Лихие гости Щукин Михаил
— Дай срок, Илья, скажу…
Но вот и срок прошел, целых три дня, а сказать Михаилу было нечего, его визиты по уездным властям закончились ничем: есть завещание, оформленное в установленном порядке и по всем правилам, и, согласно этому завещанию, господину Спирину не положено выдать из имения Остроуховой Любовь Сергеевны даже и сухой травинки.
Вернувшись в гостиницу после очередного неудачного визита, Михаил, не раздеваясь, прилег на кровать и забылся коротким сном, а во сне увидел себя мальчишкой. Будто идут они с Ковригой по пустому полю, а впереди перед ними синеет озеро. Очень хочется пить. Они все убыстряют шаги, почти бегут, а озеро отодвигается и отодвигается… Так и не достиг он во сне синего озера, проснувшись от нестерпимой жажды. Долго пил воду прямо из пузатого стеклянного графина, а когда осушил его до самого дна, грохнул об пол с такой силой, что звенящие осколки весело разлетелись по всему номеру. Было у Михаила такое чувство, будто вновь оказался он на длинной и пустынной дороге с нищенской сумой через плечо.
Вскинулся Илья, который спал в углу в этом же номере, не желая возвращаться в имение, ошалело спросил:
— Ты чего бушуешь, Мишаня?
— Как ты Федора Арсентьевича называл — змеем?
— Истинно так, он и есть змей, самый настоящий, без подмесу.
— На змеев тоже охотники имеются. Слушай меня, Илья…
Илья выслушал, ни о чем не спросил, лишь кивнул кудлатой, растрепанной головой и пообещал:
— Все, Мишаня, сделаю, не сомневайся.
И сделал.
Под вечер встретил его недалеко от имения, куда Михаил приехал, наняв подводу, проводил в укромную ложбину, где щипал траву оседланный Воронок, и велел дожидаться темноты, сообщив:
— У меня все готово. Как угомонятся, дам знать.
Уже в сплошной темноте в имении мигнул фонарь — раз, другой, третий… Михаил взлетел в седло и пустил Воронка крупной рысью.
Вдвоем с Ильей они сразу в нескольких местах запалили имение, и когда убедились, что огонь набрал силу и что потушить его невозможно, тихо выехали на дорогу и пустились по ней во весь мах.
Выскочив на дальний пригорок, Михаил остановил Воронка и привстал на стременах, чтобы лучше разглядеть огромное зарево, которое вздымалось в ночной темени на полнеба — ярко и страшно горело старинное имение, где прожил он благополучные свои годы. Больше они уже никогда не повторятся — в этом он был твердо уверен, как уверен и в том, что отныне начинается у него новая жизнь, которая никаким боком не будет походить на прошлую, уже прожитую.
Подъехал отставший Илья, тоже обернулся, поглядел и сказал:
— Ладно, хватит любоваться, поскачем дальше…
А куда — дальше?
Решили пока вернуться в уездный город. Илья быстренько нашел барышника, продал ему лошадей и пришел в гостиницу. Выложил перед Михаилом деньги, спросил:
— Выходит, прощаться будем, Мишаня?
— Деньги себе оставь. А прощаться… прощаться, Илья… Давай не торопиться, я утром скажу, что надумаю.
Илья, как всегда, не тратя зря слов, кивнул, бросил котомку на пол в углу номера и мгновенно уснул. Михаил в эту ночь не спал, лежал на кровати, вглядывался в мутно белеющий потолок и не знал, что ему делать дальше. Понимал, что самое верное и безопасное решение — это отправиться к месту службы, в гарнизон, и служить там, забыв о том, что произошло. Но все существо его восставало и не желало принимать этого решения. Восторг, с которым он глядел на взметнувшееся на полнеба зарево, не проходил, будто что-то случилось за ночь, словно перевернулась душа и он обрел новое зрение, увидел: кроме серой службы, которая ждет его в гарнизоне, есть иная жизнь — опасная и грозная, которая может захлестывать без остатка.
Задремал Михаил лишь под утро. И почти сразу проснулся от осторожного стука в дверь. Илья уже был на ногах, тревожно смотрел на него и одновременно на окно, в которое весело сочился солнечный свет. Михаил кивнул, и Илья, поняв его без слов, бесшумно раскрыл окно, распахнул створки — если уж придется прыгать, чтобы никакой задержки не случилось.
— Кто там?
— Господин хороший, — донесся из-за двери приглушенный голос коридорного, — извиняйте великодушно, вас одна дама желает видеть…
— Какая дама? Я никого не жду!
— А я без приглашения, милый друг, — зазвенел в ответ напевный женский голос, — нам очень нужно поговорить, Михаил. Поверьте, вам ничего не угрожает.
Илья взмахнул рукой, показывая, чтобы Михаил не открывал двери, но тот, сам не понимая почему, отщелкнул медную, тускло сверкнувшую защелку, и увидел перед собой Марию Федоровну, одетую в черное траурное платье, в черной же шляпке с темной вуалью, которая закрывала почти все лицо. Мария Федоровна быстро переступила через порог, защелкнула за собой дверь и повернулась к Михаилу, медленным, красивым движением тонкой руки приподняла вуаль. На него в упор смотрели огромные голубые глаза, влажные, словно в них стояли слезы. Они завораживали, а знакомый голос с трудом доходил до сознания:
— Михаил, это невежливо, даже неприлично… Спалили имение и уезжаете, не попрощавшись. Мы могли бы поговорить, нам есть что вспомнить…
— Что вам нужно? — собрав всю свою волю, перебил ее Михаил. — Я не поджигал никакого имения!
— Поджигали, не поджигали… — Мария Федоровна легким величавым шагом пересекла номер и оказалась у раскрытого настежь окна, выглянула и спокойно, напевно известила: — Вот эти господа сейчас и разберутся — кто виноват, а кто невиновен… Гляньте, Михаил, будьте любезны!
В узком и высоком проеме окна хорошо было видно, что по площади перед уездной гостиницей, взметывая сапогами летучую пыль, степенно и важно вышагивая, будто гусаки, двигаются трое городовых, придерживая на боках тяжелые шашки в черных ножнах.
— У вас нет времени, Михаил, и выбора тоже нет. А я все-таки желаю вам добра. Сейчас коридорный выведет нас через черный ход, и мы спокойно покинем этот городишко. Решайтесь, иначе будет поздно.
Михаил быстро взглянул на Илью, тот насупился и отвернулся.
— Хорошо, ведите, — через силу выдавил из себя Михаил и схватил саквояж с вещами, который уложил еще ночью.
Расторопный коридорный, низенький и худенький парень, похожий своими ухватками на мальчишку, вывел их через черный ход на другую улицу, где уже стояла коляска с крытым кожаным верхом. Михаил подсадил в нее Марию Федоровну, запрыгнул следом за ней, но, прежде чем коляска рванулась с места, успел еще оглянуться — где Илья? Тот, не оборачиваясь, быстро уходил по деревянному тротуару. Михаил хотел окликнуть его, но Мария Федоровна положила ему на плечо узкую руку в темной перчатке, останавливая, и сказала негромко:
— Не надо. Он не вернется.
Коляска между тем набрала ход, полетела, мягко приседая на рессорных шинах, и вот уже мелькнули окраинные домики уездного городка, а впереди выстелилась прямая дорога с полосатыми верстовыми столбами — до самого горизонта.
Клубилось пыльное облачко и не отставало от коляски.
7
В плотную красную штору бились солнечные лучи, и на полу в просторной спальне, на толстом белом ковре, лежали розовые отсветы. Михаил наступал на них подошвами босых ног и не слышал звука собственных шагов. Дойдя до окна, откинул тяжелую штору, распахнул створки окна — в лицо дохнул прохладой свежий ветерок, и в нем явственно различился запах цветущей липы. Пытаясь пересилить тупой жар, который душил его, Михаил раздернул воротник шелковой рубахи, оборвав пуговицы, и вздохнул на полную грудь.
— Радость моя, потерпи, сейчас подадут холодное шампанское, — донесся до него напевный голос из глубины спальни.
Он медленно, словно через силу, обернулся на этот голос. Долго всматривался и тяжело, запаленно дышал — тупой жар в груди не отпускал. Шампанское вчера лилось немеряно и несчитано, вот и приходится расхлебывать злое, удушливое похмелье.
Вкрадчивый стук в дверь прозвучал едва различимо, но Мария Федоровна его услышала и отозвалась, прикрывая обнаженную грудь легким алым покрывалом:
— Входите…
В спальню неслышно проскользнул коридорный с большим круглым подносом, который он держал на одной руке, растопырив пальцы. Не поднимая головы, коридорный ловко расставил тарелки с закусками, бесшумно открыл шампанское и без единого звука, будто был невесомым, исчез из гостиничного номера. Михаил налил полный фужер шампанского, с жадностью выпил и, почувствовав малое облегчение, спросил сиплым голосом:
— Зачем вы меня привезли сюда, Мария Федоровна? Зачем я вам нужен?
— Радость моя, ты так обращаешься ко мне, будто нас только сейчас представили друг другу. А вчера обращался совсем по-иному, почти по-родственному, — Мария Федоровна рассмеялась негромко, скинула на пол легкое покрывало, и оно сверкнуло в солнечном луче, словно кусок зари. Прошла по нему, сияя обнаженным телом, и остановилась напротив Михаила. Продолжая тихонько посмеиваться, попросила:
— Налей мне шампанского.
Чуть пригубила из фужера и прильнула к Михаилу, обвила его шею мягкими руками, зашептала на ухо:
— Ты неправильно спросил, радость моя, совсем неверно. Я тебе нужна, понимаешь, я нужна тебе. Хочешь, повторю еще раз? Я нужна тебе. Я!
Внезапно отшатнулась от него, накинула на себя просторный халат и подошла к окну, возле которого только что стоял Михаил. Еще шире раздвинула створки, долго смотрела на верхушки цветущих лип, а затем заговорила, твердо и жестко; и хотя голос по-прежнему оставался напевным, звучали в нем теперь совсем не ласковые нотки:
— На днях тебе привезут новый паспорт, на имя Цезаря Белозерова. И у него, у Цезаря Белозерова, начнется новая жизнь. Я специально выбрала тебе для паспорта это имя — Цезарь! Надеюсь, ты знаком с римской историей?
— Какой, к черту, Цезарь, какая римская история! Я ничего не понимаю!
Он действительно ничего не понимал, словно пребывал в дурном сне, начавшемся еще вчера, в уездном городишке, из которого они тайно уехали, затем продолжился уже в губернском городе, где они поселились с Марией Федоровной в самой лучшей гостинице, в просторном и богатом номере. Михаил лишь дивился обильно накрытому столу, нежностям и ласкам, которые оказывала ему Мария Федоровна, дивился и самому себе — он был, словно связанный, и подчинялся безоговорочно тем условиям, в которых столь неожиданно оказался. Пил без меры шампанское, любил без устали Марию Федоровну, и почему-то ни разу не задумался над простым вопросом, который, казалось бы, должен волновать в первую очередь: а что будет дальше?
А дальше оказалось это утро, похмельное пробуждение и напевный голос Марии Федоровны, которым она продолжала говорить, мило улыбаясь:
— Наберись терпения, и все поймешь. Давай присядем, позавтракаем. Наливай шампанского и внимательно меня слушай. Слушай, мой дорогой, и соглашайся, иного выхода у тебя просто нет. На сегодняшний день, Михаил, ты обычный уголовный преступник, тебя ждет суд и тюрьма. Или каторга. Лично я на тебя зла не держу, маменька с папенькой, слава Богу, живыми остались, им в науку пойдет — не беритесь, если не умеете. Да и я для них ломтик давно отрезанный. Ну, сгорело и сгорело, свечку кто-то потушить забыл, а тятенька не проверил, видно, пьяным, как всегда, пребывал. Но выручила я тебя, дорогой, не для того, чтобы о сгоревшем имении печалиться. Я тебе новую жизнь предлагаю, такую, о которой ты даже и не мечтал, а зависеть все будет от твоего согласия. Ты согласен?
— Но я же не знаю, что мне предлагают!
Мария Федоровна рассмеялась:
— Поверь, дорогой, на слово — я предлагаю тебе нечто лучшее, чем тюрьма или каторга.
Что ж, в этом был свой резон, и Михаил согласился, еще не ведая, на что соглашается.
Дальше события закрутились и замелькали, как спицы в колесе, когда мчится телега с бешеной силой. Через несколько дней на руках у него был паспорт на имя Цезаря Белозерова, а через неделю Михаил уехал с Марией Федоровной в Санкт-Петербург, где они также остановились в шикарной гостинице. В тот же день в их номере появился прилично одетый господин, представился английским подданным Генри Кэйси и сразу же, без всяких предисловий, начал расспрашивать Михаила: где родился, где крестился, как жил и чем занимался. Вопросы были короткие, неожиданные и с двойным дном. Михаил это сразу почувствовал, понял, что не сами ответы интересуют господина Генри Кэйса, а то, как он на них отвечает. К нему присматривались, его оценивали, как жеребца на конской ярмарке, только что в зубы не заглядывали.
Оценили.
И скоро в номере появились уже два других господина, которые не представились. Они тоже подолгу беседовали с Михаилом, а затем предложили поступить на службу в английскую торговую компанию и выполнить одно поручение. Для того чтобы его выполнить, необходимо отправиться в Сибирь. Что нужно будет делать в Сибири, не уточнили, но положили на стол бумаги, в которых черным по белому была прописана огромная сумма вознаграждения. Михаил поначалу даже не поверил своим глазам, но господа заверили, что ошибки здесь никакой нет, и деньги уже лежат в лондонском банке на его имя.
Он подписал все бумаги.
И лишь тогда ему разъяснили суть поручения, которое он должен исполнить в Сибири.
Михаил сразу понял, что игра, в которую его втянули, крупная. И до крайности опасная. Большущие деньги за красивые глаза ему платить не собирались. Но тревожные вопросы недолго его мучили. Восторг, пережитый им, когда он глядел на пылающее имение, будто возвратился и заполнил душу: а гори оно все синим огнем! — почему бы и не погарцевать в опасном, но выгодном предприятии? Сама судьба открывала перед ним новую дорогу, словно говорила: не зевай!
И он решил окончательно и утвердился в своем решении: не прозеваю!
О Марии Федоровне, которая упорхнула неизвестно куда, как только в номере стали появляться англичане, он даже не вспоминал. Ясно было, что она свою роль выполнила, привела и сдала с рук на руки англичанам. Ну и ладно… Теперь это уже не имело никакого значения.
Он не знал, что после побега из имения своей тетушки Мария Федоровна претерпела множество приключений. Сначала завела роман с цирковым жонглером, вместе с цирком отправилась в Европу; там они с жонглером расстались, а Мария Федоровна открыла в Вене цветочный магазин и фабрику по производству чернил, но дело ее скоро прогорело, и тогда она познакомилась с богатым англичанином, надеясь с его помощью покрыть долги. Англичанин, благосклонно принимая ее ласки, долги покрыл, а затем потребовал продать цветочный магазин, чернильную фабрику и возвращаться в Россию в качестве служащей английской торговой компании. Той самой, в которую приняли и Михаила, теперь уже Цезаря Белозерова.
Еще целый месяц прожил Цезарь в номере петербургской гостиницы, где с ним каждый день занимались, будто со школяром, и он из этих уроков многое усвоил, серьезно готовясь к той новой жизни, которую выбрал для себя окончательно и бесповоротно и в которой сам хотел быть хозяином.
На исходе лета он покинул столицу империи и с новым именем, с новым паспортом, снабженный деньгами, отправился в Сибирь.
8
Кабак Мокрый еще глубже ушел в землю нижними венцами. Почернел от дождей и талых снегов. При тусклом свете пасмурного дня казался совсем неприглядным и заброшенным. Но нет… Скрипнули протяжно входные двери, распахнулись настежь и выпустили на волю двух пьянчуг, которые поддерживали друг друга, чтобы не свалиться на землю, и вразнобой горланили каждый свою песню. И разом оборвали пение, когда не удержались на ногах и рухнули, распластавшись на влажной земле.
Ничего здесь не поменялось, кругом царила прежняя картина. На мгновение Цезарю даже показалось, что появится сейчас всегда недовольный Грязнов и примется ругать сидельца, а его, тогда еще маленького Мишатку Спирина, оттреплет за ухо — не за провинность, а так, для порядка, чтобы знал парнишка свое место.
Да, не только ничего не поменялось, но и ничего, оказывается, не забылось. Все сохранилось в памяти.
Он обошел стороной копошившихся на земле пьянчуг, поднялся на низкое, в две ступеньки, крыльцо, и из распахнутой двери дохнуло на него кислым, застоялым запахом. Перешагнул через порог и увидел, что и в самом кабаке все осталось по-прежнему. Только новый сиделец посматривал строгим взглядом да проворно бегал между столами новый парнишка. Он обмахнул стол мокрой тряпкой и вытаращил на Цезаря острые, смышленые глазенки — не каждый день заглядывали сюда такие господа, хорошо одетые.
— Сидельца позови, — попросил его Цезарь.
Подошел сиделец, молодой еще мужик, настороженно оглядел странного посетителя и спросил, чуть наклонив голову:
— Что угодно, господин хороший?
— А скажи мне, братец, кому нынче это заведение принадлежит? Афанасию Грязнову?
— Да какой Грязнов, господин хороший! Грязнов уж давно преставился. Теперь Амелин здесь хозяин, купец, может, слыхали?
— А у Грязнова работница была, Агриппина Спирина, живая она?
— Так ее выставили сразу, как Грязнов помер, она от него парнишку прижила, ну, пока сам живой был, содержал из жалости. А как помер — ее и выпихнули с парнишкой за ворота. Вы чего заказывать будете, господин хороший?
— Спасибо, братец, сытый я.
Цезарь положил на столешницу серебряный рубль и вышел из кабака.
Двое пьянчуг, угомонившись, мирно спали на голой земле, разметав руки-ноги, и даже не чуяли, что начал накрапывать мелкий дождик.
Зачем он сюда зашел, что хотел увидеть и зачем спрашивал о Грязнове и о матери? Сам себе не мог Цезарь дать ответа на этот вопрос. Не было ему никакого дела до паршивого кабака, и ничуть не ворохнулась душа, когда услышал от сидельца о смерти Грязнова и о том, что мать с прижитым ребенком выставили на улицу. И только выбравшись к торговым рядам, где остановил извозчика, понял Цезарь, покачиваясь на мягком сиденье под кожаным верхом, зачем он приходил и что искал в знакомых местах. Неосознанно, безотчетно захотелось ему взглянуть на начало своей жизни. И вспомнилось, как говорила миссис Дженни: «Низкое происхождение — это как родимое пятно, не выведешь». Вот в чем вся беда и закавыка: улыбнулась судьба, а затем взяла и нахмурилась, напомнила про низкое происхождение, оставив без всякого наследства, с одной лишь серой служебной лямкой. Но он тащить ее не желал. Низкое происхождение? Что ж, происхождение не переиначишь, не в его воле, а вот подняться в высоту, так, чтобы у самого дух захватывало — эта мечта заполняла теперь все его существо без остатка.
И он деятельно принялся, отбросив последние сомнения, превращать свою мечту в явь.
Маленький, ладный домик с палисадником, возле которого он велел остановиться извозчику, встретил Цезаря тишиной и прохладой. На полу лежали веселые домотканые половички, на подоконниках радовала глаз герань в глиняных горшках, а в переднем углу стояла маленькая деревянная конторка с двумя чернильницами, вставленными в специальные гнезда, и в эти чернильницы невысокий худенький человек наливал из пузырька чернила. Вскинул быстрый взгляд на гостя, запечатал пузырек пробкой и, не выпуская его из руки, поклонился, показав небольшой горб под рубахой. Странная была рубаха, длинная, едва не до пола, и напоминала рясу. Цезарь поздоровался и услышал в ответ приветливый говорок:
— И вам доброго здоровья, человек хороший. По какой надобности ко мне прибыли?
— Чернухин, Борис Акимович, вы будете?
— Он самый.
— У меня письмо для вас имеется, из английской торговой компании, желательно передать его прямо в собственные руки.
— А разве они прошение мое не получили? Я решил отказаться от службы и прошение посылал.
— Не дошло, видно, ваше прошение, а письмо велено — лично в руки.
— Ах, какая жалость, милый человек, не могу я ваше письмо принять, я же по-английски читать не обучен.
— Письмо на русском языке написано.
Это был пароль.
Хозяин поставил пузырек с чернилами на маленький столик с изогнутыми ножками, прибрал на этом столике разбросанные бумаги, сложил их в одну стопку и лишь после этого обернулся, снова скользнув быстрым взглядом, сказал:
— Проходи. Чай будем пить и думу станем думать. Подрядились мы с тобой, братец, на опасные делишки, и думать нам крепко надобно, чтоб головенки целыми остались. Да ты проходи, не стой у порога.
Вот так и свела судьба, хитрая и своенравная баба, Цезаря с Бориской, который, как оказалось, давно уже служил в английской торговой компании, но до последнего времени служба его заключалась лишь в том, что он отправлял в столицу сведения о ценах на разные товары да отписывал — в каких количествах эти самые товары в сибирских городах продаются, какой месячный да годовой оборот получается. Писал и писал, пока не подоспело странное и опасное предложение, на которое он согласился, не сильно долго раздумывая. А чего, спрашивается, было раздумывать?
Жизнь у Бориса Чернухина, поповского сына, складывалась пестрая и запутанная, как моток тонкой веревки, над которым сколько ни маракуй, а все равно концов не найдешь. Правда, со временем, по отдельным разговорам и нечаянным воспоминаниям, Цезарь узнал понемногу о прошлой жизни Бориски, как он сам себя называл, но знание это было ему совершенно ненужно, потому что в нынешней жизни он прикипел к нему, как оловянная спайка — накрепко. Никогда не имелось у Цезаря такого друга-наставника и, похоже, никогда не будет — два раза подряд судьба такие богатые подарки не выдает.
Был Бориска последышем в большой поповской семье — пятым по счету. Приход, в котором служил его батюшка, находился на отшибе, в глуши, и, само собой разумеется, особых доходов не приносил, довольствовались малым — не голодали, и слава Богу. Едва Бориска начал ходить, как постигло его несчастье — свалился в открытый голбец, ударился спиной, едва отходили. Но со временем с ужасом увидели родители, что растет у сына горбик. Лечить пытались, всякие снадобья привязывали — не исчезал горбик. Смирились матушка с батюшкой, приняв несчастье, не роптали и отправили его, когда подрос, послушником в монастырь, решив, что лучшей доли, чем монашеская ряса, ему и желать не надо.
Молодой послушник всех удивлял в монастыре, даже самого настоятеля, игумена Феодосия. Прилежный, работящий, а самое главное — умный. Ночи напролет сидел над богословскими книгами, все Евангелия и Псалтырь знал назубок, а еще, получив благословение, разбирал старинные бумаги, хранившиеся в монастыре с незапамятных времен. И открывалась ему, вместе с этими бумагами, огромная и холодная страна, именуемая Сибирью. Он начинал видеть ее сквозь каменные стены — бескрайнюю, сказочно богатую и манящую к себе, словно недостижимое счастье. Туда, в просторы, рвалась душа молодого послушника и желала, все настойчивей, иного жития: с опасностями, с лихой гульбой, с тяжелой добычей. До поры до времени сдерживал он в себе такие порывы, не давал им воли, а тут еще и в монашеский сан был пострижен с именем Гедеон. Но оказалось со временем, что и сан не утишил его порывы — за каменные стены, на свободу рвалась душа.
И вырвалась.
Зашел игумен Феодосий как-то в библиотеку, где теперь исполнял свое послушание Гедеон, посмотрел-полюбовался на порядок и аккуратность, увидел рукописные листы на столе, глянул в них и пришел сначала в изумление, а затем и в полное негодование. Вот, оказывается, чем еще занимался монах Гедеон! Он описывал разные места Сибири, потаенные дороги к этим местам, а дальше… Дальше на рукописных листах следовало совсем уж непотребное: высчитывал монах Гедеон, сколько людей и подвод потребуется, чтобы к этим местам добраться и основать там — собственное царство! Так и написано было — собственное царство . А подданных в это царство набирать из бродяг и беглых каторжников, из людей, которые с казенной властью ужиться не могут. И многое еще было написано на тех листах — читать страшно. Но Феодосий прочитал до конца, до последнего листа. Велел срочно позвать Гедеона и, когда тот предстал перед ним, долго его разглядывал: низенький, худенький, горбатенький, головка маленькая, ручки тоненькие, а вот, поди ж ты, в государи собрался!
В тот же день, прямо из кельи игумена, проводили Гедеона на широкий монастырский двор и определили на житье в земляную яму. Еду и воду спускали на веревках.
А Феодосий думал, не знал, что предпринять. Заявить властям, духовным и светским — на монастырь бросить плохую славу, уморить строптивца в земляной яме — душа противилась, не по-христиански; сделать вид, что ничего не произошло — невозможно, Гедеон покаяться отказался. И тогда решил он принять грех на душу, предъявив Гедеону совсем иную вину — непотребное пьянство и греховное прелюбодеяние. Молодого монаха лишили сана и с позором выгнали за монастырские ворота.
Ушел он, снова став Бориской, ни разу на монастырь не оглянувшись, и поколесил зигзагами по всей Сибири. Кем только не был и куда только не попадал; даже в тюрьме и в ссылке, за пребывание в разбойничьей шайке, посидел и поскучал. И все ждал, не теряя надежды, своего заветного часа. О Кедровом кряже и о проходе через него узнал Бориска из старого допросного листа: давно еще пойман был один старовер, при допросах с пристрастием впал в неистовство, кричал бессвязно, а добросовестный писец заносил его непонятные речи на бумагу. Помер старовер, оборвав свои речи на полуслове, дело положили в дальний угол на долгие годы, и в допросные листы больше никто не заглядывал, пока не добрался до них, уже поеденных по краям мышами, Бориска. Он и вычитал, как возможно перебраться за Кедровый кряж. Когда оказались они с Цезарем и с первыми своими подручными в долине, когда обустроились за кряжем, поверилось им обоим, что час долгожданный совсем близок, что вот она — жар-птица, рядом, осталось только руки протянуть.
— Погоди, Цезарь, — говорил Бориска, — мы еще так развернемся, что небушку тошно станет!
Цезарь кивал, соглашаясь. Он уже привык к новому своему положению, которое нравилось ему все больше: сладко было повелевать людьми, сладко было решать их судьбы, и не хотелось уже никому подчиняться, даже английской торговой компании. Бориска его понимал и поддерживал. Он же первым высказался: есть одна задумка, как с торговой компанией развязаться и как самим возвыситься и дальше жить — сами себе хозяева. На десять рядов все обговорили они долгими вечерами, дожидаясь нынешнего лета, которое, надеялись они, переиначит их судьбы.
9
И в это самое время, когда долгие труды должны были венчаться счастливым исходом, грянул третий в судьбе Цезаря пожар и слизнул огненным языком за считанные минуты все надежды. Ушли они, как дым в небо, и растворились бесследно.
Цезарь подтянул колени, глубже засунул ладони в рукава полушубка, пытаясь удержать ускользающее тепло и согреться, но понял, что из этой затеи ничего не получится, и поднялся на ноги, вздрагивая от озноба. Костер затухал, лишь слабенькие угольки подслеповато мигали, покрываясь серым летучим пеплом. Караульный крепко спал, сидя на плоской коряге, уронив голову в колени, и даже не чуял холода, упираясь голыми руками в мокрый снег. Цезарь сшиб его пинком с коряги, и тот, очумело мотая головой, упруго вскочил и выставил кулаки.
— Просыпайся, — негромко сказал ему Цезарь, — и дров в костер подбрось.
Скоро пламя костра высоко подпрыгнуло вверх и осветило мужиков, вповалку лежавших прямо на мокром снегу — сил вчера ни у кого не было, чтобы наломать лапнику. Выдохлись до последней капли. Один лишь Цезарь не рухнул на землю, когда добрались до уступа горы, где высокая каменная щека, загибаясь, ограждала от ветра; смог еще развести костер и поставить караульного, который, похоже, сразу же и заснул.
Долго бежали они, вырываясь из-под пуль, от горящего лагеря. Ни минуты передыха не дал Цезарь уцелевшим своим людям, уводя их все дальше, на край долины. Вел наугад, почти на ощупь, хорошо понимая лишь одно: к переходу через Кедровый кряж приближаться сейчас никак нельзя. Смертельно опасно было приближаться. Именно там и захлопнется окончательно западня, чтобы накрыть тяжелой крышкой всех уцелевших.
Он подошел к костру, протянул ладони, едва не засовывая их в пламя, и озноб, колотивший его, прошел. Цезарь внимательно оглядел спящих своих людей и тяжело вздохнул — мало осталось. Больше всего ему жалко было, что нет среди уцелевших Бориски. За долгое время он привык к нему, даже сроднился. Хитрый, изворотливый был мужик, великого ума отпустила ему природа, словно извинившись за горбатое уродство. Если бы не светлая голова Бориски, гораздая на всякую выдумку, еще неизвестно, чем бы дело закончилось и сколько бы человек из того огненного кольца вырвалось. А выход он, как всегда быстро, придумал простой и неожиданный: запалили спереди воз сена, который был на санях, навалились и покатили его впереди себя, освещая дорогу и укрываясь от пуль. Одни толкали, другие палили наугад, заслоняясь от пламени — теперь даже и не вспомнить, как все было, но главное — вырвались. И, след в след, заметая за собой снег верхушкой елки, ушли.
«Плохо мне будет без тебя, Бориска, плохо, — тяжело вздыхая, думал Цезарь, продолжая держать руки над пламенем. — Кто мне теперь исправниковых шпионов так ловко раскусит… Надо же! По золотым зубам определил!»
Цезарь усмехнулся, вспомнив, как Бориска ловко разоблачил подосланных агентов. Пригласил их за стол, принялся угощать, расспрашивать, а один возьми да и зевни во время долгого ужина, рта не перекрестив. Вот и углядел Гринечка у него во рту золотой зуб. А где это видано, чтобы простые мужики разбойного поведения золотые зубы себе вставляли? Ну а дальше совсем просто было. Определили их на ночлег в отдельную комнатушку, где в стене дырки были просверлены, Бориска к одной из них ухо приставил, и ясно стало, какие такие гуси-лебеди залетели, — не остереглись служивые, пошептались между собой. Жаль только, что взять их живьем не удалось: крепкие оказались, пришлось Ваньке Петле кривым ножом орудовать, а тому лишь бы дорваться — распахал всех троих от уха до уха. В сердцах Цезарь ему даже затрещину отвесил, да что толку, дело-то сделано, у мертвых много не выпытаешь.
И только-только угомонились после этой передряги, только уснули, как заполыхало…
Цезарь передернул плечами, будто его снова прошиб озноб, и качнулся — усталость и сон брали свое. Но он себя пересилил, отошел от костра, вытер снегом лицо и вдруг насторожился. Где-то невдалеке послышался звук шагов. Молча дал знак караульному: слышишь? Тот кивнул и начал будить спящих, зажимая им рты ладонью, чтобы спросонья не подали дурной голос.
Прошло еще несколько времени, и четко стали слышны шаги, шумное, запаленное дыхание. Цезарь, рассредоточил своих людей таким образом, чтобы вход в углубление каменной щеки был под обстрелом, сам выдвинулся чуть вперед и крепче перехватил цевье винтовки. Пламя от разгоревшегося костра светило ему в спину, и он увидел перед собой сначала две неясных тени, вскинул винтовку, но не стрелял, дожидаясь, может, еще кто появится следом… Тени между тем продолжали двигаться, пламя костра пыхнуло ярче, и в неверном, качающемся свете Цезарь узнал: Бориска, а за ним, широко размахивая руками и клонясь вперед всем телом, тяжело брел Петля.
— Следочки-то свои худо вы, ребятки, прикрыли, — ворчливо, как ни в чем не бывало, выговорил Бориска, с тяжелым и усталым крехом усаживаясь на плоскую корягу, вытягивая перед собой натруженные ноги. — Оглядится завтра господин Окороков, да и кинется в погоню. А? Веселая будет картинка…
— Вы как здесь? — не удержался, заторопился Цезарь. — как уцелели?
— А Бог помог, — беззаботно ответил Бориска и рассмеялся мелким, дробным смешком.
Оказывается, Бориска вместе с Петлей кинулись в другую сторону от саней с горящим сеном, и только успели чуть отбежать, как в спину им кто-то принялся настырно палить. Тогда они залегли, и Петля с первого же выстрела успокоил беспокойного стрелка. Дальше решили не рисковать, отползли, не поднимая голов, в ложбину, и затаились намертво в темноте, надеясь, что если они себя никаким звуком не выдадут, то их и не найдут. Так оно и случилось. Впрочем, их и не искали.
— Подобрали своих убитых-раненых и сгинули, — так закончил свой недолгий рассказ Бориска.
— А кто солдатами командовал? Окороков? — спросил Цезарь.
— Командовал-то Окороков, да только не солдаты нас пощелкали, а староверы, которым мы ловушку мастерили. Вот так-то! Староверы нас почикали! Хитрее оказались. А после уже, под вечер, и солдатики нагрянули во главе с господином Окороковым. Как раз к шапошному разбору поспели. Ну, мы судьбу искушать не стали — как только их заметили, из ложбинки выскользнули, следочки ваши нашарили и — ходу-ходу, мои ноги… — Бориска снова рассмеялся мелким смешком и вдруг широко зевнул и сполз с коряги, устраиваясь на земле темным клубочком, успел еще пробормотать: — Лапничку мне под старые кости наломайте, ребятки…
Утром, выспавшись, Бориска отвел Цезаря в сторону и твердо, как о деле уже решенном, сказал:
— Будет нас теперь Окороков по этой долине как мышей гонять. Да староверы еще обозлились. Новое место искать некогда, скоро гости явятся. Одно нам остается — в Белоярске их ждать.
— Дороги нам в Белоярск нет, — возразил Цезарь, — теперь у прохода Окороков караул выставит.
— Посмотрим, — успокоил его Бориска, — караул — не божий перст, можно и обмануть.
Но обманывать не понадобилось. Ванька Петля, посланный на разведку, скоро вернулся и доложил, что солдаты уходят. На следующий день, снова посланный в разведку, убедился он, что и караула нет. Послали в третий раз. Петля прошел по проходу, огляделся с другой стороны кряжа и никакой засады, никакого подвоха не обнаружил. Тогда вернулись к пепелищу, надеясь, что удастся хоть чем-нибудь поживиться, но ничего съестного найти не удалось. А голод — не тетка. Да и одежда на всех была легонькая, второпях надетая. По ночам отчаянно мерзли, потому что метель завихяривала в полную силу и укрыться от нее не было никакой возможности.
Цезарь с Бориской приняли решение — уходить в Белоярск.
Дело, конечно, до крайности было рисковое, но ничего лучшего придумать не смогли.
10
По чистому, нетронутому снегу вытягивались ровной, прямой цепочкой глубокие следы. Вдруг они стали наливаться аспидно-красным цветом, который набухал, выплескивался и брызгал во все стороны крупными каплями. Да это же кровь! Она, аспидно-красная, вскипала в снегу, и слышалось, что шипит, будто растопленное сало на сковородке. Брызги летели в лицо и обжигали его неожиданной острой болью. Хотелось поднять руки и закрыться ладонями, но руки не подчинялись и не шевелились, словно были связаны. Данила дернулся, пытаясь их вызволить, но тут же иная боль, долгая и тягучая, перепоясала грудь, сдавила с такой силой, что пресеклось дыхание. Он снова дернулся в отчаянии, хлебнул воздуха широко распахнутым ртом и открыл глаза.
Не было ни снега, ни следов на нем, ни крови.
Горела в полутьме сальная свеча и освещала белобородого старика в длинной серой рубахе, который стоял над Данилой и смотрел на него, прищурив лохматые брови, острым, совсем не стариковским взглядом. Наконец-то Данила смог поднять руку, протер глаза, желая удостовериться — не в бреду ли он продолжает все видеть? Нет, кажется, наяву.
— Где я? — спросил он, и голос у него прошуршал едва слышно, как будто сухой лист шевельнулся под слабым ветром.
— Здесь, — глухо ответил старик, помолчал и добавил: — Лежи и не трепыхайся. Теперь у тебя одно дело — лежать.
Данила хотел еще спросить, как он здесь очутился, но старик ушел и унес с собой свечу. Слышно было, как в наступившей темноте стукнула дверь. Данила закрыл глаза и сразу же провалился в глубокий сон, на этот раз без всяких видений.
Проснулся он уже при дневном свете, огляделся и увидел, что лежит в маленькой каморке, где остро пахло каким-то травяным варевом. Низкий потолок был забран толстыми досками, и в широких щелях поблескивала паутина.
Как же он здесь оказался?
И кто этот старик?
Словно услышав его безмолвные вопросы, в каморку вошел старик, а следом за ним — Мирон. Вошли они степенно и неспешно, встали возле топчана, на котором лежал Данила, и так же степенно и неспешно, как вошли, прочитали на два голоса короткую молитву и перекрестились, крепко сжимая двуперстие. Лишь после этого Мирон присел на краешек топчана, и легкая улыбка шевельнула его густые усы и бороду.
— Господь милостив, — негромко сказал он, — да и молились мы за тебя крепко. Благодарны премного, помог ты нам. В долгу не останемся, поднимем на ноги и домой отправим.
— Как я здесь очутился? — спросил Данила и сам услышал, что голос его заметно окреп и не шуршал уже, как палый лист.
Мирон осторожно кашлянул, словно боялся нарушить тишину в каморке, и принялся негромко рассказывать…
Когда варнаки выкатили горящий стог сена на санях, удержать их не смогли, и они прорвались из кольца. Догонять их Мирон не рискнул, здраво рассудив, что в темноте они запросто могут устроить засаду и скольких людей еще постреляют — одному Богу известно. Решили уходить. Забрали раненых, двоих убитых и тихо, не оставляя за собой следов, ушли в деревню, оставив несколько соглядатаев, чтобы удостовериться — вернутся варнаки на пепелище или не вернутся.
— Вернулись? — торопя его, спросил Данила.
— Нет, — покачал головой Мирон, — солдаты пришли. А нам что варнаки, что солдаты — одна беда. Будем теперь здесь сидеть; надежду имеем, что не доберутся теперь до нас. Ну а если доберутся, стоять насмерть будем, а коли совсем прижмут — сожгемся. Нам с антихристовыми слугами житья никогда не будет, лучше смерть принять и в Царство Небесное чистыми войти.
В последних словах, сказанных по-прежнему негромким и спокойным голосом, прозвучала такая уверенность, что Данила даже вздрогнул: неужели и впрямь живьем себя сжечь могут? Взглянул в спокойные глаза Мирона и понял: так и будет, если доберутся до деревни солдаты. И еще понял, что дальше расспрашивать об этом или, того хуже, отговаривать, ему не следует.
— Иона Афанасьевич на ноги тебя поставит, — продолжил Мирон, — он у нас все травы знает, и молитва у него крепкая. А там — как Господь даст…
Он поднялся и вышел из каморки, а Иона Афанасьевич, не сказавший ни слова, взял со стола глиняную кружку с пахучим травяным отваром, ловко приподнял Данилу, ухватив его за шею сильной рукой, и лишь после этого подал голос:
— Пей понемногу, не захлебнись.
Скоро, чуть оправившись от ранения, Данила встал на ноги. И сразу же, не слушая уговоров Мирона, засобирался домой, хотя еще был совсем слаб. Мирон, видя, что его не остановить, удерживать не стал, только сказал, что даст проводника, который доведет его до прохода в Кедровом кряже.
— Там уж сам оглядывайся, Данила, там тебе от нас никакой помощи не будет. А сюда дорогу — забудь. Не был ты у нас никогда и слышать про нас не слышал, забудь.
В проводники ему отрядили крепкого, молодого мужика, хмурого и молчаливого, и они вместе с ним ранним утром, провожаемые только Мироном, выбрались из деревни. Солнце еще не поднялось из-за горы, но край неба уже блестел ярким, переливающимся светом — день обещал быть погожим и солнечным.
11
В Белоярске буйствовала теплая и дружная весна.
За считанные дни снег скатился говорливыми ручьями, земля парила, и в полдень от нее поднималась зыбкая, туманная дымка. Сани поменяли на телеги, и деревянные колеса замешивали на улицах вязкую грязь, которая жирно поблескивала на солнце. Река Талая, оправдывая свое название, подтачивала ноздреватый лед и вырывалась в иных местах на волю, образуя большие промоины, которые похожи были на темно-голубые заплаты. По ночам лед гулко трещал, словно хотел известить, что держится из последних сил, что скоро начнет крошиться на тяжелые льдины и они ринутся, налезая друг на друга, вниз по течению.
Захар Евграфович в эти дни, никому не доверяя, лично проверял, как готовятся пароходы к навигации, подолгу беседовал с капитаном «Основы» Иваном Степановичем Дедюхиным, и тот всякий раз успокаивал хозяина, заверяя, что причин для беспокойства никаких нет и что навигация нынешняя, как и в прошлый год, пройдет без сучка и без задоринки.
— А что касаемо иноземцев ваших, которых по Талой вверх поднять требуется и спустить обратно, — не извольте беспокоиться. И поднимем, и спустим, и накормим, и спать уложим. Премного довольны останутся.
— Ну, смотри, Иван Степанович, я на тебя надеюсь, — Захар Евграфович пожал маленькую, но жилистую и крепкую руку капитана и направился из затона в контору, где его с утра еще дожидался Агапов.
В конторе был обеденный час, все пили чаи, по коридору никто не спешил, царила тишина, и только из каморки Агапова доносился тягучий, дребезжащий голосок, которым старик напевал свою бесконечную песню про ухаря купца. Заслышав шаги Захара Евграфовича, он оборвал свою песню, положил ручку на чернильный прибор и, развернув коляску, снизу вверх, по-петушиному встряхивая головой, весело глянул на хозяина:
— Я уж думал, что не дождусь тебя, Захар Евграфович. Жду-жду, все жданки съел, а оно, наше солнышко, никак не всходит, все по иным местам светит…
— В затоне с утра был, пароходы смотрел, — стараясь не замечать шутейного тона старика, сухо ответил Захар Евграфович, хорошо зная по опыту, что этот шутейный тон означает лишь одно — предстоящий серьезный разговор. Сразу спросил:
— Какая срочность?
— Да срочности особой нету, — посерьезнел Агапов, — телеграмму прислали от господ-иностранцев. Полагаю, что скоро здесь будут, вместе с грузами. Только раненько, думаю, они сюда явятся, ждать им придется. Пока река вскроется, пока ледоход пройдет…
— Пусть ждут, лед мы им не разгоним. А вот обед в их честь — за милую душу. Нина Дмитриевна, жена исправника, уже всю шею мне перепилила — требует создания в Белоярске отделения Русского географического общества, чтобы, значит, выглядели мы не хуже иностранцев, как просвещенные люди.
— Видал я ее намедни, бойкая бабенка, и трындычит, как сорока на колу. Денежки-то на это общество, так полагаю, из твоего кармана выудить желает.
— Из моего, из моего, — рассмеялся Захар Евграфович, — не из жалованья же исправникова — он человек служивый, у него капиталов не имеется.
— А у тебя, значит, денег куры не клюют, и давай всем, кто попросит.
— Да я ей ничего не обещал.
— И то ладно. А исправник наш, господин Окороков, и жалованье свое не отрабатывает. — Агапов замолчал, пожевал блеклые губы и совсем уже серьезно, с тревогой, продолжил: — Цезаря-то он проворонил? Проворонил! А теперь у него и солдат забрали. Два дня назад их опять в губернский город отправили. Видно, решило начальство, что исправник наш совсем негоден, вот и забрали у него солдатиков. Теперь проход свободный стал, гуляй по нему, как по прошпекту.
— Откуда про солдат знаешь?
— Синичка на хвостике принесла. Чует мое сердце, Захар Евграфович, не следует Окорокову доверяться, двойной он человек, остеречься бы его.
— Хорошо, остережемся. Чего еще хотел сказать?
— Клочихин Артемий Семеныч весточку прислал. Просит в Успенку прибыть — работу принимать. Передать велел, что двор постоялый под крышу завели и печи сложили. Ехать надо, Захар Евграфович, заодно и с Егоркой потолковать — как там все было, за Кедровым кряжем, чтобы не с окороковских слов знать — почему от них Цезарь ушел.
— Завтра и поеду, — сразу решил Захар Евграфович, — а ты здесь иностранцев наших жди; подумай, куда их разместить, где они питаться будут.
— Определим, Захар Евграфович, не беспокойся. А Окорокову не доверяйся, я сразу учуял — двойной он человек, — Агапов ухватился руками за колеса коляски, крутнул их, подкатываясь вплотную к Захару Евграфовичу, и шепотом, словно боясь собственных же слов, произнес: — Мне одна думка покоя не дает: а не в сговоре ли он с Цезарем?
— Да ты сдурел, старый! — воскликнул Захар Евграфович.
— Ну, сдурел, значит, сдурел, — легко согласился Агапов, отъехал на своей коляске к столу и принялся разбирать бумаги.
Захар Евграфович вышел из конторы, направился к дому, но неожиданно остановился, круто развернулся и — снова в каморку Агапова. Тот, не удивившись, оторвался от бумаг и вздернул свою беленькую головку, всем своим видом выражая послушание и готовность исполнить любое приказание хозяина.
— Я сегодня в Успенку поеду, — как о деле решенном сказал Захар Евграфович, — а ты, старый, наведайся вечерком к Дубовым, поинтересуйся между делом — может, какие новости есть или люди какие появились…
— Так я вечером и собирался к ним ехать, — сообщил Агапов.
— Вот и ладно. А я сейчас пообедаю и поеду.
Агапов одобрительно кивнул и проводил хозяина долгим, внимательным взглядом. Старик был доволен — своего добился, внушил Захару Евграфовичу: не следует доверяться Окорокову, принимая его рассказ за чистую монету. Надобно осторожно и других людей расспросить.
За обедом Захар Евграфович сообщил Ксении и Луизе, что по срочной надобности он в сей же час отъезжает в Успенку, что вернется скоро, и заодно сообщил, что в ближайшее время прибудут господа-иностранцы и поэтому следует поторопиться с новыми платьями. Ксения, услышав о платьях, только покачала головой, как всегда, не одобряя брата, который собирался закатывать огромный обед. Луиза же, наоборот, развеселилась и сказала, что они сегодня же отправятся к портнихе. Но после обеда, когда Захар Евграфович, уже одетый в дорогу, спустился на крыльцо, она выскочила следом за ним, уткнулась ему в грудь и горько, безнадежно расплакалась.
— Ты что, Луизонька, что с тобой? — растерялся Захар Евграфович, — я же скоро вернусь…
— Луканьин… Я без тебья…
И она заплакала еще громче.
Едва-едва Захар Евграфович ее успокоил. Проводил в дом и отъехал, терзаясь грустными мыслями. Уже не в первый раз Луиза внезапно впадала в форменную истерику, рыдала, непонятно по какой причине, а затем, успокоившись, снова становилась прежней, зазывно смеялась, глаза ее сияли лаской, а голос, которым она нараспев произносила «Луканьин», по-прежнему заставлял вздрагивать Захара Евграфовича от захлестывающего его чувства. «Что-то все-таки неладно с ней, — думал он сейчас, покачиваясь в коляске и глядя в широкую спину кучера, — какая-то печаль на душе лежит, а сказать не желает. Какая печаль?»
Захар Евграфович вздохнул и закрыл глаза, пытаясь задремать. Но какой тут сон! Грязь на дороге закисла жидким тестом, скрыв все колдобины, и коляску мотало из стороны в сторону, словно утлую лодчонку на крутой волне в непогоду. Кучер ругался вполголоса и время от времени хватался рукой за облучок, чтобы не свалиться на обочину.
Добираться до Успенки пришлось дольше, чем обычно. Ночь застала в дороге и выдалась темной, без единой звездочки на небе, ехать в сплошном мраке стало невозможно, и поэтому решили остановиться и переждать до рассвета. Кучер выпряг усталых лошадей, на скорую руку развел костерок, на котором вскипятили чаю, и Захар Евграфович, устроившись в коляске, крепко уснул, успев еще напоследок подумать: «Может, и прав Агапов; может, и впрямь лукавит Окороков. Столько солдат у него под рукой было, а упустил Цезаря…»
