Предатель памяти Джордж Элизабет

Он спрашивает меня, знаю ли я, что случилось с моей сестрой. Я отвечаю: да, я знаю, что с Сосей что-то случилось. В дом приходило много людей, говорю я ему, и они забрали ее в больницу.

«Твоя мама рассказала тебе, что теперь она с Богом?» – спрашивает он.

И я говорю: да, Сося теперь с Богом.

Он спрашивает: знаю ли я, что это означает – быть с Богом?

Я говорю: это означает, что Сося умерла.

«Ты знаешь, как она умерла?» – спрашивает он.

Я опускаю голову. Мои пятки начинают стучать о нижний край дивана. Я говорю, что мне пора заниматься музыкой, что я должен упражняться по три часа каждый день, что Рафаэль велел мне выучить какое-то произведение – кажется, Allegro, – и тогда он в следующем месяце познакомит меня с мистером Стерном. Мать опускает руку и прижимает мои ноги, чтобы я не стучал ими. Она просит меня ответить на вопрос полицейского. Я знаю ответ. Я слышал топот людей, бегущих по лестнице вверх, в ванную. Я слышал плач по ночам. Я слышал шепот по углам. Я слышал, как задавались вопросы и высказывались обвинения. Да, я знаю, что случилось с моей младшей сестрой.

В ванне, говорю я ему. Сося умерла в ванне.

«А где был ты, когда она умерла?» – спрашивает он.

Слушал скрипку, отвечаю я.

Тогда начинает говорить мать. Она объясняет, что, когда у меня не получается какое-то произведение, Рафаэль дает мне запись с этим произведением, чтобы я слушал его дважды в день и учился играть его так, как надо.

«Так ты учишься играть на скрипочке?» – ласково спрашивает меня полицейский.

Не на скрипочке, а на настоящей скрипке, отвечаю я.

«А-а, – кивает полицейский и улыбается. – На настоящей скрипке. Ну, теперь я понял. – Он поудобнее устраивается на стуле, кладет ладони на колени и говорит: – Сынок, твоя мама сказала мне, что они с твоим папой еще не объяснили тебе, как именно умерла твоя сестра».

В ванне, повторяю я. Она умерла в ванне.

«Верно. Но понимаешь ли, сынок, это случилось не само собой. Кто-то сделал ей больно. Специально, чтобы она умерла. Ты понимаешь, что это значит?»

В моем воображении возникают камни и палки, и я так и говорю. Сделать больно – значит бросать камни, говорю я ему. Делать больно – значит ставить кому-то подножку, значит ударять, щипаться или кусаться. Я думаю о том, как все это случилось с Соней.

Полицейский говорит: «Это один способ делать больно. Но есть и другой. Так взрослые делают больно детям. Это ты понимаешь?»

Это значит отшлепать, говорю я.

«Больше чем просто отшлепать».

И в этот момент в комнату входит папа. Вернулся ли он с работы домой? Ходил ли он вообще в тот день на работу? Сколько времени прошло с гибели Сони? Я пытаюсь поместить это воспоминание в контекст, но единственный контекст, который я могу создать, таков: раз полиция задает вопросы членам семьи, то это происходит до того, как против Кати выдвинули обвинение.

Папа видит, что происходит, и он немедленно кладет этому конец. Я помню это. Он сердится и на мать, и на полицейского. Он говорит: «Что здесь творится, Юджиния?»

Полицейский встает со стула, а она отвечает: «Инспектор хотел задать Гидеону кое-какие вопросы».

Папа спрашивает: «Зачем?»

Полицейский говорит: «Мы должны опросить всех, мистер Дэвис».

Папа вскидывается: «Не хотите же вы сказать, будто думаете, что Гидеон…»

И мать пытается успокоить его. Она произносит его имя – так же, как бабушка говорит «Джек, Джек!», надеясь предотвратить «эпизод».

Папа велит мне идти в мою комнату, и полицейский говорит, что он только оттягивает неизбежное. Я не знаю, что значат эти слова, но выполняю то, что сказано. Я всегда слушаюсь, когда распоряжения отдает папа. Я выхожу из гостиной, но еще слышу, как инспектор пытается образумить папу: «Из-за этого мальчик только сильнее испугается», а папа отвечает: «А теперь послушайте, что я вам скажу…» – и мать прерывающимся голосом повторяет: «Пожалуйста, Ричард».

Мать плачет. К тому времени я должен был уже привыкнуть к этому. В одежде черного или серого цвета, с серым лицом, она, кажется, проплакала два с лишним года. Но плачет она или нет, это никак не скажется на обстоятельствах того дня.

С лестничной площадки я наблюдаю за тем, как полицейский покидает наш дом. Я вижу, как мать провожает его. Я вижу, как он обращается к ее склоненной голове, как смотрит на нее внимательно, как протягивает к ней руку, а потом отдергивает. Папа окликает мать, и она оборачивается. Она не замечает меня, возвращаясь к нему. За закрытой дверью папа начинает кричать на нее.

На мои плечи опускаются чьи-то ладони и оттаскивают меня от перил. Я поднимаю глаза и вижу Сару Джейн, стоящую надо мной. Она опускается на корточки. Она обнимает меня за плечи, как только что обнимала меня мать, только ни рука Сары Джейн, ни ее тело не дрожат. Мы сидим так несколько минут и все это время слышим папин громкий и резкий голос и просительный, испуганный голос матери. «…Такого не повторялось, Юджиния! – кричит папа. – Я не потерплю этого! Ты слышишь?»

Я слышу в его словах нечто большее, чем просто гнев. Я слышу буйство, буйство как у дедушки, буйство, которое возникает в разрушающемся мозге. Мне страшно.

Я бросаю взгляд на Сару Джейн, надеясь найти… что? Защиту? Подтверждение тому, что слышу? Отвлечение? Все, что угодно, что-нибудь. Но ее внимание приковано к звукам в гостиной, она не сводит глаз с двери из темного дерева. Она смотрит на эту дверь не мигая, и ее пальцы сжимаются на моем плече так сильно, что я почти уже не могу терпеть. Я ойкаю и перевожу взгляд на ее руку: ногти обгрызены почти до мяса, обкусанные заусеницы кровоточат. Но лицо Сары Джейн светится, она дышит полной грудью и не двигается до тех пор, пока разговор в гостиной не стихает, закончившись яростной дробью шагов по паркетному полу. Тогда она берет меня за руку и тянет за собой вверх по лестнице на третий этаж, мимо двери в детскую – теперь запертую – в мою комнату, где меня ждет учебник, раскрытый на главе о реке Амазонка, которая ползет через континент как ядовитая змея.

«Что происходит между вашими родителями?» – таков ваш следующий вопрос.

Но это же очевидно. Обвинения.

11 октября

Соня мертва, и за это должна наступить расплата. И расплата эта назначается не только Центральным уголовным судом, не только судом общественного мнения, но и судом членов семьи. Потому что кто-то должен взять на себя ответственность за Соню: сначала за сам факт ее появления на свет – появления неполноценным ребенком, затем за множество медицинских проблем, преследовавших Соню всю ее короткую жизнь, и наконец за ее жестокую и преждевременную смерть. Тогда это, разумеется, было выше моего разумения, но теперь я понимаю: случившееся в ванной комнате на Кенсингтон-сквер пережить невозможно, если не возложить на кого-нибудь вину за это.

Ко мне приходит папа. Мы с Сарой Джейн уже закончили заниматься, и она ушла вместе с жильцом Джеймсом. Из своего окна я наблюдал за тем, как они пересекли выложенный плитами дворик и вышли из кованых ворот. Сара Джейн отступила в сторону, чтобы жилец Джеймс мог открыть и придержать для нее ворота, а потом подождала с другой стороны и взяла его за руку. Она прижалась к нему, как это делают женщины, и он, должно быть, почувствовал, как к его руке прикоснулись ее почти несуществующие груди. Но если и так, то виду он не подал, а быстро зашагал в сторону паба. Саре Джейн пришлось прибавить шагу, чтобы поспеть за ним.

Я поставил на проигрыватель пластинку, принесенную Рафаэлем. И когда в мою комнату входит отец, я занят тем, что слушаю ее. Я пытаюсь не только услышать, но и прочувствовать каждую ноту, потому что только тот музыкант, кто чувствует ноты, сможет найти их на своем инструменте.

Папа не сразу замечает меня в углу комнаты, на полу, где я устроился. Он присаживается передо мной на корточки; вокруг нас водоворотом кружится музыка. Мы живем в этой музыке, пока не заканчивается часть. Тогда отец выключает проигрыватель. Он говорит: «Иди сюда, сын» – и садится на кровать. Я поднимаюсь и подхожу к нему.

Он изучающе смотрит на меня, и мне хочется уйти, но я сдерживаюсь. Он проводит рукой по моим волосам и говорит: «Ты живешь ради музыки. Сосредоточься на музыке, Гидеон. Только музыка, и больше ничего».

От него пахнет лимонами и крахмалом. Это так не похоже на запах сигар. Я говорю: «Он спросил меня, как умерла Сося».

Папа притягивает меня к себе и обнимает. Он говорит: «Ее больше нет. А тебя никто не обидит».

Он имеет в виду Катю. Я слышал, что она ушла. Я видел ее в обществе монахини, так что, наверное, она вернулась в монастырь. Ее имя больше не упоминается в нашем маленьком мирке. Как и Сонино. Если только полицейский не нарушит это правило.

Я говорю: «Он сказал, что кто-то сделал Сосе больно».

Папа повторяет: «Думай только о музыке, Гидеон. Слушай музыку и сам учись играть, сынок. Это все, что тебя должно сейчас волновать».

Но это оказывается не совсем так, потому что полиция велит отцу привести меня в участок на Эрлс-Корт-роуд. Там мы сидим в небольшой, ярко освещенной комнате вместе с женщиной, одетой в костюм как у мужчины, которая внимательно следит за тем, какие вопросы мне задают, словно охранник, призванный защитить меня от чего-то. Вопросы задает все тот же полицейский с рыжими волосами.

Он говорит, что задаст мне очень простые вопросы. «Ты ведь знаешь, кто такая Катя Вольф?» Я перевожу взгляд с отца на женщину в костюме. Она носит очки, и, когда на стекла попадает луч света, они вспыхивают и скрывают ее глаза.

Папа говорит: «Конечно, он знает, кто такая Катя Вольф. Он же не идиот. Ближе к делу».

Однако полицейский не боится отца. Он разговаривает со мной, как будто папы вовсе нет с нами. Он проводит меня от рождения Соси к появлению в доме Кати Вольф, к тому, как она ухаживала за Сосей. Папа возражает: «И как восьмилетнему мальчику отвечать на такие вопросы?»

Полицейский замечает, что дети обычно весьма наблюдательны, что я смогу рассказать гораздо больше, чем папа может себе представить.

Мне дали банку кока-колы и печенье с изюмом и орехами, и это угощение стоит передо мной на столе как трехмерный восклицательный знак. Я слежу за тем, как на банке появляются бисеринки влаги, и пальцем вывожу на изогнутой поверхности скрипичный ключ. Ради того, чтобы прийти в полицейский участок, мне пришлось пожертвовать ежедневными тремя часами занятий. Из-за этого я взвинчен и упрям. И я боюсь.

«Чего?» – спрашиваете вы.

Боюсь самих вопросов, боюсь неправильно ответить, боюсь напряжения, которое я ощущаю в отце и которое странно контрастирует с горем матери, как я теперь понимаю. Разве не должен он быть подавлен горем, доктор Роуз? Или, по крайней мере, стремиться выяснить, что же на самом деле произошло с Соней? Но скорби в нем нет, а к чему он стремится, отец никому не объяснил.

«Вы отвечаете на вопросы, несмотря на свой страх?» – спрашиваете вы.

Я отвечаю на них, как могу. Они заставляют меня вспомнить о двух годах, которые Катя Вольф прожила в нашем доме. По какой-то причине они фокусируются в основном на ее отношениях с жильцом Джеймсом и Сарой Джейн Беккет. Но в конце концов вопросы начинают касаться и того, как Катя заботилась о Сосе, в частности полицейского интересует один конкретный аспект этой заботы.

«Ты когда-нибудь слышал, чтобы Катя кричала на твою сестренку?» – спрашивает он.

Нет, не слышал.

«Ты когда-нибудь видел, чтобы Катя отчитывала Соню, если девочка плохо вела себя?»

Нет.

«Может, ты замечал, что Катя резка с Соней? Трясет ее, когда она не слушается? Дергает за руку, чтобы привлечь ее внимание? Хватает Соню за ногу, когда меняет ей памперсы?»

Сося часто плакала, говорю ему я. Катя просыпалась ночью, чтобы успокоить ее. Она говорила с ней по-немецки…

«Сердитым голосом?»

…и иногда даже плакала вместе с ней. Я слышал это из своей комнаты, а один раз даже встал и выглянул в коридор и увидел, как она ходит туда-сюда с Сосей на руках. Сося все плакала, и Катя положила ее обратно в кроватку. Она взяла пластмассовые ключики, Сосину игрушку, и звенела ими над ее головой, и я услышал, как она бормочет: «Битте, битте, битте» – по-немецки это означает «пожалуйста». А когда Соня все равно не перестала плакать, Катя отбросила ключи, схватилась за кровать и тряхнула ее.

«Ты это видел? – Полицейский наклоняется ко мне через стол. – Ты видел, что Катя трясет кроватку? Ты уверен, сынок?»

По его голосу я понимаю, что дал правильный ответ на его вопрос, что своими словами я порадовал его. Я говорю, что да, я уверен: Сося плакала, и Катя тряхнула кроватку.

«Думаю, наконец-то мы что-то нащупали», – говорит полицейский.

12 октября

Какая часть того, что рассказывает ребенок, действительно взята из его воспоминаний, доктор Роуз? Какая часть того, что он рассказывает, появилась из его снов? Что из рассказанного мною следователю в тот день в полицейском участке я видел на самом деле? Что возникло из таких противоречивых источников, как ощущаемое мной напряжение между отцом и полицейским и мое желание угодить им обоим?

От няни, которая трясет детскую кроватку, легко перейти к няне, которая трясет ребенка. А дальше уже легко вообразить вывернутую младенческую ручку, тельце, рывком выпрямленное при переодевании, маленькое круглое личико, которое щиплют, когда еда выплевывается на пол, прядку волос, сквозь которую продирается нетерпеливая расческа, ножки, втискиваемые в розовый комбинезон.

«Да», – задумчиво произносите вы. Ваш голос, доктор Роуз, ровен и тщательно очищен от какого бы то ни было суждения. Однако ваши руки поднимаются и складываются в позе, напоминающей молитвенную. Они замирают под вашим подбородком. Вы не отводите взгляда, это я опускаю глаза.

Я понимаю, о чем вы подумали, ведь я подумал то же самое. Это мои ответы на вопросы полицейского отправили Катю Вольф в тюрьму.

Но на суде я не давал показаний, доктор Роуз. Разве меня не вызвали бы в суд свидетелем, если бы мои слова оказались столь существенными для дела?

Все, что не сказано в суде после клятвы говорить правду и только правду, приравнивается к статье на первой странице бульварной газетенки: это можно воспринимать лишь как возможный вариант истинных событий, как нечто требующее дальнейшего расследования профессионалами.

И если я сказал, что Катя Вольф плохо обращалась с моей сестрой, то мои слова могли повлечь за собой лишь более глубокое изучение полицией того, что из них вытекало. Не так ли все и было? И если для моих слов существовали основания, то это, несомненно, вскоре бы выяснилось.

Что, скорее всего, и произошло, доктор Роуз.

13 октября

Может, я и вправду это видел. Может, я и вправду был свидетелем того, что провозгласил как имевшее место в отношениях Кати Вольф и моей младшей сестры. Если в моей памяти такое количество белых пятен на месте воспоминаний о прошлом, насколько нелогичным вам покажется предположение, что где-то на этом пространном полотне притаились образы слишком болезненные, чтобы их помнить в деталях и точно?

«Розовый комбинезон – довольно точный образ, – говорите вы. – А он пришел либо из памяти, либо из воображения».

Откуда бы я мог выдумать такую деталь, как розовый комбинезон, если бы Соня не носила этот комбинезон на самом деле?

«Она была маленькой девочкой, – объясняете вы, пожимая плечами, – а маленькие девочки обычно носят розовое».

То есть вы говорите, что я был обманщиком, доктор Роуз? Одновременно вундеркиндом и обманщиком?

«Одно не исключает другого», – указываете вы.

Это предположение ошеломило меня, и вы видите на моем лице что-то – тревогу, ужас, вину? – что заставляет вас смягчить удар: «Я не говорю, что вы и теперь лжец, Гидеон. Но тогда вы могли сказать неправду. Обстоятельства могли вынудить вас так поступать».

Какого рода обстоятельства, доктор Роуз?

На этот вопрос у вас нет иного ответа, кроме этого: «Напишите все, что вы помните».

17 октября

Либби нашла меня на вершине Примроуз-хилл. Я стоял у металлической таблички, которая рассказывала о том, какие здания и памятники можно разглядеть с вершины холма, и я заставлял себя отрываться от таблички и переводить взгляд на лежащие подо мной пейзажи, чтобы отыскать ту или иную достопримечательность. Я двигался с востока на запад. Краем глаза я заметил, что Либби идет в мою сторону, одетая в черную кожу. Свой шлем она где-то оставила, и ветер развевал ее кудрявые волосы.

Она сказала: «Увидела твою машину в сквере. Так и думала, что найду тебя здесь. Ты что, без змея?»

«Без змея». Я прикоснулся к металлической поверхности таблички. Мои пальцы остановились на соборе Святого Павла. Я изучал горизонт.

«Ну как дела? Выглядишь ты не очень, честно говоря. Тебе не холодно? И что ты тут делаешь на таком ветру без свитера?»

Ищу ответы, подумал я.

Она воскликнула: «Эй, кто-нибудь дома? Я вроде как разговариваю с тобой».

«Вышел прогуляться», – ответил я.

Она спросила: «Ты сегодня был у своего психиатра?»

Я хотел ей сказать, что бываю у вас, даже когда не бываю у вас, доктор Роуз. Но подумал, что она может неправильно понять меня и отпустит какое-нибудь замечание насчет пациента, влюбленного в своего врача, чего на самом деле нет.

Либби обошла вокруг таблички, встала ко мне лицом и загородила мне вид. Она положила ладонь мне на грудь и спросила: «Что с тобой, Гид? Как тебе помочь?»

Ее прикосновение напомнило мне обо всем, чего не случилось между нами, – о том, что давно случилось бы между женщиной и нормальным мужчиной, – и тяжесть этой мысли вкупе с тем, что довлело надо мной, сломила меня. Я сказал: «Возможно, из-за меня в тюрьму попал человек».

«Что?»

Я рассказал ей все.

Когда я закончил, она заговорила: «Тебе было всего восемь лет. Полицейский задавал вопросы. Ты ответил, как смог. И вполне вероятно, ты действительно видел то, о чем рассказал. Ученые занимались этим, проводили исследования, Гид, которые показали, что дети не выдумывают вещи, связанные с насилием и плохим обращением. А дыма без огня не бывает. И вообще, судя по всему, кто-то подтвердил твои слова в суде, ведь ты говоришь, что тебя не вызывали в суд».

«В том-то и дело, Либби. Я не знаю наверняка, давал я показания или нет».

«Но ты же говорил…»

«Я говорил, что смог вспомнить полицейского, его вопросы, участок, а раньше все это было заблокировано подсознанием. Возможно, подсознание заблокировало и то, как я выступал свидетелем на суде Кати Вольф?»

«А-а. Понятно. Ага. – Она обернулась на открывающийся перед нами ландшафт, пытаясь справиться с беснующимися волосами, и в задумчивости прикусила нижнюю губу. Наконец она провозгласила: – О’кей. Давай узнаем, что было на самом деле».

«Как?»

«Ты сам подумай. Неужели мы не сумеем разузнать о судебном процессе, о котором кричала каждая газета в стране?»

19 октября

Начали мы с Бертрама Крессуэлл-Уайта, барристера, который в деле Кати Вольф выступал от имени обвинения. Найти его, как и предсказывала Либби, не составило труда. Его офис располагался по адресу: Темпл, Пэйпер-билдингс, дом номер пять. Он согласился встретиться со мной, как только мне удалось дозвониться до него.

«Я отлично помню это дело, – сказал он. – Разумеется, буду рад поговорить с вами о нем, мистер Дэвис».

Либби настояла на том, чтобы сопровождать меня. Она заявила: «Одна голова хорошо, а две лучше. Чего ты не спросишь, спрошу я».

И мы отправились в центр. В Темпл мы вошли со стороны набережной Виктории. Выложенная плиткой дорожка нырнула в нарядную арку, которая открывала доступ к лучшим юридическим умам нации. Здания Пэйпер-билдингс стояли к востоку от пышного сада внутри Темпла, и юристы, расположившиеся в этих помещениях, могли наслаждаться либо видом на деревья, либо видом на Темзу.

В кабинете Бертрама Крессуэлл-Уайта, куда нас с Либби провела молодая девушка, окна выходили на обе стороны, и хозяин кабинета как раз созерцал медлительное продвижение баржи в направлении моста Ватерлоо. Когда он обернулся к нам, я тут же проникся уверенностью, что никогда раньше его не видел, а значит, не мог умышленно или бессознательно стереть из своего мозга связанные с ним воспоминания, если таковые существовали. Потому что я бы наверняка запомнил столь впечатляющую фигуру, особенно если бы наше общение проходило в зале суда.

В нем было не менее шести футов трех дюймов, доктор Роуз, плечи как у гребца, грозные брови шестидесятилетнего старика и взгляд, пронизывающий насквозь и внушающий страх. Во всяком случае, я вздрогнул, когда его взгляд остановился на мне.

Он произнес: «Не думал, что мне когда-нибудь доведется встретиться с вами. Хотя ваше выступление я слышал, в “Барбикане”, несколько лет назад». Молодой девушке, которая провела нас к адвокату и заодно принесла для него стопку папок с розовыми ленточками, он сказал: «Мэнди, принеси нам кофе, пожалуйста», после чего осведомился у нас с Либби, присоединимся ли мы к нему за чашкой кофе.

Я сказал «да». Либби кивнула: «Конечно. Спасибо» – и продолжила разглядывать кабинет, сложив губы буквой «о» и беззвучно выдувая сквозь это «о» воздух. Я достаточно хорошо узнал ее за последнее время, чтобы с большой долей уверенности догадаться, о чем она сейчас думала. Что-нибудь вроде: «Круто старикан устроился». И это вполне соответствовало истине.

Кабинет Крессуэлл-Уайта, увешанный медными канделябрами, уставленный полками с томами в кожаных переплетах, обогреваемый камином, в котором и сейчас горело газовое пламя на фоне весьма реалистичной композиции из искусственных углей, – этот кабинет производил сильное впечатление. Адвокат жестом пригласил нас пройти в зону отдыха, состоящую из кожаных кресел, собравшихся вокруг кофейного столика на персидском ковре. На столе стояла рамка с фотографией. На ней рядом с самим Крессуэлл-Уайтом был запечатлен довольно молодой человек в адвокатском парике и мантии, с жизнерадостной улыбкой на лице.

«Это ваш сын? – спросила Либби у Крессуэлл-Уайта. – Очень на вас похож».

«Да, это мой сын Джеффри, – подтвердил адвокат. – Снимок сделан по окончании его первого дела».

«Я так понимаю, он его выиграл», – заметила Либби.

«Верно. Он ваш ровесник, кстати». Это он сказал, обращаясь ко мне. Принесенные его помощницей папки он положил на кофейный столик. Я увидел, что все они были надписаны: «Корона против Кати Вольф». Крессуэлл-Уайт продолжил: «Мне стало известно, что вы с ним родились в одном и том же родильном доме с разницей в одну неделю. Во время суда я этого еще не знал. Но некоторое время спустя где-то читал о вас – по-моему, вы тогда были еще подростком – и наткнулся на некоторые факты вашего рождения. И там все это было: год, день, место. Удивительно, как тесен мир».

В кабинет вернулась Мэнди и установила на столе между нами поднос с кофе: три чашки и три блюдца, молоко и сахар, но без кофейника. Это небольшое упущение вполне могло быть умышленным, дабы ограничить длительность нашего визита. Она ушла, а мы занялись каждый своим кофе.

Я сказал: «Мы пришли, чтобы задать несколько вопросов по делу Кати Вольф».

«Она не пыталась с вами связаться?» – неожиданно резко спросил Крессуэлл-Уайт.

«Связаться? Нет. С тех пор, как она покинула наш дом – когда умерла моя сестра, – я больше никогда ее не видел. По крайней мере… мне кажется, что я не видел ее».

«Вам кажется?» Крессуэлл-Уайт взял чашку с кофе и пристроил ее на колене. Костюм адвоката был очень хорош – из серой шерсти, сшитый точно по фигуре. Складки на брюках выглядели так, будто разместились на своих местах по указу ее величества королевы.

«Я практически не помню самого суда, – объяснил я. – Да и в целом о том периоде моей жизни у меня сохранились самые смутные воспоминания. Сейчас я пытаюсь восстановить ход событий». Я не сказал ему, почему мне захотелось вспомнить прошлое. Я не употребил слово «подавление» и не смог раскрыть истинную суть проблемы.

«Понятно». Крессуэлл-Уайт улыбнулся, но эта улыбка исчезла с его лица так же быстро, как и появилась. Мне она показалась ироничной и вызванной какими-то собственными мыслями адвоката, и последовавшие за ней слова только подтвердили мое впечатление. «Ах, Гидеон, если бы мы все могли пить воду из Леты, как вы. Я, к примеру, спал бы гораздо лучше. Могу я называть вас Гидеон? Я привык так думать о вас, хотя мы никогда не встречались».

Это был однозначный ответ на вопрос, с которым я пришел, а безмерное облегчение, охватившее меня, показало, сколь велики были мои страхи. «То есть я не давал показания? – сказал я. – Меня не вызывали на суд? Я не свидетельствовал против нее?»

«Боже праведный, разумеется, нет. Я бы ни за что не подверг такому испытанию восьмилетнего ребенка. А почему вы спрашиваете?»

«Полицейские расспрашивали Гидеона, когда умерла его сестра, – не стала ничего таить Либби. – Он не помнит сам суд, но подумал, что его слова могли стать причиной, по которой Катя Вольф оказалась за решеткой».

«А-а. Теперь понимаю. А раз ее освободили, вы хотите подготовиться на тот случай…»

«Ее освободили?» – перебил я адвоката.

«А вы не знали? Ваши родители не сообщили вам? Я им обоим послал уведомление. Она на свободе уже… – Он глянул на бумаги в одной из своих папок. – Она на свободе чуть более месяца».

«Нет. Нет. Я не знал». Внезапно внутри черепа возникла пульсация, и перед глазами у меня привычно замелькали яркие точки, предвещающие двадцать четыре часа мигрени. О, только не сейчас, думал я. Пожалуйста. Не здесь и не сейчас.

«Вероятно, они не сочли это необходимым, – сказал Крессуэлл-Уайт. – Если она и собирается найти кого-то имевшего отношение к тому периоду времени, то скорее это будет один из них или даже я, а не вы. Или она захочет найти того, чьи показания стали для нее роковыми». Он продолжал говорить, но я уже почти ничего не слышал, потому что пульсация в моей голове стала громче, а точки слились в ослепительную дугу. Мое тело превратилось в захватническую армию, а я, вместо того чтобы быть ее генералом, стал ее целью.

Мои ноги начали непроизвольную нервную дробь, словно хотели вынести меня из кабинета. Я втянул в себя воздух, и вместе с воздухом снова возникла та дверь: синяя-синяя дверь, к которой ведут несколько ступенек, два замка, кольцо в центре. Я видел ее так отчетливо, как будто стоял перед ней, и я хотел открыть ее, но не мог поднять руки.

Сквозь адскую боль в голове послышался голос Либби. Она звала меня по имени. Я поднял руку, прося не трогать меня, прося несколько секунд, чтобы прийти в себя.

«Прийти в себя от чего? – хотите узнать вы и склоняетесь ко мне, как всегда готовая вдеть распущенную мною нить в свою иглу психоанализа. – Что вызвало в вас такую реакцию, Гидеон? Вернитесь назад».

Куда вернуться?

«К тому моменту в кабинете Бертрама Крессуэлл-Уайта, к пульсации в вашей голове, к тому, что вызвало эту пульсацию».

Ее вызвали все эти разговоры про суд.

«О суде мы уже говорили. Дело в чем-то еще. Чего вы избегаете?»

Я не избегаю ничего… Но вас это не убеждает, доктор Роуз. Мы договорились, что я запишу все, что помню, но вы начинаете сомневаться в том, что мои изыскания в истории суда над Катей Вольф смогут приблизить меня к моей музыке. Вы предупреждаете меня. Вы указываете мне на то, что человеческий мозг силен, что он держится за свои неврозы с отчаянной изобретательностью, что он обладает способностью отрицать и отвлекать и что эта экспедиция в Пэйпер-билдингс вполне может оказаться хитроумной уловкой мозга, чтобы отвлечь меня.

Что ж, значит, так тому и быть, доктор Роуз. Я не знаю, как по-другому справиться с поставленной мне задачей.

«Хорошо, – говорите вы. – Имела ли встреча с Крессуэлл-Уайтом иные последствия помимо эпизода с головной болью?»

«Эпизод». Вы намеренно использовали это слово, я знаю. Но я не проглочу заброшенную вами наживку. Вместо этого я расскажу вам про Сару Джейн. От Бертрама Крессуэлл-Уайта я узнал: ту роль в суде Кати Вольф, которую не сыграл я, получила Сара Джейн Беккет.

19 октября, 21.00

«Но это естественно, ведь она жила в одном доме с вашей семьей и Катей Вольф, – сказал Бертрам Крессуэлл-Уайт. Он взял одну из папок с надписью “Корона против Кати Вольф” и начал листать ее, пробегая глазами тот или иной документ, когда требовалось освежить память. – Она имела отличную возможность наблюдать за тем, что происходило».

«Так она видела что-нибудь конкретное?» – спросила Либби. Она передвинула свой стул ближе ко мне и положила ладонь мне на шею, как будто догадалась о моей головной боли. Она поглаживала меня по затылку, и я хотел быть благодарным ей за это. Но я остро ощущал неудовольствие, с которым адвокат воспринял открытое проявление Либби своих чувств, и от этого я весь напрягся. Я всегда плохо переношу неудовольствие со стороны старших.

«Она заявила, что по утрам Вольф плохо себя чувствовала, каждое утро в течение месяца перед тем, как девочка была убита, – сказал Крессуэлл-Уайт. – Вы ведь знаете, что она была в то время беременна?»

«Да, отец упоминал про это», – ответил я.

«Да. Так вот, Беккет видела, что немка теряет терпение. Ребенок – ваша сестра – поднимала ее по три-четыре раза за ночь, так что няня еще и не высыпалась и на фоне тяжелой беременности стала пренебрегать своими обязанностями. Она надолго оставляла Соню одну, а мисс Беккет, находясь по большей части на одном этаже с детской, не могла не заметить этого. По прошествии некоторого времени она решила, что ее долг – сообщить вашим родителям о происходящем. Затем последовало выяснение обстоятельств, и в результате Вольф была уволена».

«Сразу же?» – спросила Либби.

Крессуэлл-Уайт сверился с бумагами в папке. «Нет. Ей дали месяц на то, чтобы найти новую работу. Ваши родители, Гидеон, были весьма великодушны, учитывая ситуацию».

«Но на суде она не говорила, что видела своими глазами, будто Катя Вольф плохо обращается с моей сестрой?» – спросил я.

Адвокат закрыл папку со словами: «Беккет показала, что немка и ваши родители сильно поссорились. Она показала, что Соня изо дня в день оставалась без присмотра и плакала в своей кроватке порой по часу, а то и дольше. Она также сказала, что в день убийства слышала, как немка купала Соню. Однако она не смогла назвать ни точного времени, ни места, где бы она была свидетелем дурного обращения с ребенком».

«А кто смог?» – спросила Либби.

«Никто», – коротко ответил адвокат.

«Боже!» – вырвалось у меня.

Крессуэлл-Уайт, должно быть, догадался, о чем я подумал, потому что он положил на стол папку, поставил рядом чашку с кофе и стал объяснять мне: «Судебное разбирательство – это как мозаика, Гидеон. Если непосредственных свидетелей убийству не было, как в интересующем нас случае, то все аспекты дела, представляемые суду обвинением, в конце концов складываются в рисунок, на основании которого воссоздается общая картина. И уже эта общая картина убеждает или не убеждает присяжных в виновности подсудимого. В деле Кати Вольф присяжные сочли общую картину убедительной».

«То есть были и другие свидетели, чьи слова работали против Кати?» – спросила Либби.

«О да».

«Кто?» Мой голос дрожал, я слышал это сам и ненавидел свою слабость, но ничего не мог с ней поделать.

«Полицейские, которые опрашивали ее в тот первый и последний раз, когда она согласилась говорить; судебный медэксперт, делавший вскрытие; подруга, с которой, как утверждала вначале Катя Вольф, она говорила по телефону, оставив ребенка всего на минуту; ваша мать, ваш отец, ваши бабушка и дедушка. В данном случае не было какого-то одного свидетеля, чьи слова прямо подтверждали вину подсудимой, скорее перед глазами присяжных общими усилиями была раскрыта картина в целом, что и позволило им делать выводы. Каждый привнес свой кусочек в мозаику этого дела. В результате мозаика сложилась в немецкую девушку двадцати одного года, которая стала известной вследствие своего побега из родной страны и затем получила возможность эмигрировать в Британию благодаря доброй воле монахинь; в девушку, чья слава быстро померкла после прибытия в Лондон, которая нашла работу, дающую ей питание и кров, которая забеременела, затем стала плохо себя чувствовать, не справилась с нагрузкой, потеряла работу и сорвалась».

«Похоже на непредумышленное убийство», – заметила Либби.

«И так оно и было бы квалифицировано, если бы она не отказалась давать показания. Но она отказалась. С ее стороны это выглядело крайне самонадеянно, но в принципе укладывалось в ее общее поведение и происхождение. Она не только отказалась выступать на суде, но еще более усугубила свое положение тем, что не разговаривала ни с полицией, за исключением того единственного раза, ни с собственным адвокатом».

«Почему же она молчала?» – воскликнула Либби.

«Не могу вам сказать. Но вскрытие показало, что на теле вашей сестры, Гидеон, имелись следы от более ранних повреждений, которые не смог объяснить ни один врач, да и вообще никто. Тот факт, что немка никому ни слова не сказала о Соне, производил на всех такое впечатление, будто она что-то знала об этих следах от заживших ран. И хотя присяжных, как это нынче делается, инструктировали не рассматривать молчание Вольф как признак ее вины, они всего лишь люди. Ее молчание, несомненно, повлияло на их решение».

«То есть то, что я сказал в полиции…»

Крессуэлл-Уайт отмахнулся от моих слов: «Я читал ваши показания. Они, само собой, подшиты к делу. Я даже перечитал их после вашего звонка. Но поверьте, даже если тогда, двадцать лет назад, я и принял бы в расчет ваши слова, то никогда не стал бы строить свое обвинение против Кати Вольф только на них. – Он улыбнулся. – Ведь вам было всего восемь лет, Гидеон. Моему сыну было столько же, и я отлично представлял себе, что такое слова мальчишки. Нельзя не учитывать возможности того, что в дни, предшествующие гибели Сони, Катя Вольф могла отчитать вас за что-то. В таком случае вы могли прибегнуть к воображению, чтобы отомстить ей, не представляя, разумеется, к чему могут привести ваши показания в полиции».

«Вот видишь, Гидеон», – сказала Либби.

«Перестаньте тревожиться. Вашей вины в том, что случилось с Катей Вольф, нет, – сказал Бертрам Крессуэлл-Уайт, и в его голосе слышалась теплота. – Никто не причинил ей вреда больше, чем она сама».

20 октября

Так была ли это месть или я действительно это помнил, доктор Роуз? И если это месть, то за что? Не могу припомнить, чтобы кто-нибудь, за исключением Рафаэля, наказывал меня, и даже он в крайнем случае мог заставить меня прослушать запись с произведением, которое мне не давалось, а это вряд ли можно назвать наказанием.

«Он заставлял вас слушать “Эрцгерцога”?» – уточняете вы.

Не помню. А другие вещи помню. Кое-что из Лало, сочинения Сен-Санса и Бруха.

«И вы научились хорошо исполнять эти произведения? – спрашиваете вы. – После прослушивания записей вы смогли играть их так, как хотелось Рафаэлю?»

Конечно. Да. Я исполнял их все.

«Но не “Эрцгерцога”?»

Это трио всегда было моим bte noire[23].

«Вы не хотите поговорить об этом?»

Тут не о чем говорить. «Эрцгерцог» существует. Я никогда не мог исполнять его безукоризненно. А теперь я вообще не могу играть. Я даже не представляю, что делать, чтобы вернуть утраченное умение. Значит, мой отец прав и мы тратим время понапрасну? У меня просто случилось нервное расстройство, а я ищу решение не там, где следует? Вы понимаете, о чем я: переложил проблему на плечи другого человека, лишь бы не решать ее самому. Вывалил ее перед психиатром и смотрю, что получится.

«Вы верите в это, Гидеон?»

Я больше не знаю, чему верить.

Когда мы возвращались от Бертрама Крессуэлл-Уайта домой, я видел по лицу Либби, о чем она думает: моя проблема решена, потому что слова адвоката сняли с меня вину. Она болтала о своем – что она скажет этому Року, если он снова не заплатит ей за работу, – и, когда не переключала передачи, держала руку на моем колене. Она сама предложила, что поведет мою машину, на что я охотно согласился. Освобождение от вины, данное Крессуэлл-Уайтом, не уничтожило растущую боль в моей голове. Садиться в таком состоянии за руль было бы рискованно.

На Чалкот-сквер Либби припарковала автомобиль и повернулась ко мне.

«Эй, – сказала она. – Ты получил ответы на вопросы, которые так мучили тебя. Гидеон, это стоит отпраздновать».

Она склонилась ко мне и прижалась ртом к моим губам.

Я почувствовал, как ее язык касается моих губ, и раздвинул их. Я позволил ей целовать меня.

«Почему?» – задаете вы очередной вопрос.

Потому что я хочу верить тому, что она сказала: что я получил ответы на свои вопросы.

«Это единственная причина?»

Нет. Разумеется, нет. ще я хочу быть нормальным.

«И?»

Ну хорошо. Я смог сделать кое-что в ответ. Мой череп раскалывался надвое, но я потянулся руками к ее голове и запустил пальцы в ее волосы. Мы замерли в этой позе, пока наши языки создавали между нами танец ожидания. Я ощущал на ее губах вкус кофе, выпитый ею в кабинете Крессуэлл-Уайта, и впитывал его, горячо надеясь, что моя жажда перерастет в голод, который я не испытывал уже много лет. Я хотел почувствовать тот голод, доктор Роуз, чтобы знать, что я еще жив.

Обнимая ее за голову, я прижал ее к себе, я целовал ее лицо и шею. Я потянулся к ее груди, ощутил через ткань ее свитера, как твердеет ее сосок, и я сжал его, желая вызвать в ней боль и удовольствие, и она застонала. Она перебралась со своего сиденья на мое, села на меня и, целуя, начала расстегивать на мне рубашку, а я сжимал и отпускал, сжимал и отпускал сосок, и ее рот ласкал мою грудь, ее губы оставляли за собой след из поцелуев на моей шее, и я хотел чувствовать, о, как я хотел чувствовать, и поэтому я застонал и уткнулся лицом в ее волосы.

Ее волосы пахли мятой. Наверное, от шампуня. И я вдруг оказался не в машине, а в заднем саду нашего старого дома на Кенсингтон-сквер. Было лето, поздний вечер. Я сорвал несколько листиков мяты и растираю их между пальцами, чтобы они сильнее пахли. Еще не видя людей, я слышу производимый ими звук. Он похож на чавканье за столом. Я так и думаю, что это кто-то ест, пока не различаю их в глубине сада. Мое внимание привлекло светлое пятно ее белокурых волос.

Они стоят у кирпичной стены сарая, где хранятся садовые инструменты. Он – спиной ко мне. Ее руки скрывают его голову. Одну ногу она закинула ему на бедро и прижимает его к себе, и они трутся друг о друга, трутся и трутся. Она закидывает голову, и он целует ее шею, поэтому его я не вижу, зато хорошо вижу ее. Это Катя, няня моей младшей сестры. А с ней один из мужчин нашего дома.

«Может, какой-то другой знакомый Кати? – делаете вы предположение. – Кто-нибудь из тех, кого вы не знали?»

Страницы: «« ... 1314151617181920 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

В современном высокотехнологичном обществе многофункциональность становится неотъемлемой частью жизн...
Уже не новость, что официальная история России, примерно с XVII века, со времени установления «роман...
Публикация мемуаров А. В. Черныша (1884–1967), представителя плеяды русских офицеров – участников Пе...
В этой книге вы:— на собственном опыте почувствуете, насколько прекрасны и фантастичны астральные пу...
Трудно современному человеку реализовать свои эротические желания и фантазии. Нет еще доступных обще...
О чем эта книга? Действительно ли можно сделать своего ребенка счастливым по книжке?Эта книга не о в...