Яблоко от яблони Злобин Алексей

Герман в кресле, перед ним вентилятор – ему жарко. Кармалита на стуле в теплой безрукавке – она мерзнет. Евгений Прицкер в углу. Когда Герман говорит «Женя», мы переглядываемся, прикидывая, кого он имеет в виду. По-прежнему оговаривается, называя меня отцовым именем. Еще Юра – режиссер, Илья – ассистент, а Коля Астахов у пульта.

За нами в аппаратной – трое, а дальше в предбаннике кто-нибудь из администрации и Ольга Багирова, ассистент по актерам.

Работа строится следующим образом: смотрим малюсенький кусочек сцены с черновой фонограммой – она считается наиболее точной, потом прослушиваем пять-шесть дублей озвучания.

– Ну? – спрашивает Герман.

И мы по очереди называем номера дублей, показавшихся лучшими: Илья, Света, Коля, Женя (это я либо Прицкер), Юра и…

– А ты что скажешь, Маленькая?

Маленькая – это помощник монтажера, ей оказано особое доверие за непредвзятость суждения и художественно неискалеченный слух.

– Маленькая, что-то ты грустная сегодня, томная какая-то, у тебя появился любовник или наоборот?

– Лёша, что ты все к ней пристаешь?

– Молчи, Светлана, тебя она вообще крысой называет за глаза, правда, Маленькая?

– Врете вы все, Алексей Юрьевич!

– Ну вот, я же говорил. Знаешь, мы тебе пояс верности наденем, и если жених появится, пусть сварку достает или автоген. Так какие тебе дубли пришлись?

– Четвертый и шестой.

– А тебе, Женя?

Мы с Прицкером хором отвечаем, совпадая во мнениях.

Потом Герман называет свой дубль, и снова слушаем черновую фонограмму. Потом – все отобранное, пока не останется два дубля, из которых слепят один, пришив к нему плевок из первого, хрюканье из четвертого, мычанье из шестого. И тогда уже слушаем смонтированный вариант. Николай бежит это склеивать, а мы курим наверху у входа. Герман остается один, отдыхает и ждет.

Спускаюсь, Алексей Юрьевич смотрит на меня, отворачивается:

– Этот дубль плохой, весь актерский, он пыжится, играет все вокруг на ложной физике, а в адрес партнера неконкретен, не надо бы все наружу, нужно припрятывать. У Луспекаева в одном спектакле был медальон и в нем акое-то изображение женское, толком никто не знал, а он время от времени откроет его и смотрит – это так притягивало, какая-то тайна. Я Пашу любил, и он меня. Он даже в моих ботинках похоронен.

И вдруг спросил меня, как умер отец:

– Лёша, а как Женька умер?

Я рассказал.

Все возвращаются с перекура, Николай готов показывать смонтированный дубль.

Герман крестится, чего прежде не бывало, кроме тех случаев, когда выдавал что-нибудь невероятное, например:

– Вот те крест, у Ролки Быкова на ногах были когти, и он босиком по полу все стучал ими и пугал Светку. Потом, уже много после «Проверки на дорогах», он сказал: «Знаешь, почему я у тебя так хорошо сыграл, Лёша? Потому, что прежде я всегда играл начерно, а у тебя сыграл начисто». И я ответил ему: «Не думаю, Ролка, что ты у меня хорошо сыграл…» – а сам перед ним благоговел, он единственный в моей жизни, кого я считал и до сих пор считаю гением.

Я сижу и потихоньку строчу в записную книжку. Как ругался Герман десять лет назад, что я ничего не записываю: «Не понимаю, как можно режиссеру без записной книжки обходиться?!» А я обходился, просто запоминал все, было ярко, внятно и интересно – запоминал. Теперь он, наверное, украдкой радуется, а знал бы, что я пишу то, что к делу вовсе отношения не имеет!

Он продолжает, я записываю:

– Здесь, ребята, прежде кафе было. Как-то захожу, а в очередь за киселем несколько Лениных стоят, тогда на студии картин пять про Ленина снимали. Тут заходят Эрмлер и Козинцев, и все эти Ленины впали в образ, тянут руки к киселю, будто с броневика апрельские тезисы читают. Рядом проходит разоблаченный Сталин. И ассистентка к режиссеру подбегает: «Товарищ режиссер, скажите, а Сталина куда писать – в массовку или в эпизоды?» – «В роли, дура!» – «Почему в роли, это даже не артист?» – «Пиши в роли, мало ли что!» Симонов рассказывал, что на ХIХ съезде, когда Сталин шел на трибуну, с него свалились штаны. И девять генералов бросились их подтягивать. А Сталин сказал: «Все, товарищи, после такого казуса пора уходить с поста». Так зал на колени встал – умоляли остаться. Мало кто из них потом выжил. У меня вот тоже штаны сваливаются, и пиджак висит как на чучеле, я стал каким-то гибридом Аполлона и индюка.

– Алексей Юрьевич, мы работать сегодня будем?

– Да, слушаем дальше.

Переходим к следующему «колечку» – маленькому отрывку сцены: Дон Рэба кладет перед Руматой кости Руматы Эсторского, сверху бросает череп. Герман вздыхает:

– Да, думал ли он, что потащат в кино, будут дурачиться. Может, это череп Вавилова, правда, тогда была бы дырочка в затылке, впрочем, нет, Вавилов умер голодной смертью, вполне может быть и Вавилов.

Знаете, как-то приехал в Волосово, деревню какую-то, а там бегают черноглазые и кудрявые мальчики и девочки – евреи, что ли, думаю; оказалось – итальянцы. Был приказ немцев и итальянцев в плен не брать, а они сдавались целыми ротами. Немцев, понятное дело, в расход, а итальянцев просто прогоняли, и все. Это был ноябрь, они ходили и спрашивали: «Когда кончится эта зима?» Половина Волосовского района кудряво-черноглазая, только все в говне и самогоном пахнут. А я думал, еврейские дети. Тот майор, что на танке во главе колонны в Освенцим въехал, тут же бросился Жукову звонить. Представляете, какой-то майоришка – Жукову, так его ужаснуло увиденное – горы детских трупов. Там перед освобождением не могли достать «Циклон-Б» для газовых камер и детей живьем в печи бросали. Местные рассказывали, какой крик стоял трое суток подряд. Светка, сними очки, на Геринга похожа. Давайте дальше смотреть.

После «еще колечка» объявляется перерыв, иду в буфет, встречаю Дмитрия Поднозова, худрука театра «Особняк», – он зарабатывает беспрерывными съемками – театру на зарплату. И уже отзвучал у Германа:

– Кого озвучивал, Митя?

– Этого, длинноволосого, который кашляет все время.

– Рипата?

– Да, его.

Странно, подумал я, неужели замечательный ижевский писатель Валерий Болтышев, который так хорошо сыграл, сам не смог озвучить? Я спросил Митю.

– Не смог, он год назад застрелился. У себя на кухне, из ружья.

Сколько же рамок будет в титрах этой картины… И сам Герман, кажется, непрерывно об этом думает. Вот занервничал – никак не лепилась одна важная реплика – и закричал на ассистентку. Потом извинился, подробно и искренне, все объяснив страхом, что не получается. Какая же в нем накоплена мощь тревоги… Не случайно спросил об отце.

Я накануне поехал на Северное кладбище. Ливанул дождь, пришлось ехать на частнике прямо к могиле. Водитель ждал, я только и успел сказать: «Знаешь, папа, я снова пошел к Герману работать». И уехал. А когда возвращались, дождь перестал, брызнуло солнце и повисла радуга. Живите, живите, не бойтесь – еще полно работы, и в страхе жить нельзя. Об этом ведь ваше кино, Алексей Юрьевич, правда?

В конце перерыва стоим во дворе на солнышке, вдалеке слышится стук палки – идет:

– Встретил Сокурова – еще более загадочный. К нам при Горбачеве пришел Масленников и велел всем смотреть картины Сокурова. А мне что их смотреть, если у меня в монтажной Саша прятал «Одинокий голос человека», приходил с леечкой пленку опрыскивать, чтоб не сохла. Но вот при Горбачеве пришло его время. Потом он про Ельцина фильм снял, очень подружился, ходил в гости. Пришел Путин, теперь он лично Сашу продюсирует. И все это без тени конформизма. А начинал в составе партбюро «Ленфильма» и секретарем комсомола во ВГИКе. Но взгляды самые прогрессивные, первый снял кино по Платонову. Горбачев, кстати, был человек совестливый. Он меня всякий раз забывал. Вдруг встретит и вспомнит – и сразу Госпремию дает от неловкости.

А знаете, как Михаил Светлов орден получил? Его во время войны какой-то полковник вызывает: «Вы, говорят, поэт? Напишите что-нибудь вроде песни „Каховка“ – очень ее люблю». А Светлов ему: «Это, товарищ полковник, я и написал» – «Не может быть! Вот майор что скажет?» Майор подтвердил – действительно, «Каховка» – песня Светлова. И тогда полковник у себя с груди орден снял и Светлову на грудь повесил.

Юра Цурило сейчас в Венеции призы получает, а его ведь бабушка воспитывала. Отец – цыганенок маленький, как он такого здорового Юрку заделал? За всю жизнь один раз появился. Пришел цыган с огромным тюком – перина. Развернул, а там полно курей со свернутыми башками – накрал по соседним деревням. Вот и все алименты, только его и видели. Ну что, Николай, смонтировал блевотину?

– Смонтировал, Алексей Юрьевич.

– Пошли в зал.

Рассаживаемся в тон-ателье, нет Кармалиты:

– А где Светлана?

Запыхавшись, входит Светлана Игоревна:

– Простите, ребята, немного задержалась.

– Ну что, Светочка, что еще мы будем делать, чтобы не работать, – улыбается Герман.

Она впилась в него нежным взглядом, помедлила и парировала:

– Тебе бы заурядности…

– Заурядности у тебя уже были.

Потом запел:

– Пятнадцать человек на сундук мертвеца… А знаете, что когда вожди на парадах толпой выходили на мавзолей, то все думали – это про них песня.

Алексей Юрьевич оглядывает присутствующих:

– Да, ребята, подросли вы, ведь еще детьми сюда пришли: Прицкер с ранцем, Малышка со скакалкой, Илья на трехколесном велосипеде, Злобин мотался туда-сюда, а начинал еще в ясельном возрасте, на помочах ходил с погремушкой, и даже Светка, такая юная, такая… повзрослели, да. Ну, давайте дальше слушать – еще колечко.

«Обида-невозможно» – глава, которой не должно быть

Утро было резким, ссорились с мамой:

– Невозможно работать в сверхмедленном темпе, мама! У каждого процесса своя скорость, иначе все заглохнет. Он не хочет заканчивать картину. Итог жизни – вот ошибка. Нельзя, бросая краску на холст или врубаясь в мрамор, думать, что это последнее, что это главное, что это на века, – срабатывает зажим ответственности. Эта скрупулезность отделки в конце концов нас всех задушит!

– Лёша, прекрати нести бред! Позвали помочь – помогай!

– Невозможно! Мы вслушиваемся в каждую реплику десятки раз, но зритель этого делать не станет, и многое ему будет попросту непонятно. Или Герман все разрушит, и каждый волей-неволей сочинит свое кино. Но где взять творческого зрителя в таком объеме? Это утопия!

– Лёша, ты не учитываешь его годы и самочувствие.

– У него бессонница, не действуют никакие снотворные. Оно и понятно – тревога работы. Но если это не приносит счастья, то это катастрофа, крах самой идеи. И все эти байки бесконечные – заговаривание страха, страха, страха!

И тогда мама сказала:

– Единственный в твоей жизни человек, кто действительно позаботился о тебе, – это Лёша Герман. И не важно, по каким причинам, из каких соображений.

Я собрался, оделся, ушел.

Иду по нашему проспекту Испытателей, на душе тоска. Вдруг из колокольчиков громкоговорителей объявление:

– Дорогие горожане, сегодня 8 сентября – годовщина начала блокады Ленинграда. В память об этом событии из всех радиоточек будут звучать метроном и сирены воздушной тревоги.

Дали сирену.

Охренели совсем – это что? Может быть, еще и бомбежку мемориальную устроить?

А как мама все это услышит, она же – блокадный ребенок!

И я побежал обратно домой, потому что не надо нам ссориться, да к тому же в такой день.

Я бы лучше устроил 8 сентября в Ленинграде в память блокады – День семьи. Потому что ничья семья тогда не уцелела. «Осталась одна Таня».

Предпоследняя встреча

7 апреля 2012 года.

Для представления в издательство я попросил Германа написать отзыв о книге отца. Алексей Юрьевич приехал на пару дней в Москву. Мы созвонились:

– Лёша, записывай…

– Секундочку, Алексей Юрьевич; да – пишу.

– Я имел честь в 1960 году закончить режиссерский факультет ЛГИТМиКа, Ленинградского театрального института. Должен сказать, что курс Александра Музиля был группой на редкость достойных людей. Среди моих соучеников был и Евгений Злобин.

У курса был один минус, он был угрюмоват – совместные вечера зачастую сводились к выяснениям, кто будет, кто не будет режиссером, у кого получится, у кого нет. Одна фигура ни у кого не вызывала сомнения. Все должно было получиться у блестящего и всегда веселого Жени Злобина. Мне он казался наиболее способным из нас.

Да, может, так оно и было.

Кроме того, его всегда хорошее настроение вообще помогало всем существовать так, как мы существовали. Женя весь был направлен в счастье, успех, и ему очень шли бы аплодисменты. Он был добр и остроумен.

Капустник, который мы сделали у меня на квартире с пародиями на Сталина, Берию и прочих, появись поблизости стукач, привел бы нас всех к беде. За аналогичный капустник во ВГИКе многие поплатились. Капустник делал Женя и – пронесло.

После института мы все разошлись; режиссура – дело индивидуальное.

Я потерял Женю из виду.

Иногда встречались. И все у него было хорошо.

А потом он умер.

И я так и не понимаю, почему из Жени не вышел гейзер.

Очень жаль.

– Я полагаю, Алексей Юрьевич, – точка?

– Я полагаю, да. Можно добавить: «Очень-очень жаль».

На следующий день я поехал к Герману за подписью. Открыла Кармалита, Герман отдыхал где-то в глубинах их московского жилья:

– Лёша, прости, не могу выйти – плохо себя чувствую.

Светлана Игоревна понесла ему бумагу.

Выше подписи одно слово было зачеркнуто и исправлено.

Зачеркнуто «гейзер», исправлено на «лидер» – оказывается, я ослышался. Хотя думаю, что при всей неточности и сомнительности «гейзер» лучше, потому что не лидерство, как мне кажется, предел творческой личности и даже режиссера.

Книга отца «Хлеб удержания» вышла в декабре 2012 года. Она собиралась пятнадцать лет. На клапане стояло предисловие с подписью «Алексей Герман, режиссер». Прочесть книгу Алексей Юрьевич не успел.

У Юрия Норштейна в мастерской днюют и ночуют его сотрудники: оператор, ассистенты, друзья и собеседники. Как-то Юрий Борисович взволнованный входит в кухню, где все чай пьют:

– Мне только что звонил Герман, он сказал, что такое счастье!

Все внемлют.

– Гениальная формулировка: «Юрка, для меня счастье – это когда все дома и все спят!» Потрясающе, в этом – весь Герман!

Юрия Борисовича перефразировали:

– Счастье – это когда все дома, а Норштейн спит.

Три письма в мэрию, за которые, говорят, Герману дали Премию имени Сергея Довлатова. Мэром тогда был Собчак, отношения дружеские, и Алексей Юрьевич обращался запросто:

– Анатолий Собчак! В нашем подъезде пасутся наркоманы. Повсюду разбросаны иглы, кровавые ватки, шприцы и малосимпатичные молодые люди – прошу принять меры.

Через неделю второе письмо:

– Анатолий Собчак! Большое спасибо за принятые меры, наркоманы исчезли, действительно – невозможно колоться в темноте. Однако и подниматься по абсолютно темной лестнице, когда не работает лифт, крайне неудобно.

И третье письмо:

– Анатолий Собчак! Очень хорошо, что в нашем подъезде снова светло. Но настоятельно прошу прислать человека с лестницей – уборщице не справиться – кто-то насрал на потолок. С уважением…

Далее следовала основная часть письма: двенадцать строк регалий и званий великого режиссера, сына знаменитого писателя, и подпись – Алексей Герман.

Сегодня я бы заменил слово «подъезд» словом «кинематограф» или – шире – «культура».

«Спасите от серости, включите свет и уберите дерьмо!» Только, к сожалению, я не знаю, кому такое письмо адресовать. А с Германом уже не посоветуешься.

Жаль.

Очень-очень жаль.

Полез в словарь смотреть значение фамилии Герман: «Истинный, близкий, родной, единоутробный». Выходит, Алексей Юрьевич ошибался? Не думаю – просто, сказав «Человек Божий», определил свое значение. Имеет право. Еще интересно, Герман: измененное имя древнегерманского происхождения, образованное сложением heri – «войско» и mann – «человек».

И это тоже так.

13.11.13

…Наклонись, я шепну тебе на ухо что-то, я благодарен за все…

Бродский

Последние секунды спектакля «Посвящается Я…». Когда пронзительная труба Тимофея Докшицера растворилась в шуме моря, хлынула овация, мы вышли на поклоны. И вдруг из зала запела другая труба – живая, тот же мотив Шуберта, что звучит в финале нашего «Бродского», – играл один из зрителей, замечательный питерский трубач Анатолий Сахаров.

Все притихли, на глазах у многих навернулись слезы, у меня тоже – почему?

Еще вчера ближе к ночи я взвыл от досады: «Боже, ну зачем я здесь? У Германа премьера в Риме, в Москве – юбилей Тимофеевского, а мы сидим тут, как сироты бездомные, и ждем, когда маэстро-режиссер закончит раздавать своим артистам замечания после спектакля – о мука мученическая!» В ту минуту я живо вспомнил Александра Николаевича Сокурова, который сидел на скале в Приозерске и, мерно раскачиваясь, бормотал: «Почему я не Герман, почему я не Герман, почему?..», а двое унылых рабочих под палящим солнцем медленно расчищали гектар замшелых карельских камней с нелепой целью превратить их в Баварские Альпы.

И впрямь душила досада. Нас пригласили в Питер играть сложнейший спектакль по Бродскому, из-за каких-то нестыковок пришлось выйти в ночь на установку света, и вот уже полтора часа мы сидим за дверью, потому что режиссер не нашел другого места для раздачи замечаний артистам, – паноптикум! Мы закончили в шесть утра, чтобы вновь прийти днем на технический прогон. А Бродский – моноспектакль, сложный, полифоничный, и актрисе Ирине Евдокимовой еще предстояло час с небольшим непонятно на каком ресурсе его играть. Администрация даже бумажку на дверь не повесила, что у них идет наш спектакль. За полчаса до начала мы мучительно бегали по коридорам в поисках гримерки, не нашли, пришлось ютиться в реквизиторской среди кучи хлама на грязной лавке. Зачем все это? До нас никому не было дела. Весь день в башке крутилась фраза: «Не ведают, что творят». Я прежде думал, что это обвинение, мол: злые граждане Иерусалима не понимают, как плохо себя ведут, пригвоздив к кресту ни в чем не повинного человека. Но речь все же шла не об этом – не обвинение было содержанием Его вопля: «Прости их…» Они попросту не знали, скажу словами Ахматовой, «что ныне лежит на весах и что совершается ныне», – и судить их бесполезно, да и незачем, в конце концов, слепота – это болезнь, сердечная недостаточность – тем более.

И вот когда запела труба, все стихли и у многих в зале на глаза навернулись слезы, я понял, зачем все это:

– Дорогие зрители! Мы с вами находимся на улице Некрасова, на высоте примерно тринадцати метров над уровнем моря, Балтийского – в Петербурге очень просто определить высоту над уровнем моря. На малой сцене Театра кукол мы играли вам спектакль, который два года назад впервые сыграли в кукольном театре «Леле» в Литве, – это бывший театр Вильнюсского гетто, он работал в годы войны и геноцида. В Вильнюсе есть мемориальная доска, посвященная Бродскому, – он там часто бывал. Премьеру я предварил строками из «Литовского ноктюрна», посвященного Томасу Венцлове:

  • Здравствуй, Томас. То – мой
  • призрак, бросивший тело в гостинице где-то
  • за морями, гребя
  • против северных туч, поспешает домой,
  • вырываясь из Нового Света,
  • и тревожит тебя.

И вот сегодня мы снова на сцене кукольного театра, в родном городе Иосифа Александровича, в моем родном городе, в странной точке, равноудаленной от улицы Пестеля, где родился наш автор, от дома-музея Ахматовой, где теперь в постоянной экспозиции американский кабинет Бродского. Туда время от времени захаживает рыжий кот. Ахматова как-то сравнила Бродского с рыжим котом, сам поэт шутил, что если существует реинкарнация, то он непременно превратится в кота. Когда его хоронили в Италии, во время траурной церемонии на кладбище внезапно появился рыжий кот.

Сегодня в Италии на Римском кинофестивале состоялась премьера фильма Алексея Германа. Ее долго ждали, последние десять лет меня часто спрашивали: «Когда же, когда?» – в этом году особенно часто. Я имел некоторое отношение к этой картине, потому и спрашивали, и, конечно, я хотел быть на премьере.

Но да простит меня Алексей Юрьевич, дата премьеры совпала с другим важным событием: сегодня в Москве празднуют восьмидесятилетний юбилей замечательного поэта Александра Тимофеевского – это мой близкий друг, говорю с гордостью. Однажды он пришел к нам на спектакль по Бродскому, посмотрел и сказал, что помолодел на сорок лет. Это заявление сделало нас фактически ровесниками, которые с нежной дружеской иронией говорят друг другу «Вы». И день рождения его, а тем более юбилей – невероятно радостное событие, потому что Александр Павлович, помимо больших и настоящих вещей, когда-то написал песенку крокодила Гены «Пусть бегут неуклюже пешеходы по лужам», без которой с тех пор ни один день рождения в стране не обходится. В этой песенке и про кино написано, про то, что волшебники по праздникам показывают его бесплатно.

В Риме меня, наверное, тоже ждал бы бесплатный билет.

Но я сказал Герману: «Простите, Алексей Юрьевич, к вам на премьеру я не попадаю». А потом и Александру Павловичу пришлось сказать «простите», потому что именно в этот день нам предложили здесь сыграть Бродского.

Тимофеевский в детстве жил неподалеку от Бродского, они, вероятно, не раз встречались на перекрестке Пестеля и Литейного. И с Германом, возможно, тоже – он жил у Марсова поля, а потом учился в институте на Моховой – все близко.

И вот сейчас, когда Толя Сахаров так прекрасно сыграл на трубе, я понял, зачем мы здесь собрались: давайте подарим наши аплодисменты Александру Павловичу, у которого сегодня «только раз в году», и Алексею Юрьевичу Герману, у которого сегодня премьера, долгожданная – в центре мира, в Риме, – наконец-то!

Аплодисментов я не слышал, только руки, руки, прекрасные лица и благодарные глаза вставших зрителей. В ушах звенели, отдавая легкой грустью, финальные строки «Римских элегий» Бродского:

  • …Я был в Риме. Был залит светом. Так,
  • как только может мечтать обломок!
  • На сетчатке моей – золотой пятак.
  • Хватит на всю длину потемок.

Простите, Алексей Юрьевич, – всё стихи, стихи.

После новогоднего концерта Ирины Евдокимовой

Работа над спектаклем «Как жаль»

Сходство близких – Петр Фоменко и Кирилл Черноземов

Рисунок К. Черноземова

Трагический капустник «Журден-Журден»

Семейное счастие. Записки бастарда

Когда его выносили из театра, площадь затопило овацией – такая странная традиция, эти прощальные рукоплескания – горели ладони. А позади оставался пустой дом с надписью «Мастерская Петра Фоменко», из-за которой торчали зеркальные монстры строящихся билдингов «Москва-Сити», – «Я человек эпохи Москвошвея, смотрите, как на мне топорщится пиджак…»

И я понял, что театра больше нет.

И не будет.

Но что он – был.

Так, наверное, звучит любая настоящая встреча, когда ничего не предвещающая, неразличимо текущая жизнь вдруг обретает содержание, будоражит, становится счастьем. И ты испытываешь обжигающий восторг присутствия, которым всё проникнуто, и одновременно – пронзительное чувство ускользания: огонь не удержишь в ладонях, и свет от него преходящ.

В театр меня влюбил отец. Я несколько раз рвался в артисты – не прорвался. Надел отцовский пиджак и поступил на режиссуру. Но все было так не похоже, так не по-отцовски. Я провел в досадной оторопи первые годы обучения – полно, этого ли я хотел? И когда вопрос уже набух ответом – да нет, не этого, разве этим стоит жить, – пришла встреча, и вопросы исчезли, выпрямились в сплошное восклицание: этим, только этим, чем же еще!

Имя этой встречи – Фома.

Оставшееся время памяти…

Автоответчик

Не открывайте телефонных книг – в прошлое дозвониться невозможно. И остаются только сухие слезы воспоминаний.

Петр Фоменко

Старый Новый год, милениум. В «Мастерской» новоселье. Петр Наумович представляет гостям труппу, на банкете поет хулиганские песни.

Утром один сидит в своем кабинете-библиотеке. Захожу попрощаться перед отъездом.

– Ну что, весело было?

– Весело.

– Подрался кто?

Я – уклончиво:

– Да вроде нет, все было прилично…

– Зря, значит, пили. Ну, давай, что ли, по рюмке – легкой дороги!

Через три года 13 января я встретил Иру.

Ирина Адольфовна Евдокимова на капустнике в «Мастерской» пела Шуберта.

– Ирина, простите, Адольфовна, – вздыхает Петр Наумович, – какое у вас уникальное ренессансное лицо – образ с полотен Кранаха. И от голоса вашего все возрождается в душе!

Ночью снежно-пушистой иду через стеклянный мост у Киевского вокзала, размышляю:

«А может, зажить на два города, стать как звонок – междугородним, у меня ведь всегда так. Между воспитанными детьми – гопник, а в уличных кодлах – интеллигент, между филологами режиссер, среди театралов – литератор, мечусь между кино и театром, теперь самое время – между Москвой и Питером. И слушать этот голос ангельский, что пел на празднике». Как-то в детстве я катался на плоту. Во дворе большая лужа была. Встал одной ногой на плот, а другой задумался. Плот двинулся – и я застрял, ноги врастяжку – ни туда ни сюда. И так во всем у меня.

Ночь, староновогодняя Москва, огромный мост над заледеневшей рекой. На дощатом полу дымится окурок – и никого. Лежит дымящий между берегов знак невидимого присутствия.

Ирина, простите, Адольфовна, доброй вам ночи.

Потом Фоменко сказал:

– Пусть ваши шашни с Москвой начнутся с нее! А я у вас буду посажёный… не отец даже, а дед. Да – посажёный дед!

Но есть еще Черная речка

– Алё, алё, Алёша! Я в Питере, недели на две. Но завтра уезжаю в санаторий. Повидаемся? Мы с Игорем Ивановым и Олей Антоновой встречаемся на Мойке, 12. Приезжай.

Как старомодно и прекрасно встречаться на Мойке. Особенно когда в перспективе Черная речка, правда, не та, дуэльная, до которой пять остановок на метро, а кардиологический пансионат под Петербургом. В Питере июль, цветут липы. Персональная экскурсия по квартире Пушкина, подробно, с цитатами, Фоменко хитро шепчет:

– Все экскурсоводки, влюбленные в А. С., тайно уверены во взаимности.

Снимаются веревочные ограждения, можно подойти к книжным полкам, взять трубку с длинным чубуком, исподволь глянуть в зеркало – не отразится ли кто в камер-юнкерском мундире.

Потом пешком на Марсово, отдых на скамье под отцветшей сиренью, донимает жара:

– Петруша, поедем к нам, я холодный борщ приготовила, – приглашает Ольга Антонова.

– Да, и замечательная чача есть, сосед-грузин гонит из абрикосов, – поддакивает муж Ольги Александровны Игорь Иванов, художник, с ним Фоменко работал в Театре Комедии.

– Знаешь, Оля, – бормочет Петр Наумович, – у нас с тобой столько всего было, прости, Игорь, и как хорошо, прости, Оля, что ничего, в общем-то, не было.

– Жалеешь, что ли, Петя?

– Тонкий вопрос. Скорее, удивляюсь.

Ловим машину. В первую встречу мы ехали в белых «Жигулях» по Москве. Сейчас по Питеру – тоже в белых.

Петр Наумович поглядывает по сторонам.

– А здесь был «Догмар» – публичный дом. Еще долго оставался козырек с надписью «Догмар». На Смоленском, где кладбище иноверцев, лежал камень с надписью «Догмар», в нем ниша была, и ночью всегда столб света в ней, даже если месяца не было и пасмурно. Загадка, до сих пор понять не могу, как это. А на кладбище меня водила Ольга, художница, жена Вадима Жука. Она умерла уже. Да, много было друзей…

Выехали на Невский:

– А вот и Театр Комедии – десять лет жизни. На фасаде балкон большой, выходили демонстрации смотреть… Покататься бы еще.

Над кухонным столом старая икона «Всех скорбящих». Слева Фоменко, справа Игорь Иванов – обсуждают предстоящую постановку Островского «Леса» в Comdie Franaise.

– А вот и борщ, кладите лед, добавляйте сметану, горчицу, соль-перец.

Давние друзья, не сговариваясь, берут солонки, горчицу, перец и бодро колдуют над моей тарелкой.

– Петя, уксусу не перелей!

– Игорь, добавь сметаны!

– Оля, дай еще лед!

– Перцу, кажется маловато!

– Спасибо, Петр Наумович, спасибо, Игорь Алексеевич, а можно я этот шедевр теперь отправлю на Сотбис или в Бахрушинку?

– Лучше выпьем, давай!

Игорь Алексеевич наливает в граненые фужеры чачу, дружный залп. И прежде чем закусить, Фоменко поворачивается ко мне: седина развевается под струей вентилятора, под расстегнутой рубахой тонкий шрам во всю грудную клетку. Он бьет себя в грудь:

– Мы молоды, бля! Молоды!

И, тут же налив, выпивает повторно.

– А знаете, какая самая лучшая закуска? Яблочко моченое. Мне один алкаш рассказывал, как под моченое яблочко пить. Наливаешь до краев граненый стакан и – махом его, махом, как бы душа твоя не противилась. А потом берешь яблочко моченое, ломаешь руками и достаешь из сердцевины семечко, остальное выбрасываешь. И это семечко, пока душу твою на части разносит, ты пытаешься непослушными уже руками расколупать, чтобы самую сердцевинку его – на зубок, и вчувствоваться, вкус его поймать. Это я скажу… такая сосредоточенность, такая воля, чтобы водка тебя враз не срубила. А дальше уже ничего не страшно. С водкой, как с бабой, она бунтует, прет из тебя, если уже выше бровей залил, а ты не тушуйся, не дрейфь, командуй: «Назад, бля! Назад!» И как осядет, утихомирится, погладь пузо, похвали тихонько: «Прижила-а-ась, голубушка, прижилась…» Я потом спросил этого алкаша, седого, но полного порывов: «Мужик, а почему ты пьешь»? И его как хлестнуло этим вопросом. Зрачки застряли, не зная, куда смотреть – внутрь или наружу, – столбняк. Он буркнул тихо-тихо: «А хрен его знает» – и долго еще смотрел на меня беспомощный, думал – может, я ответ знаю.

– А помнишь, Петя, банкет в Тбилиси?

– Да, я тогда премьеру выпустил в Театре Грибоедова, и пошли мы уже ночью в гостиницу «Иверия». Семнадцать этажей, внизу Кура течет, на крыше ресторан, где всегда до утра гуляли. И вот мы приходим, а нам не рады: официанты нога за ногу заплетаются, кухня закрыта. Мы приуныли, но тут появился человек: «Вай, я знаю тебя, дорогой, ты режиссер, хороший спектакль поставил! Сейчас все организуем, угощаю!» И тут же скатерть стелют, лобио, сациви, пхали, хачапури, боржом и чача, откуда ни возьмись еще народ пришел – и все за стол сели. Человек этот поднимает тост: «За тебя, дорогой, за нашего гостя! Мы все тебя знаем, любим, так что здоровья тебе и твоим близким, дорогой… как тебя зовут, прости?» – «Петя». – «За тебя, Петя, вай!» Все встали, шумно выпили, человек продолжил: «Второй тост я хочу поднять за Грузию, за наш гостеприимный народ, за наши традиции и нашу дружбу!» Все встали, шумно выпили, сели. «А теперь мы выпьем… – он сделал паузу и обвел всех значительным взглядом, – мы выпьем за… – и он еще раз посмотрел на всех, – за отца нашего, великого человека, гения… за Иосифа Сталина. И если кто-нибудь не выпьет со мной, то я… – он отбежал от стола и вскочил на парапет, – я брошусь с этой крыши в Куру!» Грузины тут же встали и подняли стаканы. А я замер и желваки ходуном – ну как пить за этого мерзавца? Сижу, соплю, а все на меня смотрят. Я не выдержал и человеку этому внятно и резко говорю: «Прыгай! Не буду за Сталина пить!» Вай-вай-вай – зашелестели грузины. И тогда этот тип спрыгнул с парапета: «Не хочешь за Сталина, ну и хер с ним! Тогда – за Петра Первого!»

– Мальчики, кому еще борща? – Ольга Александровна разливает по тарелкам добавку.

Страницы: «« ... 1314151617181920 »»

Читать бесплатно другие книги:

Для Соломеи Сабуровой – дочери корельского воеводы – новость о том, что Государь всея Руси пожелал ж...
Имя Д.С. Лихачева, филолога, культуролога, искусствоведа, академика, исследователя древнерусской лит...
Книга Ронды Берн «Тайна» (The Secret) и одноименный фильм известны многим. Но не все знают, что Зако...
Автобиографическая повесть как байкер Барковъ стал большевиком-революционером. Репетитор Барковъ на ...
Стихи для самых маленьких. Помогут весело и с пользой провести время. Стихотворения легко читаются и...
«Легенды и мифы Древней Греции» в изложении знаменитого исследователя античности Н.А. Куна уже давно...