Другая королева Грегори Филиппа
– Что ж, вы привели его к смерти, – говорю я. – Я бы такого не сделала. Даже на вашем месте.
– Вы не знаете, каково быть королевой, – просто отвечает она. – Я королева. Я не такая, как другие женщины. Я должна быть свободна.
– Вы обрекли себя на пожизненное заточение, – предсказываю я. – А его на смерть. Я бы на вашем месте этого делать не стала, будь я королевой или кем угодно.
– Они ничего не докажут, – говорит она. – И даже если подделают свидетельства или получат ложные показания слуг, он все-таки кузен королевы. Он королевской крови. Она не приговорит своего родственника к смерти. Особа королевской крови священна.
– А что ей еще делать? – спрашиваю я раздраженно. – Вам хорошо говорить, чего она не может сделать; но какой у нее выбор? Какой выбор он ей оставил? Он не перестал плести заговоры, и это после изъявления покорности и прощения, а если не отказаться от заговоров, дав слово, что ей делать, кроме как покончить с этим? Она не может всю оставшуюся жизнь ждать, когда до нее доберется ваш убийца.
– Она не может его убить: он ее кузен и он королевской крови. И она никогда не сможет убить меня, – заявляет она. – Она не может убить сестру-королеву. А я никогда не подошлю убийцу. Так что она не сможет с этим покончить.
– Вы стали друг для друга ночным кошмаром, – говорю я. – И словно ни одна из вас не может проснуться.
Мы какое-то время сидим в молчании. Я тружусь над гобеленом с изображением дома в Чатсуорте, аккуратным, как чертеж строителя. И думаю о том, что это все, что останется мне от Чатсуорта, когда мне придется продать свою гордость и радость по бросовой цене. Все, что останется от лет моего счастья – вот этот гобелен с домом, который я любила.
– Я не получала вестей от своего посла уже несколько недель, – тихо говорит мне королева. – От Джона Лесли, епископа Росского. Он арестован? Вы не знаете?
– Он участвовал в заговоре? – спрашиваю я.
– Нет, – устало произносит она. – Нет. Я не знаю ни о каком заговоре. И он, конечно же, в нем не участвовал. Даже если он получил от кого-то письмо или с кем-то встречался, его нельзя арестовать, он ведь посол. У него есть права, даже в королевстве вроде этого, где шпионы делают заявления, а простолюдины принимают законы.
– Тогда ему нечего бояться, – недобро говорю я. – И вам тоже. И герцогу Норфолку. Ему ничто не грозит, если вам верить, как и вам, и вашему послу: вы все неприкосновенны или по святости тела, или по чистоте совести. И если это так, то отчего вы так бледны, Ваше Величество, и почему мой муж с вами больше не катается по утрам? Почему он вас не ищет, а вы за ним не посылаете?
– Думаю, я вернусь в свои покои, – тихо произносит она. – Я устала.
1571 год, ноябрь, замок Шеффилд: Мария
Мне приходится долгие месяцы ждать в молчании, следя за каждым словом, я боюсь даже писать своему собственному послу, чтобы узнать новости, я – пленница своей тревоги. В конце концов, я получаю известие из Парижа – письмо, которое распечатали и прочли другие, в котором говорится, что Норфолк арестован и пойдет под суд за измену.
В прошлый раз, когда он попал в Тауэр, сам Сесил высказал мнение, что герцог вел себя неразумно, но в его действиях не было измены, и его отпустили в его лондонский дом. Но теперь все иначе. Сесил управляет теми, кто обвиняет герцога, он арестовал и его, и всех его домочадцев. Без сомнения, слуг будут пытать, и они либо признаются в том, что было, либо выдумают ложь, чтобы избавиться от боли. Если Сесил настроен отдать герцога под суд за измену, он найдет доказательства, и удача изменит этому поколению Говардов, как и прежде изменяла.
На второй странице новости еще хуже. Епископ Джон Лесли, мой верный друг, который предпочел служить мне в изгнании, а не остаться с удобством дома, сломлен. Он обнаружился в Париже, и он твердо решил провести оставшуюся жизнь в изгнании во Франции. Он ничего не рассказывает о том, что случилось в Англии, и о том, почему он сейчас во Франции. Он нем. По слухам, он переметнулся и рассказал Сесилу все. Я этому не верю, мне приходится снова и снова перечитывать сообщение, но меня уверяют, что Джон Лесли отрекся от моего дела и дал показания, обличающие Норфолка. Говорят, что Лесли рассказал Сесилу все, что знал; а он, конечно же, знал все. Он знал все о Ридольфи, – что там, он был одним из тех, кто стоял за заговором. Теперь все думают, что герцог, банкир, епископ и я отправили в Европу посольство, умоляя французов, испанцев и папу убить Елизавету и напасть на Англию. Все знают, что я выбрала в союзники хвастуна, труса и дурака. Что и сама я дура.
Шрусбери никогда меня не простит за то, что я бесчестно нарушила данное ему слово, за ложь Сесилу, Мортону и себе. Он едва говорит со мной с того дня в саду, когда сказал, что я растоптала свое обещание и его сердце. Я пыталась с ним поговорить, но он отворачивался, я клала руку поверх его, но он тихо убирал свою. Он кажется больным и усталым, но не говорит со мной о своем здоровье. Он вообще ни о чем со мной больше не говорит.
Бесс измотана тревогой о деньгах, страхом за будущее и долгим горьким презрением ко мне. Мы этой осенью – печальный дом. Нужно надеяться, что шотландцы снова приедут ко мне и попросят вернуться, нужно верить, что найдется новый герой, желающий меня освободить, нужно верить, что Филиппа Испанского не отпугнет крах нашего плана, который, как мы были уверены, не может не сработать. Я не нахожу в себе отваги снова писать, начать все заново, снова вышивать полотно заговора.
Я думаю о том, что сказал Шрусбери – что я опорочила свое слово королевы, – и гадаю, поверит ли мне кто-нибудь в будущем, сочтет ли, что может положиться на мое суждение. Похоже, в этот раз я потерпела истинное поражение. Мой первый защитник и единственный друг, Ботвелл, все еще в тюрьме в Дании, и надежды на его освобождение нет; он пишет мне, что сойдет с ума в заключении. Все мои шифры раскрыты, все друзья в тюрьме, мой посол оставил службу, мой нареченный обвинен в измене, а человек, который любил меня, сам того не зная, больше не смотрит мне в глаза.
1571 год, декабрь, замок Шеффилд: Джордж
Я думал, мне раньше было больно. Думал, что лишился любви и уважения жены, которая посчитала меня дураком. Я присягнул – молча, только молча – женщине, которая настолько выше меня, что она больше чем королева: ангел. Но теперь я понял, что есть и другой ад, ниже того, что был мне знаком. Теперь я понял, что женщина, которой я тайно поклялся в верности, предательница, она предала сама себя, лжесвидетельствовала и лгала, она бесчестна.
Я мог бы посмеяться над собой, ведь я свысока смотрел на мою Бесс за то, что она родом с фермы, за то, что выговор у нее срывается на дербиширский, за то, что она называет себя протестанткой, не зная теологии, настаивает на том, что Библия должна быть по-английски, потому что не знает латыни, украшает стены и обставляет комнаты трофеями из разрушенной церкви. За то, что она всего лишь вдова вора и дочь фермера. Я бы посмеялся над собой теперь из-за греха ложной гордости, но из моей глотки вырвался бы только звук, похожий на предсмертный хрип.
Презирая свою жену, свою прямую, простую, достойную любви жену, я отдал свое сердце и потратил состояние на женщину, чье слово подобно ветру, что носится где пожелает. Она говорит на трех языках, но ни на одном не может сказать правды. Танцует, как итальянка, но не может пройти прямым путем. Вышивает лучше швеи, пишет изысканным почерком; но печать ее на документе не значит ничего. А мою Бесс весь Дербишир знает, она честно ведет дела. Когда Бесс пожимает руку при сделке, ей можно вверить свою жизнь. Эта королева может поклясться на части Истинного Креста – и клятва все равно будет временной.
Я растратил свое состояние на эту королеву-вертушку, я поставил свою честь на эту химеру. Я промотал приданое Бесс и наследство ее детей на то, чтобы содержать эту женщину, как должно содержать королеву, и не знал, что под королевским балдахином сидит предатель. Я позволил ей сидеть на троне и повелевать двором в своем собственном доме, я все устроил, как ей хотелось, потому что верил, в глубине своего преданного сердца, что передо мной королева, каких еще не бывало.
Что ж, я был прав. Она и есть королева, каких прежде не бывало. Королева, лишенная королевства, короны, достоинства, королева, не признающая ни обещаний, ни чести. Она избранница Божья, помазана священным миром Господним; но Он, судя по всему, забыл о ней. Или она лгала и Ему.
Теперь о ней придется забыть мне.
Бесс робко входит в мой кабинет и ждет на пороге, словно не уверена, что ее пустят.
– Заходи, – говорю я.
Я хочу, чтобы голос мой прозвучал приветливо, но он холоден. Между мною и Бесс все теперь звучит не так.
– Чего ты хочешь?
– Ничего! – неловко отвечает она. – Только поговорить.
Я поднимаю голову от бумаг, которые просматривал. Управляющий настоял, чтобы я на них взглянул. Это длинные списки долгов, деньги, которые мы заняли, чтобы содержать королеву, и выплатить их нужно будет на будущий год. Я не знаю, как я их заплачу; разве что продав землю. Я прикрываю их листом бумаги, чтобы их не видела Бесс, нет смысла и ее еще волновать, и медленно поднимаюсь.
– Я не хотела тебя беспокоить, – извиняется она.
Мы все время друг перед другом извиняемся в последнее время. Ходим на цыпочках, словно в доме кто-то умер. Наше счастье умерло, и в этом тоже виноват я.
– Ты меня не беспокоишь, – отвечаю я. – Что у тебя?
– Хочу сказать, что мне очень жаль, но мы не сможет открыть в это Рождество дом, – поспешно произносит она. – Мы не сможем накормить всех арендаторов и их семьи, и всех слуг не накормим. Не в этом году.
– Денег нет?
Она кивает.
– Денег нет.
Я пытаюсь рассмеяться, но получается плохо.
– Да сколько там оно может стоить? Наверняка в сокровищнице у нас хватит и денег, и тарелок, чтобы выставить обед и эль нашим людям?
– Уже много месяцев не хватает.
– Занимать, думаю, ты уже пробовала?
– Я заняла все, что могла, в округе. Я уже заложила землю. По полной стоимости ее больше не берут, начинают сомневаться, что мы расплатимся. Если положение не улучшится, нам придется отправиться к лондонским ювелирам и предложить им тарелки.
Я морщусь.
– Только не имущество моей семьи, – возражаю я, думая, как тарелки с моим гербом расплавят как лом.
Я думаю о ювелирах, взвешивающих серебряные столовые приборы, видящих мой герб и смеющихся над тем, что я до такого дошел.
– Нет, конечно, нет. Сперва продадим мои вещи, – ровным голосом отвечает она.
– Прости, – говорю я. – Тебе лучше сказать управляющему, чтобы передал арендаторам, что в этом году на обед они прийти не смогут. Может быть, на будущий год.
– Все поймут почему, – предупреждает она. – Поймут, что мы концы с концами не сводим.
– Думаю, все уже знают, – сухо отзываюсь я. – Я ведь пишу королеве раз в месяц и прошу выплатить мне долг, а письма ей читают при всех. Весь двор знает. Весь Лондон. Все знают, что мы на грани разорения. Никто не даст нам кредита.
Она кивает.
– Я все улажу, – серьезно говорю я. – Если тебе придется продать свою посуду, я тебе все верну. Я отыщу способ, Бесс. Ты не будешь в проигрыше из-за того, что вышла за меня.
Она склоняет голову и прикусывает губу, чтобы не высказать упрек, который вертится у нее на языке. Я знаю, она уже в проигрыше из-за того, что за меня вышла. Она думает о своих мужьях, которые тщательно собирали для нее состояние. О мужчинах, над которыми я смеялся как над выскочками без рода и племени. Она выиграла, выйдя за них, они заработали состояние. А я его промотал. Я потерял ее состояние. Теперь, думаю, я потерял и свою гордость.
– Ты поедешь в Лондон? – спрашивает она.
– Суд над Норфолком отложили, пока не пройдет Рождество, – отвечаю я. – Хотя сомневаюсь, что при дворе будет так уж весело, с таким-то призраком на пирах. Мне придется вести этот суд. Тогда и нужно будет отправиться в Лондон, после двенадцатой ночи, и когда я увижусь с Ее Величеством, я вновь поговорю о ее долге нам.
– Может, заплатит.
– Возможно.
– Королеву Шотландии собираются отправлять домой? – с надеждой спрашивает она.
– Не сейчас, – тихо говорю я. – Ее епископа выслали во Францию, а ее шпион, Ридольфи, бежал в Италию. Испанскому послу велено покинуть страну с позором, все остальные в Тауэре. Шотландцам она не нужна, учитывая, с кем она водится и как вероломно себя повела, нарушив условия, предав свое слово и обещание лорду Мортону. А Сесил, должно быть, уверен, что свидетельство Норфолка ее уличит. Вопрос лишь в том, что он станет делать со свидетельством, которое ее уличает?
– Ее будут судить? По какому обвинению?
– Если смогут доказать, что она призвала испанцев или замышляла смерть королевы, значит, она виновна в восстании против законного монарха. Это карается смертным приговором. Казнить ее, разумеется, не могут, но могут признать виновной и навсегда упрятать в Тауэр.
Бесс молчит и не смотрит мне в глаза.
– Мне жаль, – неловко произносит она.
– Наказание за восстание – смерть, – твердо говорю я. – Если Сесил сможет доказать, что она пыталась убить Елизавету, ее отдадут под суд. В этом случает она заслуживает суда тех, кто ниже ее, за такое казнили.
– Она говорит, что Елизавета ее никогда не убьет. Говорит, что она неприкосновенна.
– Я знаю. Она священна. Но обвинительный приговор навсегда отправит ее в Тауэр. И ни одна сила в Европе ее не защитит.
– Что может Норфолк сказать против нее, что было бы настолько плохо?
Я пожимаю плечами.
– Кто знает, что она ему писала, или что писала испанцам, или своему шпиону, или папе? Кто знает, что она им сулила?
– А сам Норфолк?
– Думаю, его будут судить за измену, – говорю я. – Я буду главным судьей. Поверить не могу. Я буду судить Томаса Говарда! Мы, можно сказать, выросли вместе.
– Его признают невиновным, – предсказывает Бесс. – Или королева его помилует после вынесения приговора. Они ссорились, как кузены, но она его любит.
– Молюсь, чтобы так и было, – говорю я. – Потому что если мне придется отправить его на плаху и прочесть смертный приговор, это будет черный день для меня и чернейший для Англии.
1571 год, декабрь, Чатсуорт: Мария
Я ковыляю по двору (мои ноги онемели и так болят, что я едва могу ходить), когда вижу, как через стену перелетает камень и падает у моих ног. Он завернут в листок бумаги, и я, несмотря на резь в коленях, тут же шагаю к нему и прячу его под юбкой.
Сердце мое колотится, я чувствую на губах улыбку. А, так все начинается снова: новое предложение, новый заговор. Я думала, что я слишком уязвлена и подавлена для новых заговоров, но теперь, когда он падает к моим ногам, я чувствую, как надежды мои просыпаются при мысли о новой возможности освободиться.
Я оглядываюсь: никто не смотрит на меня, кроме маленького пажа, Энтони Бабингтона. Быстро, как мальчишка, играющий в мяч, я пинаю камень к нему, и он наклоняется, хватает камень и прячет его в карман. Я, хромая, прохожу еще несколько шагов, устало, потому что коленям стало хуже, а потом подзываю пажа.
– Дай обопрусь на твое плечо, мальчик, – говорю я. – Ноги мои сегодня слишком слабы для прогулки. Помоги мне вернуться в комнату.
Я почти уверена, что на нас никто не смотрит; но удовольствие от заговора отчасти состоит в том, чтобы дождаться, пока мы взойдем на лестницу, и поспешно шепнуть ему: «Сейчас! Сейчас!» – чтобы он сунул ручку в карман штанов, развернул камень и отдал мне скомканный листок.
– Хороший мальчик, – шепчу я. – Беги и приходи ко мне за обедом, получишь засахаренную сливу.
– Я служу вам из одной веры, – отвечает он.
Его темные глаза блестят от волнения.
– Знаю, и сам Господь тебя за это вознаградит; но я бы хотела дать тебе еще и сливу, – отвечаю я, улыбаясь ему.
Он улыбается и помогает мне дойти до двери в мои покои, а потом кланяется и оставляет меня. Агнес Ливингстон помогает мне войти.
– Вам больно? Графиня собиралась посидеть с вами днем. Сказать ей, чтобы не приходила?
– Нет, пусть приходит, пусть, – отвечаю я.
Я не стану делать ничего, что позволило бы им заподозрить, что начался новый заговор, что начинается новая война.
Я открываю книгу благочестивых стихов и расправляю листок поверх ее страниц. Открывается дверь, входит Бесс, делает реверанс и садится по моему приглашению. Со своего табурета, снизу, она не видит мое письмо. К моему веселью, она устраивается с вышивкой, пока передо мной открыто это письмо, эта новая попытка уничтожить ее королеву и ее саму.
Я позволяю себе взглянуть на него и ахаю от ужаса.
– Смотрите! – внезапно говорю я ей. – Смотрите! Смотрите, что бросили через стену во двор!
Это рисунок, изображающий меня в виде русалки, шлюхи с голой грудью, а под картинкой – грязные стишки, в которых перечислены мои мужья и упомянуто, что все они умерли, словно моя постель – это склеп. Там говорится, что бедного Франциска отравила я, Дарнли убил Ботвелл, а я в награду положила его к себе в постель. Что Ботвелла держат, как безумного, в клетке с видом на Северное море. Меня называют его французской шлюхой.
Бесс бросает листок в огонь.
– Грязь, – просто говорит она. – Не думайте об этом. Кто-то, должно быть, напился рождественского эля, сочинил песенку и нарисовал картинку. Пустое.
– Оно направлено против меня.
Она пожимает плечами.
– Вести о заговоре Ридольфи распространяются повсюду в королевстве, и винить станут вас. Вы утратили любовь народа, которую он к вам питал, пока думал, что вы – трагическая принцесса, с которой дурно обошлись шотландцы. Теперь люди думают, что вы принесли нам одним беды. Все боятся и ненавидят испанцев. Вас долго не простят за то, что вы их на нас призывали. Даже католики вас винят в том, что вы натравили папу на Елизавету. Они хотели жить в мире, мы все хотим жить в мире, а вы его губите.
– Но это же не про испанцев и прочее в том же духе, – говорю я. – Там ничего не сказано про Ридольфи и герцога Норфолка. Оно про Дарнли, про Шотландию, про Ботвелла!
– Мужчины в пивной повторяют всякую непристойность. Но вам не должно быть никакого дела до того, что они говорят. Они ничего не сказали, что не было бы старой сплетней.
Я качаю головой, словно чтобы прояснились мысли, и поднимаю песика, чтобы обнять его в утешение.
– Но к чему эти старые сплетни? Почему сейчас?
– Сплетничают о том, что слышали, – твердо отвечает она. – Это ведь старые новости? Прежние сплетни?
– Но зачем о них говорить сейчас? – спрашиваю я. – Почему не обвинить меня в том, что я натравила папу или призвала испанцев? Почему старую историю предпочли новой? Почему теперь?
– Не знаю, – отвечает она. – Я тут никаких сплетен не слышала. И не знаю, почему она сейчас опять всплыла.
Я киваю. Думаю, я знаю, что происходит, и я уверена, что знаю, кто за этим стоит. Кто еще станет чернить мое имя, кроме него?
– А вы не думаете, Бесс, что шпионы, которых посылают в пивные и на рынки ради вашей королевы, не только слушают, но и говорят? Что пока они слушают, не угрожает ли кто ей, они распространяют сплетни про меня? Про всех ее врагов? Вы не думаете, что, подслушивая у замочных скважин, они вливают страх и яд в уши простых людей? Не думаете, что они меня оскорбляют, распространяют страх перед чужаками, ужас перед войной, обвинения против евреев и папистов? Что вся страна верна Елизавете, потому что она заставляет бояться всех остальных? Что у нее есть люди, чья работа состоит в том, чтобы сеять ужас, чтобы ее люди оставались ей верны?
– Пусть так, – соглашается Бесс, дитя елизаветинской Англии, где правду продают на рынке и у сплетен есть цена. – Но зачем кому-то рассказывать старые сплетни про вас? И почему сейчас?
– В этом-то и вопрос, – просто отвечаю я. – Почему сейчас? Именно в этот, нужный момент? Как раз перед тем, как Норфолк пойдет под суд? Может быть, он отказался свидетельствовать против меня? Может, они боятся, что доведут его до самых ступеней эшафота, а он не обвинит меня в измене? Потому что он знает, что невиновен в восстании против Елизаветы и что я тоже невиновна. Все, чего мы хотели, – это пожениться и чтобы меня отпустили в мою страну. Все, что мы затевали, – это мое освобождение. Но Норфолка хотят повесить, а меня уничтожить. Вы что, не понимаете, что это правда?
Бесс по-прежнему держит иглу над вышивкой. Она знает, что я права, и знает моего врага. Она знает, как он работает и как добивается успеха.
– Но к чему чернить вас старой сплетней?
– Я женщина, – тихо отвечаю я. – Если ненавидишь женщину, первым уничтожаешь ее доброе имя. Меня назовут опозоренной; негодной править, непригодной для брака. Если уничтожить мое доброе имя, преступление Норфолка станет еще хуже. Его выставят человеком, который готов был жениться на прелюбодейке и убийце. Выставят обезумевшим от властолюбия, а меня – ниже шлюхи. Кто пойдет за Норфолком, кто станет мне служить? Ни один верный шотландец, ни один верный англичанин не захочет видеть меня на троне. Станут думать, что я виновна в измене Елизавете, потому что поверят, что я шлюха и убийца.
Бесс неохотно кивает.
– Обесчестить вас обоих, – говорит она. – Хотя и не могут отдать вас обоих под суд.
– А кто станет нашептывать такое? Как вы думаете, Бесс Талбот? Знаете вы, кто использует слухи и ложные обвинения, и чудовищную клевету, чтобы погубить доброе имя другого? Чтобы навсегда с ним покончить? Когда не может доказать, что человек виновен, с помощью расследования, но настроен сделать так, чтобы весь мир поверил, что он виновен? Кто так поступает? У кого уже есть на службе люди и власть, чтобы это осуществить?
Я вижу по ее пораженному лицу, что она прекрасно знает, кто посылает шпионов и что тот же человек направляет клеветников.
– Не знаю, – упрямо говорит она. – Не знаю никого, кто стал бы такое делать.
Я не настаиваю. Я слышала баллады похуже той, что мы только что сожгли в камине, и портреты видела похуже. Я позволяю Бесс упорствовать в отрицании, не называть своего друга Сесила шпионом и метателем грязи.
– Что ж, – легко отвечаю я. – Если вы не знаете, вы, пожив при дворе и повидав, кто правит и у кого есть власть, тогда могу сказать, что и я этого не знаю.
1572 год, январь, Колд-Харбор хаус, Лондон: Джордж
Добравшись до Лондона, после скверной дороги в ужасную погоду, и открыв несколько комнат в лондонском доме, я узнаю, что Сесил, три с лишним года хранивший по приказу Елизаветы чудовищные письма шотландской королевы как государственную тайну, счел, что теперь стоит обнародовать это дикое и непристойное собрание стихов, угроз и порока.
Отказавшись читать их в качестве секретного документа и настояв на том, чтобы они или были представлены как доказательство в суде, или вовсе не были показаны, теперь я узнаю, что эти сугубо секретные бумаги, слишком омерзительные, как мы совместно решили, чтобы обсуждать их во время официального расследования, доступны у разносчиков в виде книжек, выставлены на продажу, и бедняки пишут баллады и вешают рисунки, основанные на этой мерзости. Предполагаемый автор этих порочных и похотливых писаний, королева Шотландии, признается всеми, кто купил и прочел книжку, воплощением порока; даже простонародье по всей Англии, похоже, узнало об этих письмах и теперь утверждает, с полной уверенностью невежества, что она любовница Ботвелла и убийца Дарнли, отравительница первого мужа и любовница своего французского свекра и стоит самого дьявола. О ней сочиняют баллады и рассказы и всякие похабные загадки. Она, явившаяся мне впервые созданием из огня и воздуха, теперь стала притчей во языцех, над ней потешаются.
Все это, разумеется, делает Норфолка еще большим дураком, по общему мнению. Еще до того, как он предстанет перед судом, мы все думаем, что он, видимо, был опьянен амбициями, раз его соблазнила такая отъявленная Иезавель. Еще до того, как было обнародовано хоть слово его показаний, до того, как он даже вошел в зал суда, всякий верно здравомыслящий англичанин порицает его глупость и похоть.
Кроме меня. Кроме меня. Я его не порицаю. Как я могу? Она покорила меня, как и его, я желал ее, как и он. Ему, по крайней мере, хватило ума думать, что, пусть она и была дурной женщиной, она все еще оставалась королевой Шотландии и могла сделать его королем. По крайней мере, в нем жило прежнее говардовское властолюбие. Я был большим дураком, чем он. Я просто хотел ей служить. Я даже не искал награды. Я не считался с расходами. Я просто хотел ей служить.
1572 год, январь, замок Шеффилд: Бесс
Нам приходится ждать приговора Томасу Говарду из Лондона, и скоротать время ожидания мы никак не можем. Королеве Шотландии не терпится узнать новости, но она боится их услышать. Можно подумать, она его действительно любит. Можно подумать, судят ее любимого.
Она ходит по крепостной стене и смотрит на юг, туда, где он, а не на север. Знает, что никакая армия с севера за нею в этом году не явится. Ее простофиля Норфолк и ее сводник Росс в тюрьме, а ее шпион сбежал, она совсем одна. Мастер заговоров Ридольфи сплел сеть только для того, чтобы освободиться. Ее прошлый муж, Ботвелл, навсегда останется в датской тюрьме; и шотландские лорды, и англичане решительно настроены не позволить освободить такого опасного врага. Больше он ей помочь не сможет. Ее безумный обожатель и единственный верный друг, мой муж, лелеет свое разбитое сердце и наконец-то вспомнил о долге перед королевой и страной – и о своих обетах мне. Никто из тех мужчин, которых она очаровала, ей теперь не поможет. Нет армии, чтобы ее спасти, нет никого, кто поклялся бы быть с нею до самой смерти, нет паутины друзей и лжецов, тайно собирающихся в дюжине укрытий. Она разбита, друзья ее арестованы, кричат на дыбе или сбежали. Она наконец-то стала настоящей узницей. Она в моей власти.
Странно, но мне это не доставляет радости. Возможно, дело в том, что она наголову разбита: красота ее тонет в жире, изящество из-за боли превратилось в неуклюжесть, глаза опухли от слез, ее рот, похожий на розовый бутон, теперь вечно изогнут дугой от страдания. Она, всегда выглядевшая настолько моложе меня, теперь вдруг состарилась, как я, сделалась усталой, как я, и печальной, как я.
Мы образуем тихий союз, мы выучили жестокий урок: мир – непростое место для женщины. Я утратила любовь своего мужа, своего последнего мужа. Но и она тоже. Я могу потерять дом, а она потеряла королевство. Моя судьба еще может перемениться, ее тоже. Но в эти холодные серые дни мы с ней, словно две запуганные собаки, жмемся друг к другу ради тепла и надеемся на лучшее, хоть и сомневаемся, что оно будет.
Мы говорим о детях. Словно они – единственная наша надежда на счастье. Я рассказываю о своей дочери Елизавете, и она говорит, что та как раз подходящего возраста, чтобы выдать ее за Чарльза Стюарта, младшего брата ее мужа Дарнли. Если они поженятся – в эту игру мы играем за вышиванием, – их сын станет наследником английского трона, вторым после ее сына Иакова. Мы смеемся, представляя, в какой ужас пришла бы королева, знай она, что мы тут затеваем такой зловещий амбициозный брак, и смех этот похож на смех злых старух, затеявших что-то дурное, чтобы отомстить.
Она расспрашивает меня о моих долгах, и я честно ей говорю, что оплата ее содержания довела моего мужа до разорения, что он заложил мои земли и продал мои сокровища, чтобы спасти свои. Состояние, которое я принесла в этот брак, понемногу было заложено, чтобы отдать его долги. Она не тратит ни свое, ни мое время на сожаления, но говорит, что могла бы настоять на том, чтобы Елизавета выплатила свои долги, говорит, что хороший король или королева не позволят доброму подданному потратиться: иначе как они будут править? Я отвечаю чистую правду: что Елизавета была самой нищей из королев, когда-либо надевавших корону. Она может одарить любовью и привязанностью, верностью, даже почестями и (иногда) доходным положением, но она никогда не дает денег из своей сокровищницы, если может не дать.
– Но ей сейчас понадобится его дружба, – указывает королева. – Чтобы получить обвинительный приговор для герцога. Она должна понимать, что надо выплатить ему долги, он старший судья, она захочет, чтобы он исполнил ее волю.
Тут я вижу, что она совсем его не знает, она даже не начала его понимать. Оказывается, я люблю его за гордое безрассудство, хоть и злюсь на него за то, что он безрассудный гордец.
– Он вынесет приговор, независимо от того, заплатит она ему или нет, – говорю я. – Он Талбот, его не купишь. Он рассмотрит свидетельства, взвесит обвинение и придет к справедливому решению; сколько бы ему ни заплатили, чего бы это ни стоило.
Я слышу в своем голосе гордость.
– Такой он человек. Я думала, вы его уже узнали. Его нельзя подкупить, и купить его нельзя. Он человек непростой, даже не очень здравомыслящий. Он не понимает, как устроен мир, и он не слишком умен. Его даже можно назвать дураком, уж из-за вас-то он совсем дураком стал; но он всегда, всегда остается человеком чести.
1572 год, январь, замок Шеффилд: Мария
В ночь, когда начинается суд, я отсылаю своих дам спать и сижу у огня, погрузившись в мысли – не о герцоге Норфолке, который завтра предстанет ради меня перед судом, но о Ботвелле, который никогда бы не пошел под арест, никогда бы не позволил своим слугам признаться, никогда бы не написал о государственной тайне кодом, который можно взломать, никогда бы не позволил найти этот код. Который – видит бог, прежде всего – никогда бы не доверился перебежчику вроде Ридольфи. Который – да простит меня Господь – никогда бы не поддался моим заверениям, что Ридольфи тот, кто нам нужен. Ботвелл бы сразу понял, что мой посол Джон Лесли сломается на допросе, понял бы, что Ридольфи станет трепать языком. Ботвелл бы догадался, что заговор провалится, и никогда бы к нему не примкнул. Ботвелл – я смеюсь при мысли об этом – никогда бы не послал выкуп королевы в мешке без метки, с обойщиком из Шрусбери, положившись на удачу. Ботвелл был вором, похитителем, насильником, убийцей, злым, отвратительным человеком, но жертвой он не был. Никто ни разу долго не удерживал Ботвелла, не надувал его, не обманывал, никто не заставил его пойти против его собственных интересов. То есть до тех пор, пока он не встретил меня. Когда он сражался за себя самого, он был непобедим.
Я вспоминаю свой дворец Холируд, когда мы с Дарнли только что поженились. Через несколько недель я обнаружила, что прекрасный юноша, в которого я влюбилась, был грязным мальчишкой, вся прелесть которого таилась лишь в обличье. Как только мы поженились, он дал мне увидеть то, о чем знали все кругом: что он был пьяницей и содомитом, которого жгло властолюбие, и хотел отстранить меня от власти и захватить ее в качестве короля-консорта.
Я приписывала свое отвращение к нему тому, что открыла, что за человек он оказался; но правда была хуже – много хуже. Я помню, как Ботвелл появился при дворе в Холируде, как убогие дамы и неприглядные мужчины моего шотландского двора расступились, чтобы дать ему дорогу, как всегда расступались все перед Ботвеллом, который шел вперед – без улыбки, могучий, возвышаясь плечами и головой над всеми вокруг. Кто-то зашипел от отвращения, кто-то вышел, хлопнув дверью, а трое мужчин отступили, хватаясь за пояса, где должны были висеть их мечи, и я, вместо того чтобы разгневаться на неуважение, просто затаила дыхание от запаха мужчины, который, по крайней мере, был мужчиной, но не наполовину крестьянином, как эти шотландские лорды, и не девочкой наполовину, как мой легковесный муж; но мужчиной, который мог смотреть королю в лицо, мужчиной, как мой свекор, король Франции, который знал, что он в комнате – величайший, кто бы еще рядом с ним ни был.
Я увидела его и захотела. Вот так просто и грешно. Я увидела его и поняла, что он может удержать для меня этот трон, разбить льстивых предателей, противостоять Джону Ноксу и тем, кто ненавидит меня, собрать воинственных лордов воедино, приказать, чтобы Франция выплачивала мое содержание, защитить меня от Англии и сделать меня здешней королевой. Никто больше не мог этого сделать. Больше они никого не боялись. И потому я никого, кроме него, не хотела. Он единственный мог меня уберечь, спасти меня от этих варваров. Он сам дикарь, он может ими править. Я смотрела на него и знала, что он тот, кто проведет меня к моей судьбе. С ним я буду повелевать Шотландией, с ним могу вторгнуться в Англию.
Понимает ли он это в ту минуту, когда видит меня, сдержанную и прекрасную, на троне? Я не так глупа, чтобы мое желание отразилось на лице. Я спокойно смотрю на него, киваю и замечаю, что моя мать верила ему больше, чем прочим лордам, и он честно служил ей. Он знает, что, пока я так взвешенно говорю, сердце мое колотится под платьем, а тело в тревоге покрывается испариной?
Я не знаю, не узнала и потом, и теперь не знаю. Он мне так и не сказал, даже когда мы стали любовниками и шептались по ночам, он не говорит, а когда я спрашиваю, лениво смеется и отвечает:
– Между мужчиной и девицей…
– Да какая из меня девица, – говорю я.
– Куда хуже, – отзывается он. – Мужняя жена, многомужняя жена и королева.
– Так ты знал, что я тебя хочу?
– Милая, я знал, что ты женщина, а значит, точно кого-нибудь захочешь.
– Но ты знал, что тебя?
– А кто еще там был?
– Не скажешь?
– Ты сидела, вжавшись в трон, отчаянно хотела помощи. Кто-то должен был тебя похитить и силой женить на себе. Ты походила на птичку, которая ждет сети. И вот он я, жаждущий богатства и положения, и возможности свести кое-какие старые счеты, и править Шотландией. Скажешь, мы не были созданы друг для друга?
– Ты меня не любишь? Ты меня никогда не любил?
Он обнимает меня, притягивает к себе, и его губы накрывают мои.
– Вовсе нет. Вовсе нет, французская ты шлюха, лиса ненаглядная моя, только моя.
– Нет, – произношу я, когда он наваливается на меня.
Я всегда ему это говорю. Это слово у меня означает желание, у нас. Это слово означает «да – нет».
16 января 1572 года, Вестминстер-Холл, Лондон: Джордж
Лондон словно в трауре, я ни разу не видел его таким с тех пор, как юную Елизавету увезли из Тауэра под надзор в деревню, и мы так боялись, что ей не вернуться домой. Теперь ее кузен проделывает другое пугающее путешествие, из Тауэра в Звездную палату в Вестминстере. Но на этот раз распоряжение отдали мы, протестанты, англичане, и направлено оно против другого протестанта и англичанина. Как такое могло случиться?
Утро холодное, еще темно – во имя Господне, отчего люди еще не в постелях? Или не идут по своим делам? Зачем они здесь, стоят вдоль улиц в жалком молчании, заполняют дороги, словно дурное предзнаменование? Сесил приказал королевской страже и людям мэра поддерживать порядок, и из-за их широких плеч выглядывают бледные лица простых мужчин и женщин, надеющихся, что мимо проведут кузена королевы, что они успеют выкрикнуть молитву, желая ему спастись.
Им даже этого сделать не удается. Разумеется, Сесил никому не верит, даже печальной и доброй английской толпе. Он приказал стражам привезти Норфолка в Вестминстер на королевском корабле по реке. Весла рассекают воду под бой барабана, флага на мачте нет. Норфолк едет без знамени, без герольда, без доброго имени: он сам себе чужой.
Для него сейчас, должно быть, наступил чернейший час, в мире нет человека более одинокого, чем он. Его детям запрещено с ним видеться, Сесил не позволяет его навещать. Он даже не позволил поверенному с ним поговорить. Норфолк так одинок, словно он уже на плахе. И даже хуже, потому что рядом с ним нет священника.
Нет среди нас, среди двадцати шести пэров, которых призвали его судить, ни единого, кто не представлял бы себя на его месте. Столь многие из нас потеряли друзей или родственников на плахе в последние годы. Я думаю об Уэстморленде и Нотумберленде – оба они для меня потеряны, оба оторваны от меня и от Англии, жена одного в изгнании, она вдова изменника, жена другого скрывается в своих землях и клянется, что ничего ни о чем не хочет знать. Как могло такое случиться в Англии, в моей Англии? Как могли мы так быстро свалиться в подозрительность и страх? Видит Бог, мы стали больше бояться и предавать друг друга сейчас, когда Филипп Испанский угрожает нашим берегам, чем когда он был женат на нашей прежней королеве и сидел на нашем троне. Когда у нас был консорт-испанец, когда он нами правил, мы боялись меньше, чем сейчас. Сейчас мы страшимся его и его веры. Как такое возможно? Тот, кто не знает, кто его друзья, не знает, каков мир, тот, кто не уверен ни в слугах, ни в союзниках, совершенно одинок.
Мне придется судить моего друга и брата-пэра Томаса Говарда, герцога Норфолка, и придется выслушивать всякую грязь. Я не верю свидетельствам, полученным на дыбе от кричащих от боли узников. С каких пор пытка прекратилась во что-то само собой разумеющееся, что происходит в тюрьмах с молчаливого согласия судьи? Мы не во Франции, где пытки узаконены, мы не испанцы, с их затейливой жесткостью: мы не жжем людей на кострах. Мы англичане, и подобная дикость незаконна, кроме как по особой просьбе монарха в самые тяжелые времена. Так обстоит дело в Англии.
По крайней мере, так должно быть.
По крайне мере, так было.
Но, поскольку у королевы в советниках люди, которые не поморщатся от некоторого варварства, мне теперь предоставляют самые разнообразные свидетельства, и я их должен просмотреть. Те, кого я считал друзьями многие годы, могут быть признаны изменниками и отправлены на плаху, и путь их выстилают признания их сломленных слуг. Таково новое правосудие в Англии, где из людей выжимают истории, наваливая им камни на живот, а судьям заранее говорят, какой приговор вынести. Мы теперь ломаем дух пажей, чтобы сломать шеи их хозяевам.
Что ж, я не знаю. Не знаю. Не об этом мы молились, когда мечтали о нашей Елизавете. Это не похоже на тот покой и примирение, которого мы думали дождаться от новой принцессы.
Я бормочу все это про себя, пока медленно двигаюсь на собственном корабле к ступеням Вестминстера, чтобы сойти с качающегося на темной воде судна на сырые ступени и пройти по террасе дворца в зал; никогда на душе у меня не было тоскливее, чем сейчас, когда великий план Сесила по избавлению Англии от папистов, испанцев и шотландской королевы достиг мощного финала. Состояние мое потеряно, я должен собственной жене, от моего душевного мира остались жалкие ошметки, моя жена шпионит за мной, женщина, которую я люблю, опорочила себя ложью, предала моего сеньора и королеву, другая любимая когда-то королева меня разорила. Я поднимаю голову и вхожу в зал, как должно Талботу, как лорд среди равных, как вошел бы мой отец, а до него – его отец, все мы, весь наш род, и думаю: господи милосердный, никто из них не мог чувствовать себя как я – таким неуверенным, таким предельно неуверенным и потерянным.
У меня самое высокое сиденье, а по обе стороны от меня сидят другие лорды, которые будут разбирать это злосчастное дело вместе со мной, да прости их Бог за то, что они здесь. Сесил хорошо отобрал членов суда, с умыслом. Здесь Гастингс, закоренелый враг шотландской королевы; Уэнтуорт, Роберт Дадли и его брат Эмброуз, все они были друзьями Норфолка в хорошие времена, ни один теперь не рискнет ради него добрым именем, никто не посмеет защитить шотландскую королеву. Все мы, шептавшиеся против Сесила три года назад, жмемся теперь друг к другу, как напуганные мальчишки, и делаем все, что он скажет.
Сам Сесил тоже здесь – Бёрли, не забыть бы, что его надо называть так. Последнее, свежайшее произведение королевы, барон Бёрли в ярком новом одеянии, с белым и пушистым горностаевым воротником.
Ниже нас, лордов, расположились королевские судьи, а перед нами, на задрапированном помосте, встанет Говард, которому предстоит ответить на обвинения. За ним места для знати, а потом – стоячие места для тысяч дворян и граждан, которые прибыли в Лондон, чтобы насладиться невиданным зрелищем: кузена королевы открыто судят за измену и восстание. Королевская семья снова обернулась сама против себя. Мы, оказывается, никуда не продвинулись.
В восемь, когда еще темно и холодно, у дверей начинается шевеление, и входит Томас Говард. Он бросает на меня быстрый взгляд, и я думаю, что три прошедших года были к нам обоим суровы. Мое лицо, я знаю, покрывают тревожные морщины из-за моей заботы о королеве и крушения моего мира, а он выглядит серым и усталым. Он бледен жуткой тюремной бледностью, которая появляется у тех, чья кожа ежедневно была открыта всем ветрам и кто потом внезапно оказался в заключении. Загар лежит на его лице, как грязь, здоровый цвет под ним сошел. Это тауэрская бледность, он видел ее на лице отца и деда. Он поднимается на помост, и я пораженно вижу, что его осанка, всегда такая гордая, такая высокомерная, пропала, он сутулится. Он стоит, словно на него давят ложные обвинения.
Когда королевский пристав читает обвинение, герцог поднимает голову, оглядывается, как усталый ястреб оглядывает конюшни – вечно настороже, вечно готов к опасности, но блестящей гордости Говардов в его глазах больше нет. Его заточили в той же комнате, где сидел его дед, обвиненный в измене. Он видит из окна лужайку, на которой его отца казнили за преступления против короны. Говарды всегда были самой большой опасностью для самих себя. Томасу должно казаться, что род его проклят. Думаю, если бы его кузина, королева, могла увидеть его сейчас, она простила бы его из одной лишь жалости. Возможно, ему давали дурные советы, он мог ошибаться, но он уже наказан. Его силы на исходе.
Его спрашивают, что он ответит на обвинение, но вместо того, чтобы сказать «виновен» или «невиновен», он просит суд о совете поверенного, который помог бы ему ответить на обвинение. Мне не нужно смотреть на Сесила, чтобы убедиться в отказе; старший судья Кейтлин нас всех опережает, вскакивает на ноги, как марионетка, объясняя, что в суде за измену поверенного пригласить не позволяется. Говард может только ответить, изменник он или нет. И смягчение вины тоже невозможно; его судят за государственную измену, если он ответит, что виновен, это значит, что он хочет умереть.
Томас Говард смотрит на меня, как на старого друга, который, как он надеется, обойдется с ним по справедливости.
– Мне слишком поздно сообщили, чтобы я подготовился к ответу по такому серьезному вопросу. У меня не было и четырнадцати часов, считая ночь. Я едва ли готов. Мне поздно сообщили, и у меня не было книг: ни собрания законов, ни даже их краткого перечня. Меня привели на бой, не дав оружия.
Я смотрю себе на руки и перекладываю бумаги. Не можем же мы отправить человека на плаху, не дав ему времени подготовиться к защите? Мы ведь позволим ему позвать поверенного?
– Я защищаю здесь свою жизнь, земли и добро, своих детей и потомство, и то, что я ценю превыше всего, – мою честность, – горячо говорит он мне. – Я воздержусь от разговоров о чести. Я не обучен, позвольте мне то, что разрешает закон, дайте мне с кем-нибудь посоветоваться.
Я уже хочу повелеть судьям удалиться и вынести решение по его обращению. Мы были его друзьями, мы не можем отказать в такой разумной просьбе. И тут мне подсовывают под руку переданную через стол записку от Сесила.
1. Если ему предоставить поверенного, будут обнародованы все подробности того, что сулила ему шотландская королева. Уверяю вас, ее письма к нему не из тех, что вы захотите прочесть перед этим судом. Они выставляют ее непристойной шлюхой.
2. Все это произошло, когда она находилась на вашем попечении, и это придется рассмотреть отдельно. Как вы могли допустить такое?
3. Суд затянется, и честь и доброе имя королевы Шотландии будут окончательно уничтожены.
4. Ее Величество королева будет выставлена всем на посмешище, учитывая, что эти двое о ней говорят. Мы породим тысячу предателей, пытаясь покарать одного.
5. Поведем себя благопристойно и вынесем скорое решение, пусть Ее Величество королева милостиво рассмотрит приговор. Она всегда сможет его помиловать, когда окончится суд.
Я читаю это и постановляю:
– Вы должны ответить на обвинение, – говорю я Хауарду.
Говард смотрит на меня темными честными глазами. Один долгий взгляд, потом он кивает.
– Тогда я должен задать вопросы по обвинению, – отвечает он.
Я соглашаюсь, но все мы знаем, что избежать обвинения в измене нельзя. Новые законы Сесила так расширили понятие измены, что в Англии сегодня невозможно жить, чтобы не оказаться виновным чуть ли не каждый день, а то и час. Говорить о здоровье королевы – измена, предполагать, что она может однажды умереть, – измена, предполагать, что она не может стать французской королевой, – измена, хотя это очевидная правда; мы больше не увидим Кале английским. Даже думать, в глубине души, что-то осуждающее о королеве – это теперь измена. Томас Говард должен быть виновен в измене, как, собственно, и все мы, каждый день, даже Сесил.
На него набрасываются, как собаки на усталого медведя. Он так напоминает мне медведя, прикованного за лапу к столбу, пока свежие собаки подбегают к нему, кусают и быстро отбегают. Ему напоминают о расследовании в Йорке и обвиняют в помощи королеве Шотландии. Обвиняют ее в том, что она претендует на английский трон, и намекают, что он женился бы на ней и стал королем Англии. Говорят, что он вступил в заговор с шотландскими лордами, со своей сестрой леди Скроуп, с Уэстморлендом и Нотумберлендом.
Ему припоминают каждое мгновение расследования в Йорке; предъявляют свидетельства, что он встречался с шотландскими лордами, которые предложили ему этот брак. Это нельзя отрицать, потому что это правда. Это не было тайной, мы все это одобрили. Роберт Дадли, сидящий сейчас с каменным лицом возле меня в качестве судьи, тоже приложил к этому руку. Его что, тоже судить за измену вместе с Говардом? Уильям Сесил, главный драматург и постановщик этого суда, тоже об этом знал. Мне это известно, поскольку ему доложила моя собственная жена, шпионившая за мной. Сесила тоже судить? Мою жену? Меня? Но сейчас мы все хотим забыть о своем участии в этом сватовстве. Мы смотрим, как Говард стряхивает собак с боков и говорит, что он не помнит всего, что допускает, что пренебрег своим долгом перед королевой и не был тем подданным своей кузины, каким должен был быть – но это не делает его виновным в измене.
Он пытается говорить правду в этом маскараде с зеркалами, костюмами и личинами. Я бы рассмеялся, если бы меня не пригибали к земле мои собственные печали и сердце мое не болело за него. Он пытается говорить правду в суде шпионов и лжецов.
Все мы утомлены и собираемся удалиться на обед, когда Николас Барем, королевский пристав и подручный Сесила, внезапно предъявляет письмо от Джона Лесли, епископа Росского, к королеве Шотландии. Он подает его в качестве свидетельства, и мы послушно его читаем. В письме епископ сообщает королеве Марии, что ее нареченный, Норфолк, выдал свою королеву шотландским лордам. Там говорится, что все планы королевы Елизаветы, все рекомендации ее советников, все разговоры ее тайного совета были сообщены Норфолком врагам Англии. Письмо это вызывает оторопь и доказывает, безоговорочно доказывает, что Норфолк был на стороне шотландцев против англичан и работал на королеву Марию. Невероятный документ. Он, без сомнения, представляет Норфолка законченным и убежденным предателем.
Обличающее, предельно обличающее свидетельство. Только кто-то спрашивает Николаса Барнема, было это письмо перехвачено по пути к шотландской королеве или найдено в ее покоях? Все, разумеется, смотрят на меня, который должен был перехватить такое письмо. Теперь я в двусмысленном положении, потому что я этого письма не перехватывал. Я качаю головой, и Барнем гладко рассказывает, что это удивительное письмо было каким-то образом утеряно, положено не туда. Оно не было послано, и я его не перехватил. Королева Шотландии его не видела. Он с искренним видом рассказывает нам, что список этого обвиняющего письма был спрятан в тайной комнате, найден, как по волшебству, годы спустя графом Мореем и передан им английской королеве незадолго до смерти.
Я не могу ничего с собой поделать, я бросаю недоверчивый взгляд на Сесила: неужели он думает, что люди – не дети, развлекающиеся сказками, но взрослые мужчины, повидавшие мир, такие же лорды, как он, – поверят в эту сложную историю. В ответ он только улыбается. Я дурак, если ждал чего-то более убедительного. Сесилу неважно, разумно ли все это выглядит; важно то, что письмо войдет в протокол, протокол станет частью суда и послужит для всех свидетельством, подкрепляющим приговор, и приговор этот будет обвинительным.
– Может быть, теперь пообедаем? – любезно спрашивает он.
Я поднимаюсь, и мы выходим. Я так глуп, что ищу Норфолка, пока лорды выходят на обед, и думаю, что надо бы приобнять его за плечи на мгновение и прошептать: «Будьте отважны, приговора не избежать; но за ним последует помилование».
Разумеется, он с нами обедать не будет. Я забыл. Мы идем обедать в большой зал, а он, один, возвращается в камеру. Он не может с нами обедать, он изгнан из нашего общества, и я больше не обниму его за плечи.
1572 год, январь, замок Шеффилд: Бесс