Бабушка.
Все пропало. Порядок пришел за бабушкой. Слухи про город, про тюрьму дошли до него, и он решил запретить поездку.
— А что у тебя в руке? — вдруг спросил Порядок, тыча в посылку.
— Это? — у меня дрогнула губа.
— Сейчас мы проверим, — Порядок двинулся ко мне. — Может, ты, голубчик, по стопам отца?..
— Маца! Маца! — вдруг осенило меня.
— Порядок, — сказал полицейский. — Тогда попробуем.
— Она с кровью! — закричал я.
— Чепуха! Никакой крови в маце нет, — сказал Порядок.
Выручила меня бабушка. Она пришла как раз в ту минуту, когда рука полицейского потянулась за посылкой.
— Твой внук — жадюга! Я попросил у него мацы, и он мне не дал.
— Мацы! — удивилась старуха. — Маца бывает на пасху… А пасха бывает в апреле. А сейчас не апрель, а август, — скороговоркой выпалила бабушка. — Это не маца, а посылка.
Я в ужасе закрыл глаза.
— Посылка? Кому?
— Стасису… столяру… В тюрьму… Жена посылает, — на ломаном литовском языке объяснила бабушка.
— Нехорошо обманывать полицию, — сказал наш полицейский и укоризненно посмотрел на меня.
— Больше не буду, — заверил я его.
— У меня к тебе просьба, — сказал Порядок. — Век не забуду.
Ну что ты скажешь? У всех, даже у полиции, к бабушке просьбы. Не собирается ли наш полицейский попросить, чтоб мы купили ему пистолет или резиновую дубинку? У него была резиновая дубинка, но ее прямо из-под носа стащили в трактире Драгацкого. Смеха ради.
— …Мне нужны уколы, — Порядок ткнул пальцем себя в задницу.
— Я его еще и не туда пошлю! — обиделась бабушка.
— Никуда он тебя не посылает, — сказал я. — Он хочет, чтобы ты купила ему в городе уколы.
— А деньги?
— Я дам деньги, — успокоил ее Порядок. — Доктор Иохельсон говорит, что такие уколы можно достать только в городе. Внучка моя при смерти… Стасите… Век не забуду… Вот рецепт и деньги.
Теперь уж бабушка все поняла и без перевода. Она не посмела отказать Порядку, хотя именно он, наш полицейский, много лет назад увел ее непутевого сына, моего отца Саула. Но разве от этого должна страдать полицейская внучка Стасите?
— Так и быть, — сказала бабушка. — Поищем уколы для твоей внучки.
— Спасибо, — по-нашему сказал Порядок.
Он поплелся со двора, сгорбившийся, без шапки, С седыми, невесомыми, как у всех стариков, волосами, запахивая на ходу старенький пиджак, от которого пахло не властью, не бранью, а молью, табаком и потом.
— Дура! — выругалась бабушка, когда полицейский ушел. — Спросить, дура, забыла!
— Что?
— Может, он кого-нибудь в тюрьме знает. Без знакомства туда, небось, не попадешь.
Давно моя молитва не была такой жаркой и искренней, как накануне отъезда в город. Я стоял рядом с бабушкой на хорах, и мои губы шептали благодарность господу за то, что он явил мне такую милость. По правде говоря, я был не очень-то достоин ее — не я ли помогал бабушке ломать починенные дедом стенные часы, не я ли уплетал в лодке окорок и даже клянчил у Пранаса еще, до того свиное мясо мне понравилось — куда до него нашей грудинке. А может, всевышний занятый более важными делами, оставил мои грехи безнаказанными или просто не доглядел за мной. Не может же он один уследить за всеми праведниками и грешниками.
Но еще жарче и исступленнее молилась бабушка. Она просто требовала от бога, чтобы он, кроме нее, никого в молельне не слушал. Другие подождут. Сегодня ее черед. Сквозь бабушкино жаркое бормотание я уловил имя моего отца и понял, что старуха только храбрилась, ни в какие глаза она ему не плюнет, а чего доброго, первая бросится к нему на шею и поцелует. Он и безбожник и такой-сякой, но прежде всего единственный плод ее чрева, как она туманно называла его в своей неистовой и бессвязной молитве.
А еще бабушка молилась за то, чтобы вседержитель помог ей пробраться в тюрьму без особых расходов. У нее нет ни лишних денег, ни времени, она должна скорее вернуться в местечко: перина для Суламифь должна быть готова к свадьбе, ни на один день позже. А с ней, с периной, еще, боже правый, столько возни! Она уже раз носила перину в лавку, но господин лавочник забраковал ее: недостаточно, мол, мягкая не мешает, мол, еще подбавить пуху, ведь молодые собираются на ней не одну ночь проспать.
Бабушка разговаривала с господом, как со старым знакомым на рынке, то сбиваясь на шепот, то переходя на крик. На нее с упреком поглядывали другие бабушки, пришедшие в молельню тоже не любопытства ради, а с такими же, если не более важными, просьбами. Но старуха не обращала на них никакого внимания, расталкивала их в очереди к божьему престолу и во что бы то ни стало старалась пробраться первой к деснице всевышнего, полной милостей, за которые не надо было платить ни работой, ни деньгами, а только постом и молитвой.
Когда бабушка сварила в дорогу гуся, я окончательно убедился, что едет она вовсе не для того, чтобы плюнуть сыну в глаза.
— Хотел бы и я его увидеть, — сказал дед, когда бабушка разрезала гуся на ровные половины.
— Ты поедешь в следующий раз, — отрезала старуха.
— Когда?
— Когда он снова сядет. Ты думаешь, он одним разом ограничится?
— Хватит с него! Насиделся. — Старик засуетился, побрел в свою комнату и вернулся с какой-то вещью, зажатой в негрозный жилистый кулак. — Это ему от меня, — сказал он, не разжимая кулак, и заморгал бесцветными, легкими, как паутина, ресницами.
— Что там у тебя в кулаке? — насупилась бабушка.
— Подарок.
— За что же ему, бесстыжему, подарок? За то, что нас на старости бросил?
— Отвези ему, — дед разжал кулак.
— Часы? — воскликнула бабушка. — На какие деньги ты их купил?
— Я их из старых частей собрал.
В комнате стало тихо. Бабушка подошла к деду и заглянула в кулак, как заглядывают в чужое окно: стыдливо и осторожно.
— Ты думаешь, я уже ничего не умею?.. А я, как видишь, еще не так стар… Ты только послушай, как они идут! Как в мои лучшие годы…
Бабушка посмотрела на него без прежней злости, с каким-то странным участием, как на больного, смирившегося со своей немощью, закряхтела и взяла у него подарок.
— Береги себя и Даниила, — сказал дед. — Город все-таки… Трам-тарарам… — протянул старик и направился в свою комнату.
Мне вдруг, ни с того ни с сего, стало страшно за деда. Я почему-то подумал, что, когда мы уедем, он обязательно умрет, сядет на свое привычное место, возьмет лупу, приставит ее к глазу, откроет какую-нибудь заржавевшую луковицу и рухнет на стол. А вокруг его мертвой головы, как муравьи, будут сновать винтики и стрелки, что-то будет тикать, но разбудить его не сможет.
Мне даже захотелось крикнуть:
— Дед! Не умирай до нашего возвращения! Не умирай!
Но я сдержался. Я мог обидеть бабушку — ведь по ее словам она должна была в нашем доме умереть первой.
И все-таки я набрал в легкие воздух и сказал:
— Наш дед — молодчина. Он не совсем еще оглох и ослеп. Какие часы соорудил!
— Так я ему поверила! — остудила мой пыл бабушка. — Нашел чье-то старье, почистил малость и хвастает.
От нашего местечка до железнодорожной станции было версты две с половиной. Будь я один, я домчался бы до серого вокзального здания в один миг, но со мной была бабушка, а с бабушкой был деревянный сундучок с железными оковками, который она мне не доверяла, а тащила сама, охая и кряхтя, то и дело останавливаясь и поворачивая морщинистую шею — не тарахтит ли какая-нибудь попутная подвода. Но вокруг ничего не тарахтело, а если и двигалось, то, как назло, не в ту сторону.
Немилосердно палило солнце, и бабушка обливалась потом. Уже у самой станции нас догнал воз, груженный мешками с мукой свежего помола, но старуха пожалела лошадь.
— Ей и так тяжело, — сказала она, когда подвода поравнялась с нами, — а до станции рукой подать.
На станции было пусто: сегодня никто никуда не едет, что ли?
На рельсах сидели взъерошенные голодные воробьи. По шпалам расхаживал, как служка Хаим в молельне, черный грач и высматривал жука или мошку.
Мы с бабушкой встали поближе к рельсам, чтобы успеть сесть в вагон. Поезд-то на нашей станции стоял меньше минуты. Лязгнет буферами, зальется гудком, и догоняй его!
— Гляди-ка, — сказала бабушка. — Тебя провожать пришли.
Я повернул голову и увидел на перроне Пранаса. Он бежал к рельсам, крепко сжимая в руке садок, где все еще, должно быть, металась щука.
— Ты только не вздумай с ним куда-нибудь отлучиться. Я тебя искать не буду, — предупредила старуха.
— Он тоже едет, — сказал я ей.
— Куда? — спросила бабушка.
— В город.
— Зачем?
— Не знаю.
Где-то за высокой трубой мебельной фабрики послышался грохот, а чуть позже протяжный гудок паровоза. Вскоре и сам он вынырнул из леса, похожий на громадного рака, перебирающего невиданными клешнями.
На перрон вышел железнодорожник в форменной фуражке. Он остановил, как дрессировщик, флажком поезд, и мы с бабушкой побежали к своему вагону. Задирая подол юбки, не выпуская из рук сундучок, осыпая колеса поезда проклятиями, первой поднялась бабушка, а за ней залез и я.
Я примостился у окна, бабушка села напротив, прикрыв свои старческие колени сундучком. Она ни за что не соглашалась поставить его на пол; вдруг кто-то услышит тикание на дне и стащит часы вместе с гусем. Чуть поодаль смачно храпел какой-то дядя в вонючей овчине.
За окном мелькали перелески, крыши, облака, перистые и легкие — вот бы бабушке набивать ими перины, неплохо бы она заработала!
От мерного стука колес, от мелькания деревьев в окне, от теплых и вязких мыслей о скорой встрече с отцом клонило ко сну. Я, наверно, заснул бы, если бы в конце вагона не появился приземистый человек с клещами в руке.
— Господа! — объявил он. — Проверка билетов!
Бабушка завозилась, поставила рядом с собой сундучок и при всех полезла куда-то под платье, в чулок. Все ценности старуха держала в чулке, будь то деньги, ключи, налоговые квитанции и даже рецепты.
— Господа, проверка билетов, — вновь возвестил контролер и подошел к первой скамье, на которой сидели какой-то солдатик и девица.
От окрика контролера проснулся и наш сосед в вонючей овчине. Он широко зевнул, потопил в кармане руку и вынул оттуда какую-то бумажку.
— Благодарю… Благодарю, — приземистый мужчина перекусывал клещами билеты и, слегка покачиваясь, двигался в глубь вагона.
— Ваши билеты! — обратился он к бабушке, и старуха с вымученной улыбкой протянула их. Уж чего она совершенно не умела в жизни делать, так это улыбаться.
— А ты с кем? — услышал я и вдруг увидел, как контролер в глубине вагона тронул за рукав Пранаса — мы с бабушкой даже не заметили, как он проник в вагон. — Это ваш мальчик? — спросил приземистый у какого-то сонного крестьянина.
— У меня своих детей дюжина. Чужих мне не надо, господин контролер, — сказал крестьянин.
— У тебя есть билет, мальчик?
— Нет у меня билета. У меня есть рыба.
В вагоне захохотали. Громче всех смеялись солдатик и его девица.
Пранас открыл садок, и в душном вагоне вдруг повеяло речной прохладой, рыбьей чешуей и водорослями.
— Тебе придется пройти со мной, — сказал контролер. — На первой станции я тебя высажу вместе с твоей рыбой.
— Господин контролер! — взмолился Пранас, но тот и слышать не хотел.
— Пошли! Пошли!
Пранас встал и, опустив голову, поплелся за клещами.
— Не выгоняйте его! — закричал я. — Не высаживайте! Ему очень надо в город. У него отец в тюрьме.
Бабушка побледнела и снова улыбнулась приземистому своей вымученной улыбкой. На Пранаса уставился весь вагон: наш сосед в вонючей овчине, солдатик со своей девицей и две монахини в белых воротничках и с маленькими крестиками на шее.
Поезд замедлил ход. Видно, приближалась остановка. Контролер повел Пранаса через весь вагон к выходу. Я сорвался с места и бросился за ним. Бабушка даже не успела ужаснуться.
В тамбуре приземистый спросил:
— А твой отец кто?
— Столяр.
— Столяру в тюрьме нечего делать. Столяр должен столярничать, — сказал контролер.
Поезд остановился на маленьком полустанке.
— Я тебя, пожалуй, высажу в другом месте, — сказал контролер Пранасу. — Тут тебе будет скучно.
Мы стояли в тамбуре и молчали. Ветер трепал наши волосы, а мимо летели усадьбы, речушки со своими лещами и щуками, проносились леса, усыпанные грибами и ягодами, куда-то бежал проселок, а сердце снова полнилось радостью потому, что господь бог и создал его для этого. Для чего же еще?
Когда мы вышли из вагона, в нос сразу ударил запах города: пахло дымом, каменным углем и чужбиной.
На вокзальной площади томились извозчики. Они ждали ездоков, но толпа проплывала мимо, толкаясь и поругиваясь, волоча свои мешки, баулы, чемоданы, застывая на миг, чтобы передохнуть и снова торопясь куда глаза глядят. От толчеи, от сверкания крестов, от позолоты вывесок, от извозчичьих пролеток, от разнаряженных пешеходов в котелках и шляпках кружилась голова.
— Спроси, как нам пройти на Мельничную улицу? — сказала бабушка, когда мы остановились напротив булочной.
— Я зайду в булочную.
— Только быстро!..
В булочной пахло раем.
— Тебе что, мальчик?
— Улица мне нужна, — облизал я пересохшие губы.
— Улицей мы не торгуем, — рассмеялся булочник. — Какая тебе нужна?
— Мельничная.
— Мельничная? Да сразу за водокачкой, — ответил булочник. — А ты кто, приезжий? — он скучал и хотел с кем-нибудь отвести душу.
— Да.
— Откуда?
Я сказал, и добродушный булочник всплеснул руками.
— Ты там такого Переца знаешь?
— Нет.
— Видно, помер старик, — весело продолжал булочник. — Я когда-то у него работал, у окаянного. Ох, и паразит был!
Булочник еще что-то спросил про Переца, про этого паразита окаянного, но я его не знал. Я глядел на полки, уставленные всякими пряностями, кренделями и баранками, вдыхал райский запах корицы и изюма, судорожно глотал слюну и не стыдился этого. Почему, — размышлял я, — за все вкусные вещи на свете надо платить, а всякая дрянь достается тебе задарма. Булочник, должно быть, заметил, как у меня кадык ходит — ну точно поплавок удочки, когда рыба схватит наживку! — и протянул мне с полки крендель, обсыпанный сахаром.
— Мельничная улица за водокачкой, — сказал я бабушке, вгрызаясь в крендель.
— Ты попрошайка, — пристыдила меня старуха. — Теперь сбегай спроси, где эта водокачка, получишь еще один крендель.
— Ну уж водокачка — не иголка. Ее мы и сами найдем, — сказал я и обернулся.
Возле магазина, где продавали готовые пальто, взад и вперед расхаживал Пранас со своей рыбой.
— Позови его! — сердито сказала бабушка, и ее взгляд пересек улицу. — Пропадет он один в городе.