Предатель памяти Джордж Элизабет
Кто? Катя ни с кем не была знакома, доктор Роуз. Она ни с кем не встречается, только с монахинями да с одной девушкой, которая иногда заходит к нам, ее зовут Кэти. И там, в темноте сада, стоит совсем не Кэти, потому что я помню, как она выглядит, боже мой, боже, я помню Кэти, она толстая, смешная и одевается ярко, она сидит на кухне, пока Катя кормит Соню, и говорит, что Катин побег из Восточного Берлина является метафорой организма, только, разумеется, она говорит не «организм», а «оргазм» – сейчас я понимаю это, – она все время об этом говорит.
«Гидеон, – перебиваете вы меня, – кто же был тот мужчина в саду? Вглядитесь в его силуэт, посмотрите на его волосы».
Ее руки закрывают его голову. И вообще он склонился к ней. Я не вижу его волос.
«Не видите или не хотите видеть? Не можете или не хотите, Гидеон?»
Не могу. Мне не видно.
«Может, это ваш жилец? Или отец? Или дедушка? Может, Рафаэль Робсон? Кто это, Гидеон?»
Я не знаю.
И потом Либби потянулась к моим штанам, она сделала то, что делает всякая нормальная женщина, когда она возбуждена и хочет поделиться своим возбуждением. Она хохотнула: «Не могу поверить, что мы занимаемся этим в машине» – и расстегнула мой ремень, вытащила его, потом расстегнула пуговицу на брюках, положила пальцы на молнию, вновь прижала свои губы к моим.
А внутри меня, доктор Роуз, была пустота. Ни голода, ни жажды, ни жара, ни томления. Во мне не пульсировала кровь, пробуждая желание, не набухали вены, поднимая мой член.
Я схватил Либби за руки. Мне не нужно было искать оправданий или говорить что-либо. Пусть она американка – порой излишне шумная, несколько вульгарная, чересчур фамильярная, дружелюбная и прямолинейная, – но она не дура.
Она отпрянула от меня и соскользнула на свое сиденье.
«Это из-за меня, да? Я для тебя слишком толстая».
«Не будь идиоткой».
«Не называй меня идиоткой».
«Тогда не веди себя по-идиотски».
Она отвернулась к окну. Стекло запотело. Сквозь пленку конденсата пробивался свет уличного фонаря и падал неярким сиянием на ее щеку, округлую, зарумянившуюся, как поспевающий на солнце персик. Заговорить меня заставило отчаяние, охватившее меня при мысли о ней, о себе, о нас двоих: «Ты в порядке, Либби. На сто процентов. Ты совершенство. Дело не в тебе».
«Тогда в чем? В Роке? Это из-за Рока. Из-за того, что я замужем за ним. Из-за того, что ты знаешь, что он со мной… делает. Ты догадался, да?»
Я не знал, о чем она говорит, да и не хотел знать. Я сказал: «Либби, если ты до сих пор не поняла, что у меня серьезная проблема, очень серьезная проблема…»
Но она вдруг выскочила из машины. Она распахнула дверцу, а потом с размаху захлопнула ее, чего обычно никогда не делает. Она крикнула: «Да нет у тебя никакой проблемы, Гидеон! Слышишь? Нет ни одной траханой проблемы!»
Я тоже вышел, и мы встали друг против друга, разделенные капотом машины. Я сказал: «Ты сама знаешь, что говоришь неправду».
«Я знаю то, что видят мои глаза. А мои глаза видят тебя».
«Ты же слышала, как я пробовал играть. Ты была в своей квартире и все слышала».
«Скрипка? Так в этом все дело, Гид? В этой проклятой членососной скрипке? – Она стукнула кулаком по капоту с такой силой, что я испугался, и закричала со слезами на глазах: – Ты не скрипка. Игра на скрипке – это то, чем ты занимаешься. Это не то, что ты есть».
«А если я не могу больше играть? Что тогда?»
«Тогда ты продолжаешь жить, понятно? Ты, черт возьми, начинаешь жить. Как тебе такая глубокая идея?»
«Ты не понимаешь».
«Я все отлично понимаю. Я понимаю, что ты превратил себя в эдакого Человека-скрипку. Ты столько лет водил смычком по струнам, что забыл, кто ты такой. Зачем ты это делаешь? Что ты хочешь этим доказать? Или папочка будет тебя сильнее любить, если ты будешь играть, пока пальцы до крови не сотрешь? Или что? – Она отвернулась от машины и от меня. – Да какое мне вообще дело?»
Она зашагала к дому, я пошел вслед за ней и только тут заметил, что входная дверь открыта и на крыльце кто-то стоит. Вероятно, этот человек – мой отец – стоял там с тех пор, как Либби припарковалась на площади. Она увидела его в тот же момент, что и я, и впервые я поймал на ее лице выражение, говорящее, что ее неприязнь к моему отцу столь же сильна, сколь его неприязнь к ней, если не сильнее.
«Так может, пора оставить моего сына в покое?» – спросил папа. Его слова прозвучали вполне любезно, но в глазах его блестела сталь.
Гидеон
20 октября, 22.00
Папа сказал: «Милая девушка, ничего не скажешь. Она всегда орет, как торговка на рыночной площади, или сегодняшний концерт – это нечто особенное?»
«Она огорчилась».
«Ну, это было понятно всем. Как понятно было и ее отношение к твоей работе. Кстати, рекомендую тебе задуматься над этим, если ты и дальше намерен общаться со своей американкой».
Обсуждать с ним Либби мне не хотелось. Свое мнение о ней он выразил с самого начала. Не имело смысла тратить силы на то, чтобы переубедить его.
Мы с ним сидели на кухне, куда прошли после того, как расстались с Либби. Она рявкнула моему отцу: «Ричард, держись от меня подальше!» – стукнула калиткой и протопала по ступеням крыльца к себе в квартиру, откуда тут же послышалась поп-музыка. Ее громкость свидетельствовала о крайне расстроенных чувствах Либби.
«Мы ездили на встречу с Бертрамом Крессуэлл-Уайтом, – сказал я папе. – Ты его помнишь?»
«Я заглянул в твой сад, пока ждал тебя, – ответил он, качнув головой в сторону заднего двора. – Сорняки совсем задавили посадки, Гидеон. Если ты не займешься ими, они задушат то немногое, что еще выжило. Послушай, найми филиппинца какого-нибудь, если самому не хочется возиться в земле. Что скажешь?»
Музыка в квартире Либби взревела еще громче. Это она распахнула свое окно. Из подвала неслись обрывки фраз: «Как мог твой парень… он любит тебя… не спеши, детка…»
Я сказал: «Папа, я спросил тебя…»
«Да, чуть не забыл: я принес тебе две камелии». Он прошел к окну, выходящему в сад.
«…дай ему знать… он играет…»
На улице уже стемнело, так что в окне нечего было рассматривать, если не считать наших с отцом отражений на стекле. Его лицо отразилось четко; мое дрожало как привидение, будто под воздействием то ли атмосферы, то ли моей неспособности настоять на своем.
«Я посадил их по обеим сторонам крыльца, – продолжал папа. – Это не совсем то, что я имел в виду, но все лучше, чем ничего».
«Папа, я спрашивал тебя…»
«И я прополол обе круглые клумбы, но остальным садом тебе придется заняться самому».
«Папа!»
«…шанс понять… сможешь… любовь унесет тебя, детка».
«Или спроси свою американскую подругу, не хочет ли она принести хоть какую-то пользу, вместо того чтобы поносить тебя на всю улицу или вынуждать тебя слушать эту нелепую так называемую музыку».
«Черт побери, отец, я задал тебе вопрос!»
Он обернулся ко мне от окна. «Твой вопрос я слышал. И…»
«Люби его. Люби его, детка. Люби его».
«…если бы мне не приходилось соревноваться в громкости с проигрывателем твоей американочки, я мог бы попытаться ответить на него».
Я почти выкрикнул: «Хорошо, тогда игнорируй его. И Либби тоже игнорируй. Ты же мастер игнорировать то, что тебе неприятно, да, папа?»
Внезапно музыка стихла, как будто меня услышали. Тишина, последовавшая за моим вопросом, создала врага природы – вакуум, и я ждал, что заполнит его. Минутой позже хлопнула дверь Либби. Затем перед домом взревел «судзуки», не менее сердитый, чем его хозяйка. Он прорычал по улице и постепенно стих, когда она вылетела с Чалкот-сквер.
Папа остановил на мне взгляд; руки он скрестил на груди. Мы подошли к опасной территории, и я ощущал эту опасность, накалившую между нами воздух. Но он лишь произнес тихо: «Да.
Да, должно быть, я так и поступаю. Я игнорирую неприятное – для того, чтобы иметь возможность продолжать жизнь».
Я обошел молчанием то, что подразумевалось под этими словами. Медленно, словно обращаясь к человеку, плохо понимающему английский, я повторил: «Ты помнишь, кто такой Крессуэлл-Уайт?»
Он вздохнул и отошел от окна. Двинулся в музыкальную комнату. Я последовал за ним. Он присел возле моей стереосистемы и стойки с дисками, я остался стоять у двери.
«Что ты хочешь знать?» – спросил папа.
Я воспринял этот вопрос как согласие. «Я вспомнил, что однажды видел Катю в саду, – сказал я. – Было темно. Она была не одна, а с каким-то мужчиной. Они… – Я пожал плечами, чувствуя, что краснею, и сознавая всю подростковость своего смущения, отчего запылал еще жарче. – Они были вместе. В интимном смысле. Я не помню, кто был тот мужчина. По-моему, я его не разглядел».
«Зачем тебе это?»
«Ты знаешь зачем. Мы уже не раз обсуждали это. Ты в курсе, что я выполняю указания доктора Роуз».
«Ну так объясни мне еще раз, каким образом данное конкретное воспоминание связано с музыкой?»
«Я пытаюсь вспомнить все, что смогу. В том порядке, в каком смогу. Когда смогу. Одно воспоминание пробуждает следующее, и если их наберется достаточно много, то у меня появится шанс понять, чем вызваны мои проблемы с игрой».
«У тебя нет проблем с игрой. Ты вообще не играешь».
«Почему ты не можешь просто ответить? Почему ты не хочешь помочь мне? Просто скажи, с кем Катя…»
«А ты предполагаешь, что я это знаю? – перебил он меня. – Или на самом деле ты спрашиваешь, не я ли был тем мужчиной, с которым ты видел в саду Катю Вольф? Мои нынешние отношения с Джил явным образом указывают на мою склонность к молодым девушкам, так? И раз у меня есть такая склонность сейчас, то почему бы ей не быть и тогда?»
«Ты собираешься ответить или нет?»
«Позволь заверить тебя, что мое увлечение молодыми возникло сравнительно недавно и направлено исключительно на Джил».
«Значит, тем мужчиной в саду был не ты. Тем мужчиной с Катей Вольф».
«Не я».
Я вглядывался в его лицо, гадая, правду ли он говорит. Я думал о снимке Кати Вольф с моей сестрой на руках, о том, как она улыбалась фотографу, о том, что могла значить та улыбка.
Устало махнув рукой в сторону стойки с дисками, он сказал: «Пока тебя не было, я проглядел твою коллекцию записей».
Насторожившись, я ждал продолжения.
«У тебя впечатляющее собрание. Сколько здесь дисков? Триста? Четыреста?»
Я не ответил.
«Некоторые вещи встречаются в разных интерпретациях, сыгранные разными исполнителями».
«Я пока не совсем понимаю, к чему ты ведешь», – произнес я наконец.
«Но я не нашел ни единой записи “Эрцгерцога”. Почему, интересно?»
«Мне эта вещь никогда особенно не нравилась».
«Тогда почему ты выбрал ее для исполнения в Уигмор-холле?»
«Это не я. Трио предложила сыграть Бет. Шеррилл согласился. У меня не было оснований возражать…»
«Ты не возражал против того, чтобы играть вещь, которая тебе не нравится? – воскликнул папа. – Гидеон, о чем ты думал, черт возьми? Ты – имя. Не Бет. Не Шеррилл. Репертуар определяешь ты, а не они».
«Я не собирался говорить о том концерте».
«Понимаю. Поверь мне, я отлично это понимаю. Ты с самого начала не хотел о нем говорить. Ты и к психиатру ходишь только ради того, чтобы тебе не пришлось говорить о том концерте».
«Это неправда».
«Сегодня Джоанне звонили из Филадельфии. Они хотят знать, сможешь ли ты выступить там. Слухи добрались уже до Америки, Гидеон. Как ты считаешь, сколько еще нам держать мир в неведении?»
«Я делаю все, чтобы добраться до корня проблемы».
«“Добраться до корня проблемы”! – передразнил он меня. – Ты ничего не делаешь, ты струсил, и этого я никогда от тебя не ожидал. Я лишь благодарю небеса, что твой дедушка не дожил до этого дня».
«Ты благодарен за меня или за себя?»
Папа медленно втянул в себя воздух. Одну руку он сжал в кулак, другой прикрыл кулак сверху. «Что именно ты хочешь этим сказать?»
Я не рискнул пойти дальше. Мы подошли к тому моменту, когда любое продвижение могло бы нанести непоправимый вред. И что хорошего принесло бы мне такое продвижение? Какой прок от того, что я заставил бы отца отвлечься от меня и обратить мысленный взор на его собственное детство? На его юность? На все, что он делал, делает и планирует сделать ради того, чтобы стать достойным человека, который усыновил его?
«Выродки, выродки, выродки!» – кричал мой дед сыну, давшему жизнь трем необычным детям. Потому что я по природе своей тоже выродок, доктор Роуз. И всегда чувствовал это.
Я сказал: «Крессуэлл-Уайт сообщил мне, что против Кати Вольф свидетельствовали все. Все, кто жил в доме, так он сказал».
Несколько секунд папа, прищурившись, смотрел на меня, и я не мог решить, чем было вызвано это промедление: моими словами или моим отказом отвечать на его последний вопрос. «Вряд ли тебя это сильно удивило, ведь речь шла об убийстве».
«Но меня свидетелем не вызвали».
«Верно».
«Зато я помню, как мы с тобой ходили в полицейский участок. И еще я помню, как вы с матерью спорили из-за того, что полиция меня расспрашивала. Там было несколько вопросов, как я недавно припомнил, об отношениях между Сарой Джейн Беккет и жильцом Джеймсом».
«Пичфорд. – Папа говорил устало, с трудом. – Его звали Джеймс Пичфорд».
«Да, Пичфорд. Точно. Джеймс Пичфорд. – На протяжении всего разговора я стоял, а теперь взял стул и поставил его недалеко от папы, напротив него. – На суде кто-то сказал, что вы с матерью поссорились с Катей незадолго до того… до того, что случилось с Соней».
«Она была беременна, Гидеон. Она перестала справляться со своими обязанностями. Твоя сестра была трудной подопечной для любого…»
«Почему?»
«Почему?» Он потер лоб, будто стимулируя собственную память. Когда он убрал от лица руку, то посмотрел не на меня, а почему-то на потолок у себя над головой. Я заметил, что глаза у него покраснели, и почувствовал укол жалости, но не остановил его, когда папа заговорил снова: «Гидеон, я уже перечислял тебе болезни твоей сестры. Синдром Дауна был лишь верхушкой айсберга. Два года своей недолгой жизни она путешествовала из дома в больницу и обратно, и, даже находясь дома, она нуждалась в постоянном уходе. Этот уод должна была обеспечивать Катя».
«Но почему вы не наняли профессиональную сиделку?»
Он невесело рассмеялся: «У нас не было на это средств».
«Ведь правительство…»
«Государственная поддержка? Немыслимо».
И что-то во мне проснулось от этой фразы, из черных глубин возник дедушкин голос, его гневный рык за обеденным столом: «Проклятье, мы не опустимся до того, чтобы просить милостыню! Настоящий мужчина способен обеспечить свою семью всем необходимым, а если нет, то нечего было размножаться. Держи штаны застегнутыми, Дик, раз не можешь отвечать за последствия. Слышишь меня, Дик?»
А папа тем временем продолжал: «И даже если бы мы обратились за пособием, то вряд ли получили бы его. Инспекторы сразу докопались бы, что значительную часть доходов мы тратим на Сару Джейн и Рафаэля. То есть у нас были собственные резервы, на которых можно было бы сэкономить. Но мы решили этого не делать».
«А что насчет той ссоры с Катей?»
«Да ничего. Мы узнали от Сары Джейн, что Катя пренебрегает своими обязанностями. Мы поговорили с девушкой и выяснили, что по утрам она плохо себя чувствует. Дальше уже несложно было догадаться, что она беременна. Она не отрицала этого».
«И вы тут же ее уволили».
«А что нам оставалось делать?»
«От кого она ждала ребенка?»
«Это она отказывалась обсуждать. Кстати, мы уволили ее не из-за того, что она не назвала нам этого человека, понятно? Нас это вообще не касалось. Мы уволили ее из-за того, что она не могла как следует заботиться о твоей сестре. Ну, и было еще несколько моментов, на которые раньше мы старались закрывать глаза, потому что Катя вроде бы любила Соню и нам это нравилось».
«Какие моменты?»
«Ее манера одеваться, например. Она всегда одевалась неподобающим образом. Мы много раз просили, чтобы она носила форму или простую юбку с блузкой, но все бесполезно. Она отвечала, что так она самовыражается. А потом, к ней все время приходили гости, в любое время дня и ночи. Сколько мы ни просили, чтобы она ограничила их визиты, они продолжали ходить».
«Какие гости?»
«Да я и не помню. Господи, это же было двадцать лет назад».
«Кэти?»
«Что?»
«Девушка по имени Кэти. Толстая такая. Всегда очень пышно одевалась. Я помню Кэти».
«Может, была и Кэти. Я не знаю. Это ее подружки из монастыря. Сидели в кухне часами, болтали, пили кофе, курили. Несколько раз Катя уходила с ними по вечерам, когда у нее был выходной, возвращалась обычно подвыпившая и на следующее утро просыпала. Я говорю тебе это все, Гидеон, чтобы показать, что проблемы возникли еще до ее беременности. Беременность, а вместе с ней и утреннее недомогание стали последней каплей».
«Но почему-то вы с матерью поссорились с Катей во время того разговора об увольнении».
Он поднялся на ноги, пересек комнату и встал у футляра со скрипкой, закрытого уже на протяжении многих дней, скрывающего внутри Гварнери, чтобы его вид не терзал меня. «Она, разумеется, не хотела, чтобы мы увольняли ее. Беременная, без шансов найти другую работу. Поэтому она спорила с нами. Умоляла нас оставить ее».
«Почему же она не предпочла избавиться от ребенка? Даже в то время наверняка были места… клиники…»
«Она приняла другое решение. Не спрашивай меня почему, Гидеон». Он присел перед футляром и открыл замки. Поднял крышку. Внутри лежал Гварнери, поблескивая в свете люстры, и сияние его деревянных граней бросало мне обвинение, на которое простого ответа у меня не было. «В общем, мы поспорили. Все втроем.
И в следующий же раз, когда с Соней возникли проблемы – а это случилось через день или два, – Катя… решила проблему». Отец вынул скрипку из футляра и отсоединил смычок. Глядя на меня покрасневшими от усталости глазами, голосом, в котором слышалось сочувствие, он сказал: «Теперь ты знаешь правду, сынок. Сыграй для меня, ладно?»
И я хотел сыграть ему, доктор Роуз. Но я знал, что внутри меня пустота, во мне не было того, что извлекало музыку из моей души через мое тело, руки и пальцы.
Я сказал: «Я помню людей в доме в ту ночь, когда… когда Соня… Я помню голоса, шаги, помню, как мать звала тебя».
«Мы были в панике. Все были в панике. Приехали врачи. Полиция. Прибежали дедушка и бабушка. Пичфорд. Рафаэль».
«И Рафаэль там был?»
«И он тоже».
«Почему он был в доме?»
«Этого я уже и не вспомню. Вероятно, пришел, чтобы позвонить в Джульярд. Он тогда уже несколько месяцев пытался придумать способ, как отправить тебя на учебу. Он очень хотел этого, даже больше, чем ты».
«То есть все это случилось примерно во время эпопеи с Джульярдом?»
Папа опустил инструмент, который протягивал мне. Скрипка висела в одной его руке, смычок – в другой, сироты моего вопиющего бессилия. «К чему это все, Гидеон? – спросил папа. – Бог видит, я стараюсь во всем идти тебе навстречу, но мне не на что ориентироваться».
«Ориентироваться?»
«Как я пойму, что ты достиг прогресса? Как ты это поймешь?»
Я не мог ответить ему на это, доктор Роуз. Потому что правда состоит в том, чего боится он и что приводит в ужас меня: я не могу сказать, сдвинулся ли я с мертвой точки, и если да, в нужном ли направлении я двигаюсь, приведет ли меня это движение обратно в ту жизнь, которую я когда-то знал и ценил.
Вместо этого я сказал: «В тот вечер, когда это случилось… я был в своей комнате. Я это вспомнил. Я вспомнил крики и врачей, то есть не самих врачей, а шум и звуки, которые они производили. Я вспомнил, как в моей комнате стояла у двери Сара Джейн и прислушивалась, а потом она сказала, что теперь ей не придется уходить. Однако я не помню, чтобы она собиралась уходить до того, как Соня…»
Правая папина рука сжалась на грифе Гварнери. Очевидно, не такого ответа он ждал, когда вынимал из футляра инструмент. Он сказал: «Эта скрипка должна звучать. А еще она должна храниться должным образом. Посмотри на смычок, Гидеон. Посмотри, в каком он состоянии. Я за все эти годы не припомню случая, чтобы ты убрал смычок, не ослабив его. А теперь ты вообще о таких вещах не думаешь, похоже, теперь ты сосредоточил все свои усилия на прошлом».
Я подумал о том дне, когда пробовал играть и меня услышала Либби, о том дне, когда я получил доказательство того, что раньше только предполагал: музыка ушла, и ушла безвозвратно.
А папа все говорил: «Раньше ты никогда бы так не поступил. Ты ни при каких обстоятельствах не оставил бы инструмент лежать на полу. Ты берег его от холода и жары. Ты хранил его как можно дальше от батареи и не ближе чем в шести футах от окна».
«Если Сара Джейн планировала уйти до того, как все случилось, то почему не ушла?» – спросил я.
«И струны ты не чистил со дня того концерта в Уигмор-холле! А разве было такое хоть раз, чтобы ты не почистил струны после выступления, Гидеон?»
«Концерта не было. Я тогда не играл».
«И не играл с тех пор. Не потрудился сыграть. Тебе не хватило смелости…»
«Расскажи мне про Сару Джейн!»
«Черт возьми! Сара Джейн здесь совершенно ни при чем!»
«Тогда почему ты не можешь ответить мне?»
«Потому что мне нечего отвечать. Она была уволена. Понятно? Сара Джейн Беккет тоже была уволена».
Мне и в голову не могло прийти такое. Я предполагал, что она могла обручиться, или нашла себе другое место, или решила сменить карьеру. Но оказывается, она, как и Катя Вольф, была уволена… Эту возможность я не рассматривал.
Папа сказал: «Нам надо было сокращать расходы. Мы не могли платить Саре Джейн Беккет и Рафаэлю Робсону и при этом оплачивать услуги няни для Сони. Поэтому мы дали Саре Джейн два месяца, чтобы найти себе что-нибудь другое».
«Когда?»
«Незадолго до того, как узнали о беременности Кати Вольф».
«То есть когда Соня умерла и Катя ушла…»
«Да. Необходимость увольнять Сару Джейн отпала». Он повернулся и положил скрипку обратно в футляр. Его движения были медленными, из-за сколиоза он выглядел старше своих лет, как восьмидесятилетний старик.
«Значит, Сара Джейн сама могла…» – начал я.
«Она была с Пичфордом, когда утонула твоя сестра. Она поклялась в этом, и Пичфорд подтвердил ее слова». Папа выпрямился и вновь обернулся ко мне. Вид у него был ужасный. Меня захлестнули тревога, чувство вины и жалость – ведь я знал, что заставляю его возвращаться к событиям, которые он похоронил вместе с моей погибшей сестрой. Но останавливаться я не мог. Мне казалось, что впервые после того эпизода в Уигмор-холле – да, я намеренно использовал это слово, как сделали это вы, доктор Роуз, – мы достигли определенного прогресса, и я просто не мог не попытаться его развить.
Я спросил: «Почему она отказывалась говорить?»
«Я же только что объяснил тебе, что она…»
«Я говорю про Катю Вольф, а не про Сару Джейн Беккет. Крессуэлл-Уайт сказал, что она лишь однажды дала показания полиции и больше не сказала ни слова. Никому. В смысле – о преступлении. О Соне».
«Этот вопрос не ко мне. И… – Тут он снял с пюпитра ноты, положенные мною туда, когда я думал, что смогу играть, и медленно закрыл их, как будто ставя точку в чем-то, что ни один из нас не хотел называть вслух. – Я не понимаю, почему ты не можешь оставить прошлое в покое. Разве Катя Вольф не достаточно поломала нам жизнь?»
«Это не Катя Вольф, – возразил я. – Нашу жизнь поломало то, что случилось».
«Ты знаешь, что случилось».
«Знаю, но не все».
«Твоих знаний достаточно».
«Я знаю, что, когда оглядываюсь на свою жизнь, когда я пишу о ней или говорю, в деталях я вижу только музыку: то, как я пришел к ней, упражнения, которым учил меня Рафаэль, концерты, которые я давал, оркестры, с которыми играл, дирижеров, концертмейстеров, журналистов, бравших у меня интервью, записи, сделанные мною в студиях».
«Это и есть твоя жизнь. Музыка – это ты».
Но Либби говорила иное. Ее слова снова зазвучали в моих ушах. Я ощущал ее отчаяние. Оно раздирало и мое сердце.
И мне страшно, доктор Роуз. Я потерялся. Когда-то я существовал в мире, который я понимал и в котором мне было удобно, в мире с четкими границами, населенном гражданами, говорящими на понятном мне языке. Теперь же этот мир стал для меня чужим, но столь же чужда для меня и та земля, по которой я брожу по вашему велению, брожу без карты, без компаса, без проводника.
Глава 11
Всю первую половину дня Ясмин Эдвардс была очень занята, чему в душе радовалась. Ее салон порекомендовали обитательницам женского приюта в Ламбете, и утром у ее двери появилось шесть женщин разом. В париках они не нуждались – этот товар пользовался спросом у тех, кто проходил курс химиотерапии или страдал облысением. А шесть женщин хотели, чтобы она сделала им макияж, и Ясмин с удовольствием занялась этим. Она знала, как тяжело бывает на душе из-за мужчины, и поэтому не удивилась, когда поначалу женщины дичились и говорили о своих пожеланиях относительно предстоящей косметической процедуры тихо, словно нехотя или стесняясь. Ясмин Эдвардс не торопила их, дала им возможность самим все решить, листая журналы и запивая печенье чаем.
– Ты сделаешь меня похожей вот на эту? – спросила одна из женщин, давно разменявшая шестой десяток лет и вторую сотню килограммов, и ее вопрос разбил лед настороженности, потому что в качестве образца она выбрала фотографию юной чернокожей модели с пышной грудью и пухлыми губами.
– Если после сеанса она будет выглядеть как та молодка, то я разбиваю в этом салоне лагерь, – подхватила шутку другая.
Негромкие смешки переросли в хохот, и после этого все почувствовали себя свободно.
Когда женщины ушли, Ясмин стала протирать рабочий стол, и запах моющего средства вдруг перенес ее на полдня раньше, домой. Ей припомнилось, как утром она ополаскивала ванну, смывая несколько волосков от париков, оставшихся после вчерашних трудов Дэниела. В ванную комнату вошла Катя, чтобы почистить зубы.
– Ты сегодня идешь на работу? – спросила Ясмин подругу.
Дэниел уже ушел в школу, и впервые за прошедшие сутки они могли поговорить открыто. По крайней мере, у них была такая возможность.
– Конечно, – сказала Катя. – Сегодня же не выходной.
Все-таки немецкий акцент иногда проскальзывал в ее речи. Ясмин думала, что двадцать лет, проведенные без контакта с родным языком, должны были вырвать даже наиболее глубоко укоренившиеся привычки Кати, но что-то тем не менее осталось. Раньше Ясмин нравилось, как ее подруга выговаривает английские слова, но сейчас Катино произношение не показалось ей привлекательным. Ясмин попыталась определить, почему и когда стало меняться ее отношение. Не так давно, по-видимому, но назвать конкретную дату она бы не смогла.
– Он сказал, что ты не всегда ходишь на работу. За двенадцать недель пропустила четыре раза, так он сказал.
В зеркале над раковиной голубые глаза Кати поймали взгляд Ясмин.
– И ты поверила ему, Яс? Это же легавый. А ты и я… Ты знаешь, кем он нас считает: отбросами общества, которых выпустили из-за решетки. Может, ты и не заметила, но я видела, как он смотрел на тебя. Так с чего бы он стал говорить правду, если с помощью небольшой лжи можно запросто разрушить доверие между нами?
Ясмин не могла не признать справедливость слов Кати. Она по своему опыту знала, что полиции верить нельзя. Да если уж на то пошло, ни единому человеку в системе юриспруденции верить нельзя. В этой системе создавалась версия, и затем под нее подгонялись факты, а потом эти факты представлялись судьям таким образом, чтобы выпуск под залог выглядел преступной глупостью, а единственным лекарством от так называемого социального зла казался лишь суд с последующим длительным тюремным заключением. Как будто она была болезнью, которая заразила Роджера. На самом же деле она была девятнадцатилетней девушкой, забавой для отчимов, сводных братьев и друзей тех и других, а он был желтоволосым австралийцем, который поехал за своей подружкой в Лондон и был там брошен с книгой стихов под мышкой. Эту самую книгу он оставил на прилавке в универсаме, где Ясмин раз в неделю сидела за кассой; эта самая книга заставила девушку поверить, будто Роджер – это нечто лучшее, чем то, к чему она привыкла.
И он действительно был лучше, он во многом отличался от знакомых мужчин Ясмин. Только в главном он был таким же, как все.
Всегда непросто понять, что соединяет мужчину и женщину. О, на первый взгляд все выглядит однозначно: твердый пенис и горячая вагина, – но на самом деле все не так. Невозможно объяснить это: ее историю и историю Роджера, ее страхи и его безграничное отчаяние, их взаимные нужды и невысказанные представления о том, каким должен быть идеальный партнер. Есть только то, что случилось. А случилась утомительная череда обвинений, рожденных его пагубными привычками, и еще более утомительная череда оправданий, жалких и бездоказательных, служивших поводом для нового витка обвинений. К этому добавилась растущая паранойя, подпитываемая наркотиками и алкоголем, и в конце концов Ясмин захотела изгнать Роджера из своей жизни, из жизни своего ребенка, из своей квартиры, и пусть их сын вырастет безотцовщиной, подобно большинству детей в их районе, пусть так, хотя она и обещала себе, что Дэниелу не придется провести начало жизни в паутине женского окружения.
Однако Роджер отказывался уходить. Он сопротивлялся. Он боролся в буквальном смысле слова. Он боролся, как мужчина борется с другим мужчиной, молча, яростно, сжав кулаки. Но у нее в руках оказалось оружие, и она им воспользовалась.
Ей пришлось отсидеть пять лет. Ее арестовали и вынесли обвинительный приговор. Она шести футов ростом, выше мужа на пять дюймов, так почему же, господа и дамы присяжные, эта женщина сочла необходимым прибегнуть к ножу, чтобы остановить его, когда он, по ее словам, стал вести себя агрессивно? Он был под воздействием посторонних веществ, как это называется, поэтому большинство его тумаков и ударов в цель не попадали, лишь задевали ее тело, вместо того чтобы наносить раны или тем более ломать кости. И все-таки она ударила этого несчастного ножом, причем она-то в цель попала, и не один раз – восемь раз она вонзила лезвие в тело мужа.
Разумеется, расследование, проводимое местной полицией, требовало еще крови. Теперь уже ее крови, не Роджера. А у нее за спиной не было ничего, кроме ее истории. Истории о том, как симпатичный парень, удрученный неудачным романом, замечает красивую девушку, которая прячется от мира. Он выманивает девушку из ее убежища, она обещает ему нектар забвения. И стоит ли беспокоиться, если он балуется наркотиками и любит выпить? Она привыкла к такому поведению с детства и готова его принять. Но стремительное обнищание и требование, чтобы она зарабатывала деньги по ночам – в дверных проемах, в машинах или в городском парке, прислоняясь к дереву с широко расставленными ногами, – этого она не могла принять от Роджера Эдвардса.
– Убирайся, убирайся! – кричала она на него.
И потом соседи вспомнили только ее крик и эти слова.
– Вы просто расскажите нам, как все было, миссис Эдвардс, – уговаривали ее копы над окровавленным и бездыханным телом ее мужа. – Вам нужно лишь рассказать нам, а уж мы разберемся с этим.
И она рассказала полиции свою историю, в результате чего провела пять лет в тюрьме. Пять лет в тюрьме – вот как они с этим разобрались. Эти пять лет были украдены у нее и у ее сына, она вышла ни с чем и следующие пять лет провела в трудах, планах, просьбах и долгах, попутно пытаясь возместить себе и сыну утраченное. Так что Катя права, Ясмин знала это. Только идиот мог поверить тому, что говорит легавый.
Но дело было не только в словах копа об отсутствии Кати на работе, дома, где угодно. Была еще машина с трещиной на фаре. Доверять тому чернокожему легавому или нет, не важно; машина врать не может.
И поэтому Ясмин сказала:
– Ты знаешь, одна фара на машине треснула. Он, тот сыщик, вчера все разглядывал ее. Спрашивал меня, где разбили фару.
– Теперь ты меня об этом спрашиваешь?