О любви. Истории и рассказы Абгарян Наринэ
Ну я не знаю… А мне:
– Приходи на остановку!..
О, эта остановка!.. Деревянная будка со скамейками, где можно посидеть близко друг к другу, осторожно найти в темноте руку, почувствовать на лице разгоряченное дыхание… «Я садовником родился, не на шутку рассердился… – Ой, я влюблен… – В кого? – В ромашку!» А ромашка, между прочим, это я! Словом, дразнилки, хиханьки-хаханьки…
Той весной Он приезжал почти каждый вечер, провожал меня. Между нами все было робко, невинно… «А он уже тебя обнимал? Целовал? – Нет. – Нет?! А мы с Колькой (Борькой, Митькой) уже…» Я ничего никому не рассказывала – нечего было, да и не хотелось разрушать словами то неуловимое и чудесное, что составляло суть наших отношений: взгляды, молчание, улыбки, обещание чего-то, состояние полета, которое я испытывала, когда мы катались с ним по вечерним полям.
А потом было лето, а Он все робел, а девушка стремительно созревала, уже хотелось и поцеловаться… А однажды вечером Он высказал свою обиду:
– Ты долго каталась где-то на мотоцикле с Гришкой, а я ждал…
Я не стала оправдываться… Он был чужой, из соседней станицы, и еще не знал, что Гришка в это утро убил себя из отцовского ружья!.. Я тогда впервые увидела смерть, вмешавшуюся в жизнь, переполненную любовью: пятнадцатилетний парень лежал на берегу лимана с развороченной выстрелом головой… А ведь только вчера во время нашей бешеной гонкой Гришка рассказывал мне о своей несчастной любви к взрослой девчонке, которая его прогнала. А я – я не нашла нужных слов, не смогла в чем-то его убедить, удержать!..
А потом Он долго не приезжал, а в меня «типа влюбился» один из осенних призывников – девятнадцатилетний парень по прозвищу Граф, с его младшим братом мы сидели за одной партой. «Она моя! – сказал он грозно…» – и все послушались, и стали называть меня Графиней. Он покупал мне конфеты, возил на какие-то концерты, в кино на центральное отделение нашего совхоза, поднимал на руки и все порывался потискать и поцеловать, а я отчаянно сопротивлялась… Последняя попытка произошла во время его проводов в армию, которые поселковая молодежь отмечала в какой-то недостроенной квартире. Граф затащил меня на кухню и пытался-таки поймать мои все еще не целованные губы. А среди гостей находился Он, который смотрел на меня весь вечер!.. Все-таки в пылающую щеку Граф меня поцеловал, сказав:
– Ладно, после армии свое возьму. Ты меня дождись и не вздумай с кем-нибудь гулять: не поздоровится!
И мы вышли к компании. А Его уже не было, и это было окончание моей первой любви. Он перестал приезжать, а я как-то разочаровалась: наверно, ждала каких-то действий, драки, дуэли…
А испытания чувств продолжались. В седьмом классе азартно репетировали пьесу про любовь, и я играла конопатую Марьяну с двумя сердцами, а мой «жених» по пьесе – мальчик из нашего класса, дергающий меня на переменках за хвост и дразнящий «русалкой», после моих жарких слов «теперь бы оба сердца отдала, чтобы его живым увидеть» поцеловал меня, сволочь! Учительница Тамара Николаевна погрозила ему пальцем и сказала: «Только на премьере!» – которая, не помню уже почему, но не состоялась…
А потом нашу деревенскую идиллию нарушили городские: из Липецка переехали в село бойкие брат и сестра Вовка и Зойка – и я стала приятельствовать с сестрой, научившей меня красить ресницы и состряпавшей мне наимоднейший брючный костюм из маминого цветастого платья, – и «ходить» с братом. Вовка сразу повел себя по-взрослому и вскоре поцеловал-таки меня. Мой первый поцелуй был каким-то слюнявым и пах сожалением о несбывшемся… Ведь Его, первого, тоже звали Володей!.. «Дружба» наша с Вовкой быстро сошла на «нет». Приближались перемены…
Маме захотелось в город. Она стала задумываться о моем будущем: девчонка умная, хочет учиться в институте, а здесь что? В общем, засобирались в путь-дорогу, в далекий азиатский город. Я навсегда запомнила августовские падающие звезды и желания, которые тогда загадывала, тополь у дома, под которым встречалась с Ним, а теперь вот прощалась с приятелем Колькой, вдруг заговорившим о Нем… «Как же ты уедешь, не увидев Его?.. Он вообще-то так переживает до сих пор…»
Запомнилось ожидание поезда и случайная встреча на вокзале с уже бывшими одноклассниками… Один из них, тот самый злополучный мой театральный «жених», купил мне в киоске журнал в дорогу, а потом, листая его в вагоне, я увидела нацарапанные каракули: «Я тебя любил тогда, в седьмом классе…» И я заплакала.
Я уезжала из своего детства, из «волшебной страны Кубан», счастливая, омытая волнами любви… Печальной, несостоявшейся и все-таки прекрасной…
Отец не переставал укорять маму, что увезла его с кубанской земли. Жалела ли мать, не знаю, по крайней мере, вида не показывала. Я не жалела. В жизни все стало сложнее, интереснее, но больше никогда не было у меня таких беззаботных дней, таких задушевных подружек, таких светлых чувств.
– Как здесь можно было жить?! – ужаснулась моя скептичная дочь, горожанка до мозга костей, когда я ее привезла в места моего детства.
Да, сейчас абрикосовый сад вырубили, на его месте – поле с чахлыми огурцами, высоко над землей тянутся по поселку уродливые трубы газопровода, похожие на передвигающегося скачками удава… Птицесовхоз принадлежит московским бизнесменам, работники получают за свой труд жалкой «натурой», на площади высится аляповатый алюминиевый памятник лебедям и казакам…
Но здесь все еще витает дух моего прошлого… Я смотрю прощальной ночью в небо: там светят те же звезды. Мой тополь меня дождался, хотя и засох весь… И я уезжаю с Лебяжьего острова с легким чувством, и волны той незабываемой детской любви катятся и катятся через мое сердце.
Олег Жданов. Оля
В детстве мне нравилась Оля. И имя, и девочка. Я думал о ней каждый день и старался ее увидеть. Признаться я ей, конечно, в своих чувствах не мог – и не только потому, что был робок, а потому, что не знал: что сказать? Процессы, проходившие во мне, были мне самому неведомы и от этого абсолютно чисты.
Мы познакомились в пионерском лагере где-то между Бронницами и Раменским. Каждое утро я рвал цветы и тайком, чтобы избежать насмешек, подкладывал ей в галошницу. Ошибиться было невозможно: на верхней полке был приклеен кусочек пластыря с ее именем. Иногда я добавлял к охапке полевых цветов записку со стихами – они имели комплиментарный характер и кучу грамматических ошибок.
Когда я находил в галошнице предыдущий, уже засохший букет, то погружался в мнительность: ей не понравилось или уже некуда девать цветы? Мое самомнение помогало мне не отчаяться. Я думал, что столь нежного и тонко чувствующего мужчину ей в жизни больше не встретить. Перешептывания девочек и наши с Олей встречи глазами на долю секунды, прежде чем мы опускали их долу, давали понять, что ситуация не безнадежна. Но, что сделать, чтоб ее улучшить, я представить себе не мог.
И вот однажды сюжет закрутился сам. Девочки из нашего отряда нашли раненого воробья. Степень его увечий я не видел, но летать он не мог. Девочки создали вокруг птицы страшную тайну – почти масонскую ложу. О тайне, впрочем, знали все, кому это было интересно. Воробей получил картонную коробочку, выстеленную ватой, в огромном количестве крошки хлеба, сосудик для питья.
Однажды после полдника, когда распорядок предписывал нам расходиться по кружкам и спортивным секциям, я шел в сторону нашего отряда и увидел ее. Под березкой сидела моя Оля и горько плакала. Я подошел и молча сел рядом. Заглянул ей в глаза и предложил свою рыцарскую помощь. Оля рассказала мне трагическую историю: вчера ее посвятили в тайну проживания раненого воробья и позволили поучаствовать в обрядовом оказании ему очередной помощи. Оля отказалась от своего кусочка хлеба за обедом и от булочки за полдником, превратила все это в крошки для воробушка. Она ухаживала за воробьем, даже поплакала над ним. А сегодня после тихого часа девочки обнаружили воробья, проткнутого насквозь ржавым гвоздем прямо у себя домике.
– Они все думают, что это я сделала, потому что это случилось после того, как мне его показали, – горько плакала Оля.
Мне было ясно, что гвоздя у Оли не было. Даже сама мысль об убийстве была абсолютно невозможна для симпатичной девочки двенадцати лет с благородным профилем. Но как в этой ситуации избежать пионерского суда Линча? Где найти аргументы в ее защиту?
Мои размышления прервал отдаленный гул голосов: Олю шла бить целая толпа горящих праведных гневом девчонок и примкнувших к ним мальчишек из нашего и соседних отрядов. Я взял ее за руку и потянул за собой. Мы побежали. Возле качелей я увидел двух своих приятелей: Шурку и Лешку. Вне спортивных площадок они видели во мне лидера.
Я тут же придумал план операции по спасению Оли: Лешке поручил бежать с ней через дыру в заборе лагеря – туда мало кто решится за ними последовать, – а мы с Шуркой примем бой. А уж потом сообщим о ситуации вожатым. Мне пришло в голову, что девочкам очень важно всегда быть чистыми и красивыми, даже во гневе, – эту их слабость я и решил использовать в своей стратегии.
Мы спрятались за угольной кучей возле одного из корпусов. Когда толпа разъяренных девочек и их поклонников приблизилась, мы с Шуркой кинули в лужу перед ними по огромному куску угля. Грязная волна обдала с головы до пят всю группу жаждущих расправы, и мы тут же устранили две трети противников. Дальше большая часть девочек убежала в слезах менять платья, а наиболее принципиальные и суровые стали нас бить. Потом нас, конечно, разняли, отругали, вызвали на совет дружины и развели по корпусам.
В тот день после ужина была дискотека. Мы с Шуркой не ходили на танцы и просто проводили время в разговорах на пустующем в это время первом посту – будочке у ворот лагеря, через которую по выходным давали свидеться с родителями. Мы молча сидели. Шурке в драке сильно вывернули руку, мне разбили очки, и вообще поколотили нас изрядно, но мы были горды собой. Вожатые не дали нашим действиям оценки, но у меня было ощущение, что мы приняли верное решение. И вдруг… Я увидел Олю… Она шла к нам по дорожке от столовой.
Я заметался. Когда на меня несколько часов назад двигалась агрессивная толпа, я был полон решимости, а сейчас просто не знал, что делать. Она приближалась, и я опустил голову. Шурка мои метания почувствовал и сделал мудрый ход: поднялся и молча, чуть хромая, стал удаляться от первого поста. Оля подошла и села рядом. Наверное, это был первый случай, когда я почувствовал женскую энергетику. Более эротической сцены в моей жизни я не помню.
Оля повернулась, положила голову мне на плечо, уткнулась в меня носом и почти шепотом произнесла:
– Больно было?
Браво соврать я не смог, меня трясло от эмоций. Она провела своим носом по моей щеке, прошептала:
– Спасибо тебе!
И поцеловала меня в щеку. Коротко. Очень коротко и очень нежно.
Гузалия Фаряхутдинова. Голос судьбы
Этот миг я помню совершенно отчетливо до сих пор: стояла июльская жара, и мы с девчонками отправились на «купалку» (так назывался пляж на нашем озере). Мы шли по песчаной дороге, уже издали были слышны возгласы купающихся. Вдруг я услышала голос – он отозвался в груди, и сердце бешено заколотилось. Это было совсем новое, непонятное чувство.
– Чей это голос? – спросила я подруг.
– Ты что, ничего не знаешь? Леха же вернулся!
С Лешкой мы ходили в детский сад. Маленьким я его помню смутно, помню только, что мы играли в «войну»: мальчишки арестовывали девчонок, закрывали их в сарае и там «пытали». Меня туда Леша почему-то никогда не пускал. Сейчас, когда я слушаю магнитофонную запись моего голоса, когда мне было лет пять или шесть, удивляюсь: неужели тогда у нас были какие-то чувства друг к другу?
– С кем ты будешь танцевать завтра на утреннике? – спрашивают меня. И я недоумеваю:
– Как с кем? С Лешкой, конечно.
Потом мы пошли в первый класс. Через два года родители увезли Лешу далеко, в другой город. Я не помню, чтобы это меня как-то обеспокоило, я вообще ничего из того времени не помню. И вдруг этот голос… Купаться я не пошла…
Мы встретились снова в сентябре, когда пошли в пятый класс. Лешка опять учился с нами. В октябре я пригласила всех одноклассников на день рождения, пришел и ОН. Подарил мне большую куклу и предложил дружбу. Между нами была необычная дружба, а может и обычная, я не могу об этом судить даже сейчас, когда я уже зрелая, умудренная опытом женщина.
Мы вместе ходили в музыкальную школу, где я играла на фортепиано, он – на гитаре, были солистами в хоре. У него прекрасный голос, талант от Бога! Потом шли в спортзал, играли в баскетбол, и он провожал меня домой. Я была диковатой: мы шли на расстоянии, я не разрешала ему даже держать меня за руку. В общем, как раньше говорили: гуляли «как пионеры».
К седьмому классу все изменилось. Лешка резко повзрослел, стал любимцем компаний, потому что играл на гитаре, пел, и его обожали девчонки, часто даже старше его. Он ходил на дискотеки, в походы с ночевкой, гонял на мотоцикле, знал толк в моде, и его интересы не совпадали с моими. Я жила с бабушкой, была отличницей, сидела дома за уроками и всякими «глупостями» не занималась. Он делал мне замечания по поводу прически и одежды, мне было обидно, но я прислушивалась к его советам. Потом Лешка занял первое место на всероссийском конкурсе юных исполнителей, его взяли без экзаменов в Гнесинку. Он уже написал заявление, но отец запретил, считая, что быть певцом – несерьезно. И он поступил серьезно – после восьмого класса уехал в другой город, стал работать.
К десятому классу у меня было много поклонников – ценителей «чистой красоты». Вообще, я была бойкой, дерзкой, смелой девчонкой (только при встрече с Лешей все это куда-то девалось). После школы я поступила в педагогический на заочный и работала в школе пионервожатой.
Потом у нас начался период странных отношений. Как только я привязывалась к кому-нибудь серьезно, на горизонте нежданно-негаданно появлялся Лешка и расстраивал мои отношения. Было ощущение, что он всегда держал меня в поле зрения и неукоснительно следил за тем, чтобы в моей жизни что-то впервые случалось только с ним!
Свой первый поцелуй я помню очень хорошо. Теплым майским вечером он проводил меня домой. Стояла прозрачная тишина, небо было усеяно звездами, пьяняще душисто цвела черемуха у окна. Леша в очередной раз «увел» меня от «большой» любви. Мы стояли под черемухой, он ласково обнимал меня и смотрел своими колдовскими карими глазами. У меня голова пошла кругом: он наклонился и поцеловал меня. Этот поцелуй я долго еще чувствовала на своих губах.
Но, как только любовь во мне вспыхивала с новой силой, Лешка исчезал.
Так продолжалось до того момента, пока ему не пришла повестка из военкомата. Он появился, сказал, что любит только меня и я должна его дождаться. Как я могла усомниться в его словах, когда он имел надо мной такую власть? Через год ему дали отпуск. Он приехал каким-то чужим, грубым, неродным и пустился, как говорится, «во все тяжкие». Когда его спрашивали, почему он так поступает со мной, он отвечал, что сейчас ему нужно «оторваться по полной», а с такой девушкой, как я, это невозможно. Две недели отпуска Лешка провел в «угарном тумане». Когда очнулся и пришел проститься со мной, потому что завтра нужно было уже уезжать, ему сказали: «А ее нет – она уехала».
«Меня как молнией ударило! – вспоминает сейчас об этом Лешка. – Я рвал на себе волосы, но было поздно». Когда он вернулся к себе в часть, пацаны подлили масла в огонь:
– У вас хоть было что-то или нет?
– Нет, конечно, я же ее берег, для себя берег!
– Ну и дурак!
Пока Лешка отгуливал свой отпуск, я не страдала и не плакала, как это было раньше, а решила уехать на Байкал, где служил мой дядя-капитан. Четыре дня мы ехали поездом, потом три часа на такси, пока не добрались до военного городка. Утром я подошла к окну: никогда до этого я не видела такого количества людей в форме! В городке я прожила год, работала художником-оформителем в Доме офицеров. Именно здесь почувствовала себя настоящей женщиной: меня все любили, оберегали, дарили цветы, объяснялись в любви, делали предложения. Именно здесь я поняла, насколько красива и интересна людям.
В июне я взяла отпуск и поехала к себе домой: начиналась летняя сессия в институте. Фирменный поезд «Татарстан» привез меня на родину. Как же все-таки хорошо, что у человека есть родина! На Байкале, конечно, красиво: горы, багульник, поля желтых и белых маков. Но там нет елей, нет подснежников, берез и того родного духа, которого так не хватает на чужбине.
В первый же вечер я решила навестить подругу (оказалось, что она лежит в больнице). По дороге я встретила свою классную руководительницу. Она не без злорадства сообщила, что Лешка женится – в августе свадьба. На ком – меня не интересовало, и вообще, я эту новость встретила довольно равнодушно: прошел год, как мы не виделись, страсти улеглись, и после сессии я собиралась уезжать обратно.
Подруга обрадовалась встрече, мы мило поболтали. Тут открывается дверь, и входит Лешка (скажете, не судьба?). У него разболелся зуб, и он пришел в больницу за обезболивающим.
– Привет! – начал первым Леша с какой-то несмелой улыбкой.
– Привет! Слыхала, женишься скоро! – дерзко ответила я.
– Женюсь. Свидетельницей пойдешь? – парировал он.
– Нет, я вашу любовь не свидетельствую, – с вызовом осадила его я. – Салаты крошить приду!
– Дура! – с какой-то грустью закончил он наш разговор и ушел.
В одиннадцать вечера на улице раздался негромкий свист. Я выглянула в окно: там стоял Леша. Я решила выйти и расставить все точки над i. Мы пошли по шоссе в сторону реки, всю дорогу я ему что-то высказывала, чем-то возмущалась, злилась. Он слушал, молча смотрел на меня, а потом схватил в охапку и стал целовать, целовать!.. Сначала я пыталась вырваться – да куда там! Тут вся моя любовь к нему с новой силой вырвалась наружу, я вся растворилась в нем: родной голос, запах волос, ласковые руки – и куда делась дерзкая, самоуверенная девушка?..
В августе действительно была свадьба – наша с Лешей.
Мы вместе уже двадцать пять лет – скоро серебряный юбилей. Говорят: любовь – продукт скоропортящийся. Не верьте! С годами мы становимся ближе друг к другу, и любовь наша стала еще крепче. Говорят: первая любовь забывается и не приносит счастья. Неправда! У нас два сына, и я теперь наслаждаюсь звуком трех абсолютно одинаковых мужских голосов. Скоро свадьба нашего старшего сына, и мы желаем ему, чтобы его любовь прошла все испытания и с каждым годом становилась только сильнее.
С тобой и без тебя
Майя Кучерская Химия «жду»
Все начиналось с воздуха. Менялся его химический состав.
Что-то из него вынимали. Точно обтесывали потихоньку один, затем другой атом молекулы кислорода. Снимали легкую стружку. Работа шла незаметно, но споро! – вскоре кислород исчезал вовсе, вытеснялся углекислым газом. Или каким-то другим, он не знал. Дышать становилось тяжелее. А газ все сочился да сочился сквозь – из-под закрытой двери, струился из щелей окон, прорезей паркета, невидимых вентиляционных отверстий в потолке. Постепенно он начинал его видеть: полупрозрачный беловатый пар без запаха, комнатной температуры, вроде бы безобидный. Но пар уплотнялся, превращался в синеватый дымок. Кутающий душу тесно, смертно. Травил.
Дымок был тоской по ней. Тоска нарастала, в кабинете уже нельзя было находиться! Дым ел глаза, летучими, но жесткими когтями драл горло – он одевался, почти бежал на улицу, заранее зная: бесполезно. Свежий воздух – как ни свеж, как ни пронизан ароматами весны, лета, осени – не растворит. Ядовитое облако не рассеет. Потому что оно стоит в нем угрюмым колом, давит на горло изнутри. В конце концов какая-то тонкая стенка внутри прорывалась, пробивая трещину, – и тогда душу заливало бешенство.
Задыхаясь в едких испарениях, он мечтал удушить и ее. Налечь всем весом, коленом – на грудь, нажать на горло, никаких подушек, играем в открытую – ощущая ее тело, ее тепло и сопротивление. Ладони одна на другой, горячая длинная шея, да кого теперь волнует ее длина, он усмехался – сонная артерия бьется, сопротивляется, хочет жить.
И тут она поднимала на него глаза. За миг до расправы. Глядела. Никогда не взглядом жертвы, нет! – только устало. Всегда с любовью.
Он сразу же отступал. Откидывал пятерней-убийцей нависшие на лоб волосы. Ладно, живи пока. Но шло время, отрава снова начинала действовать, и опять ему хотелось кусать, грызть ее зверем, не грызть, так хотя бы хлестать по щекам, пусть болтается ненужная голова, маша волосами. Причинить ей резкий, физический вред. Пусть повизжит немного. Или явится уже в конце-то концов.
Хотя можно было поступить еще проще – прострелить ей голову из пневматического ружья, что лежало у него в загородном гараже, где он хранил зимнюю резину – на всякий случай и по случаю же обретенное. Смотать в гараж, бросить ружье на заднее сиденье, разрешение есть, вернуться и застрелить. А потом сорок дней спустя, сорок поприщ выжженной черной пустыни, она ему позвонит. Просто позвонит, усмехнется: привет, мол. И положит трубку. Положит трубку. Этого будет довольно – вполне! Он снова станет богачом.
Не помогало. Ни убийства, ни мордобой. Она все равно не звонила.
Наваждение продолжалось.
Голубая скатерть на кухне была она. Он скидывал скатерть, солонка изумленно летела на пол – пятна, пора стирать, жена пожимала плечами, но и столешницей, красивым правильным овалом под скатертью, тоже была она. И белыми занавесками в дурашливых цветных точках. И фиалкой в горшке. И свесившимся со стула пледом, кривыми черными клетками на красном. Снегом, который наконец посыпал.
Вот до чего он дошел. Идиот.
Бывший дьякон, инок Сергий, в миру Алексей Константинович Юрасов. Образование – медицинское высшее. Ныне – специалист по продвижению лекарственных препаратов крупной фармацевтической компании в аптечные сети, с неизбежными, требуемыми службой втираловым и преувеличениями. А как еще?.. Семья.
Двадцатитрехлетний, лохматый, недавно крестившийся раб Божий Алексей сидел на шумной автобусной станции в Калуге. С брезентовым рюкзаком за плечами, Иисусовой молитвой на устах, «Откровенными рассказами странника» на коленях, которые читал и перечитывал тогда взахлеб. Пришвартовался пока к широкой лавке в снующем людском море, был выходной, суббота – все куда-то перемещались.
Ждал себе автобуса в Козельск, не видя, не слыша. Тут-то и появились эти… в платочках. Одна повыше, в очках, сутуловатая, светлоглазая, другая пониже и побойчей – с карими круглыми глазами и сама кругленькая, так ему показалось в первый миг. Простите, пожалуйста, а вы, случайно, не знаете… (та, что в очках, смущенно, но строго). Он знал. Так и покатили в Оптину вместе; по дороге не сразу, но разговорились. Потом втроем работали на послушании – тоннами чистили картошку, до боли в пальцах терли морковь, свеклу, рубили громадными ножами капусту и говорили, говорили без устали, без остановки – исключительно на духовные темы. Изредка маленькая вдруг прыскала, хотя обсуждали-то самое важное, но всегда этот прыск звучал кстати, он тоже смеялся в ответ – под неодобрительные взгляды не раз застававшего их за этим бессмысленным смехом отца Мелетия, сурового, пожилого монаха, главного по кухне.
Обе девочки учились в московском педе, робко мечтали уйти, может быть, в монастырь. Но кареглазой пока не разрешала мама: и правда, как я ее оставлю одну? – пожимала она плечами, – папа-то у нас давным-давно тю-тю. Высокая хотела сначала доучиться, но потом уж точно. Вот и рядом тут вроде должны были открыть женский, Шамордино, Амвросий Оптинский его опекал. По вечерам на длинных службах все трое исповедовали грехи за день отцу Игнатию, поражавшему их неземным видом и взглядом сквозь – сразу туда. Куда надо.
Та, что в очках, была посуше и помолчаливей, она словно уже определилась и понимала, как ей жить дальше, куда идти. Маленькая, при ближайшем рассмотрении оказавшаяся худенькой, просто круглолицей, ярко-румяная, с шаром мягких светлых волос под косынкой, которые то и дело мешались, непослушно скидывали платок, была птенец неоперившийся. Не смотрела – хлопала глазами. Все ей было интересно, все важно понять, крестилась-то она, оказывается, месяц назад всего! Несмотря на речи про монастырь, и сама, конечно, не понимала еще, чего хочет. И глядела на всех, вот и на него тоже, вопросительно, с такой славной, доверчивой надеждой. Отдувала, склонив голову набок, челку, складывала губы недоуменно, дыша невинностью, дыша чистотой и верой, верой и ему тоже. «Сестренка» прозвал он ее про себя. И с удовольствием отвечал на ее детские, прямые вопросы – он в православии прожил уже полтора года – ветеран.
Но на собственные вопросы не знал ответов и он. Его тоже тянуло в монастырь, к подвигам иноческим. Но если его призвание жить в миру? Как не ошибиться, как выбрать свое? Хотя и в миру можно было стать батюшкой, но тогда не стоит терять времени – надо поступать в семинарию скорей…
Однажды после длинной монастырской всенощной, закончившейся только к ночи, службы, во время несколько раз он терял себя, словно растворяясь в небесном братском пении, Алеша вышел из храма, присел на стоявшей здесь же скамейке. Передохнуть, ноги подкашивались, даже до их домика брести не было сил. Великий пост двигался к концу, и уже совсем другими запахами дрожал воздух, уже пряталась в набухших мокрых почках весна, и в потеплевшем ветре, и в раздвигавшихся светлых днях. Алеша устало глядел на выходивших из храма людей. И увидел Амвросия Оптинского.
Преподобный Амвросий вышел на улицу среди других. Пошел к нему. Такой же седобородый старичок со впалыми щеками, каким был нарисован на иконе, только сейчас он выглядел гораздо более худым, слабым. Был он в скуфейке и одном подряснике, несмотря на прохладу. Батюшка присел с ним рядом на скамью, да так близко, что хорошо видна была и его длинная белая борода, тоненькая, почти прозрачная, и висевший на груди серебристый крест, который просвечивал сквозь бороду. Черный подрясник его был ветх, на локте виднелась грубая штопка широким стежком. Серые глаза окружали мелкие морщинки и глядели очень устало, прямо в него, веки набрякли и были красными, точно и преподобный на службе изнемог. Или плакал? И еще Алеше показалось, что он явственно ощущает тонкий аромат ладана, но как будто и запах старости, лекарств… Хотя разве такое возможно? Видения разве источают запахи? Но спросил он совсем другое, как по писаному, как солдатик заведенный. Раз старец явился – надо спрашивать о главном.
– Что мне делать, отче? Остаться в миру или уходить в монастырь?
Амвросий взглянул на него еще пристальней – и не ответил. Только все так же глядел и глядел прямо в глаза с выражением полным сочувствия, совершенно родственного, бесконечного сострадания, неземного по силе, и одновременно с кротостью – такой же нечеловеческой, святой.
И от этого взгляда все откатилось прочь – другие вопросы, которые тоже начали было роиться в Алешиной голове, и выходившие из храма, крестившиеся люди, послушники, монахи, миряне, и мокрый весенний ветер, и слабый свет зажженных у ворот фонарей. Они посидели еще немного, так же молча и словно во сне. Алеша чувствовал, что от этого взгляда батюшки и от незаслуженной любви к нему по лицу у него уже текут слезы, внутри точно открылся источник слез, которыми он не управляет – сами собой они так и льют потоком. Наконец старец поднялся, Алеша встал тоже – преподобный Амвросий медленно и раздельно благословил его, глядя все так же немо и все тем же взглядом родного гостя из иного царства. Алеша поцеловал сморщенную старческую ручку, мягкую и теплую на ощупь. В ответ батюшка сам слегка ему поклонился и тихо побрел в сторону братского корпуса, пока не растворился во тьме.
Алеша рассказал о видении отцу Игнатию, тот слушал его с мягкой улыбкой, но без удивления и посоветовал никому больше об этом не говорить. «Не надо», – качнул он, все так же улыбаясь, головой. И добавил вдруг с подъемом, почти восторженно: «Преподобный здесь, здесь, это и все сейчас ощущают, не один вы!»
Через два дня Алеше нужно было возвращаться в Москву. Прощаясь со своими новыми знакомыми, он снова плакал. Все сошлось, все слилось в эту минуту. Вот стояла перед ним эта девочка с наивными глазами, ставшая ему за эти дни любимой сестрой, вот ее милая, неразговорчивая подруга, которой он был благодарен за то, что она никогда не мешала им смеяться и разговаривать, и совсем уже близкая Пасха, и недавняя, почти обыденная встреча со старцем, убедившая его в близости неба, – и накрывшее его на следующий день после встречи покаяние никогда не испытанной прежде силы – кромешное, жгучее. После молчаливого общения с преподобным он понял, как сам-то он, сам далек от явленной старцем небесной любви, как плотно окутан коконом самомнения, самолюбия, высокомерия. И жажда быть чистым, быть простым, просто быть хорошим забилась в нем живым, жадным источником, но к этому роднику прибивалось сейчас и другое – он хотел, чтобы все, что он чувствует сейчас, прощально, по-братски обнимая эту румяную, вечно удивленную девочку, – чувствовала и понимала она.
Когда Алеша вышел из монастыря и зашагал пешком к Козельску, сквозь еще не оттаявший, но уже беспечно щебечущий лес, он осознал смятенно: больше всего жаль ему оставлять не святую обитель (сюда он так и так вернется, видение старца явно означало призыв) – сестренку. Она была вовсе не такой простушкой, как показалось ему поначалу, нет. В ней жил артистизм, задор, легкость… И много чего еще, чего он толком не понял, но с чем хотелось быть рядом, во что хотелось погружаться глубже и глубже. Как хорошо было с ней говорить! И прыскать на пару. Но и молчать.
Ничего, кроме ее имени и того, что она учится в Москве в педагогическом, на Фрунзенской, Алеша не знал. Даже телефонами они не обменялись – вроде как ни к чему. И в какой именно храм она ходила в Москве, он не узнал. Как мог? Не узнал.
Весну и половину лета Алеша провел в Москве, защищал диплом, получал зачем-то корочку, попутно избавляясь от вещей, книг, тетрадей, накопившихся за время учебы да и за всю жизнь, к чему это теперь? Ветхий человек, как эта старая одежда, кассеты с записями, изгонялся прочь, оставался в дальнем сумраке прошлого. Несмотря на твердое решение уйти в монастырь, Алеша очень хотел ее напоследок увидеть. Дважды подряд приезжал к пединституту утром, стоял в стороне, пытаясь разглядеть ее в толпе спешащих на занятия студенток – не ее саму, так хоть ее высокую подругу в очках; не разглядел.
После Преображения он уже ходил в подряснике, грубых ботинках, измученный, но счастливый, работая то на стройке, то в братском корпусе, то с корзинкой на грибном послушании в лесу. Было тяжело, ноги по вечерам не ныли, орали; не привык он столько работать телом, но все-таки было светло: они же делали общее святое дело – восстанавливали обитель из руин. И ребят подобралось много, таких же, как он, – молодых, полных сил, душу готовых положить ради родного монастыря и исполнения обетов монашеских. Однажды брат, обычно читавший на службе, сильно простудился, попросили читать Алешу. И оказалось, он читает очень красиво, внятно, – вскоре его тоже посвятили в чтеца.
В золотом стихаре он выходил в середину храма и ровно, с затаенным вдохновением (так ему казалось!) читал Псалтырь, читал Апостол. Солнце лежало на темной, шершавой странице. Книга была совсем старой, еще из тех времен. И только солнце знало и видело, кто читал по ней здесь, в этом же храме, сто лет назад. Державшие книгу пальцы заметно дрожали – между службами он выполнял теперь самую грязную и тяжелую работу: мыл, отскребал, выносил помои. Так отец Игнатий помогал ему бороться с тщеславием, мыслями о том, как хорошо он читает, как глубоко и выразительно звучит его голос.
А потом случилась эта история с благочинным. И почти сразу же с соседом по келье, которого он считал лучшим своим другом, впрочем, одно с другим было тесно связано. Постепенно вскрылись и другие детали – когда готовились к приезду митрополита и отец игумен совершил поступок… Но тсс. Никогда Алеша не обнажал наготу братьев своих и никому так и не открыл ничего из виденного в те годы в монастыре. Но каждый случай оставлял сквозное ранение, и вскоре весь он оказался изрешечен, а последняя история не прострелила его насквозь, нет, так и билась в нем много месяцев, почти год, пока не выжгла всякое желание оставаться здесь дальше. Тем более до конца жизни.
Из всех этих историй следовало, в сущности, простое: даже самые искренние здесь – слабые и грешные люди, способные и на подлость, и на предательство, и на любой человеческий грех. И это бы ничего, но ведь, в отличие от тех, кто жил за монастырской оградой, эти учили других. Батюшки, из которых один был… а другой… а третий… требовали от остальных, точно таких, как они, грешных людей, приезжавших в монастырь за советом мирян, невозможного. Проповедовали им бескорыстие, жертвенность, целомудрие, любовь к ближнему и Богу в непосильных пределах, точно забыв оборотиться на себя…
Четыре года спустя, уже в дьяконском сане, отец Сергий навсегда покинул обитель.
В миру он снова превратился в Алешу и почти сразу, как-то взахлеб, женился, на первой же засидевшейся в девках невесте, которую высмотрел на одном московском приходе. Тогда хотелось только тепла, тепла человеческого и женского, и крепкоголовых мальчишек-сыновей – нормальной, непридуманной, нефальшивой жизни в конце-то концов!
Его законная супруга, из многодетной православной семьи, была старше его на несколько лет. Она легко простила ему его прошлое и полюбила его точно такой любовью, в какой нуждалась его неприкаянность и сиротство. Котлеты, борщ, клюквенный, с детства любимый кисель. Накормила, спать уложила. Год Алеша проплавал в ощущении длящегося блаженного отходняка и радовался, что может быть просто мужиком, принимать решения, заниматься ремонтом, зарабатывать, есть заслуженный ужин, обнимать жену; в церковь, конечно, не ходил вовсе – и жене доставало такта его не трогать.
Хотя поначалу ему часто снилось, как он служит, – как уже дьяконом выходит на солею и провозглашает великую ектению – тихо, сладко теряя себя, становясь частью возводимого молитвой космоса. Вот храм сей, вот пресвитеры его, дьяконство, иноки, причт, вот богохранимая страна наша, взгляни, Господи. Власти и воинства ея, вот они сидят в своих кабинетах, лысые, важные, плотные и маленькие, как на подбор, подписывают бумаги, а вон солдаты маршируют на плацу, и зябко им, и тошно, но покорно отбивают ать-два, смотри. А вот град сей и другие города, городки и деревеньки вокруг, а вот и воздух, которым мы дышим, растут деревья, зреют плоды, вокруг моря с плавающими и путешествующими, больницы с страждущими, темницы с плененными. Капля по капле весь мир человеческий и земной он собирал и приносил Господу, к подножию престола Его.
Только б не сбиться, только бы голос не задрожал.
Алеша просыпался в тревоге, полдня потом ходил сам не свой. Но через полтора года родился наконец сын. Спать сразу пришлось меньше – он жалел жену, вскакивал, баюкал их мальчика – и спал уже по-другому, дергано, вслушиваясь и сквозь сон к пыхтенью в кроватке – без сновидений. Через год родился следующий, этот был тихим, словно понимал, что младший и что на него уже нет сил, ни у матери, ни у отца, сопел себе ночь напролет.
Он встретил сестренку в поезде. После женитьбы его прошло около восьми лет. Алеша разглядел ее уже на перроне, возле собственного, второго вагона. Но оказались они не только в одном вагоне – в одном купе. Он узнал ее сразу же, когда она протягивала билет проводнице, стоя к нему вполоборота, и огорчился: теперь она и в самом деле располнела, волосы отрастила и собирала в унылый пучок, возможно, от этого золотистый оттенок из них ушел – блеклый, никакой цвет. В уголках глаз, у губ проступили морщины – она выглядела старше своих лет. Он вошел в купе вслед за ней, неторопливо, глядя ей прямо в лицо, поздоровался. Она его не узнала, ответила вежливо, равнодушно. Тогда он назвал ее по имени. Она вздрогнула и так знакомо округлила глаза, заморгала. Оптина, самое начало, Великий пост, весна, помните? – она помнила, помнила! Оживилась, сразу помолодела. Заговорили. Нет, совсем не так, как когда-то, осторожней, сдержанней, обходя возможные углы, но когда он пошутил раз и другой, она прыснула точно так же. Даже кулачок подставила, словно смущаясь, как и тогда. Теперь он уже ясно видел в ней ту самую всему удивлявшуюся девочку, которая тоже никуда, оказывается, не делась. Только теперь все, что и тогда было в ней – любопытство, веселье, задор, – точно осолилось, и эта соль, эта новая горечь сделали все в ней определенней, законченней и… совершенней.
Она давно была замужем. Старшему ее мальчику уже исполнилось девять, младшему – два, всего у нее было четверо детей, в середине – две девочки. «Обычные православные штучки», – вздохнул он про себя, потому что видел: она несчастна, хотя, конечно, любит своих детей. Но они не сделали ее счастливой, потому что счастливой женщину делают не дети. Она упрямо избегала упоминаний муже. Даже когда на прямой его и, он сознавал, не слишком деликатный вопрос, но как было удержаться! – рассказывала, как выходила за него, все равно не называла его никак, точно он и не участвовал в этом: «Тут я получила предложение, от которого сначала отказалась, а потом думала-думала да и согласилась, мама очень хотела, все уговаривала меня… отец Александр нас и обвенчал»… Алеша все же решился:
– Ну и кто же он, кто твой избранник?
Она только рукой махнула и ответила странно: «Наш папа», знакомо пожала плечами и не захотела продолжать. Он не посмел расспрашивать дальше.
Он ехал в командировку, она к бабушке – та была совсем плоха, собралась умирать и звала любимую внучку попрощаться. Только один пассажир сидел с ними в купе, возвращавшийся домой молодой стриженный под ноль паренек, с наушниками в ушах, в странном полосатом пиджаке. Паренек почти сразу же забрался на верхнюю полку да так и лежал там – листая рекламную газетку и поглядывая в окно. Когда он поворачивал голову, было видно, как он шевелит губами – подпевает. Под столиком стояли его ярко-вишневые лаковые ботинки.
В начале ночи, на очередной станции, ботинки утопали прочь. Они продолжали говорить. Поначалу еще делая вид, что говорят так же, как и при соседе, но насыщенность разговора изменилась, едва они остались вдвоем, все сейчас же усилилось – открытость, понимание, чуткость. Только под утро обоих сморил сон. Прощаясь, бледные, невыспавшиеся, оба знали: началось. Что-то, в чем оба нуждаются и чего оба хотят. Как хорошо что встретились – наконец!
Странные у них сложились отношения. И пока он уверял себя, что на самом деле никаких отношений нет, что все это – только нелепость и бабьи басни, прошло еще пять лет.
Первые полгода они только созванивались, обсуждали ее старшенького, второклассника, который все терял, однажды даже забыл в школе портфель, и костюмы младших девочек на садовский праздник, и ревность их к маме, про маленького почти не говорили, у него не было пока проблем.
Как это всплыло, этот учебник?
Она вздохнула в телефон:
– Федя опять учебник где-то посеял. Им в школе выдали, недели не прошло, нет! И ни в одном магазине этого издания уже нет. Неужели ксерить придется? И как его потом в школу носить, этот ксерокс огромный?
Федя потерял учебник французского, Алеша расспросил, что за издание, с какой картинкой на обложке, и пообещал достать. Поискал в Интернете, нашел и через два дня уже ехал с голубеньким трофеем в пакете. Он рулил, погрузившись в пустоту, не думая ни о чем, но не успела она сесть к нему в машину, как Алеша начал ее целовать в лицо, в губы – ласково и восхищенно, не оставляя ей выбора. После мгновения растерянности она откликнулась так, будто только этого и ждала, затем и явилась. Так начался их первый год тайных свиданий, год влюбленного открывания друг друга, полный невыносимой, но такой необходимой зависимости от встреч, эсэмэсок, перезваниваний, всегда кратких… Но несмотря на то острое счастье, которое обрушили на него эти отношения, ни одной абсолютно счастливой встречи у них все-таки не было – из-за нее. Каждое свидание было пропитано ее тоской, ее молчаливым вопросом «что я делаю? как смею?». Ничего подобного она не произносила, но он читал это в ее глазах – особенно отчетливо после, когда все уже было позади.
В своей тоске она жила одиноко. Это было «что делаю я?», и он не понимал, как вырвать ее из сумрачного царства бесполезных угрызений, как хотя бы раздвинуть ее замкнувшееся в себе, сжавшееся в скулящий комок «я» до «мы». Это делаем мы. У меня тоже семья. Тоже дети. Это мы. Нас – двое. Единственное, на что он был способен, повторять ей все то же: давай будем вместе всегда. Давай будем вместе всегда. Давай!.. Это казалось так просто. Это был единственно возможный исход. Но она не хотела уходить от мужа. Однажды обмолвилась: понимаешь, я не могу. И замолчала. Не можешь? Но почему?! Нет, ни словечка больше. И по-прежнему не хотела о муже говорить. Никогда. Как и тогда в поезде тщательно обходила эту тему стороной – за все это время помянула о нем только раз, сказав, что человек он тяжелый. Да ты же не любишь его, ты же… Давай поселимся в большой трехкомнатной квартире, снимем где-нибудь на окраине, в новом, недавно отстроенном доме, там совсем другие размеры да и цены, я буду работать, ты растить наших детей, старых и новых, мы ведь обязательно родим еще новых, да?
Но все эти разговоры только удаляли его от нее. Едва он начинал звать ее в побег, особенно вот так конкретно, рисуя очертания их квартиры, со дна ее глаз поднималась отчужденность, она смотрела на него чуть не с досадой. Она не могла. Не могла так. Она никогда не говорила «а как же дети?», но он угадывал их имена, имена всех четверых – Федор, Полина, Таисия, Серафим – в этой наступавшей замкнутости. Дети не должны были наблюдать разрушение семьи. «Хорошо, пусть наблюдают разрушение матери», – цедил он вслух, точно в ответ ей, но она будто не слышала, не откликалась.
В конце концов он затаился. Тем более она по-прежнему соглашалась встречаться. Так часто, как только получалось. Тогда получалось два, изредка три раза в месяц. Он был счастлив. Он тоже пока не уходил от жены, но жена точно перестала существовать. Сыновья нет. Сыновья и тогда нет. Водил их на гимнастику, в парк по воскресеньям, со старшим вместе читал по слогам книжки – вот-вот в школу!
И так бы и шло, он привык уже так, пока спустя почти год, безумный, взвинченный, полный плачущего обожания, она не провозгласила вдруг новые правила. Такие бесчеловечные, что сначала он не поверил. Разозлился – но не поверил. Надо, сказала она, сократить количество наших встреч. И не просто сократить…
До этого он был главным, но с минуты, когда правила были объявлены, спокойным, уставшим голосом, в номере ветхой привокзальной гостинички, снятом на два часа (которые уже истекали!), – главной стала она. И вот уже который год – третий? четвертый? не может быть – начиная с первых чисел сентября он то и дело проверял, не забыл ли дома мобильный, не получил ли незамеченных сообщений, и особенно внимательно проглядывал пропущенные звонки.
Именно с этого времени и следовало ожидать ее появления. Ее непредсказуемость укладывалась в три последних месяца года.
Правила заключались в следующем. Встречаться раз в год. Это было правило номер один.
– Я понял, понял. Значит, и каяться придется всего раз в год? Так ли? Но тогда давай уж подгадаем наши встречи под чистый понедельник! – язвил он, натягивая рубашку и пока лишь посмеиваясь, еще не подозревая, что она всерьез, она правда надеется все это исполнить, доварить эту кашу на густом православном безумии. – Под начало Великого поста, а? К Пасхе как раз хватит времени очиститься.
Она молчала, даже не смотрела на него.
– Ты, может, думаешь, у Бога там счеты, да? Часы? – он повысил голос. – Думаешь, Бог считает, сколько дней прошло, и живет по земному календарю? Что Ему твои раз в год, Ему, у которого тысяча лет как один день?
Она сидела в кресле напротив, уже одетая, чуть отвернувшись, глядя в окно, за которым серебрилось зимнее московское небо, на удивление солнечное, и по-прежнему не отвечала, точно не слыша. Когда он закончил говорить, она вновь повернула голову и продолжила как ни в чем не бывало… Интересно, она и с детьми своими так же? Так же их воспитывает? Именно в эту минуту Алеша подумал, что совершенно не знает ее, что до сих пор смотрелся в зеркало.
Правило второе – звонить будет она. Звонить со своего, хорошо известного ему номера, но отныне номер этот будет использоваться тот самый единственный раз в году – в остальное время сим-карта уляжется в потайном месте, чтобы ждать своего показательного выступления целый год. Да, она потеряет этот телефон, тот, что у нее сейчас, чтобы купить новый, новый телефон и новую симку, а старую спрячет до следующего года…
Ему уже не хотелось шутить, иронизировать. Пусть объяснения эти смехотворны, сама подробность их вывела его из себя. Как она все хорошо продумала! Даже про сим-карту – это чтобы он, не дай бог, не сорвался, не позвонил! Дура! Он и без всех этих хитростей не позвонит. Никогда. Завтра же найдет себе понормальней.
Он ходил по тесному номеру, уже не сдерживая гнев, – половицы отчаянно скрипели, когда здесь в конце-то концов последний раз делали ремонт?! Наконец он остановился, скрип послушно замер.
– Раз в год – это все равно что ни разу. Это значит никогда. Я понял. Разбегаемся. Прощай.
Он хотел добавить что-то еще и колебался, но она уже кивнула, встала. Понимаю. И все-таки я тебе позвоню. Сказала, уже не оборачиваясь, мимо.
Стянула с вешалки пальтецо, подхватила сумочку и вышла. Из дряблого гостиничного номерка.
Так в январе 2009 года она столкнула его в ледяную яму.
Тогда-то он и пережил все это впервые – превращение воздуха в яд. И попытался вышибить клин клином – глушить боль спиртом. Отрава на отраву – и помогало, каждый вечер он превращался в краснорожий, лыка не вязавший бесчувственный мешок, к ужасу жены, которая все пыталась его уговорить, все расспрашивала. Кончился этот ежевечерний марафон неприятно – сердце, и до того не идеальное, устроило бунт; увезенный на «скорой», почти месяц Алеша провел в больнице. Постоянная боль, беседы с соседями по койке, мерная, но суетливая больничная жизнь погрузила его в новые заботы – анализы, кардиограмма, капельница, физиотерапия, отложенная шахматная партия с Миронычем из сто шестой палаты, сколько дать врачу, как лучше отблагодарить медсестер? Он научился радоваться просто тогда, когда боль стихала, не забывая, конечно, отмечать про себя, что здесь не только не тоскует о ней, но даже ее не вспоминает. Он вышел из больницы, когда уже наступило лето. Все распустилось, оказывается, тут, на воле, все цвело, а вишни в парке возле дома, где он гулял с сыном, уже осыпались. Он дышал спокойно, свободно. Полной грудью. Он был исцелен.
Она позвонила намного раньше, чем обещала, в солнечный сентябрьский денек. Он не ответил, наслаждаясь обретенной силой, но прошло всего несколько минут, и он начал ждать перезвона, он был уверен – сейчас перезвонит! А он снова не откликнется. Она перезвонила только через сутки, в течение которых воздух вновь сделался разреженным и вдохнуть его полной грудью стало невозможно. И уже через час после этого второго наконец раздавшегося звонка он сжимал ее крепко-крепко, в собственном доме, на родном диване, днем, пока не было никого, а она медленно говорила, словно сквозь забытье: «Ты. Все внутри меня – ты. Ты один, всегда. И это так светло. И это так страшно». Девять месяцев терзаний утонули в пресветлой лазури почти летнего дня.
Так и пошло.
Год он жил семьянином, благородным доном, мужем и отцом, чтобы однажды отправиться в короткое плаванье, на остров лазури. Хорошо бы, конечно, было жить этот год не помня, не ведая об острове, каждый раз принимая его как нежданное чудо, но это было, увы, невозможно, никак. Конечно, он пытался найти ей замену, но выяснилось очень быстро – лучшая ей замена – жена. Славная, теплая, любящая. Не подозревающая ни о чем. Можно было продержаться на жене, можно. И он держался, пока не на наступало неизбежное – скатерть, солонка, газ.
Он, медик, узнавал симптомы и сам ставил себе диагноз: отравление солью тяжелых металлов. Свинец, именно свинец, не ртуть, не кадмий. Свинец, распавшийся на коллоиды фосфата и альбумината, циркулировал по нему, оседая смертным грузом в костях, печени, почках и головном мозге. Свинцовый яд копился и все непоправимей, с каждым годом все глубже отравлял его изнутри. Каждый следующий раз после разлуки нехватка воздуха наступала раньше, хотя и прежняя острота переживаний притупилась, зато прибавлялись новые симптомы. Он уже не только с трудом дышал, он не мог быстро двигаться, легко ходить – нужно было пробиваться сквозь постоянную тошноту, тяжесть. Как-то раз в припадке малодушия (в какой это было раз?) Алеша взвесился – в подвале их офиса работал тренажерный зал и стояли весы. Улучил минутку и забежал проверить! Не физическая ли это в самом деле тяжесть, не поправился ли он, не потяжелел? Нет. Оказалось, он даже похудел немного и весил меньше своего обычного веса. Но тогда почему бесплотные желания, ощущения, а значит, повторял он себе, чтобы окончательно не свихнуться, значит, не имеющие веса, обретали свойства материи? Повисали неподъемной взвесью в крови? Как это могло быть?
Но были и приобретения. Уже ко второму разу он научился мысленно выпаривать свинцовые частицы из воздуха, соединять их в сплав, тяжелый слиток, который бросал в рюкзак. Рюкзак закидывал за спину. Пусть полежит, так все же намного легче, легче передвигаться, потому что он пойдет себе дальше, пешком. Да, он и был в путешествии, вечным странником, бредущим к своему декабрю. Несколько дней слиток его не тревожил, пока все не начиналось заново, но эти дни были отдыхом, хотя одновременно с победой над воздухом и собственным дыханием, все вокруг окончательно угасало, делалось вовсе уж пресным на вкус, исчезали оттенки, краски – бледное, стальное бесчувствие без вкуса.
И тогда он написал ей письмецо. В безумной надежде. Полную ерунду. Дождь пошел. Снег пошел. Первый снег. Последний. Первый дождь.
Сообщение так и зависло, ожидание сведений о доставке все длилось. Сим-карта лежала в белом конверте в ящике ее стола. И опять он сходил с ума и заклинал, молил этот твердый прямоугольничек хоть ненадолго запрыгнуть в телефон и ожить, отозваться! Спустя месяц он написал еще одно, такое же бессмысленное послание, и снова молил, молил. На этот раз мольбы подействовали – сообщение оказалось доставлено немедленно. Едва он увидел вспыхнувшую зеленую галочку возле конверта, как тотчас понял, что попал в ловушку. Вентиль открыли, воздух снова начал поступать в легкие свободно, краски засияли, он дышал, видел, жил, но ощущал себя в клетке. Все того же ожидания. Ведь теперь он будет ждать ответа! Теперь ему дико хотелось еще и позвонить. Он терпел беспредельный день, а к вечеру позвонил – естественно. Абонент не отвечал. В какую прорезь ему удалось протиснуться, кто получил его письмо? Так никогда он и не узнал, потому что, когда они наконец встретились, было не до выяснений.
В позапрошлом году звонок раздался уже перед самыми ноябрьскими праздниками и застал его в магазине, где он выяснял отличия одного «Самсунга» от другого, так и не выяснил, вышел в середине разговора с продавцом, пошагал с прижатым к уху телефоном на улицу, слепо, по Кожуховской набережной, в сторону Павелецкого вокзала, как всегда удивляясь: мир преобразился и засиял – маленькие белые колючки, пронизывающий ветер, слитые с ее голосом, были не счастьем, нет, были глотком жизни.
Год назад миновали все сроки, а она все не появлялась.
Он терял надежду постепенно, пока к началу декабря не осознал: ее больше нет! Вот почему она не звонит. Нет в этом городе, в этой стране, на этой земле. Умерла. Но отпустить ее он был не в силах, и Алеша начал молиться – впервые с монастырских пор, всхлипывая, малодушно. Даже заехал в церковь, чтобы подать записку за здравие, и ждал, ждал вопреки очевидно давнишним ее похоронам. Бродил по царству мертвых, слепо искал ее тень, не находил. В тот год к безвоздушию прибавился дымчатый сумрак в глазах, даже когда солнце сияло – все было подернуто тонкой пленкой, он тер и тер глаза. Помутнение хрусталика? Но к врачу даже не пошел, слишком устал. И впервые подумал о смерти как о единственном и таком естественном выходе, и впервые спокойно и сознательно ее захотел.
Она позвонила 26 декабря, сказала, что болела, лежала в больнице и что встретиться сможет не раньше чем через месяц. При первых же звуках ее голоса муть в глазах обратилась в прозрачность, легкие задышали в полную силу. Он готов был подождать, конечно, и этот новый месяц ожидания дышал легко, видел ясно. Болезнь ее была серьезной, но не к смерти, они встретились в самом конце января – и снова все было лучше, чем прежде, просто потому, что они не виделись год и можно было прожить новые десять месяцев до новой встречи.
И вот они снова истекали, кончался сентябрь, и он нервничал. Клял ее дурацкие высосанные из пальца, из Ванек-встанек, Тургенева и Бунина (так он однажды и ей это сформулировал) правила.
Но когда наконец получил эсэмэску с ее номера, перезвонил и услышал ее голос – снова забыл все. Как обычно. Действительно нелепость, действительно невозможно так жить, но вот ведь жили и не придумали, как по-другому.
На этот раз она назначила ему свидание в дачном подмосковном домике, недалеко от Москвы. Она отправилась туда вполне официально – накануне сторож сообщил, что в дом их, похоже, залезли – окно выставлено, хотя на двери замок. Она поехала разбираться.
Алеша бросил машину возле шоссе и пошел пешком, чтобы не привлекать внимания соседей, если они случатся. Зима выдалась малоснежной, снег едва прикрыл дорогу, даже сугробов не намело. Под ногами хрустел ледок, шагалось бодро. Он шел мимо пригорюнившихся за заборами старорежимных генеральских дач, деревянных, из прошлого века, – и хоть бы кто перестроил, поставил новый дом – нет! На этой улочке стояли сплошь ветераны – двухэтажные, с высокими окнами, кое-какие с балконцами даже, послевоенная роскошь, – но ветхие, словно рассыпающиеся на глазах. Каждому второму хотелось подставить плечо – снять облупившуюся краску, покрасить заново, поднять просевший фундамент, перекрыть крышу, заменить скрипучие двери.
Ее дом он увидел сразу – самый зеленый, так она сказала. Он и правда выглядел свежее соседей – хотя был из того же полка. Из трубы вырывался легкий, тут же уносимый ветром дым. Алеша прошел по участку, поднялся на крыльцо, постучал – она уже стояла на пороге, одетая, в красной распахнутой куртке, с тряпкой в руке, глаза сияли – и опять оказалась немного другой, чем он ее помнил. Не старше на год, нет, но на год иная.
В доме стояла нежилая прохлада, и, хотя печь топилась, раздеваться не хотелось. Ледяным тянуло из дальней комнаты – там вор выставил стекло. Унес он только макароны, консервы и несколько теплых вещей. «Это был кто-то очень голодный и замерзший», – улыбнулась она.
Сегодня у них было не два и не три часа – целый день.
И первый раз за все то время, что они встречались, они пожили семьей.
Он принес из колонки на краю общей улицы воду. Колонка была припорошена снежком, ни следа человеческого – слава богу! Она поставила на печку закопченный чайник. Он заколачивал фанерным листом выставленное вором стекло – она придерживала фанеру, подавала ему гвозди, все время благодарила. Если бы не ты… Он не отвечал, не хотел, хотя странность сквозила – работа мужская, почему сам хозяин не приехал, отправил жену? А если бы вор все еще прятался здесь? Или это она уговорила мужа, имея в виду их свидание? Но Алеша ничего не спрашивал, стучал себе молотком, поглядывая на нее, на развешанные по комнате, пожалуй, в избытке иконы, – и, вгоняя в два удара последний гвоздь, внезапно понял. Понял, кто ее муж. Да священник же. Она – матушка. Вот оно что. И не потому только, что детей много, что икон невпроворот, а по всему сразу – множество накопленных за эти годы мелочей сейчас же получили объяснение. Вот почему «не могу» развестись, не положено им, батюшкам – позор.
Спрыгивая со стула вниз, он громко и освобожденно выдохнул. И сразу же был ласково подхвачен вопросом «устал?». Что ты, я полон сил.
И рубил дрова во дворе, принес березовые полешки в дом, ссыпал у печки. Она кормила его привезенными из Москвы необыкновенно вкусными щами, ухаживала – в своем духе – невесомо, легко, с улыбкой. Он любовался. Она и правда была совершенна. Взлеты рук, маленькие розовые уши и облако волос, сияющее на скромном зимнем свету, – наконец-то она отпустила их на волю. Полупрозрачная, желтая занавеска на окне, горка дров у печи, стол деревянный, темный, на чуть вывернутых резных ногах – старше дома, стеклянная вазочка для сахара из его детства, два куска черного хлеба, бисер тмина на дереве. Заснеженный сад за окном. Так и будет выглядеть его рай. Если умирать, то прямо сейчас, здесь, подумал он неожиданно, но совершенно спокойно.
Уже незадолго до исхода, до окончания этого этими небесами, лесами, садом подаренного дня, Алеша заплакал.
Что ты?
Он не ответил. Он не мог сказать, что с той же ясностью, с какой когда-то различал заштопанный локоть подрясника преподобного Амвросия, с какой осознал сегодня утром, кто ее муж, теперь видит: прощание. Больше они не встретятся, никогда.
Она отказалась ехать с ним, процедила что-то вроде «я на электричке, меня ж на вокзале будут встречать», подбросил ее только до станции – и помчал. До кольцевой донесся мгновенно, в городе почти сразу пришлось притормозить.
Но он и не спешил никуда. Он по-прежнему ощущал себя на вершине покоя – расслабленный, размягченный, переполненный ее словами, прикосновениями, ее теплом, закутанный ее любовью, как младенец пеленкой, – скользил по сияющей предновогодней Москве. И без всякого спроса, точно помимо него, словно благодаря все той же прозорливости, которая раскрылась в нем сегодня, Алеша понял: ничего лучше тех четырех монастырских лет в его жизни не было.
Нет, не только не было, ничего лучше в его жизни – тут он почувствовал, что воздух, которым он надышался наконец до отвала, снова покидает его, безвозвратно выходит из легких, почему так рано? как же так? – ничего лучше в его жизни уже и не будет. Ничего счастливей и выше молитв в алтаре и в келье, выходов на середину храма с Псалтырью, торжественного чтения святых слов – не будет. И это «не будет» без предупреждения, вероломно прошило сердце тонким ледяным стержнем. Он застонал. Стержень входил все глубже – боль сделалась невыносимой. И все тянулась. У такой боли должен быть конец. Но она продолжалась, ровно-ровно. Даже закричать он не мог, только зажмурился покрепче.
Инфаркт? Инсульт? Это от недостатка кислорода, клеткам мозга слишком долго недоставало кислорода, думал он лихорадочно, артерии блокировали свинцовые бляшки, свинец разлуки расставлял невидимо свои посты, и вот… Но, может быть, все это результат колотой раны – протаранившего его только что стержня? Алеша снова открыл глаза. И подумал трезво, что приступ протекает иначе, совсем иначе, чем тогда, когда «скорая» увезла его после очередной бутылки. И что на этот раз он совершенно один. Стержень замер, боль приотпустила, и сейчас же в тонкую, как лезвие, паузу проник луч – день его крещения: насупленная бабка в темно-красном платке, с алюминиевым чайником в морщинистой, загорелой руке наполняла кипятком высокую серебристую чашу, белобрысый бойкий младенец, смешно машущий ручками, это для него готовили теплую воду, и слова батюшки Николая, которые он запомнил навсегда, но что-то не вспоминал давно, а теперь вот они всплыли, колыхались солнечными бликами на воде: «Возможно, никогда уже больше, Алеша, не будет у тебя таких открытий. Такой радости». Опять это «никогда»! И снова шевельнулось ледяное шило.
Позади сигналили машины, он слышал их рев, видел зеленый приветливый кружок светофора, мерцающую оранжевыми огоньками гирлянду в витрине, он все сознавал и понимал: самое время нажать на газ и поехать, но не мог двинуться, тем более двинуть машину с места, только застонал. Но даже стон дался ему тяжело, отнял последние силы. Голова запрокинулась, и снова он увидел: чаша, тепло, свет горит. Он смотрел и смотрел в жаркую, праздничную воду. В движение сияющих бликов. Оседавший на зимних стеклах горячий пар. Кончалась многолетняя мука, он уже понимал – через несколько мгновений ему станет все равно, он будет свободен. И испытывал только радость, радость, несущую его все дальше, выше.
Алексей Ладо. Ангелы существуют
1
– Юлечка! Юлькинс! – Голос торопил, резал тишину вечера.
Юлька выглядывала украдкой – любила смотреть на Славку с высоты. Тополя переросли общежитие, бросали тени в комнаты. Славка топтался под деревом – маленький, потерянный, одинокий, но от того только более родной – до озноба, до желания сигануть вниз, прижаться, не отпускать. «Ангелы существуют!» – улыбалась девушка.
– Йууль! – надрывался Славка, а получалось «июль». Далеко еще до жаркого месяца, а рубашка расстегнута – кожа светится. Бросает в дрожь. Скорее бы дотронуться!
Общежитские девчонки завидовали: чем пигалица с кудряшками завлекла красавца – высоченного, черноволосого, черноокого?! Подружки высовывались в форточку, флиртовали с парнем напропалую. Гадали открыто, скоро ли Славка бросит милую, но простенькую воробейку. Опытные предупреждали: мол, мужик-шик, чик-чирик и шмыг – не плачь потом!
Юлька не обращала внимания на зависть, бегала на свидания, мазалась китайской цикламеновой помадой, светилась от счастья. Возвращалась с бледными губами – обкусанными, опухшими. Смеялась над подружками, а Славка шутил: приколдовала озерными синими глазами – и все тут! Не в глазах дело, знала Юлька, вставала на цыпочки, тянулась к горячей Славкиной щеке: «Ты меня нашел, а я тебя. Вот правда».
Юля детдомовка, и Славу воспитывала троюродная тетка. Жалко Славку, он не помнил родителей, а Юля не забыла мамины светлые волосы, сливовые глаза, ласковый баюкающий голос. «Ангелы существуют, – шептала мама, – защищают людей, помогают. Спи, дочка». Мама умерла, и появились тети в белых халатах и много детей. Трудная жизнь в детском доме кончилась однажды. Юлька получила комнатку в общежитии, украсила ее фотографиями, дипломом торгового училища. Работа нашлась – продавщицей в хлебном ларьке. Хозяин Саркис не обижал, ценил трудолюбие, аккуратность, премии давал. «Я взрослая!» – гордилась Юлька. Травила губы дешевым импортным цикламеном, закалывала модно детские ванильные кудряшки. Колечки упрямо выбивались. Из-за них и началась любовь, легко – снежинкой на варежке, камешком по воде…
Гремела новогодняя музыка, но Юля расслышала насмешку в свой адрес: «Гляди-ка, зимний одуванчик!» Она вспыхнула. Грубиян пялился, хмыкал, толкал своего приятеля. Через пять минут Юля танцевала с парнем, восхищенно смотрела на него снизу вверх. А уже через месяц они обсуждали будущую совместную жизнь. Юлька копила деньги на свадьбу, кормила любимого саркисовскими пирожками, булочками, вязала ему шарфики, встречала у завода, где он работал слесарем. Когда Славкины друзья пускали их на час-другой в квартиру или на дачу, целовала жарко. Пусть девчонки судачат о том, что Славка скоро предаст. Дуры!
Славка в этот вечер не трепал привычно языком, развлекая девушку.
– Что случилось? – не выдержала Юлька.
– Идея появилась, Одуванчик. Не знаю, как тебе сказать.
Юлька поежилась, запахнула плотнее вязаную кофточку – прохладно.
– Помнишь Серегу?
Она кивнула. Славка показывал на карте остров, похожий на гигантскую фантастическую рыбу, где служил Серега. Рыба плавала в Тихом океане рядышком с драконом-Японией. Серега остался там жить, чему девушка радовалась: парень в отпуске пил беспробудно и Славку за собой тянул.
– Пишет, здорово на острове. Зовет, говорит, с жильем, с работой нет проблем, – Славка осекся, встретил напряженный взгляд, – зарплату платят вовремя.
Зарплата – дело важное. Юлька часто и одалживала, и занимала, сидела иногда на картошке с хлебом, но на свадьбу откладывала.
– А я? – прошептала Юлька, опустила голову. Она не спросила, знает ли тетка, куда он собирается ехать. Славка уже решил, это ясно.
– Ну я устроюсь, угол найду, – Славка топтался, мямлил. – Заработаю, тебе на дорогу вышлю.
Юлька отступила на шаг, сложила умоляюще руки:
– Нет, Славочка, нет! Как ты не понимаешь, я же умру без тебя, умру! Деньги есть на билет… – Голос сорвался, в озерных глазах заблестели слезы.
Они шли по зебровой аллее – по тополиным теням, по закатным дорожкам. Молча, не взявшись за руки. Славка дулся, злился на что-то, выкрикнул вдруг, как отрезал:
– Черт с тобой, едем, Одуванчик!
– Едем, – Юлька смахнула слезинку, засмеялась…
2
Ливень! Юлька дрожала от холода под навесом остановки…
Закрутилась, завертелась новая жизнь: чемодан на двоих, многомерность душных аэропортов, многочасовой перелет, строгие стюардессы, обед в блестящей фольге, боль в ушах при взлете и посадке. Ей казалось – зажмуришься, и вернется родная улица, общежитие. Юлька так и делала. Но открывала глаза и видела чужое серое небо.
Подбежал мокрый, тоже какой-то новый Славка – командует, покрикивает деловито, взгляд шалый, – подхватил чемодан.
– Юлька, автобус!
Автобус мчался из островной столицы в городок у моря. Юлька устала, дремала на Славкином плече. Влажная рубашка пахла незнакомо, как будто йодом, болотной травой, рыбой.
В городке ждало неприятное известие. На их звонок выглянула девушка, сообщила, что Серега уехал на север, они поссорились и разбежались.