Великие интервью журнала Rolling Stone за 40 лет Леви Джо

– Не с Дуэйном, конечно, но The Dominos[161] мы делали большое турне по Америке. Мы достали много наркотиков в Майами – много наркотиков, – взяли их с собой. Потом я встретился с тем проповедником из Нью-Йорка, который был женат на одной девушке из группы The Ronettes, и он спросил, нельзя ли ему немного попутешествовать с нами. В духовном отношении меня привлекал этот человек, но он с ходу стал доставлять мне массу неудобств по части наркотиков. От этого я чувствовал себя очень плохо, и через неделю пути я сложил все, что у меня было, в пакет и спустил в туалет. Потом, конечно, я обратился к другим парням, пытаясь у них разжиться.

К концу турне группа уже очень сильно нагрузилась, принимая слишком много наркотиков. Потом мы вернулись в Англию, попытались записать второй альбом, и работа встала на полпути из-за паранойи и напряжения. И группа просто… растворилась. По сей день помню, как сидел дома, ощущая полную потерянность; я слышал, как Бобби Уитлок остановился на дороге перед домом и орал, чтобы я вышел. Он сидел в машине весь день, а я прятался. Вот тогда-то я подсел на героин. Около двух с половиной лет я почти не выходил из дому с моей девушкой, и хотя мы не сели на иглу, мы по уши завязли. Впрочем, все это время я включал кассетник и играл: чтобы держаться. В конце этого периода я узнал, что на играл целые ящики, как будто шла борьба за выживание.

Подозреваю, именно это спасло вас от смерти.

– Мне не было дела до последствий, мысль о смерти меня не посещала. Смерть от наркотиков не казалась мне тогда чем-то ужасным. Когда умер Джими, я проплакал весь день, потому что его нет, а я остался. Но по мере того, как я становлюсь старше, проживаю больше, смерть все больше становится частью реальности, чем-то, во что не хотелось бы ступить слишком скоро.

И тогда, в январе 1973 года, Пит Таунсенд организовал концерт для вас в лондонском театре Rainbow с участием Рона Вуда, Стиви Уинвуда и других.

– Я согласился на это во многом против воли. Я даже туда не пошел. Это была идея одного Таунсенда, а я не знал, чем я это заслужил. Просто он – великий гуманист и не выносит, когда люди гробят свои жизни. Ему было без разницы, хочу я этого или не хочу: он делал все для того, чтобы когда-нибудь я понял, что кому-то это было небезразлично. Я перед ним в вечном долгу.

Если не это, тогда что же вас спасло?

– Карл Рэдл прислал мне кассету с записью своего выступления с Диком Симсом и Джеми Олдейкером в Талсе[162]. Я прослушал ее и играл под нее, и это было здорово.

Я отправил ему телеграмму со словами: «Сохраняй форму, поддерживай контакт». И вскоре после этого начал приходить в себя.

Ваша талсская группа играла все – от рэгги до блюзов и поп-музыки. Что стало с этой командой?

– К концу этой конкретной группы мы снова вышли из нее, и я был первым. Я сразу же окунулся в работу, но выпивал, наверно, по две бутылки любого спиртного, которое оказывалось под рукой. И группа выразила свое недовольство мною.

Тогда я нанял Альберта Ли. Мы подружились, и возникло противостояние между двумя англичанами и ребятами из Талсы. И в конце турне – по-моему, оно состоялось в 1978 году – я всех выгнал. Мало того, я даже не сказал им – я уволил их телеграммой.

И я больше не видел Карла. Он спас меня однажды, прислав мне ту кассету, а я от него отвернулся. И Карл умер. Думаю, от наркотиков, но за многое я сам несу ответственность. И с этим я живу.

Бобби Уитлок сочиняет песни в Нэшвилле, да? А недавно я прочел, что Джима Гордона обвинили в том, что он убил его мать[163]. Я слышал, что вы были в числе тех немногих из его прошлого, кто связался с ним и пытался помочь.

– Пытался. Когда я в последний раз был в Лос-Анджелесе, то все время наводил справки, как с ним увидеться. Но потом я поговорил об этом с (барабанщиком) Джимом Келтнером, и Келтнер сказал, что, вероятно, это не самая лучшая идея, что ему дают столько аминазина, что он уже толком не знает, что происходит.

Помню, как вы приехали в Америку с гастролями в 1981 году и примерно восемь дней провели в больнице. Это случилось, когда вы уже бросали пить?

– Не совсем. Но мне было сказано, когда я лежал в больнице, что у меня проблема с алкоголизмом, и, по-моему, мне впервые сказали нечто подобное. Но я все еще охотно пил и приходил в ужас, если выпить было нечего. Прежде чем я остановился, мне пришлось пройти весь тот путь до полного безумия. Только когда мне наконец стукнуло в голову, что я убиваю других людей вокруг себя, равно как и себя самого, и схожу с ума, я решил остановиться.

Что в этом: соблазн, привлекательность, привыкание – будь то наркотик или алкогольный напиток?

– Это одержимость. В моем характере это есть – довести что-нибудь до предела. Было бы весьма полезно, если бы моя одержимость вошла в русло конструктивной или творческой мысли, но она может быть и душевно или психически или духовно деструктивной. Думаю, когда художник чувствует перемену настроения (а все творческие люди подвержены этому), то вместо того, чтобы видеть в действительности стимул к творчеству, он обращается к чему-то, что должно улучшить настроение, устранить источник раздражения – к спиртному, или героину, или чему-то еще. Он не желает творить по принуждению, потому что ему ведомы и непременный уход в себя, и чувство боли. Такое случается почти со всеми художниками, и порой это очень мучительно. Пока они не поймут, что же их мучает, они всегда будут пытаться как-то это заглушить.

Тина Тернер

Интервьюер Нэнси Коллинз

23 октября 1986 года

Тина, вы прожили долгую жизнь. Должно быть, вы чувствуете удовлетворение оттого, что смогли собраться с силами за последние десять лет после разрыва с Айком.

– В данный момент у меня нет долгов. Теперь у меня есть дом. Мне всегда хотелось иметь дом, но у меня его не было, потому что мои родители разошлись. Я твердо решила иметь эту основу. Поэтому я купила дом для мамы, и теперь мы все туда ездим – мои сыновья, моя сестра, ее дочь. Я теперь проживаю то, чего была лишена в детстве. У дочерей директора школы были дома, а теперь и у меня есть дом. Я осуществила свою мечту.

Я сделала себя сама. Мне всегда хотелось самосовершенствоваться, потому что я была необразованной. Но я мечтала об учебе. Образцом для меня всегда была Жаклин Кеннеди Онассис. Ну, вы ведь ведете разговор об изысканном, да? (Смеется.) Я отличалась изысканным вкусом. Поэтому, что касается жизненных образцов, я равнялась на жен президентов. Конечно, речь идет о деревенской девчонке, которая много лет назад стояла среди полей, мечтая о том, чтобы стать именно такой. Но если бы я стала такой, могла бы я петь с такой экспрессией, как вы думаете? Я пою так эмоционально, потому что чувствую боль в сердце. Никто из всех поколений моей семьи не восходил к таким фигурам. Не знаю, почему я отношу себя к ним. Такой мне хотелось бы быть.

Изначально ваша семья была издольщиками. Вы чувствуете свою принадлежность к среднему классу?

– Мы были зажиточными фермерами – не могу дать более точного объяснения. Мне казалось, что мы живем хорошо. У нас с сестрой была своя комната. Каждый сезон у меня появлялась новая одежда, и я всегда была чистой и опрятной, особенно по сравнению с окружающими. Мы никогда не голодали. Конечно, мы видели разницу между нашей семьей и, скажем, дочерьми школьных учителей – это были образованные люди. Мои родители, по сути, были необразованными, но обладали житейским здравым смыслом и правильно говорили. Мы не принадлежали к низам. Вообще, мои родители служили при церкви; отец был дьяконом.

И отец, и мать бросили вас в разные периоды вашего детства. Они что, вступили в брак не по любви?

– Мать и отец не любили друг друга и всегда ссорились.

Ваша мама ушла, когда вам было десять лет. Вы догадывались, что она собирается уйти?

– Нет, но, когда она ушла, я поняла, что она ушла. Она уходила и раньше, но тогда она всегда забирала нас, потому что уходила к своей маме. Приезжал папа и уговаривал ее вернуться. Но на этот раз он знал, что она ушла навсегда. Он знал, что все кончено. Я думала, что она приедет за мной, но она так и не приехала. У нее не было денег, чтобы забрать нас с сестрой, потому что она уезжала в Сент-Луис, где ей пришлось жить одной среди чужих.

Сколько лет вам было, когда ушел отец?

– Тринадцать. Но с отцом у меня не было такой близости, поэтому все было прекрасно. Мне было без разницы. Я немного его боялась. Он не был дружен со мной. Он был дружен со всеми, кроме меня.

Мои родители не были моими, а я не была их дочерью, и когда они ушли, мне в самом деле казалось, что их не было никогда.

Хотя вы говорите, что жили в окружении белых людей, вы посещали школы для чернокожих. Не вспомните ли, когда вы ощутили на себе расовую неприязнь?

– Нет. Я помню только, как впервые мне захотелось быть белой. Была такая маленькая красивая девочка по имени Пудин. У нее была короткая стрижка, и она носила балетную юбочку и туфли. Я училась в четвертом классе и была девчонкой-сорванцом. Вдруг появляется такая золотая маленькая фея, порхающая повсюду, такая хорошенькая, и я подумала: «Вот какой мне хотелось бы быть». Насколько я помню, тогда впервые я подумала о расе. Конечно, когда мы ездили в город, то во многие места должны были попадать с заднего входа, но на самом деле ходить куда-то с зад него входа не хотелось, потому что было ощущение, что тебя там не ждут.

Обидно относиться к меньшинству. На меня смотрели свысока, потому что я черная. И это навсегда. Это как проклятие. Конечно, мы уходим от этого. Теперь нас терпят, но такое отношение все еще присутствует – оно в памяти, потому что на тебе клеймо. Хотелось бы, чтобы мы, черные, имели возможность стать такими же необыкновенными, какими были до тех пор, пока не попали в рабство. Это желание возвращается – обрести гордость и не ощущать себя людьми второго сорта.

Когда ваши родители ушли, вы начали работать на белую семью, семью Хендерсонов, вы присматривали за детьми и выполняли работу по дому, так?

– Да. Наконец меня стали учить. Я сидела с ними, а хозяйка учила меня хорошим манерам. Она была молодая, но у меня было ощущение, как будто она – моя мать. И в доме Хендерсонов я увидела любовь. Они были очень любящими. Супругами, которые по-настоящему любили друг друга. Это была совершенная семья: дом, ребенок, автомобиль. И они никогда не ссорились. Миссис Хендерсон была для меня образцом. Я переняла все ее манеры.

Но иногда меня ставили на место. Однажды – а тогда было очень жарко – я повела ребенка на прогулку. Я остановилась, постучала и попросила стакан воды у открывшей дверь женщины. Она захлопнула передо мной дверь. Я вспомнила: «Не забывай. Ты не можешь просто остановиться у любой двери и попросить воды». Но в доме Хендерсонов я никогда не чувствовала никакой дискриминации.

Вас оставили и отец, и мать. Удивительно, что это не лишило вас иллюзий, не оставило горечи в душе.

– Я не могла этого допустить. Никогда не была таким человеком. Я создала свой мир. Искала то, чего мне хотелось, и когда находила, выстраивала себя по-иному. Когда я пошла в школу, я не смотрела на обездоленных, я смотрела на достойных людей – с манерами и образованием. Я вела себя достойно и тогда, когда жила с Айком. Я никогда не употребляла наркотики, не выпивала, никогда не опускалась до его уровня. Никто, даже сейчас, не может заставить меня опуститься до того, чего я не хочу. Я всегда живу с высоко поднятой головой. Я не могла одеваться, как дочери директора школы, но могла быть чистой и опрятной. Однажды, когда я расшалилась в школе, меня вызвал директор. Он сказал: «Ты меня удивляешь. Ты не такая, как все. Ты должна исправиться». Я не знала, что он имеет в виду, но почувствовала, что это комплимент. Я была счастлива, что он увидел некое отличие.

Вы были хорошей ученицей?

– Нет… Мне было неинтересно в школе. Уверена, что существовал какой-то психологический фактор по части моей домашней жизни. Не подозревая этого, я боялась и стеснялась, и именно поэтому мне не удавалось успевать в школе так, как мне хотелось бы. Но меня всегда поощряли, потому что у меня были хорошие манеры, я была личностью и старалась. Я выполняла домашние задания, хотя почти всегда неправильно. Я бралась за трудные предметы вроде французского языка – за все, что могло сделать меня лучше. Но все, что я делала, было подчинено здравому смыслу. (Смеется.) Я всегда волновалась, что меня не переведут в следующий класс, но чувствовала, что надо окончить школу, потому что это уважалось.

Это достойно восхищения, поскольку вы, должно быть, знали, что если вас исключат, то никто этим не обеспокоится.

– Кроме меня. Только я одна видела мои табели. Я знала разницу между девочками, которые получали «5» и «4», и мною. Это оскорбляло. Я получила как-то раз «5» по театру и физкультуре – это было чудесно! Я также окончила среднюю школу ради Хендерсонов. Думала перебраться в город. Уже нашла дом, но потом уехала в Сент-Луис и стала жить вместе с мамой.

Чем она тогда занималась?

– Она была поденщицей – уборщицей. Она приехала на похороны своей матери, и я решила уехать с ней. Мы с мамой не ладили, но я поехала, потому что так могла уехать с Юга.

Когда я приехала в Сент-Луис, то старалась держаться подальше от нашего дома, потому что мы то и дело ссорились. Я стала вспыльчивой. Кроме того, мама заботилась обо мне, а мне это не нравилось, потому что я привыкла сама о себе заботиться.

Ведь именно в Сент-Луисе, еще посещая среднюю школу, вы встретили Айка Тернера?

– Да. Мы с моей старшей сестрой Эллин стали посещать клубы. Она была барменшей, и одной из лучших. Моя сестра была настоящей красавицей. Я была тощая, длинноногая и совсем не привлекательная. Чтобы привлечь чернокожих, надо быть… выглядеть более сексуальной. У Эллин была большая грудь, черная-черная кожа и мои черты лица, но более мелкие. Она была стильная. Всегда носила туфли на «шпильках» и черные чулки со швом. У нее были мягкие волосы, а у меня волосы пышные и жесткие. Эллин была по-настоящему сексуальной.

Вы помните, когда впервые заметили Айка?

– Он показался мне ужасно уродливым. Вокруг него была такая реклама – ведь он работал с самой крутой группой. Когда я впервые увидела его, то, помнится, подумала, что таких тощих не видела никогда. Он был одет с иголочки, чистый и словно точеный – фигура, прическа. Его волосы были уложены. Мне не нравились уложенные волосы, поэтому и прическа его не нравилась. Но когда он выходил, его появление было потрясающим… хотя я понимала, что я всего лишь школьница, которая смотрит на мужчину. Я привыкла к мальчикам в джинсах и рубашках с короткими рукавами. Но если бы мальчики могли так играть. Все просто начинало ходить ходуном. Мне хотелось попасть туда и тааааак петь. На это ушел целый год.

Однажды[164] подошел ударник и укрепил передо мной микрофон, и я запела. Ну, когда Айк услышал меня, он бросился ко мне и сказал: «Боже, я не знал, что ты поешь!» Группа вернулась, а я продолжала петь, и все столпились вокруг посмотреть, кто поет. Все искренне радовались за меня, потому что знали, что я – младшая сестра Эллин и что мне хотелось петь. Я стала звездой. Айк пошел и купил мне все наряды. У меня были меха и кольца и (показывает на локти) перчатки досюда. Я водила «кадиллак» и продолжала учиться в школе. Я стала встречаться с одним парнем из группы по имени Рэймонд. Сначала мы не занимались никакими глупостями, я была сама невинность.

Но вы все же забеременели. Вам не пришло в голову сделать аборт?

– Я понятия не имела об абортах, и мне хотелось ребенка. Когда мама обо всем узнала, я ушла к Рэймонду. Мне было стыдно и страшно, потому что я думала, что мама не будет мне помогать. Но она помогала. Рэймонд сломал ногу, когда я все еще жила с ним, и ему пришлось уехать к своей семье, поэтому мама сказала, что я могу вернуться домой. И я хозяйничала в ее доме, на мне была уборка, стирка и готовка для всей семьи.

Как вы думали ухаживать за ребенком?

– Ну, я обратилась в городскую больницу для матерей-одиночек – она была бесплатная. Мама и сестра некоторое время поддерживали меня, поэтому первое время обо мне заботились. Но я не думала садиться им на шею; я рассчитывала получить работу, что и сделала – в больнице. Я нашла няню для ребенка, и правильно сделала. В то время я не была в шоу-бизнесе. Я думала посещать школу, чтобы стать практикующей няней, потому что клубная жизнь все еще была ненадежной. Потом от Айка ушла певица, и он спросил, не буду ли я петь.

Говоря профессиональным языком, где был поворотный пункт?

– Айк записывал демо, а я пела. Он не порывался продать мой голос, он пытался продать материал как продюсер. В звукозаписывающей компании спросили: «Почему бы не записать с девичьим голосом?» В итоге я официально стала профессиональным исполнителем. Мне было двадцать лет, а ребенку года два. Айк сказал: «Теперь придется придумать имя». С этого момента начались «Айк и Тина». Он хотел, чтобы это было его имя, потому что он всегда был продюсером, но люди только делали с ним записи и уходили.

Когда вы вступили в связь с Айком?

– Он порвал отношения с матерью своих двух детей, которых продолжала воспитывать я. Девушки у него не было. Один из музыкантов сказал, что Айк собирается прийти ко мне и заняться сексом. Я не могла запереть дверь; поэтому спала с Айком, думая, что он будет мне защитой. Дудки! (Смеется.) Это случилось, но я подумала: «Ладно, один разок». (Смеется.) Я правда не знала, что делать, потому что он меня даже не волновал, хотя (смеется) было хорошо. Физически мне было приятно, но я его не любила, и поэтому мне это не нравилось. Но я не знала, как поступить, потому что не хотела потерять работу. Я знала, что он мне не подходит. Он был мужчиной, который занимался серьезными делами – ходил в клубы и вел деловые разговоры. Я же продолжала ходить в кино и играть в баскетбол. У меня был ребенок, но я все еще ходила в компании школьных друзей.

Кем был Айк Тернер, которого вы знали?

– Он был сыном проповедника и белошвейки. Школа ему не нравилась, поэтому он был необразованным. Думаю, он даже не окончил начальной школы. У него был комплекс по части того, как он говорил. Многие его драки объясняются тем, что у него не было уверенности в манерах, и тем, что он не получил образования. Поэтому в Айке сидела злость. А наркотики ее усугубляли. Я всегда знала, что Айк талантлив и что он великий музыкант. Впрочем, он не был великим сочинителем песен, потому что все его песни были о боли или женщинах – такова была его жизненная дилемма. Я терпеть не могла его песни. Знала, что он пишет о других женщинах. Психологически можно постараться и заставить себя думать, что тебе нравится песня, когда ты ее поешь. Когда Айк чувствовал, что мое исполнение плохо, то ругал меня за то, что я не включаюсь в работу. Он говорил, что не может делать хитовых пластинок, потому что я не включаюсь в работу. Во всем была виновата я. В этом проявлялся весь его подавляемый гнев.

У Айка было много других женщин?

– Всегда, он никогда не прекращал с ними встречаться. Мне это не нравилось, но я была в ловушке. Мы записали хитовую песню[165], и я стала звездой, и он в меня просто вцепился, потому что боялся потерять. Успех и страх были неразделимы. Когда я наконец решилась сказать ему, что не хочу продолжать… именно тогда он схватил колодку для растягивания обуви.

И впервые поднял на вас руку?

– Да. Я сказала: «Я не могу ездить с тобой, не могу петь эти песни». И он сказал: «Ну, мы тебя рассчитаем», и я сказала: «Ладно». Это был обман. Мы начали ездить, и я связалась с ним.

Я на это не рассчитывала, потому что он сказал, что будет мне платить, а когда он не стал платить, я боялась заикнуться о деньгах, потому что жила с ним. Я связалась с ним, еще не зная, как поступить.

С этого и начались, конечно, шестнадцать лет вашего битья. Вы были избиваемой женой, которую держали в страхе.

– Я находилась в безвыходном положении, но дело зашло слишком далеко. Я была в ловушке, потому что действительно заботилась об Айке. Если бы я ушла от него, что бы он стал делать? Вернулся бы в Сент-Луис? Мне не хотелось, чтобы он опустился. Он так ужасно обращался со мной, а я продолжала чувствовать ответственность за него. Все это время я решала духовную проблему. И я боялась уйти. Я знала, что мне негде спрятаться, потому что он знал, где живут мои близкие. Моя мама вообще жила в доме Айка в Сент-Луисе. Моя сестра жила в квартире, фактически снимаемой Айком.

Трудно объяснить. Этот человек избивал меня – у меня всегда был синяк под глазом или еще где, а он повсюду встречался с женщинами и не давал мне денег, – и все же я не уходила. Мне было его жаль.

Айк не раз поступал с вами ужасно, но самое необъяснимое то, что он избивал вас, а потом занимался с вами сексом.

– Он действовал так, как если бы это было нормой в наших отношениях. Но то, что было настоящей пыткой, так это вешалки. Мне так неловко оттого, что люди знают, через что я прошла. Я не хотела уродливой жизни и сама загнала себя в нее. Я никогда не переставала молиться… это было моим орудием. Психологически я защищалась, вот почему я не употребляла наркотиков и не пила. Я должна была держать себя в руках, поэтому я все время, духовно, искала ответа.

А вы когда-нибудь действительно пытались его бросить?

– Да, несколько раз, но он всегда ловил меня. И это меня пугало. Я знала, что если меня поймают, то мне достанется вешалкой. Когда он впервые схватился за вешалку, я сбежала. Я заняла деньги у знакомых – они всегда мне помогали, потому что знали, что происходит, – и села на автобус. Я заснула, а когда проснулась, то увидела перед собой его лицо. «Выходи, твою мать», – сказал Айк. Он чертовски меня напугал. Айк доехал до места моего назначения раньше меня.

В то время у него была пушка. Он все время заставлял меня чувствовать, что в любой момент может приставить пистолет к моей голове. Во всяком случае, мы вернулись в отель и он продолжил развлекаться с пушкой. Он знал, что делает. Там лежала вешалка, и вдруг он схватил ее и начал размахивать ею. Я не могла поверить в происходящее. Он так с ней управлялся, что я подумала: он, наверно, наловчился с ней на ком-нибудь еще.

В конце концов все стало так плохо, что вы пытались покончить с собой, приняв сверхдозу валиума.

– Потому что не видела выхода. Приходится думать, шевелить мозгами, и когда я начала петь, именно тогда и начала шевелить мозгами. Начала думать: «Я не собираюсь убивать себя, это не для меня. Этот человек не понимает, что я ему помогаю, что я стараюсь быть хорошей и доброй». Именно тогда я обратилась за помощью к своей духовной стороне. И помощь я получила.

Когда вы ушли от него в июле 1976 года, вы ведь ушли без денег?

– У меня не было ничего. Я даже не знала, как заработать деньги. На меня работала одна девушка, которая раньше работала на Айка, – она знала, как заработать деньги. Я ничего об этом не знала. Айк не думал, что я смогу найти дом, а я знала. Он отправил детей и деньги на мой первый взнос за аренду, потому что думал, что я вернусь, когда деньги кончатся. Первую ночь мы спали на полу. Я взяла мебель напрокат. У меня было несколько талонов фирмы BlueChip, которые я получила на детей, на них я купила посуду. Потом сестра помогла мне с продуктами. Мы пользовались и талонами на продукты – да, талонами на продукты. Я участвовала в «Hollywood Squares»[166] и в нескольких других телевизионных шоу.

Когда вы в последний раз видели Айка?

– Я не видела его с момента развода. Это было в суде.

Где он теперь?

– Где-то в Калифорнии. Он продолжает слать телеграммы, требуя денег.

Каково ваше отношение к мужчинам сегодня? Ваш опыт с Айком вас не озлобил?

– Очень трудно сказать, что я думаю о парнях. Я не зациклена на мужчинах. И я жду, что наступит время, когда у меня сложатся прекрасные отношения, но я не настолько глупа, чтобы бросаться на каждого Тома, Дика и Гарри просто потому, что сейчас в моей жизни нет мужчины. Не все мужчины насильники. Не все мужчины дерутся. Все дело в том, чтобы найти свою половину.

У вас вид утонченной женщины. Вы считаете себя красавицей?

– Я ни с какой стороны не красавица. Вот эфиопские женщины, те красавицы: у них правильные черты лица, красивые носы и волосы. И скандинавские женщины красивые. Мне нравится, что они блондинки. Они как бы светятся, такие белые. Мне не нравятся крупные фигуры, но я знаю, как одеться. У меня красивые ноги, и я знаю, какие туфли надеть, чтобы мои ноги выглядели красиво. Я знаю, что делать, чтобы хорошо выглядеть, но я не красивая женщина. Я из той категории, у которых «все в порядке».

Вы понимаете, что многие мужчины, возможно, отвернулись бы или испугались бы той Тины Тернер, которая выступает на сцене, – такой сексуальной, зажигающей, одетой в кожу женщины в сетчатых чулках и мини-юбке.

– Это смешно, потому что все, что я делаю для моего выступления, на самом деле вполне практично. Я стала носить сетчатые чулки, потому что другие чулки ползут. Я не задумываюсь над тем, понравятся ли они парням. Я не чувствую, что одеваюсь для мужчин. Короткие платья работают для меня на сцене, потому что у меня непропорционально короткое туловище и потому что я много танцую и поэтому потею. Ноги у меня красивые, но вы видите их потому, что у меня короткое тело. Вовсе не потому, что я выставляю их напоказ, потому что создаю им рекламу. Я никогда не преподношу себя мужчинам. Всегда работаю для женщин, потому что если девушки на твоей стороне, то найдутся и парни. Черные женщины очень ревнивы. А мне не хотелось не нравиться им на сцене, поэтому много лет назад я стала работать на них. Я знала, что у меня сексуальный имидж, и не хотела, чтобы парни думали, что я выступаю для них, поэтому смотрела на женщин – так я меньше стеснялась. Любая женщина знает, что я развлекаюсь, а не пытаюсь завлечь парня. Я на сцене, чтобы выступать. Кожа появилась потому, что я искала материал, на котором не виден пот. Я на сцене обливаюсь потом, и если бы на мне были обычные джинсы, то это стало бы заметно. Грязь не видна на коже, и это удобно в поездках. Она не мнется и прочная. Когда я надевала кожу, то думала, что людям не придет в голову, что мне жарко или тесно в одежде.

Также вы никогда не увидите, что я чем-то недовольна на сцене – я улыбаюсь. Мои песни о жизни моих слушателей. Я пою о том, что связано с ними. А там есть и грубые люди. Мир не совершенен. Все это есть в моем исполнении; я с этим играю. Вот почему я предпочитаю играть, а не петь, потому что, когда ты играешь, тебе простительно исполнять разные роли. Когда ты играешь каждый вечер одну и ту же роль, то люди думают, что ты такая и есть. Они не думают, что ты играешь.

Это отпечаток того, чему я отдала себя в моей карьере. И я это приняла. Я больше не ненавижу себя. Я раньше ненавидела свою работу, ненавидела тот сексуальный имидж, ненавидела свой вид на сцене, ненавидела большую грубую фигуру. На сцене я все время играю. Как только я перестаю петь эти песни, я снова Тина.

Робин Уильямс

Интервьюер Билл Земе

25 февраля 1988 года

Узнаете этого парня? (Протягивает Уильямсу куклу Морка[167].)

– (Произносит с нотками радости в голосе от встречи с прошлым.) Ой, послушайте, с тех давних пор! Ну-ка, дайте проверить его нос – не застряло ли чего в ноздрях! (Осматривает куклу.) Это чтобы узнать, подлинная ли она. Поразительно. Кукла, говорившая дурным голосом, если потянуть за шнурок сзади, и тогда слышались неразборчивые фразы. Некоторые подавали в суд, потому что случалось, что куклы, которые продавались на Среднем Западе, изрекали: «Трахни себя в зад».

Странно, но ее туловище сделано в 1973 году, а голова – в 1979-м.

– Ох, жуть. Тогда туловище, очевидно, от какого-нибудь старого Солдата Джо или, может быть, от Кена или Барби. Да, вероятно, от Барби. «Мамочки, смотрите, у Морка сиськи!» Так странно снова ее видеть. Так же странно было видеть кукол в разобранном виде, когда шоу отменили. Видели бы вы, как они, обгоревшие, свисали из мусорного ящика. Так странно.

Не знаю, что я испытываю, глядя на него, – ностальгию или тошноту. Похоже, и то и другое. Но как здорово начать с этого интервью. «Я дал ему куклу Морка». Ладно. Давайте мы его пока уберем, хорошо?

Хорошо. Как вы думаете, Морк осложнил ваш путь в Голливуде?

– Едва ли. Нельзя же сказать, что нечто, разогнавшее тебя с нуля до сотни, осложняет твое продвижение. Конечно, это не послужило помехой и в экономическом отношении. Независимо от того, что происходило в телепередачах, у меня всегда был иной имидж – комика из ночного клуба. Если бы я сыграл только Морка и никого больше, это было бы опасно для карьеры, но я всегда держал в кармане фигу, делал что-то другое, кроме Морка. Благодарю Бога за кабельное телевидение. Без него, по-моему, комики умерли бы.

Вы когда-нибудь ощущали дискомфорт перейдя от ТВ к кинематографу?

– У меня была странная привычка выбирать проекты, совершенно противоположные мне, иногда противопоказанные. Сейчас мне говорят о фильме «Доброе утро, Вьетнам»: «Этот фильм до мелочей твой, и в нем ты сыграл лучше всего. Так зачем же было тянуть восемь лет?» Ну, я занимался и другим. Мне хотелось сделать нечто отличное от того, что я делал на телевидении, – не только в «Морк и Минди», но и на кабельном. В общем, я говорил: «Я буду играть. Вот увидите, как я могу играть».

Реальный Адриан Кронауэр не был таким сорвиголовой на радио, каким вы его изобразили в фильме «Доброе утро, Вьетнам».

– Нет, он был очень правильным парнем, похожим на судью Борка[168]. В реальной жизни он не совершал ничего скандального. Он стал свидетелем бомбежки Сайгона и собирался сделать об этом репортаж – его предложение отклонили, но он сказал: «О’кей». Он не хотел выступать против системы, потому что за это можно попасть под трибунал. Так что да, мы допустили некую вольность в сценарии.

Но он крутил по радио рок-н-ролл, входил в образ, транслируя стандартные армейские сообщения, и приветствие «Дооооооброе утро, Вьетнам!» действительно было его фирменным знаком. Он говорит, что, когда солдаты в полевых условиях слышали его коронные слова, они отвечали ему по радио: «Иди ты наааа… Кронауэр!»

Я слышал, вы сымпровизировали несколько персонажей по радио, которых мы так и не увидели в фильме. Помните каких-нибудь?

– В фильм не вошло много материала, потому что шутки требуют много постановочного времени и могут оказаться слишком сырыми. Я пытался пошутить по поводу мин-ловушек и сказал (в духе черного солдатского юмора): «Ну, если это мышеловка, то входите в нее строем». Служба Радио ВС США обычно передавала номера, выигравшие в «Бинго», поэтому я попробовал так: «Наши счастливые номера „Бинго“ – 14, 12 и 35. Если вы спали с одной из этих девчонок, немедленно обратитесь к врачу!»

Как вы думаете, Боб Хоуп[169] одобрил ваше вторжение на его территорию? Кажется, он оказал вам холодный прием на телешоу Джона Карсона несколько недель назад.

– (Произносит, изображая Хоупа.) «Да, какой востоооооорг!» Не знаю. Разумеется, я «прошелся» по нему в фильме: «Боб Хоуп не играет в полицейских фильмах. Бобу нужно место, где можно развернуться». По-моему, Хоуп знал об этом, потому что в какой-то момент наклонился ко мне и сказал: «Знаешь, я был во Вьетнаме в 1965 году, но никто не видел – власти не хотели собирать всех знаменитостей в одном месте». Как-то раз он говорил о Персидском заливе, и я сказал: «Если хочешь, я поеду». Он ответил: «Да, ладно». Иначе говоря: «Скорее у меня вырастет третье яйцо, чем ты туда попадешь».

Вы впервые в жизни посещаете психотерапевта. В вашем окружении говорят, что вы психически здоровее, чем всегда.

– (Ухмыляется.) Да, они купились.

Трудно ли было обрести внутреннее спокойствие?

– Ох, внутреннего спокойствия нет. Не думаю, что есть такой человек, который сказал бы: «Теперь я в согласии с самим собой». Это значило бы, что ты отдал концы, согласны? Ты уже вне своего тела. Я чувствую себя гораздо спокойнее. И психотерапия немного помогает… То есть она очень помогает. Заставляет тебя все заново передумать – свою жизнь, отношение к людям, насколько ты можешь справиться с желанием, чтобы все было «как у тебя», пока от тебя еще хоть что-то остается. Заставляет осознать пределы своих возможностей – «на что я способен и неспособен».

Похоже, что Робин Уильямс стал взрослым.

– (Шутливо.) Да, верно. (Произносит, изображая фрейдистского психоаналитика.) «Но вы все еще много говорите о вашем слюнявчике, правда?» Это был трудный год: смерть отца, развод с женой, жизненные, деловые, личные вопросы. Мне даже советуют разослать буддистские благодарственные открытки, поскольку буддисты считают, что все, что осложняет вам жизнь, заставляет вас собраться.

Вы обращались к отцу: Мистер Роскошь – он был на редкость элегантным мужчиной, обладающим властью руководителем автомобильной компании. В конце его жизни вы увидели его иным?

– За последние годы мне довелось увидеть его с другой стороны. Я понял, что на деле он не такой уж смелый, что у него есть более темная сторона, созданная оборотной стороной работы. Он был намного старше меня; он умер, когда ему был восемьдесят один год. Еще четыре года назад я соблюдал дистанцию из уважения к нему. Потом мы сблизились. Такое чудесное ощущение, когда отец перестает быть для тебя божеством, а становится просто человеком, когда он нисходит с пьедестала, и ты понимаешь, что он – человек с присущими ему слабостями. И ты воспринимаешь его как живого человека, а не как манекена.

Вы были рядом с отцом, когда он умер?

– Я был здесь, в Сан-Франциско, а он умер дома, в Тибуроне[170]. Так что я был рядом. Он перенес операцию и прошел курс химиотерапии. Странно. Каждый думает о своем отце как о ком-то непобедимом, а под конец видит такое маленькое, тщедушное создание, почти одни кости. И тебе приходится проститься с ним как с таким хрупким существом.

По крайней мере, он был дома и умер очень тихо, во сне. Мама думала, что он все еще спит. Она спустилась и все пыталась его растормошить. Тем утром она мне позвонила и сказала (произносит спокойно и без эмоций): «Робин, твой отец умер». Она была, наверное, в шоковом состоянии, но в ее голосе была нотка радости, наверно, потому, что он умер без мучений.

Правда, что вы развеяли его прах?

– (Сдавленный смех.) Да, это было удивительно. Печальное и в то же время расслабляющее и замечательное дело в том смысле, что оно объединило меня с моими двумя сводными братьями. Оно как бы сплотило нас как семью, мы стали ближе, чем раньше. Мы всегда жили врозь.

В тот день мы собрались прямо на берегу моря перед родительским домом. Занятно было. Настал момент, и я высыпал пепел, и он уплыл в туман, а над нами летели чайки. Поистине момент просветления. Потом я заглянул в урну и сказал брату: «Тодд, осталось еще немного пепла. Что делать?» Он сказал: «Это папа – он не хочет уходить!» Я подумал: «Да, ты прав, он еще держится». Он был удивительный человек, которому хватало смелости не сковывать своих сыновей в их действиях, он буквально говорил: «Я вижу, вы что-то задумали, – ну так делайте».

Чему научило вас отцовство?

– Тому, что почти все твои действия отзовутся на ребенке. И я на учился не озабочиваться тем, будет ли он любить меня, – по крайней мере, пока между нами достаточно прочная связь. Научился не пытаться навязывать любовь. Это невозможно. Все, что можно сделать, – это попытаться создать для него достаточно надежный и стабильный мир, в котором он будет счастлив. Мне хочется защищать его и укрывать от посторонних глаз. Хочется, чтобы у него была своя жизнь.

Вам не кажется, что вы играете для него?

– Да, и когда-нибудь он это полюбит. Я показал ему номер – надел на кулак нагрудник и стал Матерью Терезой. Изобразил ее пьяной и заставил пить воду, которую пролил себе на руку. Ему это понравилось. Трудности возникают, когда вам надо отлучиться и оставить его на время играть одного. Дети – это наркотик. Я всегда говорил, что кокаин ничто по сравнению с ними: вы превращаетесь в параноика, не спите и дурно пахнете. Дети все время разные. Это такое драгоценное время. Некоторые строки в «Гарпе»[171] так точны. Я и вообразить не мог, что буду буквально сидеть и смотреть на спящего ребенка. Но это так. Никогда не думал, что так может быть на самом деле.

Вы уже давно не употребляете наркотики?

– Пять лет. За полгода до рождения Заха окончательно завязал.

Вы помните ваше последнее появление на обложке журнала Rolling Stone, в 1982 году?

– Ведь это была главная предпосылка, чтобы я завязал с наркотиками?

Заголовок гласил: «Робин Уильямс завязал». Скажите честно, это действительно конец главы о злоупотреблениях в вашей жизни?

– Пути назад нет. Я понял, что не стал бы никому объяснять, почему я употреблял кокаин. Кокаин превращал меня в параноика. Если бы я давал это интервью на кокаине, то все время смотрел бы в окно и думал, что кто-то лезет на пятнадцатый этаж, чтобы арестовать меня или вышибить дверь. Тогда я не смог бы беседовать. Возможно, кое-кто и принимает кокаин для улучшения обмена веществ, но я буквально засыпаю. На меня он действует как депрессант, как бы отгораживая меня от людей и от мира, которого я боюсь.

Думаю, подниматься вверх было несколько туговато.

– Мне было двадцать шесть лет, и вдруг – бац – все эти деньги и журнальные обложки. Все это наплывает на тебя среди наркотиков, женщин и всего прочего, и тебя это все поглощает. С этим, пожалуй, даже сам Ганди не справился бы. (Говорит, изображая Ганди, нанюхавшегося кокаина.) «Одну „дорожку“, пожааалста. Еще немножко, и я спасу мир – к черту Индию!»

Рассказывая о вашей женитьбе пять лет назад, Валерия сказала: «Если бы я говорила: „Не преступай этой черты“, думаю, он пошел бы еще дальше». Оглядываясь назад, скажите – она была слишком терпима и все вам прощала?

– Может быть. Не думаю, что я зашел бы далеко. Мне кажется, я уже ждал того, чтобы кто-нибудь сказал: «Хватит». В конце концов, мне пришлось выработать свою линию. Любой, кто в конце концов дает себе под зад и хочет завязать, вырабатывает собственную линию. Потому что понимаешь, что стоишь на краю.

Крах вашего брака стал для вас большим разочарованием?

– Это не разочарование. Вот почему психотерапия помогает. Это заставляет вас взглянуть на свою жизнь и понять, что функционирует, а что нет. Не стоит биться головой о стену, если что-то не получается. Вот почему лучше расстаться, чем каждый день обзывать друг друга ослами. В конечном счете все идет наперекосяк. Мы изменились, и все эти уходы и возвращения со словами: «Погоди, мне нужна помощь» – просто ужасно мучительны.

Вам не кажется, что с вами нелегко жить, даже когда вы освободились от наркотической зависимости?

– О боже, да. Я неважнецкий. Синдром «люби меня» в сочетании с синдромом «черт бы тебя побрал». Вроде того анекдота о женщине, которая подходит к комику после представления и говорит: «Боже, как мне нравится то, что вы делаете. Мне хочется выбить из вас мозги!» А комик спрашивает: «Вы смотрели первое или второе представление?» Одну руку протягиваешь, а другую убираешь.

Вы не могли раньше пройти лечение, чтобы избежать многих неприятностей? Вы боялись этого?

– Немного. Моя мама, последовательница учения «Христианская наука», следует тому принципу, что себя всегда можно излечить. Поэтому я сказал: «Ну, я приведу себя в порядок». Но кое-что невозможно привести в порядок. Но вылечить себя можно. Я справился с наркотиками один – никогда не лежал в клинике.

Возможно, вы единственная знаменитость, которая справилась с наркотической зависимостью без услуг клиники Бетти Форд. В чем ваш секрет?

– Из алкоголизма я выходил постепенно. Я кончил пить точно так же, как и начал. Вы постепенно переходите от виски к смешанным напиткам, затем к вину, к вину с соком и, наконец, к шампанскому. С кокаином такого плавного перехода не получается. Требуется несколько месяцев. Кто-то сказал, что становится ясно, что вы завязали с кокаином, когда перестаете о нем говорить. Значит, его больше нет. Как бы оторваться от земли и посмотреть на Питтсбург с высоты птичьего полета. К тебе подходят люди с дергающимися челюстями, а ты думаешь: «Гм, и я был таким». Вдруг понимаешь, что, если бы при дневном свете увидел людей, с которыми общался ночью, они бы до смерти тебя напугали. Иные жуки выглядят лучше.

Как вы думаете, сколько денег вы потратили на ваше увлечение наркотиками?

– Самое странное по части наркотической зависимости то, что мне не часто приходилось выкладывать деньги. Когда ты знаменит, то почти все дарят тебе кокаин. Это дает им некую власть над тобой; по крайней мере, ты оказываешься их должником в социальном плане. И это также старинная хитрость совершенной рекламы. Они могут заявить: «Я накачал Робина Уильямса». «Да? Дай-ка и я куплю один грамм». Чем больше ты увлекаешься, тем больше суеты вокруг. Тебя обводят вокруг пальца. Я пошел к одному врачу и спросил: «Есть ли у меня проблема с кокаином?» Он спросил: «А сколько вы употребляете?» Я ответил: «Два грамма в день». Он сказал: «Нет, никаких проблем». Я сказал: «О’кей».

Несколько лет назад вы закончили ваше кабельное шоу миниатюрой об Альберте Эйнштейне. Вы процитировали его: «Мое ощущение Бога – это мое ощущение чуда во Вселенной». Что значат для вас эти слова?

– Вы не можете не видеть этого, когда оказываетесь перед стихией. Например, вы занимаетесь сёрфингом на Мауи, и вдруг на вас движется волна высотой десять футов. Вы начинаете ощущать свою смертность. Или когда вы видите нечто невероятно прекрасное. Я понял это, наблюдая за развитием Захарии. Вот существо, вы и не вы, которое постепенно растет и формирует собственные мнения.

Это коренится и в чувстве ужаса от того, что совершается в мире. Климат планеты меняется так невероятно быстро, вызывая небывало сильные снежные бури и засухи. Теперь появилась огромная дыра в озоновом слое. Еще Шекспир сказал, что наша планета создана из такого тонкого, уязвимого вещества. Это как выигрыш один из миллиарда. А мы его продолбали.

Эйнштейн – ваш идол, да?

– Да. Добрый старый Эл. (Хихикает.) Представьте, что Эл воскрес. (Говорит, изображая Эйнштейна.) «Итак, все относительно. Значит ли это, что я могу заниматься любовью с моей мамой? Нет, извините, шутка! Мне пора… Я вернулся, чтобы сделать бомбу. Нагасаки! Кто там? Я пошутил! Эй, мне пора!» Ну, правда, востооооорг?

Леонард Бернстайн

Интервьюер Джонатан Котт

29 ноября 1990 года

Как-то раз вы сказали: «Я фанатически люблю музыку. Я не могу прожить ни одного дня, не слушая музыки, не играя ее, не изучая ее или не думая о ней». Когда началась эта одержимость?

– В 1928 году, в тот день, когда моя тетя Клара, переезжая на новую квартиру, оставила нашей семье диван – а мне было тогда десять лет – вместе со стареньким пианино. Как я помню, у пианино имелась «мандолиновая» педаль: нажав на среднюю педаль, можно было придать звуку инструмента оттенок, напоминающий звучание мандолины. И я просто положил руки на клавиатуру и прикипел к ней… на всю жизнь.

Знаете, это словно влюбиться: одно прикосновение – и все. С тех пор и по сей день моя жизнь принадлежит музыке.

Сначала я стал заниматься самостоятельно и изобрел собственную систему гармонии. Но потом я заявил, что хочу учиться музыке, и стал брать уроки игры на фортепьяно, по доллару за урок. Меня учила одна из дочерей нашего соседа, некая мисс Карп. Фрида Карп. Я ее обожал, я ее безумно любил. Она научила меня играть пьесы для начинающих пианистов. И все шло гладко до тех пор, пока я не начал играть – вероятно, очень плохо – сочинения, которые она играть не могла. Мисс Карп были не под силу мои баллады Шопена, и вот она сказала моему отцу, что меня следует отправить в консерваторию в Новую Англию. А там меня учила некая мисс Сьюзан Уильямс, бравшая три доллара за час. И тогда отец начал страдать: «Хочешь стать клезмером?» Для него клезмер[172] был немногим лучше нищего.

Понимаете, до тех пор ни мой отец[173], ни я и не представляли, что существует настоящий «мир музыки». Помню, как он повел меня, четырнадцатилетнего подростка, на концерт Boston Pops[174], благотворительный концерт для нашей синагоги, и на этом концерте я влюбился в «Болеро» Равеля. А по прошествии нескольких месяцев мы ходили на сольный концерт Сергея Рахманинова. Оба концерта состоялись в Симфоническом зале. И отец был удивлен не меньше меня, что тысячи людей слушали, как один человек играет на рояле!

Но он все равно отказывался выдавать три доллара на мои уроки. Один доллар за урок и четверть суммы на содержание в неделю – вот все, что он отпускал мне на музыку. Поэтому я стал играть в небольшом джаз-оркестре, и мы играли… на свадьбах и митцвахах! (Смеется.) Клезмеры!

И я приходил ночью домой с разбитыми в кровь пальцами и, возможно, с двумя баксами, которые уходили на мои уроки музыки.

Ну, моя новая учительница, мисс Уильямс, мало помогла – у нее была своеобразная система, основанная на том, что суставов не должно быть заметно. Можете себе представить подобное исполнение «Венгерской рапсодии» Листа? Поэтому я нашел другого учителя… за десять долларов в час… и поэтому мне пришлось играть еще больше джаза, а также я начал давать уроки игры на фортепьяно соседским детям.

Тем временем после обычной школы я ходил в еврейскую школу; и храм, который мы посещали[175], также познакомил меня с живой музыкой. Там были орган, сладкоголосый певчий и хор под руководством фантастического человека, профессора Соломона Браславского из Вены, который сочинял литургические композиции, такие величественные и напоминавшие оратории – под большим влиянием «Илии» Мендельсона, «Missa Solemnis» Бетховена и даже Малера. И я плакал, слушая этот хор, певца и грохочущий орган, – все это оказало на меня большое влияние. Спустя много лет я понял, что «клич банды» – то, как Джеты подавали сигнал друг другу – в «Вестсайдской истории», – был ужасно похож на звук шофара[176], который я слышал в храме на Рош Ха-Шана.

Мюзикл «Вестсайдская история» – ваше самое известное произведение, одно из лучших музыкально-драматических сочинений столетия. Когда вы его сочинили, у вас было ощущение, что оно станет настолько популярным?

– Ничуть. Вообще, нам все говорили, что такой мюзикл невозможен – с точки зрения исполнения вокальных партий.

К тому же кто бы захотел смотреть спектакль, где в первом же действии занавес закрывает два лежащих на полу мертвых тела? «Это не бродвейская музыкальная комедия».

И потом возникла действительно сложная проблема с кастингом, потому что персонажи должны были не только петь, но и танцевать и вести себя так, как ведут себя подростки. В конце концов, отдельные участники спектакля были подростками, но некоторым исполнился двадцать один год, кому-то было тридцать лет, но выглядели они на шестнадцать. Одни были прекрасными певцами, но не умели хорошо танцевать, другие – наоборот. А если умели и то и другое, то не обладали актерским мастерством.

Так или иначе, спектакль получился. И даже спас компанию Columbia Records от финансового краха – хотя изначально она не желала ни инвестировать, ни записывать его. Для поп-музыки это было плохое время. Стиль бибоп практически исчерпал себя, и в основном остались елейные баллады, исполняемые певцами вроде Джонни Матиса.

Ваши «Молодежные концерты», телевизионные программы, книги, лекции и беседы перед концертами более сорока лет служили музыкальному воспитанию людей. Вы сами как-то раз назвали профессию учителя, вероятно, «самой благородной… самой бескорыстной… самой почетной» профессией в мире. И однажды вы упомянули «тот квазираввинский инстинкт», вашу склонность к тому, чтобы «преподавать и толковать». Говорят, что в традиционном иудейском обществе, когда ребенку исполняется шесть или семь лет, раввин впервые приводит его в класс и дает ему чистую грифельную доску, на которой медом выведены буквы еврейского алфавита. Слизывая с доски каждую букву, ребенок запоминает ее, и таким образом занятия для него сладки и желанны.

– У меня нет доказательств, но в глубине души я уверен, что все люди родятся с любовью к учебе. Все без исключения. Каждый ребенок изучает свои пальчики на ручках и ножках; а открытие ребенком своего голоса – это один из самых необычайных жизненных моментов. Мне думается, что у истоков каждого языка существовали, должно быть, какие-то протослоги – например, ма (или его вариации), которые почти во всех языках означали «мать»: mater, madre, mutter, mat, Ima, shima, mama. Представьте, вот младенец лежит в колыбели, гулькая и мурлыкая себе ммм… и вдруг ему захотелось есть. Он открывает рот, чтобы прильнуть к соску, и у него вырывается ммаа-аа!.. и так этот слог начинает ассоциироваться с грудью и с удовольствием, которое ребенок получает при кормлении. Madre и mar[177] по-испански созвучны, а во французском языке mere и mer почти омонимы. Амниотическое море – то место, где вы проводите ваши первые девять месяцев, – это огромный океан, в котором не надо ни дышать, ни вообще что-либо делать. Все существует только для вас. Даже после травмы рождения – непреходящей травмы – все равно остается радость, с какой дети впервые учатся произносить ма!

Но вот наступает день, когда ребенок говорит «Ма!», а соска нет. Так может случиться на пятый день или на пятый месяц жизни ребенка, но в любом случае это для него невероятный шок. Я знаю немало взрослых людей, которые прыгали – буквально прыгали – в объятия женщин-психотерапевтов и плакали в надежде, что их пригреют на груди.

Кстати, МА-лер?

– (Смеется.) Почему бы и нет? Знаете, Малер четыре раза записывался к Зигмунду Фрейду и трижды не являлся, потому что очень боялся узнать, почему он, Малер, импотент. К Фрейду отправила композитора его жена Альма – она, между прочим, в разное время встречалась с (Вальтером) Гропиусом, (Оскаром) Кокошкой, (Францем)

Верфелем и Бруно Вальтером. Малер был на двадцать лет старше своей жены, а она была самой красивой девушкой в Вене – богата, образованна, соблазнительна.

А вы с ней когда-нибудь встречались?

– Разумеется. Много лет назад она, остановившись в нью-йоркском отеле Pierre, пригласила меня на чай – чай оказался водкой, – а потом предложила пойти и посмотреть на какие-то «автографы» ее мужа-композитора в спальне. Я провел полчаса в гостиной и одну-две минуты в спальне. Она напоминала чудесную венскую оперетту.

Тем не менее Малер не уделял ей достойного внимания; он ночи напролет трудился над Шестой симфонией в маленькой лесной хижине, а она изнывала в постели. Малер ужасно виноват во всем этом – когда он подходит к теме Альмы в скерцо Шестой симфонии, то поля партитуры испещрены такими пометками: «Альмши, Альмши, прошу, не питай ненависти ко мне, я танцую с дьяволом». (Напевает тему Альмы.)

В конце концов Малер встретился с Фрейдом в Утрехтском университете, и они просидели пару часов на скамье. И впоследствии Фрейд написал одному из своих учеников примерно следующее: «Я проанализировал музыканта Малера… (Два часа анализировал, заметьте! Фрейд был таким же ненормальным, как и его пациент.) И как вам известно, мать Малера звали Мария, в имена всех его сестер входило имя Мария, а его жену зовут Альма Мария Шиндлер».

«Я только что поцеловал мамочку по имени Мария!»

– Именно. Фрейд считал, что Малер был влюблен в образ Мадонны и мучился дилеммой любовника-католика – мать в сравнении с проституткой. Вы чтите первую и трахаете последнюю. Так или иначе, Фрейд считал, что Малер погряз в этой проблеме… Но вернемся к моему мнению, что все дети родятся со стремлением учиться. Родовая травма, травмы отлучения от груди и многие другие – чуть не забыл об открытии своего пола! – вызывают вспышки раздражения (ужасные три года, опасные четыре года и пугающие пять лет). Моя родная внучка, по словам ее мамы (это моя дочь Джэйми – первый плод моих чресел), в два с половиной года сделала потрясающее признание. До тех пор все крутилось вокруг нее – она была богиней и королевой, – а теперь ожидали появления еще одного ребенка: входи, Эван! И она стала раздражительной! Джэйми гладила, ласкала и успокаивала ее, пока та наконец не призналась: «Знаешь что, мамочка? Я не хочу нового ребенка». И уже то, что она высказала это, вероятно, избавит ее на добрых десять лет от больничной койки! Потому что всякий раз, когда ребенок учится новому приему манипуляции своими родителями – «Буду визжать, не буду обращать внимания, не буду отвечать, когда со мной разговаривают», – он становится более циничным и скрытным. А каждая манипуляция и каждая травма умаляет любовь к учению, с которой родится ребенок.

Более того, каждый, кто вырастает – это не касается людей моего поколения, – полагая возможность внезапного разрушения планеты само собой разумеющейся, будет все более тяготеть к сию минутному удовольствию. Отлучили от груди – значит, он будет включать телевизор, принимать «кислоту», нюхать кокаин, сидеть на игле. «Давай двигай, так, чувак!» И не важно, что ты превращаешься в импотента. Ты оглушаешь себя наркотиками, а потом отключаешься в постели… и просыпаешься, циничный и неудовлетворенный, с чувством вины и стыда, терзаемый маниакальными страхами и тревогой… причем одно подпитывает другое.

Далее. Если тебе случилось родиться у черной матери-одиночки в старой части города – нищим, бесправным, да еще со всеми шоками и травмами, унаследованными человеком, – то к школьному возрасту, если только ты не ребенок какого-нибудь хасида или сикха, которого учат лизать намазанные медом буквы (там, где существует письменная традиция), ты уже упорно сопротивляешься учению. И чем больше бедности и алчности в духе Рейгана/Буша окружает тебя, тем больше влечет улица – сиюминутное удовольствие от приколов, телевидения, фастфуда.

Все серьезное по самой своей природе не бывает «сиюминутным» – невозможно «отмахать» Сикстинскую капеллу за один час. А у кого есть время прослушать симфонию Малера, боже мой?

Во введении к своей книге «Бесконечное разнообразие музыки»[178] вы писали: «В этот момент, когда я это пишу, да простит меня Господь, мне доставляет гораздо большее удовольствие следить за музыкальными поисками Саймона и Гарфанкела или группы The Association, исполняющей „Along Comes Mary“[179], чем за тем, что создается ныне целой когортой „авангардистских“ композиторов. <…> Похоже, только поп-музыка остается той сферой, где еще можно встретить готовность жить, радость открытия, веяние свежего воздуха». Что вы думаете сегодня о рок-музыке?

– У, фью! Я почти полностью в ней разочаровался. В 60-е и 70-е годы было много чудесных музыкантов, которые мне нравились. И для меня The Beatles были лучшими сочинителями песен со времени Гершвина. Впрочем, недавно я присутствовал на одной вечеринке, где было много двадцатилетних ребят, и практически ни один из них не знает таких песен, как «Can’t Buy Me Love», «She’s Leaving Home», «She Said, She Said», и многих других из десяти прочих шедевров The Beatles. Что это? И если я слышу еще один металлический скрежет или еще одно жуткое подражание Джеймсу Брауну, я готов завизжать.

Несколько лет назад я посетил Испанию, и мне запомнились многолюдные хороводы на площади одной каталонской деревни; люди, взявшись за руки, танцевали сардану под звуки своеобразного оркестра кобла – танцы на двадцать семь долей, настолько сложные, что я не смог их выучить. Я говорю о природном танце и музыкальных способностях! Эти люди просто танцевали. Как те пьяные греческие матросы, которые заходят в таверну и начинают отплясывать на пять или семь долей… а оркестр не знает, как такое сыграть. Это удивительная музыка – гораздо более волнующая, чем то, что предлагает нынешний мир рока.

Хочу спросить вас о вашем отказе принять награду за достижения в области искусства от президента Буша и посетить обед, данный Джоном Фронмайером, председателем агентства National Endowment for the Arts, в ответ на решение последнего оставить спонсирование агентством выставки о СПИДе – вследствие блокирования некоторыми конгрессменами правительственного финансирования якобы «непристойного» и откровенно политического искусства.

– Последний раз я посетил Белый дом во время президентства Джимми Картера, когда меня награждали, между прочим, вместе с Агнессой де Милль, Джеймсом Кэгни, Линн Фонтэнн и Леонтиной Прайс – целый букет. Я люблю Белый дом больше, чем любой другой дом в мире – в конце концов, я музыкант и гражданин моей страны, – но с 1980 года я не был там, потому что там такие неразборчивые хозяева и смотрители. Что касается сенатора Джесси Хелмса и инспирированных им ограничений федеральных субсидий, самое худшее – это устранение политики как темы художественных произведений. А значит, тогда придется забыть о Гойе, «Гернике» Пикассо, о романе «Прощай, оружие!» Хемингуэя. Забыть обо всем. А что касается «непристойности», придется закрыть почти весь Метрополитен-музей – ведь там Марс, прелюбодействующий с Венерой, коллекция картин Рубенса с его большими, мясистыми женщинами с влажными бедрами и обнаженными эфебами, Гермес с вздыбленным фаллосом! И представьте себе маленького Джесси Хелмса, который обегает Сенат, как будто это мальчишечья уборная в средней школе, и показывает грязные картины другим сенаторам, – это настолько неприлично, что я никогда не смогу его простить.

С Рональдом Рейганом мы прожили восемь милых, пассивных, спокойных лет. Как я спорил с моей мамой! «Не смей произносить ни слова против нашего президента!» – говорила она мне. Сейчас ей девяносто один год, – дай ей Бог здоровья! – и она еще в здравом уме и шутит. Ей не нравится, когда родовое имя топчут в грязи; и когда она увидела, что мое имя каждый день появляется в газете в связи с моим отказом посетить званый обед, устроенный Бушем в Белом доме по случаю церемонии награждения (или обед Фронмайера), она позвонила мне и сказала: «Ты на первой полосе The New York Times». И я сказал: «Мама, ты кое-что упустила: я был и на первой полосе Washington Post». И она вскричала: «Ну, это же ужасно!» Поэтому я сообщил ей, что некоторые из моих консервативных друзей со Среднего Запада прислали мне поздравления… а ведь они голосовали за Рейгана!

Сейчас у нас черный губернатор в Вирджинии, правый губернатор в Нью-Джерси и Динкинс в Нью-Йорке. Ужас! В прошлом я встречался с Гельмутом Шмидтом и Франсуа Миттераном; я пессимистически говорил о легкомыслии, беспечности и необдуманных поступках рейганов всего мира. Но, мне кажется, все идет по кругу – взгляните на то, что происходит во всем мире, от Центральной Европы и Южной Африки до Гаити. И я жду не дождусь поражения Джесси Хелмса в ближайшем будущем. Люди вроде Уильяма Бакли-младшего, Уильяма Сафайра и Джорджа Уилла, то есть консерваторы, думают, что я какой-то «либеральный» дурень. В основе своей либерал – это прогрессивный человек, который хочет видеть перемены в мире, а не соблюдать вечный статус-кво. Поэтому да, я – либерал, но либерал, который верит в людей, а не в какую-то «ситуацию». И никогда прежде я не ощущал в себе большей силы и убежденности.

То, что вы называете «либеральным», Том Вулф однажды назвал «радикальным шиком» в его скандальной статье о вечеринке, которую вы устроили в 1970 году, чтобы собрать деньги для «черных пантер»[180].

– Все совсем не так! На самом деле моя жена организовала встречу в нашей квартире в Нью-Йорке для Американского союза гражданских свобод (ACLU) в связи с защитой тринадцати «черных пантер», в то время заключенных в Tombs[181], без права на должный процесс. На нашем приеме были только одна «черная пантера» и беременные жены двух «черных пантер»; и Фелисия организовала прием, чтобы собрать деньги для защитного фонда ACLU и позволить нашим приглашенным друзьям задать вопросы. Моя жена потребовала, чтобы пресса не освещала это событие; и Шарлотта Кертис, в то время редактор женской страницы в The New York Times, приехала (сама по себе, как мы думали) в сопровождении молодого друга в белом костюме. Оказалось, это был Том Вулф. Так что же мне делать? Спорить с легендами бесполезно. К счастью, легенды со временем умирают. И может быть, мне удастся похоронить и эту легенду.

Спайк Ли

Интервьюер Дэвид Брескин

11 июля 1991 года

Что касается вашего имиджа, люди считают вас пробивным. Ну, известно, что всем приходится пробиваться и делать это творчески…

Страницы: «« 4567891011 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Легенды и мифы Древней Греции» в изложении знаменитого исследователя античности Н.А. Куна уже давно...
В книге профессора Росса В. Грина, специалиста по клинической психологии и психиатрии медицинской шк...
Пак Соньо – преданная жена и любящая мать четверых детей. Всю жизнь она посвятила семье. Как умела, ...
«Гарики» – четверостишия о жизни и о людях, придуманные однажды поэтом, писателем и просто интересны...
«Это сочинение явилось первой в мире серьезной, хотя и вполне общепонятной книгой, рассматривающей п...
В 2018 году исполнилось 65 лет первой сформированной в Трудовой воинской части (ракетно-технической ...