Кутузов Михайлов Олег
Дарю и Дюма, кажется, поняли его — они не оспаривали и не возражали.
Император встал из-за стола.
Он приказал выдвинуться молодой гвардии и занять позиции против русских, чтобы дать отдых войскам, участвовавшим в бою.
— Сохраняйте за собой поле битвы. Больше я от вас ничего не требую, — сказал он командовавшему молодой гвардией маршалу Мортье.
Потом Наполеон занялся бумажными делами — письмами, депешами, приказами, списками.
Бертье, грызя ногти и гримасничая, вынужден был доложить императору о потерях "великой армии" за сегодня. Убито три дивизионных генерала: Монбрюнн, Коленкур и Шастель — и девять бригадных: Ромеф, Ланабер, Марион, Компер, Гюар, Плозонн, Дамас, Бессьер и Жерар; ранено четырнадцать генералов дивизионных и двадцать три бригадных. Среди раненых были Рапп, Нансути, Груши, Моран, Фриан, Дессе, Компан, Бельяр, Тарро, Пажоль.
Список был ужасный.
Наполеон, выслушав его, побледнел. О смерти или ранении многих из них он знал еще во время самого боя, но не подытоживал этих невозвратимых потерь, а теперь понял, какой урон понесла "великая армия".
Он тут же продиктовал очередной бюллетень. Бюллетень из-под Можайска был так же лжив, как и все предыдущие — из-под Витебска, Гжатска, Смоленска. В русской армии было убито три и ранено четырнадцать генералов, но Наполеон щедро увеличил эти цифры, диктуя:
"Сорок русских генералов было убито, ранено или взято в плен, генерал Багратион ранен".
Совершенно умолчать о своих потерях он не мог — курьеры все равно скажут в Париже, что убит Монбрюнн и ранен Рапп. Арман Коленкур, конечно, сообщит домой о геройской гибели своего брата Огюста. Поэтому Наполеон написал:
"Мы потеряли дивизионного генерала Монбрюнна, убитого пушечным ядром; генерал граф Коленкур, посланный занять его место, спустя час был убит таким же ядром".
Из двенадцати генералов он упомянул лишь о шести, а о тридцати семи раненых сказал в бюллетене так: "семь или восемь ранены". Даже эта цифра показалась Наполеону страшной, и он поспешил прибавить к слову "ранены": "большею частью легко".
Бюллетеня ему было мало. Он знал, что в Париже не поверят в такую победу, где нет разгромленных неприятельских армий, сдавшихся в плен дивизий и сотен взятых пушек. Наполеон хотел во что бы то ни стало представить дело так, будто при Бородине победил он. Уже под утро он написал письмо императрице Марии-Луизе: Наполеон знал, что это письмо получит не меньшую огласку в Европе, чем бюллетень.
В письме он сочинял по-иному:
"Мой добрый друг, я пишу тебе на поле Бородинской битвы. Я вчера разбил русских. Вся их армия в сто двадцать тысяч человек находилась тут. Сражение было жаркое; в два часа пополудни победа была наша. Я взял у них несколько тысяч пленных и шестьдесят пушек. Их потеря может быть исчислена в тридцать тысяч человек. У меня много убитых и раненых".
Здесь тоже не обошлось без хвастовства и обмана, — Наполеон сильно преувеличил численность русской армии и количество пленных и трофеев, но и в письме, как и в бюллетене, все покрывало беззастенчивое, грубое вранье: ни в два часа пополудни, ни в два часа пополуночи французы не могли похвалиться победой.
Командующий русской армией Кутузов тоже написал после Бородина письмо своей жене. Он писал кратко и скромно:
"Я, слава богу, здоров, мой друг, и не побит, а выиграл баталию над Бонапартием".
Написать так Кутузов имел больше оснований, чем Наполеон.
Глава шестая
НАРОД НА ВОЙНЕ
В воскресенье 25 августа виленцы, которые накануне ночью отошли со всей 27-й дивизией от Шевардина за лощину, приходили в себя после вчерашнего ожесточенного боя. Потери у виленцев были большие: полком уже командовал майор, а 1-м батальоном, где служил Черепковский, — поручик. В капральстве Черепковского недоставало многих: Тарас Гринченко был ранен, Иоганн Фридрихсон — ранен, Осип Феклистов — ранен, Парамон Аржаных — убит, Ян Карельске — убит…
— Везет же нам — всегда в самое пекло попадаем!
— Ну и француза валило — аж черно! Столько вражьей силы собралось, что и плюнуть негде, если штыком места не очистишь!
— А все-таки редут остался за нами — сами ушли! — вспоминали виленцы вчерашний бой у Шевардина.
От деревни Шевардино не осталось ничего — одни головешки; но на огородах сегодня хозяйничали французы: дорывали последнюю картошку. Виленцы стояли в ольховом и березовом мелколесье, сливавшемся с опушкой большого леса.
Впереди 27-й дивизии располагалась сводная гренадерская Воронцова.
Утром 26 августа, когда забушевала артиллерийская канонада, виленцы оказались в лучшем положении, чем остальные полки: они были не на открытом месте. Но это продолжалось недолго. Французы наседали, и раздалась привычная команда: "На руку!" Полк пошел отбивать штыками французов.
Идти локоть к локтю было нельзя — мешали кусты. Левон Черепковский шел рядом с дружком Савелием Табаковым. Держались вместе, чтобы помочь друг другу в схватке, но, как назло, у самой опушки на пути попались густые кусты, и приятели на минуту разлучились. Черепковский взял чуть влево, выскочил на прогалину и обомлел: прямо на него шла с ружьями наперевес целая рота французов. Черепковский сунулся было назад, но его нагнали, ударили прикладом по голове: отняли ружье, сняли перевязь, портупею и ранец.
Кровь текла по глазу и щеке. Черепковский уже читал про себя молитвы — он сразу же вспомнил, что говорили в армии: французы раненых убивают, а здоровых ставят в строй и принуждают идти против своих же. Два тощих черномазых стрелка погнали его к Шевардину:
— Але! Але!
Не успели выйти из перелеска, как французский стрелок подвел к Черепковскому Савелия Табакова. Савку не прибили, а только отняли у него оружие, но почему-то оставили ранец.
— Вот, брат, попались, — огорченно шепнул Черепковский товарищу.
Но ему стало все-таки как-то веселее: на миру и смерть красна!
Табаков молчал, сжав от злости зубы. Смотрел волком.
Французы лопотали непонятное и вели их к Шевардину. Русские ядра с воем проносились над головой. Все знакомое шевардинское поле было густо покрыто пехотой и кавалерией.
— Ишь сколько их, чертей, тут собравши! — буркнул Табаков.
— Гляди, гляди, кажись, сам Аполиён! — зашептал Черепковский, указывая вперед.
На высоком Шевардинском холме, с которого было прекрасно видно все — Горки, Семеновское, Татариново, — сидел на складном стуле, вытянув одну ногу на барабан, небольшой человек в простом сером сюртуке без эполет. Черная треуголка была низко надвинута на лоб. Сзади за ним стояла многочисленная нарядная свита — генералы в лентах и орденах. Блестели шитые золотом мундиры, ярко начищенные каски, кирасы. А за свитой выстроились солдаты — усатые, бородатые дяди в синих мундирах с красными эполетами, в белых жилетах и таких же белых (вот не замарали же, приберегли!) штанах. На головах у солдат торчала высокая, как доброе ведро, медвежья шапка.
— Я видал его патрет. На патрете Аполиён — худ и черен, а на самом деле вон каков гусь! Жирный да белый! — сказал Табаков. — Птичка невеличка, а ноготок востер!
— А это за ним, верно, гвардия. Ишь какие гладкие! Отъелись! — прибавил Черепковский.
Чуть впереди 1-й роты гвардейцев стояла их музыка и играла что-то веселое, отчего ноги сами шли.
Пленных поставили у холма. Заборов, у которых виленцы располагались вчера, не было уже и в помине.
От Шевардина не осталось ни дома — все сгорело. Недаром когда дрались, было светло как днем; не верилось, что кругом ночь, и, только отойдя за лощинку, увидали: на дворе-то темным-темно.
Табаков стоял потупившийся, злой, не глядел ни на кого, а Черепковский смотрел, хоть одним правым глазом — левый затек, распух.
Вон колодец. У него торчит в такой же медвежьей шапке часовой. За колодцем красивые, большие бело-голубые палатки. Возле них какие-то люди в белых штанах до колен и расшитых кафтанах.
"Неужели такие молодые генералы? И без шпаги…" — рассматривал их Черепковский.
Один понес из палатки куда-то на подносе графин, другой шутя ударил его по загривку.
"Нет, это не генералы. Похоже — лакеи".
Вон высунулась из палатки что-то жующая толстая рожа в белом колпаке.
"Должно, повар. Все евонный, Аполиёнов".
Верховые — ординарцы и адъютанты — драгуны, гусары, уланы скакали к холму и от холма с донесениями и приказами.
Пленные стояли уже с час. К ним присоединили еще трех русских гренадер, когда на них обратили внимание. К пленным подскочил какой-то вертлявый человек в мундире, вышитом золотом, и на чистейшем русском языке спросил:
— Какой дивизии, братцы? Какого полка?
Пленные молчали.
Увидев, что у Черепковского разбита голова, он вроде посочувствовал:
— Никак ранен, любезный?
Черепковского разбирала злость: подлая твоя душа, продаешь родину за золоченый мундир!
— Что ты о нас печалишься? От смертухны и сам не увойдешь. Вот как потянут черти твою душеньку через ребра, тогда познаешь, как изменять родине! — ответил Черепковский и отвернулся.
Противно смотреть на мерзавца!
— Не, братки, я не русский, я природный француз, а только долго жил в Москве. А отвечать каждый должон: такой заведен порядок во всех армиях. Наши к вам попадут — их станут допрашивать, они должны отвечать всю правду…
— Пусть они отвечают, а мы не станем! — сказал Табаков.
В это время к пленным подскочил рыжеусый поляк в уланском мундире.
— Якего ты ест пулку? Сколько в пулку жолнеров? Кто з ваших генералов забиты? — строго спросил он у Черепковского.
Черепковский даже улыбнулся: это известный, это знакомый, это "пан". Дома, в Витебской* губернии, все помещики — поляки.
"Погоди, я ж тебе отвечу!" — подумал он.
— Паночек, а где бы тут сходить до ветру, чтоб не страмить генеральство? — прикидываясь дурачком, спросил поляка Черепковский.
Поляк рассвирепел. Он схватил Черепковского за грудки и, оглядываясь на холм, где сидел Наполеон, прошипел со злостью:
— Пся крев! Гицель! Лайдак! Твое счастье, что император близко, а то…
Он с силой отшвырнул от себя Черепковского и, ругаясь, отбежал вместе с французом к своим.
Через минуту к пленным подъехал молодой польский улан и скомандовал:
— Марш!
Подгоняя пленных тупым концом пики, улан погнал их к Доронину. Пленные шли и смотрели по сторонам. Их сердце радовалось: от линии боя в тыл несли и вели десятки раненых французских солдат и офицеров.
— Что, голубчики, аль, напоролись? — кивнул Табаков.
У Доронина Черепковский обернулся назад — посмотреть, как стоят наши, чья берет. Но за Шевардинскими высотами только подымался вверх густыми клубами сизый пороховой дым и воздух сотрясался от беспрерывного тяжелого, многоголосого гула орудий.
Пленных целый день продержали в поле за сожженной деревней Фомкино. Их набралось человек до ста, в большинстве пехотинцев. Кавалеристы и артиллеристы попадали в плен меньше.
Пленные с тревогой поглядывали на восток, где кипел, не умолкая, бой. Земля дрожала от гула сотен орудий. Клубы порохового дыма, словно грозная, черная туча, застилали весь горизонт, не рассеиваясь ни на минуту.
Русские солдаты беспокоились, устоят ли наши.
Настроение у пленных было невеселое. Им казалось: если они попали в беду, то дело вообще плохо. Они видели все в мрачном свете:
— Где там устоять? Эдакая силища!
— Что сила? Ай не видишь, сколько они раненых волокут? И подкреплений нет — одни обозы, — возражали более спокойные.
По виду обозных нельзя было сказать, что французы побеждают. Да и раненые, которых несли и везли с поля боя, что-то не очень хвастались успехами.
День проходил. Обозы оставались на прежних местах: стало быть, французы не сбили русских с их позиции у Бородина.
Под вечер пленных, не покормив ни разу за день, погнали к Гжатску.
— Не успели умереть за отечество, натерпимся в неволе, — сокрушался курносый Табаков. Всегда веселый, даже он приуныл.
— Помереть за родину никогда не поздно, — ответил Черепковский, шедший с ним рядом.
— Что толку-то помереть лишь бы как! — бурчал Табаков.
— А я разве советую тебе вешаться вон на той березе?
— А что же делать?
— Разбить конвой и бежать. Нас тут человек около сотни, а улан только десять.
— Надо подговорить людей! — оживился Табаков.
Черепковский и Табаков, незаметно переходя по рядам, стали подбивать товарищей, но соглашались не все.
— Не привел господь погибнуть в стражении, так, значит, нечего задаром и помирать: мы ведь без оружия, а у них вон и пики, и сабли, — сказал старик канонир.
С ним соглашались и высказывали примерно те же соображения многие.
— Лучше теперь пропасть, чем дожидаться, как заведут невесть куда и запишут в полк. Видал, кого меж ними нет — всякой нации. Думаете, все по доброй воле идут? И с нами тоже не больно станут разговаривать, — усовещивал малодушных Табаков.
Все-таки нашлось человек двадцать, решивших попытаться бежать из плена. Черепковский и Табаков собрали их возле себя.
— Теперь, Левон, ты будешь нам всем за командира, — сказал Табаков. — Делай как знаешь, а мы должны тебя слушать!
— Ладно, ребятки. Примечайте только дорогу! — ответил Черепковский.
В сумерки пришли в какое-то еще не сожженное и не покинутое жителями село. Пленных поместили в большом сарае. У двери оставили двух спешенных улан — остальные разбрелись по селу покормиться и пограбить.
Черепковский решил воспользоваться слабостью караула. Он сказал нескольким товарищам, чтобы они затеяли притворную драку, а сам приготовился напасть на караул.
Услыхав шум, улан с проклятиями и руганью смело раскрыл дверь и вошел в полутемный сарай.
Черепковский ударил его по голове колом. Улан упал. Пленные, решившие бежать, кинулись в полураскрытую дверь, смяли второго улана, стоявшего у сарая, и бросились в разные стороны наутек.
Дружки — Черепковский и Табаков — бежали вместе. Они кинулись за сарай в кусты, а потом перемахнули через болотце в лес. На опушке леса приостановились, ожидая товарищей, но все бежавшие рассыпались в разные стороны.
Тем временем в селе поднялся переполох, послышались крики и выстрелы.
— Собирали-собирали дружину, а остались только вдвоем, — усмехнулся повеселевший на свободе Табаков.
— Надо уходить. Не стоять же нам тут! — сказал Черепковский.
И они пошли лесом на север, стараясь уйти подальше от Смоленского большака.
Небо затянулось тучами, окончательно стемнело. Они вышли на какой-то луг, уставленный стогами сена.
— Дальше не пойдем. Переночуем здесь, — предложил Черепковский.
— Вот тебе и ночлег: воздушным плетнем обнесу да небом накроюсь, — говорил Табаков.
— Зачем так? Мы в стогу переспим.
Дружки вырыли в стогу логово и улеглись, прижавшись спинами друг к другу.
Проснулись озябшие и голодные. Всходило солнце.
Покурили и тронулись дальше перелесками и полянами. Чувствовалось, что близко деревня.
И вот она показалась впереди. В деревне голосисто пели петухи.
— Если петух цел, значит, франц еще сюда не добрался, — говорил Черепковский, выходя из кустов на проселочную дорогу. — И собаки не брешут, — стало быть, никого чужого нет.
— А глянь, Левон, у крайней избы — караул. Вишь, бородач с трубочкой ходит? И вилы в руке. А поперек улицы бревна навалены. Застава.
— Ну так что ж, что застава? Мы же люди свои, — ответил Черепковский, продолжая идти к деревне.
Не успели они пройти и десятка шагов, как деревенский караульщик их заметил.
Собственно, заметили мальчишки, вертевшиеся вокруг караульного. Бородач, занятый своей трубочкой, может быть и не так скоро увидал бы непрошеных гостей, но мальчишки застрекотали как сороки и кинулись по домам.
Бородач свирепо выставил вперед вилы и закричал издалека:
— А ну стой! Не ходи!
— Не бойся, дяденька, мы — свои, русские. Мы убегли из плену, — предупредил Черепковский, не думая останавливаться.
— Да у нас и оружия нет, — прибавил Табаков, растопыривая руки.
— А за плечами-то у тебя что? — недоверчиво косился бородач.
— Пустой ранец! — Табаков шлепнул по ранцу ладонью.
Бородач опустил вилы.
Дружки подошли к бревнам.
В это время отовсюду сбежались мужики — кто с топором, кто с косой, — их привели осмелевшие ребятишки.
Мужики окружили Черепковского и Табакова, с любопытством разглядывая их, словно никогда не видели солдат.
— Откуда вы, служивые? — спросил один из мужиков. На нем был не кожух, а суконный кафтан, седая борода аккуратно расчесана — сразу видно: староста.
— Из плена, — ответил Табаков. — Вчерась за Можайском было большое стражение. Там нас и захватили.
— Слыхали. От пушечного грома и у нас небо разрывалось. Это за Колоцким монастырем, — степенно сказал староста. — А кто у нас командует? Всё немцы? — спросил он.
— Нет, генерал Кутузов, — ответил Черепковский.
— Не слыхать было такого…
— Заслуженный генерал — у самого Суворова помощником был. У Суворова плохих не бывало, — объяснил Табаков.
— Ну, хороший аль плохой — там видно будет, а главное — русский! — успокоился староста.
— И кто же вчерась побил? Наши аль ихние?
— Неужто Аполиён? — допытывались крестьяне.
— Мы не знаем. Вечером наши еще стояли на месте, — ответил Черепковский.
— Значит, француз скоро и к нам припожалует? — спросил бородач.
— Все может статься…
— И мы так думаем, — завладел разговором староста. — У нас в округе все мужики решили не сдаваться, встретить "гостей" по-русски, с топорами да вилами. Потому вот и караул поставили.
— Караул дело неплохое, да не так надо бы, — сказал Черепковский.
— А как же?
— Что же это вы держите караул у самой деревни? Вы бы выслали дозор подальше. Вон у вас березки растут, — обернулся Черепковский, — на них и посадите ребятишек, у кого глаза повострее. Как увидят, что с большака к вам кто-либо собирается, пусть бегут предупредить. А то под самой деревней караулите. Хорошо, что мы — свои, а если б это француз? Не успели бы поднять на ноги народ, как дядю, — кивнул он на бородача, — укокошили б и вас врасплох взяли бы.
— Слободно.
— Верно!
— Солдат правильно говорит.
— Знамо, ихнее, военное дело. Он больше нашего и ведает, — одобрительно загудела толпа.
— А что же вы, служивенькие, думаете дальше делать? — спросил староста.
— Пробиваться к армии, чего же нам делать-то? — ответил Табаков.
— А вы оставайтесь пока у нас. Будете за командеров.
— Верно, оставайтесь! — заговорили мужики.
— Кто из вас старший? — смотрел на дружков староста.
— Мы одного чина — рядовые. Но пусть Левон командует: он способнее и повыше, и нос у него как у начальника, — сказал любивший пошутить Табаков. — А я — курнос. А курносых и святых нет…
— У него и глаз подбитый, — в тон Табакову прибавил кто-то из толпы.
— Ну что, Левон-батюшка, согласен быть у нас за начальника? — спросил староста. — Я человек по этой части темный, в солдатах не был…
— Еще бы ты был, — насмешливо, но вполголоса заметил кто-то.
Черепковский улыбнулся:
— Мы согласны. Тольки сперва… поесть бы. Вторые сутки не евши.
— И правда, что же это мы держим людей у околицы? Пойдем ко мне, — предложил староста.
— Солдату и еда — служба, — оживился Табаков. — Горнист играет — ему отказаться невозможно: какой на него порцион отпускается, солдат завсегда обязан съесть!
И Табаков уже перелез через бревна, чтобы идти вслед за старостой.
Но Черепковский стоял на месте.
— Коли хотите, чтобы я командовал, так давайте уж сразу делать по-военному. А ну, ребятеж, — обернулся Черепковский к мальчишкам, — трое бегите вон к тем березам. Да погодите. Пусть один влезет повыше на дерево и смотрит, а двоим оставаться внизу. Как чуть увидишь, что с большака кто повернет к нам, кричи вниз. А нижние — во весь дух бегите ко мне. Только не вздумайте все трое влезать на дерево: пока слезете, конный француз раньше вас будет в деревне. Поняли?
— Поняли, дяденька Левон! — хором отвечали мальчишки.
И не трое, а добрый десяток их помчался к березам — только босые пятки замелькали.
Староста повел гостей к себе.
Кое-где из-под ворот на них лаяли собаки.
— Цыц вы, проклятые! — топал ногой на злых шавок староста.
— Не беспокойтесь, дяденька, пущай себе лают! — весело говорил Табаков. — Одной ли только деревни облают солдата на его веку собаки? Пустое!
Они подошли к большому дому старосты.
Староста хорошо попотчевал дружков.
Мальчишки-дозорные не сообщали ничего тревожного, и Черепковский с Табаковым сидели, отдыхая.
Степенный Левон Черепковский остался в красном углу за столом. Он курил, разговаривая с мужичками. В избу набилось много народу послушать солдатские рассказы.
А курносый Табаков пристроился со своим видавшим виды телячьим ранцем у окна, возле двери. Он приводил в порядок солдатское имущество.
Около него теснились женщины и девушки — невестки и дочери старосты.
У стола шел серьезный разговор — Черепковский рассказывал о французах:
— Ихний солдат, ничего не скажешь, храбер. Под пулями стоит смело, на картечь и ядра идет хоть бы что. И стреляет справно.
— Смотри ты, — покачал головой староста.
— А на штыки — слаб. Колет он не по-нашему, зря: торкает тебя в ногу или в руку, а то кинет ружье и схватит за грудки. И зубами рвет!
— Ах, паскуда!
— Волчья стать! — не выдержали слушавшие.
— Только храбер-храбер, да против нас не выстоит: нежен, душа хлипкая, известно — пан…
А Табаков в это время вел более веселый разговор.
— И что у тебя, служивый, тута? — спросила старостиха, наклоняясь над ранцем.
— В ранце, маменька, у солдата вся хозяйства, окромя сохи да жены, детей да бороны. Шильце-мыльце, белое белильце. Гребень да щетка да старая подметка. Воск да кресало, а денежек мало… — весело сказал обычную солдатскую присказку Табаков, вынимая из ранца полотенце с петухами. — Знаете, желанненькие, солдат, как придет куда на постой, допреж всего развешивает казенную амуницию. Вот попал солдат в ад. Набил в стену колышков, развесил свою сбрую, закурил трубочку, сидит, поплевывает и кричит на чертей: "Не подходи близко, аль не видите — казенная амуниция висит!" Нагнал на чертей страху. Не знают бесенята, что и делать, как от солдата отвязаться. И пришла их набольшему мысль забить в барабан. Солдат как услыхал "В поход!", так в минуту собрал амуницию и ну бежать из пекла…
Бабы и девки смеялись.
Черепковский сидел без дела недолго — выкурил трубочку и встал:
— Спасибо, хозяин, за хлеб-соль. А теперь пойдем посмотрим, скольки у нас людей и какая у них оружия. Что у тебя, Савелий, так весело? — спросил он, проходя мимо Табакова.
— Да вот, брат, у нас с хозяюшкой торг идет: тетеньке больно солдатской ранец пондравился. Она дает за него дочку да квочку. А я прошу еще коровку в придачу! — скороговоркой ответил Табаков.
— Бросай свой ранец, пойдем посмотрим, скольки у нас воинов.
Табаков быстро складывал свое разложенное на лавке имущество в ранец, говоря:
— Да ладно, я не в него, — кивнул он на уходившего с мужиками из избы Черепковского. — Вот поношу ранец еще годочков тридцать — даром отдам!.. Надо идтить ваших мужиков учить!
— Велика ли солдатская наука? — лукаво усмехнулась старшая старостихина дочка.
— Говоришь, невелика? — встал Табаков. — А ну-ка, скажи, где свету конец?
Девушка молчала, улыбаясь.
— В темной горнице — там свету конец! — выпалил Табаков и, подмигнув девушке, вышел из избы.