Путешествие дилетантов Окуджава Булат
Усатая птичка была в руках и, обжигая крылышки о самовар, надеялась угодить своим высоким покровителям, ни о чем не беспокоясь. Постепенно лицо шпиона потускнело, а вместо него в сознании возник образ хромоножки, связанного со шпионом невидимыми узами. Мятлев вдруг понял, что опальный князь – единственный, кто может понять его и оценить ситуацию. И он написал ему пространное письмо, в котором были и такие строки:
«…что поделаешь, дорогой Андрей Владимирович? Блеск и независимость александровского поколения не для нас с Вами. Это теперь воспринимается как сказка, как восхитительная идиллия. Знаем лишь понаслышке. Наш удел – прозябание. Я уже не вижу, ради чего жить, не существовать, а жить, с вдохновением и надеждами. Был человек, которому я намеревался служить, бедная прекрасная женщина (Вы знаете), но и она стала жертвой все той же силы, которая безраздельно гнетет и нас.
Теперь благодаря Вам, а может быть, и некоторым моим былым «сумасбродствам», я взят под подозрение и обложен, ровно волк в логове, и мне, поверьте, даже протестовать не хочется. Что мой протест? Тот самый шпион, которого Вы обнаружили однажды висящим в печной трубе вниз головой, теперь посещает мой дом на правах близкого приятеля Афанасия и пьет с ним чаи из самовара. Представьте себе на минуту, что хозяин этого дома не я, махнувший рукой на добро и зло, а мой отец со своими принципами, с понятиями чести, с представлениями о долге в просвещенном государстве. Да он бы взял палку и вышвырнул шпиона, да еще не преминул бы прибить шпионского начальника, посмевшего додуматься до такого фарса. Впрочем, в те времена разве могло бы случиться что–нибудь подобное? Тогда и шпионы–то были благородней, не то что нынешние голубые, многочисленные, полуграмотные, все сомнительного происхождения. Я уж не говорю о господах свербеевых, об этой низшей ступени шпионства, которые и мерзнуть готовы, и в дымоходах висеть.
Что же остается? Я любил женщину – она погибла. Офицерская служба мне не удалась, она не для меня. Служение общественному благу мне отвратительно, ибо я в него не верю, да и вообще официальные соблазны меня не влекут. За это в меня тычут пальцами и осыпают упреками, а теперь и вовсе приставили шпиона. Вам кажется, что Вы крайне значительны в своих разоблачительных писаниях, дай Вам бог, как говорится, но я не вижу в сем проку.
Быть может, мне следовало бы жениться и зажить помещиком? Да Вы–то верите в сей путь? И на ком? Что–то я их не вижу… Едва я в шутку заикнулся об этом моей сестре, как она тотчас подсунула мне свою высокородную подопечную красавицу с коровьими глазами. Вы бы посмотрели на это чудовище! Нет, князь, увольте.
Я было вздумал удрать (это давно уже меня мучит), уехал в деревню, а там еще хуже. В столице мы хоть научились (опять же по слабости) прикрывать свою беспомощность мишурой и блеском, видимостью цивилизации, а там все обнажено и потому отвратительно.
Ходят слухи о каких–то реформах, да разве они возможны, ежели каждый третий – переодетый полицейский?…
Вчера со мной опять случился мой приступ. Я гулял возле дворца Прасковьи, когда почувствовал его наступление. Видимо, он продолжался дольше обычного, так как, когда все прошло, я находился уже на Большом проспекте. Пустой извозчик ехал рядом со мной и с ужасом на меня поглядывал. Я уселся к нему и отправился домой. По дороге он рассказал, будто я совал ассигнации прохожему, который принимать их от меня отказывался, хотя я о том его просил и шел за ним по пятам, покуда не очутился на Большом проспекте. Мне же помнилось, что я встретился с генералом Балмашевым (Вы, по своим занятиям, не можете его не знать), который почему–то вручил мне свой английский микроскоп, а денег брать не хотел.
Говорят, в Москве есть доктор Моринари, пользующий подобные таинственные недуги…»
…Закончив письмо, Мятлев задумался и вдруг услыхал странные звуки: то ли хоровое пение, то ли горький плач, и все это под аккомпанемент хлопающих дверей. Он вышел из комнаты. Несколько разноцветных фонариков мерцало на лестнице и по переходам, почти не рассеивая мрака. Внизу, там, где неподвижно страдал мраморный народец, простирая в мольбе навстречу друг другу холодные руки, металась чья–то непонятная, бестолковая тень, спотыкаясь, и падая, и поднимаясь вновь с глухими стонами и причитаниями… Это была тень незнакомого двуногого, и она с тупым усердием в непонятной тоске, запутавшись в мраморном лабиринте, кружилась, подвывая.
Внезапно из полумрака вывалилась рыжеволосая Аглая в белом переднике, вздымающемся на животе.
«Что такое? – подумал князь, пораженный размерами ее живота. – Вот новость!»
Живот и в самом деле был велик и тучен и расползался, подобно опаре, так что Аглая тоненькими ручками с трудом придерживала его, но при этом дерзко глядела на Мятлева.
– Что это? – глупо спросил он. – Это что у тебя? Ты что?
– Обыкновенное дело, – ответила она непочтительно.
– Так ведь это живот, – поперхнулся князь. – Вон он какой. Как же это ты?…
– Обыкновенное дело, – повторила она и вдруг запричитала: – Ваше сиятельство, что ж теперь будет? Куда ж я такая, ваше сиятельство?… Кабы вы ему внушение сделали!…
В бывших комнатах Александрины, за дверью, что–то упало, покатилось, зашлепало. Там, видимо, душа несчастной страдалицы, возмущенная открывшейся ей несправедливостью, застонала, заметалась. Мятлев заорал, призывая Афанасия, но слуга уже был тут как тут, в парадной ливрее с оторванным галуном, босой, с выражением отчаяния на глупой роже. За ним возвышался господин Свербеев. Он поклонился по–трактирному, хмельно и низко, и пошел прочь из дома, не затворив за собой дверей.
– Я, – сказал Афанасий, – осмелюсь доложить, им сказывал неоднократно: вы, мол, о чем думаете? У меня их сиятельство на руках, я человек обремененный. А они?… Да ты, мол, что?… Да ничего… да ты, мол, не бойся… да поди, мол, сюда… Да все меня в темень норовили… Ухватят и валят, и валят, бесстыжие глаза! Я им: опомнитесь, мол, сударыня, я вас не люблю…
«Какая прелесть!» – подумал Мятлев.
Босые ноги Афанасия пришлепывали по паркету, оторванный галун болтался, будто маятник, указательный палец угрожающе тыкал в Аглаин живот, и дурацкий взгляд, полный отчаяния, был направлен туда же.
– Я им говорил: куда вы меня, мол, все валите, куда?… Вы, мол, осмелюсь доложить, не представляете себе последствий… Я не люблю вас! Я люблю другую! Но они не слушали голоса разума, не внимали, окаянные!…
Волнение оставило Мятлева, лишь расточительная скука да ощущение напрасности жизни повисло вокруг прозрачным облачком. Отдельные фразы еще достигали его слуха, и их неясный смысл еще проникал в мозг, но был безвреден. Мятлеву захотелось бежать из опостылевшего дома и не возвращаться до утра, но Аглая заголосила звонче, а в доводах Афанасия появились новые раздражающие нотки.
– Господь милосердный, – причитал он, – разве вы не помните, ваше сиятельство, как они гонялись за мной средь розовых кустов в тот самый день, когда ваша сестрица, их сиятельство, сами пожаловали к нам на веранду в обед, и доктор, немец этот, все с вами спорили… Уж как они за мной бегали, ваше сиятельство, без стыда и совести, а ведь я им шептал: опомнитесь, мол, отстаньте, сумасбродка, отцепитесь! Я другую люблю!…
– Ой–ей–ей!… – голосила Аглая и горячим животом толкала Мятлева.
– Молчать! – заорал князь, подобно унтеру, и притопнул ногой.
Несмотря на все мои уговоры, Мятлев в каком–то полубезумии предпринял самое ужасное: он решил обвенчать эту нелепую пару и тем самым восстановить, как ему казалось, попранную справедливость. (Заботы о восстановлении справедливости всегда благородны, однако не всегда справедливы, ибо насилие – плохое оправдание самым безукоризненным и законным порывам, к тому же и торопливость, как известно, – сестра неудач, а пылкость – сестра слепоты… Какая уж тут справедливость?)
Он решил это сгоряча. Буквально тут же передумал, хотел уже отступить, но что–то такое в нем щелкнуло, повернулось, и судьба несчастного Афанасия была решена.
Рыжеволосая Аглая торжествовала, а камердинер в отчаянии дошел даже до того, что пренебрегши благоприобретенным апломбом, кинулся Мятлеву в ноги.
Князь понял, что поступил отвратительно, но отступать уже был бессилен. Надо было видеть, как он, затянутый в безукоризненный фрак, сопровождал несчастную пару в церковь. Лицо его было бледно и выражало плохо скрытое страдание. Что ж ты, князь?… Как же ты это?… Пристало ли тебе быть судьей неумолимым?… «А судьи кто?» – как сказал поэт.
– Господибожемой! – прошелестел под венцом Афанасий, ломая руки.
Молодые поселились в уже знакомой комнате дворецкого. Спустя недолгое время рыжеволосая Аглая разрешилась от бремени худосочным младенцем. Князь, мучимый угрызениями, загорелся было назваться восприемником, да младенец помер, так и не раскрыв глаз.
Жизнь продолжалась. Афанасий был молчалив, официален, подчеркнуто услужлив, весь – немой укор. Аглая пуще расцвела, подрагивала тугими бедрами и не отводила дерзкого взгляда, разговаривая с князем… Господин Свербеев продолжал захаживать теперь уже на семейный самовар, и они там за дверью скрипели стульями, шуршали, позванивали, позвякивали, так что суетливое эхо начинало метаться по дому, покуда не замирало в бывших покоях Александрины.
С некоторых пор Мятлев стал замечать, что к привычным звукам его полупустого обиталища начали прибавляться новые, еще неведомые, невесть откуда взявшиеся. То днем, а то и глубокой ночью раздавался непонятный треск, гул, какое–то постанывание, кряхтение, далекий замирающий крик. Мятлев срывался с постели, выскакивал из комнаты, прислушивался, но странные звуки прекращались, чтобы возникнуть уже днем на краткое мгновение, в самое непредвиденное время. Словно воистину привидения, о которых гудела молва, с короткими проклятиями проносились по пустым комнатам, на ходу отрывая старые доски или раскачивая стропила, а может, шайка разбойников хозяйничала среди чердачных переплетов, каждым неосторожным движением сея тоску и страх.
Наконец, потеряв терпение, Мятлев, сопровождаемый Афанасием, вооружившись фонарем и пистолетом, обследовал нежилые части дома и забитый вязкой пылью чердак, но не обнаружил ничего подозрительного. Однако едва они воротились обратно, как тотчас где–то над головами, а может быть, сбоку, словно в насмешку, взвизгнуло нечто, как ржавый гвоздь, вырванный из гнезда, и забубнили какие–то голоса, запричитали… И вновь все смолкло.
Приближалась очередная зима, и дождь пополам со снегом, и низкие мрачные небеса – все это не способствовало душевному успокоению, а тут еще вакханалия зловещих звуков, так что Мятлеву увиделось вдруг синее поле, и желтый песок, и скала, поросшая лесом, и Мария Амилахвари на громадном, прогретом солнцем балконе, которой неведом Петербург в октябре… «Уехать! Уехать! – вновь воскликнул он про себя, как старый лебедь взмахивая слабыми крыльями. – Бежать, укрыться!…»
И я, старый дурень, поддерживал в князе эти желания, ибо видел, что затворничество и смутная тоска до добра не доведут.
28
Обычно в минуты меланхолии он, чтобы предотвратить появление дурноты, выпивал несколько торопливых рюмок водки. В такие минуты окружающий мир переставал существовать: улицы глохли, соотечественники лишь предполагались.
Но однажды все нарушилось. Провидение надоумило Мятлева выйти из крепости, пересечь ров, миновать ворота, обмануть стражу и вновь окунуться в петербургский содом. Он остановил извозчика и назвал первый попавшийся, как ему показалось, адрес.
Он ехал, и ничто не предвещало бури, но тайные силы делали свое дело. Внезапно он отпустил извозчика, словно увидел кого–то, идущего где–то там, впереди, ради которого весь этот день, и поездка, и нарушение привычного хода жизни; и он, как ему показалось, побежал, взмахивая руками, едва касаясь носками мостовой, вытянув шею, всматриваясь и принюхиваясь… Наконец он увидел, как женщина вышла из кареты и направилась к парадному подъезду… Он летел что было сил… Она медленно, с трудом оглянулась. Ее прекрасное надменное лицо дрогнуло, глубокие темные глаза распахнулись… Она увидела приближающегося к ней князя Мятлева и успела заметить, что улица пустынна, что князь почти красив, несмотря на слегка впалые щеки и очки, что однобортный синий сюртук бледнит его, а серая шляпа слишком сдвинута к затылку, но в его спокойной, слишком спокойной походке есть какой–то отчаянный шарм; что у него глаза мудреца и улыбка прелюбодея… И что там за вечные истории вокруг него?! И женщина, которая из–за него кинулась в Неву… Что это все значит?
Он неловко приподнял шляпу. Она неловко кивнула ему.
– Natalie? – сказал он просто. – Я будто знал, что вас встречу. Графиня Румянцева оглядела улицу. Улица была пустынна.
– Надеюсь, вас это не очень огорчает? – спросила с удивленной благодарностью. «Почему она всегда казалась неумной? – подумал он. – Она очаровательна, ей–богу…» Злосчастное провидение с лихорадочной поспешностью ткало свою паутинку. Это оно заставило графиню беспомощно улыбнуться и проговорить несколько ничего не значащих фраз о каких–то своих делах, на что он тоже ответил, не придавая серьезного значения словам, но почти откровенно изучая ее и поражаясь все более и более ее совершенствам… Они очнулись минут через сорок. Она оглянулась. Улица была пустынна.
– Да разве я осуждала вас? – спросила она, продолжая разговор. – Это вам показалось… Напротив, мне… я всегда… в вас столько тайны и обаяния, князь… – Она покраснела, но продолжала: – Они не любят вас, а я почти люблю…
Неторопливый кучер задал лошадям овса.
Мятлев. Почему–то я думал, что вы…
Наталья. Одиночество играет с вами злую шутку…
Мятлев. Пожалуй… Погодите… Мне бы хотелось… Вы уходите? Я бы хотел продолжить нашу беседу…
Наталья. Что?… Что вы имеете в виду?
Мятлев. Видите ли, Natalie, случилось так, что я…
Наталья. Нетушки, князь… Нынче это невозможно, вы же видите…
Мятлев. Можно было бы, например…
Наталья. Вы чем–то взволнованы…
Мятлев. Это вы взволнованы… Я не понимаю: вы такая молодая, прекрасная… мы с вами давно знакомы… мы садимся в карету… Я не понимаю…
Наталья. Мы садимся в карету, и что же?
Мятлев. Ну, кружим по городу…
Наталья. А–а–а, понимаю… я.
Мятлев. Да вы не понимаете. Куда вы все глядите?… Мы кружим по городу… Или, если хотите…
Лошади старательно доели овес.
Она огляделась. Улица была пустынна.
– Как с вами трудно, – сказала она в волнении. – Что–то вы все говорите, требуете… Я перестала понимать вас…
– Послушайте, Natalie, – сказал он совсем спокойно, почти вплотную подойдя к ней, – ну, хорошо, давайте сделаем так…
В этот момент из парадного с шумом вывалились два странных человека. Один был невысок, строен, безумно кудряв, совсем юн, в длинном мешковатом сюртуке, какие лишь начали входить в моду, с влажными губами, с блестящими глазами, с толстой бамбуковой тростью под мышкой.
Второй постарше, в Преображенском мундире, поручик, высокий, несколько полноватый, губки бантиком, водянистые глаза, в левом кулаке громадная красная роза, свесившая головку без половины лепестков.
– Вот они где! – радостно крикнул тот, что в цивильном.
– Ах, – сказала Наталья, – вот шарлатаны… как из–под земли… Мои племянники, – сказала она Мятлеву.
– Михаил Берг–третий, – с напускной мрачностью представился поручик. – Двоюродный племянник…
– А это Коко Тетенборн, – сказала Наталья.
– Да, Тетенборн, – засмеялся кудрявый, – вот именно, и тоже племянник. Но я Тетенборн–второй, это во–первых, во–вторых, племянник я троюродный, это в отличие от поручика Мишки: он Берг–третий, зато племянник двоюродный. В этом и разница. А кроме того, он бравый ландскнехт, а я, презирающий мечи и латы, титулярный советник, и в почтовом ведомстве нет лучше знатока…
– Успокойтесь, Коко, – сказала Наталья. – Они вам нравятся? – спросила она у Мятлева. – Не правда ли, они милые?
Возбуждение не покидало князя, пока он выслушивал признания молодых людей. Он все не сводил глаз с Натальи и восхищался ею, да и юноши эти, такие разные, но, по всему, добрые, а дерзкие – так в меру, показались ему и впрямь очаровательными…
– У вас восхитительные племянники, – сказал он. И вообще все кругом было хорошо: и полдень раннего лета, и пустынная, неутомительная Сергиевская, и серые в яблоках лошади перед каретой, и два невероятных племянника, и, наконец, сама Наталья, о которой он всегда почему–то думал дурно и уничижительно, а она, оказывается, мало того что красива, но полна всяких удивительных достоинств, которым не сразу и название–то подыщешь.
– Мы там сидим, – крикнул Коко Тетенборн, – а они, видите ли, здесь, под самыми окнами… Впрочем, мы наблюдали за вами сверху, – признался он. – О чем можно говорить в течение двух часов? А? Ну о чем?… Ваша maman спрашивает нас: о чем это Natalie так долго, так продолжительно, так грациозно и так нервно беседует с князем?… Как о чем? Да мало ли о чем… Времечко идет, а беседушка течет, не правда ли?… Но самое поразительное, как вы ловко договорились о встрече! Не успели вы выйти из кареты, а князь тут как тут…
Наталья слегка покраснела.
– А не заехать ли нам в какой–нибудь второсортный трактир, где грязь, дым, пьяные рожи и миазмы? – мрачно осведомился поручик Берг.
– Фу, – засмеялась Наталья. – Какое чудовище…
– Мой брат называет это очищением, – пояснил Коко. – Я же предпочитаю очищаться в приличном месте, в каком–нибудь приличном, благообразном патриархальном гостеприимном доме, на хорошей кушетке, с шампанским, чтобы рядом была моя тетушка, да, Natalie?… И чтобы ваша maman не знала, где мы…
«А ведь и вправду хорошо бы завалиться в трактир, – подумал Мятлев, – или еще куда–нибудь… Лишь бы не расставаться».
Глаза Натальи лихорадочно блестели. Возбуждение охватило всех.
– Да, да, – сказала она, подавая Мятлеву руку, – едемте, едемте скорее куда–нибудь, хоть в трактир… хоть в грязный…
«Какие они восхитительные! – подумал Мятлев, разглядывая своих новых друзей. – Надо ехать, надо мчаться, нельзя терять ни минуты…»
По какому–то тайному сигналу они разом устремились к карете. Рассаживаясь, суетились, пыхтели, смеялись, наступали друг другу на ноги. Мятлев пытался усесться рядом с Натальей, но, когда лошади тронулись, получилось как–то так, что она оказалась на заднем сиденье, сжатая с обоих боков своими племянниками, а Мятлеву досталось переднее сиденье, где он устроился в одиночестве.
– Едем! Едем! – закричал Коко, целуя руки тетушке.
Она неотрывно глядела на Мятлева. Темные, глубокие, прекрасные глаза пугали его немного, уж так, едва–едва, самую малость.
Мятлев и не заметил, как приказал кучеру ехать к себе. И сидящие напротив не выразили никакого недоумения по этому поводу, словно давно cговаривались ехать именно туда, в трехэтажную деревянную крепость князя.
– Тетушка, – закричал Коко Тетенборн, продолжая осыпать поцелуями ее руки, – какая вы, однако, шалунья! Как вы ловко это все устроили! Вот именно, с каким вдохновением… Что скажешь, Берг?
Но поручик Берг мрачно молчал, прижимаясь к тетушке. Его коротко остриженная светловолосая голова покачивалась на ее круглом плече. Позабытая ободранная роза терлась о дверцу кареты и теряла последние лепестки.
– Мы очень любим нашу тетю, – продолжал меж тем разглагольствовать Тетенборн, – мы ее просто обожаем… Она наш кумир, князь. И не только потому, что красива (мало ли красивых, черт их всех подери), но и умна, и мягкосердечна, и не капризна, и душечка, и плутовочка, и королевочка.
Лошади летели во весь опор, карету мягко встряхивало, светловолосая голова поручика Мишки сползала с круглого плеча прекрасной молодой женщины. Он спал. А Коко тем временем распоясывался все сильнее и отчаяннее, и кричал всякую несусветицу, и хохотал, и целовал Натальины руки, мягкие локотки, водил губами по ее плечу, подмигивал Мятлеву, и Мятлев отвечал ему тем же, хотя в другое время и выскочил бы из кареты на всем ходу, не сдерживая неприязни, а тут ничего, и все из–за Натальи, из–за ее глубоких, темных и вечных глаз, устремленных на него неотрывно.
Провидение продолжало плести свои хитроумные кружева, и на одной какой–то застарелой выбоине их так тряхнуло, что, казалось, гибель неминуема, что карета летит в Неву, но все обошлось, колеса вновь застучали, копыта зацокали, а Наталья оказалась сидящей рядом с Мятлевым, поручик Михаил Берг медленно поднимался с пола, а Коко Тетенборн скалил крупные белые зубы и продолжал, как ни в чем не бывало, нести вздор и околесицу.
– Поддерживайте же меня, – попросила Наталья шепотом. – Иначе я упаду. И Мятлеву ничего не оставалось, как обхватить ее покрепче.
– Тетушка, – крикнул Коко, – скажите по чести, вы просили кучера, чтобы он тряхнул?… Ну, знаешь, какова ловкачка! Мы с братцем вам этого не забудем, тем более, что Мишка ткнулся носом в пол. Глядите, князь Сергей Васильевич, как бы она и вас носом не уронила, держите ее покрепче! – и захохотал. – Как приятно сжимать даму в своих объятиях, клянусь честью. О, какое блаженство!
Графиня была тепла, тонка и упруга, и Мятлев обхватил ее еще сильнее.
– Ос–то–рож–но… – шепнула она, но не отодвинулась.
– Вот я, например, обожаю экспромты, – сказал Тетенборн. – Вот если бы заранее сговорились, ничего путного у нас не получилось бы, ей–богу… Сговариваешься, сговариваешься, глядь, а все наоборот, и неудачи все какие–то, и какие–то вертепы не те, не те, и рожи постней и пакостней, не правда ли, королевочка?
«Какие же они братья?– подумал Мятлев. – Такие разные.»
Но это мимолетное сомнение тотчас оставило его, ибо карета остановилась и они шумной вереницей потянулись в мятлевский дом.
В вестибюле застали они уморительную картину: челядь, высыпавшая на грохот и голоса, картинно оцепенела средь мраморных туловищ, давно отвыкнув от лицезрения разнузданных орд в стенах умирающего дома. Рыжеволосая Аглая, подобно Диане Эфесской, с разведенными руками стояла, прислонившись спиной к Латеранскому Марсию; Афанасий выглядывал из–за плеча Аполлона Кифареда, словно раненый галл, пытающийся напрасно прикрыться ладошкой; и остальные – то ли лакеи, то ли поверженные лапифы, то ли живые, то ли изваяния – виднелись там и сям…
«Какая прелесть! – подумал Мятлев, мучительно пытаясь остановиться. И потащил Наталью по лестнице, надеясь, что удивительные племянники затеряются и исчезнут, тем более что, как он успел заметить, Коко Тетенборн уже повис на рыжеволосой Аглае, делая вид, что принимает ее за мраморную фигуру, а его братец тем временем провалился неизвестно куда.
– Скорей, скорей, Natalie! – задыхаясь, проговорил Мятлев, и они стремительно миновали первый пролет. – Скорей, скорей… – они взлетели еще выше, не замечая, как следом за ними, вынырнув неизвестно откуда, подавшись вперед всем телом, громадными прыжками устремился поручик Мишка Берг.
Мятлев усадил графиню и лишь отворотился, чтобы крикнуть Афанасия, как внизу истошно запричитала Аглая, и князь вернулся к Наталье. Графиня, неотрывно глядя на него, сидела на широкой кушетке, окруженная счастливыми раскрасневшимися племянниками. У поручика Берга в кулаке была зажата красная обтрепанная, потерявшая почти все лепестки роза.
– Как у вас весело! – крикнул Коко. – Ай да Сергей Васильевич!
– А не найдется ли шампанского? – спросил Берг.
Но уже появился стол и извлеченный бог знает откуда, посеревший от пыли кружевной саксонский фарфор; зеленели бутылки с шампанским; перезрелые фрукты распространили по комнате душный запах, бокалы тонко зазвякали… Графинчик с водкой встал перед Мятлевым, и он, не дожидаясь общих тостов, жадно выпил рюмочку.
Наталья не отводила от него взгляда. Он улыбнулся ей через головы племянников, словно попытался сказать: «Я опять разлучен с вами. Это невыносимо». Она пожала плечами, что должно было означать: «А что я могу? Вы же видите…» – «Да, – показал он движением бровей, – хотите, я убью их?» – «Мужайтесь…» – прочел он в ее глазах.
Поручик Берг что–то шепнул ей, и она расхохоталась. Афанасий застыл у самых дверей.
– Ступай, ступай, – велел Коко Тетенборн, – мы позовем.
Камердинер удалился с оскорбленным видом. Мятлев отправился за ним распорядиться о чем–то, о чем помнил, но уже успел позабыть. Он вернулся в комнату, и тишина поразила его. Коко Тетенборн отхлебывал шампанское и плакал. Графини и поручика не было. На столе творилось черт знает что: фрукты были раздавлены, бутылки пусты.
«Когда же это мы успели?» – с ужасом подумал Мятлев. Но за окнами были уже сумерки и свечи были зажжены… Он выпил водки…
– Здравствуйте, я ваша тетя… – засмеялся Коко и вздохнул.
– Действительно, – сказал Мятлев в раздражении, – где же ваша тетушка?
Коко указал глазами на дверь библиотеки. Мятлев в два прыжка очутился возле нее и вошел. Наталья, побледневшая и строгая, сидела в кресле. Поручик Берг стоял перед ней на коленях. Она погладила его по голове.
– Бедный племянничек, – выговорила она с трудом. – Ну вставай же, вставай, нас приглашают, – и уставилась на князя.
«Нельзя ли наконец сделать так, чтобы они убрались?» – спросил он одними глазами. Она развела ладони.
Стол вновь был чист и звонок, хотя пыль на кружевном саксонском фарфоре оставалась лежать толстым слоем.
– Поручик, – вдруг сказал Тетенборн жестко, – надеюсь, вы не забыли, что должны мне?…
Это «вы» заставило Мятлева вздрогнуть. «Да они вовсе не братья!» – подумал он и ощутил, что голова слегка прояснилась.
– Вы рады, что я пришла к вам? – не таясь, торопливо спросила графиня, и Мятлев увидел, что она пьяна, но обрадовался, что она оставила своих племянников и обратилась к нему. Все же она была неописуемо хороша. Она улыбнулась Мятлеву, и все поплыло у него перед глазами; ее громадные зрачки были неподвижны, и огни тысячи свечей сияли в них. Она протянула ему руку, и он приник к ней. Графиня уже сидела с ним рядом. Далеко, едва различимые и едва слышимые, ссорились племянники. Афанасий стоял у дверей, странно колеблясь. На его круглой дурацкой преданной роже застыло выражение тревоги…
– Natalie, – сказал Мятлев, не выпуская ее руки, – почему я так дурно думал о вас? Она вздохнула.
– Где вы нашли этих племянников?
Наталья. Ах, это вчера совершенно случайно в одном доме. Они меня очень потешали… Мы играли… Знаете, есть такая игра… Мятлев. Знаю…
Наталья. Ну вот, мы играли, играли и заигрались… И нынче все продолжали… Мятлев. Чего же они не поделили?
Наталья. Меня…
Мятлев. И сейчас они делят?
Наталья. О, разве я могла предполагать, что буду сидеть с вами в вашем доме, рядом…
Мятлев. Давайте избавимся от них…
Наталья. Не ускоряйте событий… У нас еще есть время, да?… Я вижу в ваших глазах безумство… Вы хотите, чтобы я тоже утопилась? Нетушки, князь, этого не случится.
Мятлев. Господь с вами!
Наталья. У нас еще есть время… Но я хочу знать, слышите ли вы? Я хочу знать, как мы с вами все это… Вы слышите меня?…
Мятлев не заметил, как исчезли племянники. Это его настолько заинтересовало, что он на мгновение позабыл о Наталье. Голова кружилась, пламя свечей раздваивалось. Вдруг он явственно услышал голос Тетенборна.
– Как вы все не можете успокоиться и распинаете меня, будто это преднамеренное злодейство, – сказал Коко непонятно откуда. – Да в конце концов, не вам судить о моей нравственности…
– Вы опять уводите разговор в сторону, – вяло откликнулся голос поручика Берга. – Мы же уговорились…
– Не вам судить, не вам… И без вас вон сколько судей, вон их сколько…
– Но мы же уговорились…
– А вы хотите, чтобы я так вот просто и отказался от своих прав?
– К черту права! – раздраженно воскликнул голос поручика Берга. – Да вы в своем уме?… Мы же уговорились…
Мятлев тряхнул головой. Племянники оказались сидящими на прежних местах, будто ничего не было выпито, и вели оживленный разговор.
– Господа, – сказал Мятлев. – Вы скучаете?… Но я немного болен и не знаю, как вас развлечь…
Они не обратили внимания на его слова и даже не обернулись и его сторону. Тем временем исчезла Наталья. Мятлев в отчаянии вглядывался в колеблющиеся перед ним предметы, как вдруг увидел ее сидящей в кресле в библиотеке. Она позвала его легким кивком. Племянники продолжали пикироваться.
– Natalie, – сказал он, обнимая ее, – теперь–то вы от меня не улизнете.
– Молчите, – шепнула она, – нынче не до шуток.
– А эти?…
– Они уберутся, уберутся… Молчите… Их уже нет.
И действительно, за дверью стояла тишина, если не считать отдаленного поскрипывания медленно разрушающихся стен и лестниц. В открытое окно проникала сырость светлой петербургской ночи. Погасшие свечи продолжали источать едва уловимый аромат.
Прошло время… Уставшие любовники спали без снов и угрызений совести. Уже приближалось утро. Какой–то страдающий бессонницей петух, не дождавшись назначенного часа, выкрикнул безответную молитву.
Наталья исчезла, оставив на подушке сиротливо и жеманно закрутившийся одинокий каштановый волосок. Подушка была холодна. В дверях стоял Афанасий, и он поведал дальнейшее.
Не просто разрушались стены, а происходила жаркая схватка между двумя племянниками. Сначала они, не смея тревожить покой влюбленных, бросились по дому в поисках предметов, с помощью которых смогли бы укоротить и без того короткие свои дни. Они обыскали весь дом, увлекши для этогo и Афанасия и доверчивую рыжеволосую Аглаю, которые, не очень–то понимая изощренное вдохновение господ, старались им услужить, но все, что они ни предлагали, было смехотворно и неприемлемо.
Наконец племянники, понося друг друга, обнаружили в зале второго этажа старинные мечи, висящие на стене как украшение и дань былым достославным временам. Под крики Аглаи и мольбы Афанасия они принялись сражаться, и вскоре поручик Берг получил удар в грудь и, заливаясь кровью, был отнесен Афанасием в его комнату и уложен на топчан, где ему была оказана Аглаей необходимая помощь. Затем Афанасий бросился помочь Коко Тетенборну, которого также не миновали кровавые раны. Коко был перевязан и отправился восвояси, даже не спросил о судьбе своего недавнего товарища. Вернувшись, Афанасий увидел, что раненый поручик облапил его ненаглядную супругу и, прижимая ее к кровоточащим ранам, склоняет к самому худшему. Тут Афанасий не сдержался и, приведя поручика в беспамятство ударом табуретки, выволок его на улицу, оттащил от дома и прислонил к чужому забору. Милый человек, господин Свербеев, который в этот ранний час оказался случайно прогуливающимся по улице, по–родственному принял участие в трагедии, оттащил поручика еще дальше, неизвестно куда. Аглая, вся в синяках и кровоподтеках, тоже пыталась рассказать Мятлеву о нападении, но Мятлев в полном отчаянии отмахнулся от нее и велел Афанасию продолжать.
Далее произошло следующее: Афанасий поднялся, чтобы предупредить их сиятельство о кровопролитии, как тут же увидел, что их сиятельство графиня выходят из библиотеки, заспанные все такие и неприбранные, и торопятся уехать, а где двери, понять не в состоянии. Пришлось бежать на улицу, и кликать извозчика, и отправлять их сиятельство, которые все были недовольны и бранились… А чего были недовольны? Будто не в доме их сиятельства князя изволили ночевать, куда и госпожа баронесса Фредерикс сами, бывало, приезжали… Затем уже и в самом деле наступило утро, и он, Афанасий, решил предстать перед их сиятельством князем, чтобы поведать о ночных происшествиях.
Все это было столь фантастично и нелепо, что Мятлеву захотелось убедиться в том, что это был не сон, что племянники действительно тузили друг друга, а Наталья была снисходительна… В субботу вечером он не отказался отправиться в один из домов, где почти забытые им его соплеменники, оказывается, с прежним первобытным упрямством предавались все тем же утомительным и однообразным удовольствиям. Он надеялся увидеть графиню Румянцеву и, может быть, даже из ее уст услышать подтверждение случившемуся. Она была там, окруженная своими подругами, из которых старшинством и многоопытностью выделялась Кассандра. Мятлеву показалось, что едва он вошел, как музыка тотчас прервалась и взоры всех обратились в его сторону. «Эге, – подумал он с неприязнью, – какой пассаж!» Было похоже, как будто его раздели и окунули в бассейн с ледяной водой.
Он нашел среди мужчин нескольких знакомых и присоединился к их группе. Разговор тотчас переключился на события минувшей ночи. Не слыхал ли князь, что поручик Берг был жестоко избит кем–то в каком–то доме? Говорят, что Natalie Румянцева замешана в эту чудовищную историю… Мятлеву стоило больших усилий сохранять самообладание. Он улыбался, кивал и одновременно пытался сообщить Наталье свое непременное желание видеть ее, спросить, сказать, удостовериться… Но взгляд ее блуждал и на нем никак не останавливался. Наконец терпение его истощилось, и он незаметно выскользнул из залы. В дверях он еще раз обернулся. Глубокие темные глаза графини Румянцевой, полные тягучей коровьей печали, были устремлены в его сторону.
Через несколько дней пришло короткое письмо, и из сумбура упреков и восклицаний до сознания дошло несколько строк: «…теперь я опозорена. Моя любовь к вам стала достоянием общества. Моя честь запятнана, и только вы один в состоянии спасти меня. Спасите меня!… Я надеюсь, что не буду вынуждена искать защиты на стороне. Снизойдите к моим мольбам…»
Мятлеву послышались в письме интонации Кассандры. Он заторопился к себе в Михайловку, подальше от сумасбродного Петербурга. Перспектива спасать графиню Румянцеву столь неоригинальным способом, на который она намекала, не улыбалась ему. Он взял с собой Афанасия и Аглаю, был с ними добр, учтив и словоохотлив, и все – чтобы как–то оправдаться перед самим собой и утишить больную совесть. За всю дорогу супруги, однако, не обмолвились почти ни словом, и, что Мятлев ни предпринимал, чтобы хоть как–то сблизить их, они оставались друг к другу холодны и безучастны.
Не успели они приехать, разместиться, надышаться ароматом хвои, свежего сена, прогретого летним солнцем, почти забытого дома, как из Петербурга пришло предписание князю Мятлеву поспешать обратно в столицу. Граф Алексей Федорович Орлов, жандармский командир, как его именовал хромоножка, и старый приятель отца Мятлева, просил не медлить.
Мятлев и не медлил, ибо сборы были легки, а приглашение всесильного помощника государя непрекословно. И они воротились к пенатам.
– Я уж и не знаю, как вас величать, – улыбнулся седеющий граф, – когда–то вы были для меня просто Сережей… А теперь вы не так уж и молоды… В вас есть что–то от отца, впрочем, немного. Лично я никогда бы не осмелился нарушить вашу поездку. Мы живем в обществе слухов. О вас их ныне более всего. Следовало бы не придавать им значения. Но, когда их слишком много, тут впору и растеряться. Вы ведь живете все там же? Как крепко строили в былые дни. Поглядите–ка, деревянный дом, а стоит – не шелохнется. Я бывал в этом доме. Хотя не знаю, по нынешним представлениям о комфорте, не очень ли он устарел?… Это кто же у вас там утопился, дворовая? Говорят, даже будто дама… У вашего батюшки дом был всегда полон. Вы любите уединение… Да, теперь эти два шалопая, говорят, дубасили друг друг старыми мечами в кровь… Государю, конечно, это стало известно. Он о вас имеет свое представление, хотя, может быть, несколько преувеличенное или даже искаженное…
Граф Алексей Федорович беседовал стоя. Природа наделила его высоким ростом. К старости он обрюзг, но за собой следил, подражая Николаю Павловичу. Природа постаралась и обрамила его широкое лицо роскошной седеющей гривой, чтобы придать ему сходство со львом, но она не забыла также слегка заострить его крупный породистый нос, намекая тем самым на малую толику лисьего, свойственного ему, как и всякому высоко взлетевшему сыну человеческого племени; а многотрудный и изощренный опыт наполнил его глаза сиянием мудрости; и все это вместе с крупным ртом, тронутым едва заметной улыбкой, впечатляло…
– В наши обязанности не входит наблюдать за частными пристрастиями жителей империи, – сказал старый лев, – однако государю было угодно, чтобы я разобрался в этом во всем и сделал вам внушение. Его императорское величество не пожелал лично беседовать с вами. Благо, скажу вам, благо. Я было сперва оторопел, предвидя такую возможность, чем все это могло бы кончиться… Нисколько не посягая на ваши склонности, я хочу, чтобы вы поняли всю степень ответственности, лежащей на плечах государя, за благоустройство подданных… в меру своих сил… как–то… ситуация… больше… меньше…
И тут граф обомлел. Князь Мятлев, виновато улыбаясь, глядя в сторону отрешенно, извлек смятые ассигнации и протянул их шефу жандармов.
– Что с вами?! – возмутился Орлов, отступая. – Вы что?… – Он хотел было вызнать адъютанта, но чрезвычайная бледность, распространившаяся по лицу Мятлева, удержала его, и он подставил князю кресло.
– Вы меня очень обяжете, – пролепетал Мятлев в прострации и уселся в кресло, – прошу вас…
Старый лев заметался, но внезапно все миновало так же, как и началось, и лицо Мятлева приобрело прежний вид, и он поднялся.
– Вот так, таким образом, – сказал Орлов с ужасом, делая вид, что роется в бумагах, однако наблюдая, как Мятлев с видом затравленного волка озирается по сторонам. – Вот так, мой милый князь, – повторил шеф жандармов, возвращаясь к разговору, – не смею задерживать вас и надеюсь, что вы постараетесь впредь держать свои дела en ordre… [5]
Покинув графа Орлова, Мятлев поклялся не подавать более повода к столь унизительным для его самолюбия свиданиям, в мыслях не имея даже, что коварная судьба еще не раз столкнет его с графом при еще более печальных обстоятельствах.
Прошло несколько дней, и, казалось, ничто уже не предвещало грозы, как вдруг пришло новое письмо от Натальи Румянцевой, белый надушенный конверт – белое легкое облачко, предшествующее тучам. Самих туч Мятлев еще не видел, однако ощутил, как пахнуло сыростью, и душа его затрепетала, подобно кленовому листу.
В письме были такие строчки «…Князь, Вы предали меня. Разве не Вы клялись мне в любви? Не Вы ли обещали мне свое покровительство? Я брошена Вами на произвол судьбы… Боюсь самого худшего. Откликнитесь…»
Впервые щепетильность и благородные чувства Мятлева не дрогнули даже от этого отчаянного сигнала. Но история на этом не завершилась…
29
(Из Москвы в Петербург, от Лавинии – Мятлеву)
«…Пишет Вам человек, о коем Вы, верно, давно позабыли, а он Вас не забыл и не забывал никогда. Мы живем теперь в Москве, и бог знает, сколько еще проживем. Мы живем в Арбатской части в Староконюшенном, в доме господина Ладимировского.
Когда он меня встречает, сразу начинает улыбаться и расспрашивает про мою жизнь в Петербурге, а моих ответов не слушает. Или берет меня за руку и говорит: «Какая ручка, совсем как у взрослой барышни… Впрочем, вы и есть взрослая барышня…» Maman нервничает, когда это видит. Вообще, когда она видит, что мужчины оказывают мне внимание, у нее начинаются приятные сердцебиения, но в этом случае она нервничает и даже просила господина Ладимировского руки мне не пожимать. Вообще все они липкие люди…
В январе мне исполнилось пятнадцать лет, и вдруг выяснилось, что я для maman – готовая невеста. Это меня даже не оскорбило, а удивило. Она мне сказала: «Ты разговариваешь с мужчинами так, как будто ты перед ними в чем–то виновата, а ты должна разговаривать с ними так, как будто они тебе должны». Я сажусь перед зеркалом, вспоминаю Петербург, Вас и говорю ей, которая там, внутри: «Что ж ты, дурачок, ван Шонховен, пригорюнилась? Держись, дурачок…» Это мне всегда помогает.
Самое ужасное, что моя тетка Калерия ходит за мной по пятам и сопровождает меня всюду, даже в пансион и из него. На масленицу был бал в Благородном. Там было довольно весело, лотерея и фанты, но, когда собирались туда, maman очень нервничала, что я худа и невыразительна.
Господи, как я разболталась. Мне стоило большого труда решиться Вам написать, а как села – не остановиться. Но ведь я пишу Вам, как моему старшему другу, просто все описываю из моей жизни, вот и все.
Господин ван Шонховен»
(Из Петербурга в Москву, от Мятлева – Лавинии)
«…Господин ван Шонхове», что же с Вами приключилось?! Где же Ваш меч и щит? А ко всему – Вам уже и пятнадцать!
В один прекрасный вторник, не успел я позавтракать, как Афанасий подал мне Ваше письмо, которое меня очень обрадовало, и показалось, будто вспыхнул свет в этом беспросветном мраке.
Я часто думал о Вас, а особенно в трудные минуты. Мне казалось, что вот–вот Вы появитесь и мрак рассеется. Какие это силы занесли Вас в Москву? Долго ли еще Вам мучиться в Первопрестольной?
Что касается господина Ладимировского, то вот Вам мой совет: поглядывайте на него иронически – это его сильно озадачит, и он лишится наглости.
Ваша maman, видимо, как все maman: они только и мечтают, как бы поудачней выдать дочерей, особенно когда единственная.
В одну из печальных минут я попробовал, памятуя о Вашем опыте, тоже усесться перед зеркалом и попенять тому, который там, внутри, на его слишком досадную беззащитность. Я сел. Но что же я увидел? Передо мной расположился почти старик и глядел на меня отчужденно. Я принялся было уговаривать его и убеждать, но он только криво усмехнулся и стал глядеть мимо.
Иное дело Вы. Ваша vis–a–vis молода, стройна, красива, на нее и глядеть–то приятно, ее и уговаривать лестно. А тут?
В Петербурге все без изменений, если не считать Вашего отсутствия. Парк совсем зарос. Нева мутна. Дом мой прогнил окончательно. Общество разъехалось по дачам и деревням. Теперь по Неве ходят пароходы до Царского. Я совершил массу глупостей, впрочем, как всякий нормальный человек, но за это, как оказалось, я должен расплачиваться, и не перед самим собою, а перед обществом…»
30
Но история не завершилась отчаянным воплем обманутой графини, и в один прекрасный день Наталья Румянцева потребовала свидания. Как это часто случается (то ли день был хорош, то ли совестливая натура Мятлева оттаяла, то ли отдаленные намеки на возможные сложности в судьбе графини возымели свое действие), он внезапно ощутил в себе прилив бодрости, горячее раскаяние затопило его окаменевшую душу, и ему захотелось, как говорится, положить свою надежную ладонь на ее хрупкое доверчивое плечико.
Наталья была обворожительна пуще прежнего. Ее сдержанность понравилась ему. Он вообще в этот день был склонен восхищаться. Ее лицо, более бледное, чем обычно, показалось ему безукоризненным. В первую минуту она оглядела его с легким любопытством, и он понимающе улыбнулся в ответ, но тут же она словно его позабыла, а князя охватила легкая растерянность.
– Я надеюсь, – сказал он снисходительно, – что вы не сошли с ума, чтобы мечтать о потере независимости в обмен на жизнь по образцу ваших подруг, притворяющихся счастливыми.
На это она ничего не ответила и даже не обернулась в его сторону, отчего растерянность его усилилась. Когда он скашивал глаза, он видел ее профиль, и в нем было что–то такое, что могло толкнуть на безрассудство. «А не мешало бы ей быть попроще, – подумал он. – После всего, что произошло, она могла бы и умерить свое кокетство». Но эта мысль не успокоила его, ибо рядом с ним шла женщина, сгорающая, как он догадывался, от тоски, с фанатичностью уверовавшая в свое будущее.
Они медленно следовали вдоль ограды Летнего сада, и прохладный ветерок с Невы был бессилен охладить их возбужденные души.
– Кроме того, – продолжал он, окончательно теряясь, – вы думаете, что?… Вы что думаете?… Что общество сможет правильно оценить ваши пристрастия?… Вы думаете?… Вы надеетесь?…
Ему показалось, что она усмехнулась. Ему захотелось заглянуть в ее глубокие темные глаза и поцеловать мягкие горячие губы. Ее профиль был, как всегда, слегка надменен. Вдруг он вспомнил ее записочки, разговоры в свете, свои собственные домыслы – и сказанное им нынче выглядело нелепо. Власть приобретается в обмен на чужую независимость, а он несет пустопорожний вздор.
Они остановились у парапета. Внизу лениво текла Нева. Деревянный пароход торопился мимо, офицеры и дамы махали с палубы зонтами, фуражками, перчатками неизвестно кому. Набережная была пустынна, если не считать мужика, несущего на спине бочку. Лицо его было залито потом, и на расстоянии ощущался сильный и тошнотворный запах рыбы не то от него, не то от бочки.
– Ну? – сказала женщина, стоящая рядом с Мятлевым.
Он суетливо обнял ее за талию. Она прижалась к нему, предварительно оглядевшись. Набережная была пустынна.
– Вы все еще думаете, что я принесу вам несчастье?
Она оборотилась к нему. Ее глубокие темные глаза покачивались перед ним. Он слышал ее прерывистое дыхание, и ее маленькая настойчивая ручка прикасалась к его затылку легким нервным прикосновением.
Когда нас начинают обуревать страсти, как увлажняются наши глаза, каким голубым туманом подергиваются безумные зрачки, как лихорадочно бьется о зубы кончик языка, будто зверек, изготовившийся к прыжку; и тело наклоняется вперед, и шея становится длиннее и напряженнее. Если взглянуть со стороны, потеха, да и только: это двуногое, кажущееся олицетворением самоуверенности к даже наглости, истерзанное болезнями, законами, унижением, преследуемое ужасом и сомнениями, густо припудренное, чтобы хоть как–нибудь скрыть землистый оттенок лица, завитое и напомаженное; это существо, обутое в широченные ботфорты или втиснутое в кринолин, а все для того, чтобы не видны были тонкие кривые ножки, с помощью которых оно бежит неизвестно куда; это высшее среди движущихся, не отказывающее себе в удовольствии совершать грехи, чтобы потом долго и утомительно раскаиваться в них, втайне кичащееся собой и презирающее своих собратьев, а наяву распинающееся в любви к ним и в отвращении к себе самому; владеющее сомнительным опытом любви и обремененное переизбытком коварства, как оно воспламеняется, когда его обуревает страсть обладать, властвовать, повелевать, благодетельствовать или вызывать к себе жалость.
Мужик уронил бочку. Наталья вздрогнула. Мятлев поспешил отдернуть руку. Из бочки вывалилась перламутровая безголовая рыбина.