Судьбы и фурии Грофф Лорен
Лотто открыл рот, но слова не шли.
Лео порывисто вскочил, распахнул дверь и босым выскочил наружу, даже не прихватив с собой куртку.
– Лео… – Ланселот подбежал к двери и закричал: – Лео! Лео!
Ни звука. Лео растаял в темном лесу.
Они не заметили, как сумерки беззвучно подкрались к ним на мягких кошачьих лапах.
«Лео в главном здании», – решил Ланселот. Он мог бы побежать за ним, наплевав на свою несчастную левую ногу, но что бы он ему сказал? Сказал, что долгое время хотел прийти к нему, что скучал по нему?
Гордость мальчика была смертельно ранена, это очевидно, а вскоре еще и холод приложит свою руку. Мороз искусает его ноги в кровь до того, как он захочет вернуться в студию. А точнее, вернуться к нему, Лотто. Значит, уйти должен он. Так будет лучше. Нужно дать мальчику возможность вернуться сюда и в одиночестве зализать раны. Им обоим надо остыть и спокойно со всем разобраться. Лучше он придет сюда завтра.
Лотто написал ему записку. Он не думал о том, что пишет, был в слишком большом смятении, и опомнился, только когда оторвал карандаш от бумаги. Получилась не то поэма, не то список покупок.
Лотто вышел на холод и с болью в душе побрел в сторону главного дома, волоча за собой тяжесть всех своих сорока лет, каждый прожитый день. Он совершенно взмок, когда добрался до места. А когда вошел, увидел, что все приступили к ужину. Без него.
ЗАДОЛГО ДО ТОГО как бледный солнечный чай пролился на истекающие льдом поля, Лотто уже был на ногах и расхаживал по библиотеке главного здания.
Мир раскололся на две части. Теперь все было не так.
Он не выдержал и вылетел на улицу. Передвигаться было значительно легче: лед таял, и вся дорога до дома Лео превратилась в раскисшую грязь.
Лотто громко постучал в дверь, но она была закрыта.
Он обошел дом и попытался заглянуть в окна, но шторы были задернуты так, что даже щелочки не осталось. Эхо жуткого воспоминания терзало Лотто всю ночь – он вспомнил, как, будучи в школе, обнаружил повесившегося мальчика. Посиневшее лицо, отвратительный запах. Грубое прикосновение его джинсов к лицу, собственная рука, тянущаяся вверх, чтобы коснуться его ледяной мертвой ноги…
Одно окно было приоткрыто. Лотто с трудом втиснул в него свои могучие плечи, а затем кое-как влез и свалился на пол. Потолок перед глазами рассыпался искрами.
– Лео! – сдавленно позвал он, но, еще до того как поднялся на ноги, понял, что здесь его нет.
Туфли-жуки пропали из-под кровати, в шкафу было пусто, но в воздухе все еще витал его запах. Запах Лео. Лотто попытался найти какую-нибудь записку, но не обнаружил ничего, кроме чистовой версии арии Антигоны на стуле у пианино, с аккуратными карандашными пометками. Одно только слово «acciaccato» было выделено чернилами.
Обрамленное в его почерк, безмолвное искусство музыки.
Лотто со всех ног побежал к главному зданию, увидел едущую в том же направлении машину Блейна и махал ему, пока тот не остановился.
– Да, – протянул Блейн, когда Лотто ему все рассказал, – Лео получил какие-то ужасные новости из дома и вынужден был улететь прямо посреди ночи. Я как раз еду из Хартфорда. Лео выглядел таким подавленным. Вроде он неплохой парень, а? Бедолага.
Лотто улыбнулся, хотя глаза его переполнились слезами. Должно быть, выглядел он глупо, потому что Блейну явно стало не по себе. Он стиснул его плечо.
– Все в порядке?
Лотто кивнул.
– Боюсь, мне тоже теперь придется вернуться домой, – проговорил он. – Пожалуйста, доложи в офис, когда будет возможность. Я вызову водителя, можешь не беспокоиться.
– Как скажешь, сынок, – тихо ответил ему Блейн. – Как скажешь.
ЛАНСЕЛОТ СТОЯЛ ПЕРЕД ЗАДНЕЙ ДВЕРЬЮ их загородного дома.
Лимузин у него за спиной медленно разворачивался и взбирался наверх по размокшей дороге.
Наконец-то он дома.
Когда он вошел, Бог с цокотом сбежала вниз по ступенькам. Матильда была на кухне и сидела за столом, закрыв глаза. Косой луч света падал на нее из окна, на столе стояла чашка чая, окутанная горячим паром. В холодном доме витал легкий запах мусора. Лотто вспомнил, что это была его обязанность – выносить из дома мусор, и его сердце сжалось.
В его отсутствие Матильда совсем не выбрасывала мусор…
Он не был уверен, захочет ли она говорить с ним или даже смотреть на него. Он еще никогда не видел ее такой рассерженной. Она выглядела закрытой. Постаревшей. Грустной. Худой. Ее волосы спутались.
Даже ее кожа казалась более темной, словно она все это время варилась в собственном одиночестве.
Лотто почувствовал, как внутри у него что-то сломалось.
Но затем Бог, писаясь от радости и заходясь тоненьким, но отчаянно громким лаем, прыгнула ему на руки. Матильда открыла глаза и увидела его.
Ее зрачки резко расширились. Судя по выражению ее лица, она даже не знала, что он здесь…
А в следующую секунду она расцвела.
Она была рада ему. Очень рада.
Вот она. Вот его единственная любовь.
Матильда вскочила так резко, что ее стул упал. Лотто схватил ее в объятия и прижался носом к ее волосам, вдыхая их запах. Все это время в горле у него сидел комок, но он тут же пропал, как только к нему прижалось ее худое, гибкое тело, как только он услышал ее запах, коснулся губами мочки ее уха. Матильда отстранилась, глядя на него со страстным обожанием, а затем вдруг захлопнула ногой кухонную дверь. Лотто хотел было что-то сказать, но она прижала ладонь к его губам и не дала вымолвить ни звука.
Она молча увлекла его наверх и там набросилась на него с такой яростью, что, когда Лотто проснулся на следующий день, обнаружил засосы на животе и бесконечные следы от ногтей. Лотто нажимал на них в ванной, ему было больно, и от этого он получал какое-то странное, жадное удовольствие.
РОЖДЕСТВО пышно расцвело веточками омелы на канделябре в их холле. Взвилось по перилам лестницы гирляндой из остролиста, растеклось по воздуху сладким ароматом корицы и запеченных яблок.
Лотто стоял перед зеркалом в холле и завязывал галстук, ухмыляясь своему отражению. «Вы только посмотрите на этого малого, – думал он. – И не скажешь, что в этом году он пережил такое потрясение». Но он действительно пережил это, прошел через это и стал сильнее. А возможно, и привлекательнее, ведь мужчины часто становятся лучше с возрастом. Женщины просто стареют. Бедная Матильда, ее природа наградила бугристым лбом. Через двадцать лет она будет совершенно седой, а ее лицо покроется морщинами. «Но при этом она все равно будет красивой», – поспешил напомнить себе Лотто.
Звук двигателя ворвался в его мысли. Он выглянул из окна и увидел мелькнувший среди вишневых деревьев зеленый «ягуар».
– Приехали! – крикнул он Матильде наверху.
Лотто был очень счастлив. Прошло много месяцев с тех пор, как он в последний раз видел Рейчел, Элизабетт и их приемных близнецов. Им наверняка понравятся фигурки черепахи и совы работы одного эксцентричного мастера по дереву, живущего в дикой глуши на границе штата. У совы был очень строгий, почти учительский взгляд, а черепашка выглядела так, будто ей достался особенно горький корешок на обед. Как же он хотел поскорее взять на руки детей! Рядом с ним они всегда казались крошечными, точно эльфы. А еще он соскучился по Рейчел – ее присутствие всегда его успокаивало. От нетерпения Лотто привстал на цыпочки.
Внезапно его взгляд упал на краешек газеты, видневшийся из-под блюда с праздничными пирожными, стоящего на столике из вишневого дерева под зеркалом.
Странно, обычно Матильда не отличается неряшливостью. У каждой вещи у них в доме есть свое место. Лотто подвинул блюдо в сторону, и у него внезапно подкосились колени.
С фотографии на газетной странице ему робко улыбался Лео. Под его фотографией шла коротенькая заметка. Перед глазами запрыгали строчки:
«Подающий надежды британский композитор утонул близ острова в Новой Шотландии». «Трагедия», «Огромный потенциал», «Итон и Оксфорд», «Ранние успехи в скрипке».
«Известен своими агармоничными, глубоко эмоциональными произведениями».
«Не женат».
«Общество скорбит вместе с родителями».
Несколько слов от других известных композиторов.
Лео был известен куда больше, чем думал Ланселот.
Все невысказанное между ними вдруг придавило его невыносимой тяжестью.
Еще одна дыра.
Тот, кто еще совсем недавно был жив, теперь ушел навсегда.
Лео в ледяной воде. Декабрь, подводные течения, любое дуновение ветра у воды может превратиться в смертоносную ледяную пулю. Он представил, как над ним смыкается тяжелая масса ледяной воды, и содрогнулся.
Нет, все было не так, не так…
Чтобы устоять на ногах, Лотто схватился за стол и сделал глубокий вдох. Когда он открыл глаза, увидел в зеркале собственное белое лицо, а над своим левым плечом – Матильду, стоящую на верхних ступенях лестницы. Она наблюдала за ним. Без улыбки, пристально, похожая в своем красном платье на окровавленный кинжал.
Бледный декабрьский свет, льющийся в окно, обнимал ее за плечи. Где-то в кухне распахнулась дверь, и дом заполнился звонкими детскими голосами, зовущими дядю Лотто. Рейчел крикнула: «Приве-ет!» Бог разразилась громким лаем, раздался смех Элизабетт, а затем их негромкое пререкание с Рейчел, а Ланселот и его жена все так же молча смотрели друг на друга в зеркало. Затем Матильда сошла на одну ступеньку вниз, и старая добрая улыбка вернулась на ее лицо.
– Веселого Рождества! – довольно сказала она своим глубоким и чистым голосом.
Лотто дернулся, как если бы прижимал ладонь не к столу, а к раскаленной плите, но взгляд Матильды пригвоздил его к месту и не отпускал, пока она медленно, очень медленно спускалась по лестнице.
– МОЖНО МНЕ, ПО КРАЙНЕЙ МЕРЕ, прочитать то, что вы написали вместе с Лео? – спросила Матильда его однажды ночью, когда они уже легли в постель.
– Возможно, – сказал Лотто, переворачиваясь и подминая ее под себя. Его руки забрались ей под рубашку.
Позже, когда она выпуталась из простыней и села, вся разрумянившаяся, спросила еще раз:
– Это значит «да»?
– Эм, – мягко сказал Лотто, – я ненавижу этот провал.
– Так значит «нет»? – уточнила она.
– Нет, – подтвердил он.
– Хорошо, – сказала она.
На следующий день Лотто нужно было встретиться в городе со своим агентом. Когда он уехал, Матильда поднялась на чердак в его мастерскую, всю заваленную бумагами и заставленную кофейными кружками, медленно обрастающими пушком. Там она открыла папку с наработками и принялась читать.
Потом встала и подошла к окну.
Подумала о мальчике, утонувшим в черной ледяной воде. О русалках. О себе.
– Жаль, – сказала она Бог. – Из этого могло бы получиться нечто действительно потрясающее.
«Анти-го-над»
[Первый набросок с пометками для муз.]
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:
Антигона (Го): контртенор – за сценой; на сцене – кукла в воде или голограмма, способная создать иллюзию того, что вся опера погружена в стеклянный аквариум.
Рос: тенор, возлюбленный Го.
Хор из двенадцати человек: боги, шахтеры и простые горожане.
Четверо танцоров.
Акт I. Солип
Занавес открывается. Черная сцена. По центру – цилиндрический бассейн, освещенный и расположенный так, чтобы сцена напоминала пещеру. Антигона внутри. После всех прошедших эпох очень трудно назвать ее человеком. От нее осталась лишь бледная тень.
[Лео: «Древние мотивы не могут и не должны звучать слишком тихо. Они – как буря, идущая издалека, с капающими звуками и раскатами грома. С шепотом налетающего ветра. Шарканье, биение сердца, шорох кожистых крыльев, как у летучих мышей. Обрывки, которые трудно назвать музыкой. Голоса, звучащие как будто из-под горы. Разговоры в зале также очень важная составляющая, чем громче будут все звуки, тем лучше и гармоничнее будет ритм».]
Свет в пещере понемногу становится ярче, а в зале, наоборот, гаснет. Зрительский зал затихает.
Антигона просыпается, садится. Она бродит по пещере и начинает петь свою первую арию, жалобную и горестную. Над сценой установлен экран, где будет перевод. Язык Антигоны – древнегреческий, без примеси временных оборотов, падежей и родов; несколько искаженный тысячелетием, который она провела в уединении, но все же разбавленный словами, просочившимися в ее пещеру из верхнего мира, – немецкими, французскими и английскими. Антигона очень зла и определенно безумна.
Она двигается по пещере и рассказывает о своей жизни. Вокруг нее – сад из мха и грибов и молочно-белые черви. Ее одеяние – волосы и паутина, растущие все длиннее и пышнее.
Со сталактитов под потолком неторопливо капает вода. Ее одиночество невыносимо. Ее окружают только летучие мыши с лицами младенцев, которых она породила, но они не способны сказать больше десяти слов – собеседники из них ужасные.
Антигона не намерена мириться со своей судьбой.
Ее ария – обращение к богам, проклявшим ее бессмертием. Она пыталась повеситься, но у нее ничего не вышло, и она очнулась в саване с пылающими следами веревки на шее. Рядом с ней лежал мертвый Гемон. Его кости она теперь использует как ложки и посуду. Его череп, чаша в руках Антигоны, – причина нового всплеска ее гнева, направленного против богов.
Свет медленно переходит от пещеры Антигоны к хору, облаченному в тоги и одеяния богов. Свет отражается от металлических элементов их облачения, поэтому смотреть на них очень трудно. Вначале кажется, что они – просто шесть колонн, окружающих омут Антигоны, но затем мы начинаем замечать их символы: крылья на сандалиях Гермеса, оружие Марса, сову Минервы и так далее.
Они поют на английском. Бессмертие Антигоны было даром, а не проклятием, поэтому она будет заточена в пещере до тех пор, пока, разъяренная и высокомерная, не научится благодарности.
Далее следует флешбек – танец, повествующий о том, что случилось с Антигоной. Танцующие двигаются вокруг омута, водяные блики пляшут на их телах, придавая им дикий и странный вид. Они исполняют небольшую пантомиму, в ходе которой братья Антигоны, Полинек и Этеокл, дерутся и погибают, после чего Антигона дважды хоронит Полинека вопреки приказу царя Креонта. Креонт призывает на суд богов, Антигона сбегает и пытается повеситься. Гемон кончает жизнь самоубийством, то же самое делает и Эвридика. Креонт погибает. Сцена утопает в крови.
Однако богиня Минерва решает срезать веревку Антигоны, возрождает ее и помещает в пещеру.
Боги поют о том, что хотели, чтобы она, Антигона, последний гнилой корешок рода, пронизанного грязным кровосмешением, выжила. Все, чего они желают взамен, – скромного служения и почитания. Но вот уже несколько эпох она все никак не соглашается им покориться. Склонись, Антигона, и тебя освободят. Это милость со стороны богов!
Антигона. ХА!
Свет возвращается к ней, и она поет новую, более нежную арию на своем языке. Поет о том, что боги забыли о ней. И что она убьет их собственными руками.
Даже Хаос лучше, чем они. Будьте прокляты, боги!
Человечество тем временем растет, как вулкан. Когда он взорвется, ничего уже не останется. Рок навис над ними, а они празднуют свое падение. Так кто же хуже – люди или боги? Антигоне уже безразлично. Антигона не знает.
[Антракт: сцену перекрывает экран, видео, на котором изображено лысоватое коричневое поле с растущим посередине одиноким оливковым деревом. Время летит с удивительной скоростью. Вначале дерево растет, потом расцветает, затем умирает. Строится дом. Начинается землетрясение, и дом рушится. Пещера Антигоны уходит под землю. Видео ускоряется все больше. Строятся города, а затем налетают армии и сравнивают их с землей. По экрану проплывают угрожающие фигуры акул в Средиземном море. Пещера Антигоны уже под Италией, и мы видим, как мир меняется после падения Римской империи, возникает канализация и агрокультура, Рим перестраивается. Из Италии – в Альпы, слышится вой волков. Пещера уже под Францией, подавленной мрачным Средневековьем. Быстрый пробег времени – земля Алиеноры Аквитанской, Париж, через пролив – в горящий Лондон тысяча шестьсот шестьдесят шестого года, где и обрывается путешествие. Далее зрители видят, как город растет и развивается вплоть до тысяча девятьсот семьдесят девятого года.]
Акт II. Демо
[Видео сужается до тонкой ленты между пещерой и субтитрами на экране. Вместо него появляется изображение пасифлоры, расцветающей в реальном времени. За сорок пять минут ей предстоит превратиться из бутона в цветок.]
Под звуки потусторонней, разлетающейся эхом атональной музыки Антигона мечется по пещере. Делает «планки» и бегает по беговой дорожке, созданной из паутины и сталагмитов. Летучие мыши с лицами младенцев ей аплодируют. Потом она медленно раздевается донага и встает под импровизированный душ – воду, капающую со сталактитов.
Внезапно она слышит что-то. Голоса за сценой становятся громче. Антигона прижимается ухом к стене пещеры, и свет выхватывает хор, переодетый шахтерами.
Их голоса сливаются в ритмичный шум, в котором можно различить звуки откалывающейся породы и отбойных молотков. Внезапно один из них, Рос, выпрямляется и решает сделать перерыв. Он молод, высок и очень хорош собой. У него красивая борода, а его одежда в стиле поздних семидесятых выглядит намного чище, чем у остальных. Он поет о торжестве подземелья и о величии человека, убившего старых богов.
Остальные подключаются к нему и поют на английском о том, что боги мертвы и что это они их убили. Настала эпоха человечества.
Антигона смеется – она счастлива наконец-то услышать чьи-то голоса, да еще так близко и ясно. Рос затягивает песню «Мы, кроты». Бездумные и слепые, измученные темнотой. Жизнь без солнца не может быть счастливой. И какой смысл быть человеком, если ты не можешь окончить жизнь лучше, чем начал?
Теперь Антигона прижимается к стене всем телом. В том, как она двигается, есть что-то эротичное.
Перерыв: сопрано за сценой издает свист, приглашающий на ланч. Песня рабочих обрывается. Они сбиваются в группу и едят, один только Рос откалывается от них и сидит в одиночестве, с книгой и сэндвичем. С противоположной стороны к стене прижимается Антигона.
Она пытается тихонько воспроизвести песню, которую он пел. Рос слышит это и горячо прижимается к стене со своей стороны. Вначале он выглядит изумленным, а затем испуганным. Однако понемногу он начинает ей подпевать. Антигона адаптирует мелодию под себя и поет, играя голосом и порождая странную дисгармонию. Изменяя ее на ходу на свой собственный язык, она придает словам новые значения. Субтитры на экране разбиваются на две части: перевод песни идет рядом с ее оригиналом. Они прижимаются к стене с двух сторон, но в одном и том же месте, Рос стоит на коленях, скорчившись.
Он представляется ей.
Она тихо отвечает, что ее зовут Го.
Остальные возвращаются к работе, а Го и Рос поют все громче и мощнее, но внезапный новый свист сопрано, возвещающий о конце рабочего дня, прерывает их дует. Рос хочет что-то сказать, но управляющий не позволяет, и они уходят. Возвращаясь, рабочие передразнивают песню Роса, поют и смеются над тем, какой он мечтатель. Тупые, как камни вокруг, бесполезно переводящие кислород люди. И Рос, настолько непохожий на них…
Го поет любовную арию, самую прекрасную из всех. Кажется, что даже пещера поет вместе с ней, и музыка, звучащая в пещере, отличается от звучавшей прежде какофонии.
Рос возвращается и безуспешно пытается пробить стену, не понимая, что этот камень проклят и его невозможно разбить. Рабочие, время от времени проходящие мимо него, символизируют бег времени. Сопрано то и дело возвещает об окончании дня, но Рос не останавливается. В движениях главных героев у стены наблюдается очевидный эротизм.
[Лео: «Даже музыка должна звучать болезненно и жадно».]
Чем больше дней проходит, тем яростнее поет Рос. Он повторяет, что не бросит свою Го, что вытащит ее оттуда. Он перестает скрывать, чем занимается, и остальные связывают его смирительной рубашкой и оттаскивают от стены. Он пытается объяснить, в чем дело, но они только зло насмехаются. Они несут его в убежище, он упирается и поет любовную песню Го. Она вторит ему в ответ. В какой-то момент один из рабочих тоже слышит ее – у него на лице проступает замешательство, но затем он пожимает плечами и дальше волочит Роса прочь вместе с остальными.
Го остается одна, но все еще продолжает петь свою любовную песню, медленно помахивая подолом своего свадебного платья.
Оно красное, как кровь.
А снаружи тем временем заканчивается строительство метро, его заполняют люди, снующие здесь каждый день. Среди них мелькают и боги, облаченные в повседневную одежду. Их легко узнать по странному яркому свету, который выделяет их среди прочих. «Мы пали, – поют они. – Теперь боги живы лишь в мифах. Бессмертные и беспомощные». По мере того как они поют, люди садятся в поезда и выходят из них. Рос возвращается к пещере, его одежда изорвана, волосы всклокочены – у него явно больше нет своего дома. С выражением отчаянного упорства на лице он прижимается щекой к стене, отделяющей его от Го, и снова поет песню о любви. Го отвечает ему, и они поют дуэтом, но ее песня меняется, становится более яростной и безумной, более пламенной. Антигона бьется о стену, пиная ее, в то время как Рос строит со своей стороны небольшую хижину, укрывает ее газетами, разворачивает спальный мешок и забирается внутрь.
«Теперь я не оставлю тебя, – поет Рос. – Ты больше никогда не будешь одинока»
[Антракт: снова пятиминутное видео. Лондон разрастается над ними, как небоскреб Мэри-Экс или Олимпийская деревня. Он растет, становится все больше и больше, пока его не охватывает огонь, мрак и разрушение…]
Акт III. Эсхат
Рос на том же месте, на котором лежал в прошлом акте, но теперь он старик. Подземная станция заброшена, изранена граффити и напоминает декорацию из кошмарного сна. Над ними бушует апокалипсис. Го ни капли не изменилась, разве что стала еще прекраснее. На ней все то же красное подвенечное платье. Летучие мыши стали еще более жуткими – теперь они выглядят, как голые младенцы с перепончатыми крыльями, висящие вниз головой. Звучит мотив Muzak[24], самой бездушной музыки на планете.
[Приношу свои извинения, Лео.]
Однако ее внезапно прерывает какой-то странный отдаленный грохот, звучащий все ближе и ближе.
Рос поет Го о проходящих мимо людях. Он выучил ее язык, и зритель понимает, что он пытается описать ей мир людей лучшим, чем он есть на самом деле, превращает его из уродливого в прекрасный.
На платформе происходит драка. Зритель видит, что один из дерущихся – бог, но его свет стал тусклым, таким же грязным, как постаревший Рос. Это Гермес. Его можно узнать по крыльям, сплетенным из пучков слабого света, растущих из его кроссовок.
Рос изумленно разевает рот.
«Расскажи мне о солнце, – просит Роса Антигона. – Ты – мои глаза, моя кожа, мои уши».
Но Рос слишком потрясен происшествием, свидетелем которого он невольно стал.
«Боги забыли, кто они», – поет Рос как будто сам себе. Он прижимает обе ладони к груди, пронзенной неожиданной болью. «Что-то не так, Го! – говорит он. – Со мной что-то не так, что-то не так внутри!»
Она отказывается в это верить и настаивает на том, что он – ее прекрасный и молодой супруг. Он смог заставить ее снова полюбить человечество! Внутри него может быть только добродетель!
«Я стар и болен, Го. Прости», – вздыхает он.
Боги собираются вокруг них и поют об их горе и о горе всего человечества.
Великие и сверкающие вначале, они теперь представляют собой картину невероятного, почти гниющего запустения.
Го потрясена. Она зажимает уши ладонями.
Рос начинает рассыпаться прямо на глазах. Его последняя реплика «Мир не такой, каким ты его…» остается незавершенной.
Го поет ему любовную песню. Над телом Роса поднимается видеопроекция его души. Она молода, на месте глаз у нее – две монеты, и она уходит вверх по косому лучу света, а на месте тела певца проекция создает образ тела, разлагающегося до костей.
Музыка затихает. Го снова и снова повторяет: «Рос?» – а затем заходится в крике.
В конце концов она обращает свой вопль к богам и умоляет: «Помогите мне, боги, помогите!» Но боги слишком встревожены тем, что звуки взрывов становятся все ближе и ближе. Их свет совсем угас, они похожи на бродяг и без конца дерутся. Раздаются взрывы хлопушек. Все движется к финалу. Минерва душит Афродиту проводом для зарядки ноутбука. Сатурн, мерзкий огромный голый старик, слепо ищет своего сына, Юпитера, но вместо него пожирает крысу, как на картине Гойи. Появляется Гефест в сопровождении огромных железных роботов. Прометей швыряет в него коктейль Молотова. Творится жуткий кровавый хаос, пока Юпитер не достает огромную красную кнопку.
Аид подает в суд на каждую из своих теней за то, что они также посмели достать такую кнопку.
Разворачивается великое противостояние, каждый пытается обдурить другого.
[Го вихрем носится по своей пещере. Вначале медленно, а затем все быстрее и быстрее.]
Можно услышать, как она стонет: «Рос, Рос, Рос».
Неожиданно оба бога нажимают на свои кнопки. Вспыхивает ослепительный свет, раздается жуткая какофония. После все погружается в тишину и мрак.
Го медленно наливается мягким светом.
[Все остальные источники света в театре, наоборот, тускнеют, темнота нужна, чтобы создать эффект легкой паники.]
«Пожалуйста!» – кричит Го на английском.
Но никто ей не отвечает.
Расстилается тишина.
[Лео, нужно будет выдерживать тишину до тех пор, пока она станет невыносимой. Нужна как минимум одна минута.]
Го поет. Теперь она бессмертная в погибшем мире. Нет судьбы хуже этой. Она осталась жива, но ей предстоит жить в абсолютном одиночестве.
Антигона вытягивает последнюю ноту, пока ее голос не обрывается, а затем она складывается пополам и принимает ту же позу, в которой зрители увидели ее впервые. Над залом звучит глухой, утробный звук сердцебиения, затем он превращается в шум ветра и воды и остается единственным звуком в зале. Под его давлением невозможно аплодировать, и занавес не закрывается, а Го так и остается в позе эмбриона, пока зрители расходятся.
НА СИМПОЗИУМ, посвященный будущему современного театра, пригласили четырех драматургов. Университет мог себе позволить собрать их вместе. Это были двадцатилетняя девушка-вундеркинд, тридцатилетний индеец, выдающий идеи, как динамо-машина, а также антикварный голос театра, житель Средневековья, примерно сорока четырех лет, чьи лучшие работы, как показалось Лотто, застряли в прошлом веке годах в семидесятых. Утро было чудесное, напоенное прохладным воздухом и светом неоново-розовых бугенвилий. Четверка драматургов и ведущий симпозиума ожидали начала в зеленой комнате. Распивая бутылку бурбона, они расхваливали работы друг друга и предавались беззаботным сплетням. К тому моменту, когда пора было выходить на сцену, все были здорово навеселе. Концертный зал университета на пять тысяч мест, оснащенный гигантским экраном, был переполнен, и некоторым пришлось стоять в проходе. Прожекторы были такими яркими, что стоящие на сцене едва могли разглядеть что-то дальше первого ряда, на котором сидели их жены. Матильда заняла место с краю, она улыбалась Лотто – он узнал ее маленькую платиновую головку.
Лотто воспарил на волне аплодисментов. Ему очень понравилось длинное представление, в котором были показаны крошечные отрывки из его работ, поставленных выдающимися театральными мэтрами. Однако следить за всем происходящим было трудно – возможно, в Лотто было куда больше бурбона, чем он думал. Он понял только, что речь идет о его собственной постановке. Мириам из «Источников» была великолепна, просто сексуальная кошечка в платье, эти ее бедра и коротко остриженные волосы…
Лотто не сомневался, что ее ждет большой экран.
[Маленькие роли для маленькой искорки.]
Наступило время дискуссии. Итак, будущее театра! У кого есть какие-нибудь мысли?
Начал дискуссию зритель, которого Лотто окрестил Занудой, тип с псевдобританским акцентом. Если ни радио, ни кино, ни телевидение до сих пор не убили театр, то было бы несколько глупо полагать, что это может сделать Интернет, каким бы привлекательным он ни был. Не так ли?
Затем выступал Воин. Он утверждал, что голоса маргиналов, цветных и всех репрессированных классов вскоре будут услышаны – прозвучат как никогда громко и утопят в себе голоса скучных белых стариков – основателей патриархального строя.
– Что ж, – мягко отвечал им Лотто, – даже старым и скучным основателям патриархального строя есть о чем рассказать. А будущее театра ничем, по сути, не отличается от его прошлого: необходимо придумывать новые и новые формы, инвертировать и удивлять.
Потом он улыбнулся. Пока аплодировали только ему.
Все посмотрели на девушку.
– Не знаю. Я не предсказатель, – сказала она, пожимая плечами и кусая ногти. – Всплеск технологической эры? В конце концов, мы в Силиконовой долине.
Публика засмеялась.
Воин тут же взвился и пришпорил свою дохлую лошадь.
– С такими средствами, как YouTube и MOOC, и прочими инновациями знание стало демократичным, – говорил он, поглядывая на девушку, которая теперь отчаянно искала чьей-то поддержки. – А благодаря такому явлению, как феминизм, женщины освободились от обязательного материнства и тяжелой работы. Жена любого фермера из Канзаса, которая всю жизнь была домохозяйкой и чьи обязанности сводились к сбору урожая, пришиванию пуговиц, взбиванию масла и прочему, теперь может претендовать на нечто больше, может быть не просто чьей-то женушкой, но и добытчиком. Она может смотреть новости о последних изобретениях науки в Интернете или театральные постановки, не покидая комфортного жилища. Она может научиться писать музыку, в конце концов. Может стать автором нового шоу на Бродвее, и для этого ей даже не придется жить в третьем круге ада Данте, коим и является Нью-Йорк.
Лотто ощетинился.
Кто этот выпендрежник и кто дал ему право плевать на тот образ жизни, который выбирают другие? К тому же Ланселоту очень нравилось то место, которое он назвал третьим кругом ада.
– Значит, нам больше не нужно содержать наших жен, верно? – вмешался он. Раздался смех. – Мы, творцы, по своей натуре ужасные Нарциссы. В наших глазах наш образ жизни – это жемчужина в короне человечества. Однако большинство драматургов, которых я знаю, – не полезнее отрубленной рыбьей башки. – Со стороны Зануды донесся одобрительный рев. – В то время как их жены – прелестнейшие создания. Они добрее, щедрее и стоят целого мира. Никто не сумеет окружить нас таким покоем и комфортом, как это умеют делать они. И в этом нет ничего постыдного. Это их выбор, и он не может быть хуже нашего выбора провести жизнь в бесконечном самолюбовании. Жена – главный драматург любого брака, ее работа необходима, даже если ее взнос не всегда должным образом оценивается мужем. Это очень почетная роль. Например, моя жена, Матильда, ушла с работы много лет назад, чтобы моя карьера продвигалась более успешно и спокойно. Ей нравится готовить и убирать, править мои работы – все эти вещи приносят ей удовольствие. Ну и какому идиоту с куриными мозгами придет в голову сказать, что она менее ценна только потому, что не приносит в семью деньги?
Лотто казалось, что он говорит очень ровно и хорошо. Он мысленно возблагодарил силы, научившие его так льстить.
[С этим уже ничего не поделаешь.]
– У меня тоже есть жена, – колко сказала девушка-драматург. – Я и сама жена. Но мне очень не по себе из-за этого полового материализма.
– Когда я говорил о жене, то подразумевал спутника жизни, партнера. Пол здесь не имеет значения, – сказал Лотто. – В конце концов, есть и мужчины-домохозяева. Когда я был актером, совершенно не мог устроиться и фактически взял на себя все домашние обязанности, пока Матильда зарабатывала деньги. [По крайней мере, он мыл посуду.] В любом случае нельзя отрицать буквальное половое различие, хоть о нем и неполиткорректно говорить в наше время. Только женщины могут вынашивать, выкармливать и растить детей. Это заложено в них. И к тому же отнимает у них практически все время.
Он улыбнулся, ожидая новых аплодисментов, но в этот раз что-то пошло не так.
В зале царила мертвая тишина. Кто-то громко переговаривался на заднем ряду. Что он такого сказал? Лотто в панике посмотрел на Матильду, но она разглядывала собственные туфли.
Девушка-драматург недобро нахмурилась, глядя на Лотто, и спросила, чеканя каждое слово:
– То есть вы хотите сказать, что женщины не могут стать успешными, талантливыми сценаристами, только потому что у них есть дети?
– Нет, – тут же ответил Лотто. – Боже, нет. Не поэтому. Я не это имел в виду. Мне нравятся женщины. Но не все женщины имеют детей. Моя жена, например. Ну, пока, по крайней мере. Послушайте, каждому с рождения отмерено столько же таланта, сколько и жизни. И если женщина сознательно решает посвятить себя созданию буквальной, а не вымышленной жизни – это прекрасно! Ребенок для женщины – куда большее поле для творчества, чем искусственный, бумажный мир. Она создает жизнь, а не пародию на нее. Неважно, что сделал Шекспир, все его работы никогда не перевесят тот вклад, который сделала какая-нибудь невежественная женщина его возраста, у которой были дети! Ведь эти дети – наши предки, возможно, именно благодаря им мы все сейчас находимся здесь. Никому в здравом уме не придет в голову утверждать, что пьеса, любая пьеса, может стоить человеческой жизни. И история драматургии в данном случае на моей стороне. Если женщины испокон веков демонстрировали меньшее усердие на этом поприще, то только потому, что они тратили все силы на создание реальной жизни. Их гений воплощается в телесной форме. Вряд ли вы станете утверждать, что он менее значим, чем гений воображения. Я думаю, мы все можем согласиться с тем, что женщины так же хороши, как и мужчины, и даже лучше во многих смыслах, но причина такого разделения в том, что женщины обращают свой творческий потенциал внутрь себя, а не на внешний мир.
Ропот, пронесшийся по залу, приобрел нехороший оттенок.
Лотто изумленно вглядывался в зал, вслушивался в его звуки, но услышал лишь несколько жиденьких хлопков.
– Что? – не выдержал он.
Зануда тут же влез и принялся его поддерживать: рассказывать такую запутанную и нудную историю из личного примера, в которой к тому же зачем-то упоминал Лиама Нисона, Пола Ньюмена и остров Уайт, что Лотто немного успокоился и его ледяной пот высох.
Он опять взглянул на Матильду, надеясь поймать ее ободряющий взгляд, но ее сиденье было пусто.
Мир пошел трещинами, и земля закачалась под Лотто.
Матильда ушла.
Матильда демонстративно встала и вышла.
Матильда так разозлилась, что решила: с нее достаточно.
Достаточно? Навсегда?
Возможно, когда ее лица коснулось липкое солнце Пало-Альто, она внезапно увидела истину: ей будет намного лучше без Лотто.
Что она богиня, а ей пришлось снизойти до жизни с таким дерьмовым мужем, как он. Руки чесались позвонить ей. Весь остаток дискуссии два самых юных участника и ведущий избегали смотреть на Лотто, что, впрочем, было только к лучшему, потому что он сам прикладывал все усилия, чтобы оставаться на своем стуле. И досидел до конца, хотя и с большим трудом. Когда дискуссия окончилась и их ждала встреча со зрителями, он отвел ведущего в сторонку и сказал:
– Боюсь, печенье придется есть без меня. Не хочу, чтобы мне оторвали голову и вручили ее мне же как сувенир.
Модератор скорчил физиономию:
– Может, это и к лучшему.
Лотто поспешил в зеленую комнату, но Матильды там не было, а холл захлестнуло такое бурное людское море, что Лотто с огромным трудом удалось пробиться к уборной, где он наконец смог ей позвонить. Гудки шли и шли, но Матильда трубку не брала. Толпа снаружи шумела то громче, то тише.
Долгое время Лотто просто стоял и смотрел на себя в зеркало. Лоб у него был такой громадный, что он мог бы наклеить на него собственный билборд. Нос странным образом рос с возрастом, а тонкие пушистые волоски, растущие на ушах, уже были длиной в дюйм и завивались. Все это время он носился со своим уродством так, словно оно было красотой первейшей пробы. Как странно.
Он принялся играть на телефоне в «сапера» и после каждого проигрыша снова и снова набирал Матильду. В конце концов телефон не выдержал, издал печальный звук и умер. Желудок Лотто заурчал, и он вспомнил, что в последний раз ел еще в отеле в Сан-Франциско. По идее сегодня должен был состояться еще и ланч с холодным чаем и шоколадным тортом, но потом Лотто осознал, что уже три часа и ланч давно закончился, и его сердце упало. Он высунул голову в коридор и увидел, что толпа, волновавшаяся здесь еще совсем недавно, рассеялась. Лотто пробрался по коридору и выглянул за угол – путь к двери был чист.
Он вышел, остановился на площади, где студенты с огромными рюкзаками копошились, как жучки, стремясь к мировому господству. Ветер ласково коснулся его лица.