Плексус Миллер Генри
Веки на глазах Шелдона медленно, подрагивая, поползли вверх; выходя из транса, он оглянулся вокруг.
По лицу его ползла болезненная улыбка, – наверное, он чувствовал себя как больной, которому удалось-таки засунуть пальцы далеко в горло и выблевать ядовитую дозу.
– С тобой все в порядке, правда? – спросил я, звонко хлопнув его рукой по спине.
– Извините меня! – сказал Шелдон, моргая и откашливаясь. – Это все поляки. Меня от них мутит.
– Но здесь нет никаких поляков, Шелдон. Этот человек, – указывая на Осецки, – канадец. Он хочет пожать тебе руку.
Шелдон протянул руку вперед, словно никогда прежде Осецки не видал, и, низко кланяясь, представился:
– Шелдон!
– Рад с вами познакомиться, – сказал Осецки, также отвешивая легкий поклон. – Не хотите выпить? – И он потянулся за стаканом.
Шелдон поднес стакан к губам. Он цедил шерри медленно и осторожно, словно не вполне доверяя безобидности напитка.
– Ну как? – Осецки просто сиял.
– Ausgezeichnet![56] – Шелдон причмокнул губами. Но причмокивал он не от удовольствия, а чтобы показать свои хорошие манеры.
– Вы – старый друг Генри? – спросил Осецки, делая неуклюжую попытку снискать себе расположение Шелдона.
С ответом тот не замедлил:
– Мистер Миллер – друг каждого.
– Он у меня работал, – объяснил я.
– Ах так! Теперь я понимаю, – сказал Осецки.
Казалось, у него гора с плеч свалилась.
– А сейчас он обзавелся своим бизнесом, – добавил я.
Шелдон засиял от удовольствия и стал теребить бриллиантовые кольца на пальцах.
– Своим законным бизнесом, – дополнил он, потирая, как ростовщик, руки.
Он снял одно из колец и сунул его под нос Осецки. Кольцо было с большим рубином. Осецки с одобрением его рассмотрел и передал Луэлле. Тем временем Шелдон снял еще одно кольцо и протянул его на рассмотрение Моне. На этот раз с огромным изумрудом. Шелдон обождал несколько минут, наблюдая за произведенным эффектом, и снял с руки еще два кольца, оба с алмазами. Их он положил на руку мне. Затем, прикрывая губы пальцами, зашептал:
– Ш-ш-ш!
Пока мы громко восхищались камнями, Шелдон залез в карман своего жилета и извлек оттуда пакет, завернутый в папиросную бумагу. Он развернул пакет над столом, а затем продемонстрировал его содержимое у себя на ладони. Нас ослепило сверкание пяти или шести камней, небольших, но чистой воды и отличной огранки. Осторожно выложив камни на стол, Шелдон полез в другой карман жилета. На этот раз он извлек наружу нить тонкого жемчуга, чрезвычайно изящную; равной ей по красоте я вообще не видел.
Сокровища Шелдона торжественно взирали на нас, а сам он, приняв одну из своих загадочных поз, долго красовался перед нами, а затем нырнул во внутренний карман пальто и вынул из него продолговатый бумажник марокканской выделки. Он раскрыл бумажник, держа его на вытянутых руках в воздухе, словно заправский иллюзионист, а затем принялся извлекать из него одну за другой банкноты самого разного достоинства в валюте не менее дюжины стран. Если деньги были настоящие (а у меня не было оснований думать иначе), вместе они должны были составлять не менее нескольких тысяч долларов.
Кто-то спросил:
– И вы не боитесь ходить по улицам со всем этим в кармане?
Перебирая пальцами в воздухе, словно он играл маленькими колокольчиками, с важностью в голосе Шелдон ответил:
– Шелдон может за себя постоять.
– Я же говорил вам, он – совсем чокнутый, – хихикнул О’Мара.
Пропустив мимо ушей бестактную реплику, Шелдон продолжал:
– В этой стране никто Шелдона не обидит. Эта страна – цивилизованная. Шелдон занимается своим делом и никому не мешает… Не правда ли, мистер Миллер? – Он сделал паузу, чтобы наполнить грудь, а затем добавил: – Шелдон вежлив со всеми, даже с ниггерами.
– Но Шелдон…
– Подождите! – воскликнул он. – Пожалуйста, тише!
И затем, таинственно поблескивая глазами-буравчиками, расстегнул рубашку, быстро отступил на несколько шагов, пока не коснулся спиной окна, выпростал из-под рубашки черную ленту, свисавшую с шеи, и не успели мы оглянуться, как он уже оглушительно свистел в полицейский свисток, на ней мотавшийся. Острый звук впился в наши барабанные перепонки. Все это напоминало галлюцинацию.
– Хватай его! – заорал я, едва Шелдон поднес свисток к губам во второй раз.
О’Мара уже крепко сжимал свисток.
– Быстро! Прячьте все! – кричал он. – Если нагрянут копы, придется объяснять им, откуда все это взялось. А это не так легко!
Осецки сгреб вместе кольца, банкноты, бумажник и драгоценности и, невозмутимо отправив их в карман пиджака, уселся в ожидании полиции, сложив руки.
Шелдон с презрением и превосходством глядел на нас.
– Пусть приходят, – изрек он, задрав нос кверху и раздувая ноздри. – Шелдон полиции не боится.
О’Мара занялся водружением свистка обратно на грудь Шелдону, он застегнул ему рубашку, затем жилет и пиджак. Шелдон не возражал, он вплотную уподобился манекену, обряжаемому для выставки в витрине магазина. И в то же время ни на секунду не спускал глаз с Осецки.
Само собой, очень скоро раздался звонок. Мона ринулась к входной двери. Конечно полиция!
– Не молчите! – пробормотал О’Мара. Он повысил голос, словно продолжая излагать аргументы в споре.
Я отвечал ему в том же ключе и тоже понес чепуху, одновременно делая знак Осецки, чтобы он к нам присоединялся. Ответом была лишь ухмылка. Сложив на коленях руки, Осецки безмятежно наблюдал за нами и ждал полицию. В промежутках разгоревшегося мнимого спора слышался протестующий голос Моны, уверявшей полицейских, что она знать ничего не знает про свисток. А О’Мара тем временем стрекотал как сорока, имитируя несколько голосов кряду. В то же время, отчаянно жестикулируя на языке глухонемых, он лихорадочно побуждал меня последовать его примеру. Если бы полиция в этот момент прорвалась в комнату, ей бы предстало весьма любопытное зрелище. Мне вдруг попала смешинка в рот, и я среди всего этого бедлама от души расхохотался, вынудив тем самым О’Мару удвоить усилия. Луэлла, разумеется, сидела неподвижно, как и подобает могильному камню. Осецки же наблюдал за происходящим, как зритель в партере цирка. Он окончательно свыкся с обстановкой и просто сиял от радости. Что до Шелдона, тот даже не шелохнулся. Он по-прежнему стоял спиной к окну, застегнутый на все пуговицы в ожидании художника-оформителя, который установит его руки и ноги в самые эффектные для витрины положения. Я неоднократно делал ему знак рукой, чтобы он включился в разговор. Но Шелдон оставался бесстрастным, корректным, в конечном счете просто надменным.
Наконец мы услышали стук захлопнувшейся двери, и в комнату вбежала Мона.
– Идиоты! – крикнула она.
– Они всегда появляются, когда я свищу, – нейтральным тоном констатировал Шелдон.
– А я молюсь лишь о том, чтобы к нам не заявился сверху хозяин квартиры, – заметил я.
– Они уехали на уик-энд, – пояснила Мона.
– А вы уверены, что копы не караулят сейчас под дверью? – спросил О’Мара.
– Они ушли, – сказала Мона. – Без вариантов. Что может быть хуже большого жирного копа? Только два больших жирных копа. Слава богу, мне, кажется, удалось их убедить.
– А почему вы не пригласили их войти? – спросил Осецки. – Это всегда лучший выход.
– Да, – сказала Луэлла, – мы всегда так делаем.
– Ну и номер же мы откололи! – усмехнулся Осецки. – Вы всегда играете в подобные игры? А он забавник, ваш Шелдон! – Он поднялся и вывалил добычу на стол. Затем подошел к Шелдону и спросил: – Можно мне глянуть на этот свисток?
О’Мара мгновенно поднялся на ноги, готовый в любую секунду схватить Шелдона.
– Черт бы вас побрал! Не начинайте этого снова! – попросил он.
Шелдон вытянул обе руки ладонями вперед, словно удерживая нас на расстоянии.
– Тише! – зашептал он, запуская правую руку в задний карман брюк. Протянув так одну руку и положив другую на скрытое под пиджаком бедро, он тихо и зловеще произнес: – Если я потеряю свисток, у меня всегда наготове это. – Не договорив до конца фразу, он выхватил и навел на нас револьвер. Шелдон наводил его на нас по очереди, и никто не издал ни звука и не пошевелился из боязни, что палец его может спазматически дернуться и нажать на спуск. Убедившись, что произвел должное впечатление, Шелдон медленно вернул револьвер в задний карман.
Мона шмыгнула в ванную. Через минуту она, подав оттуда голос, попросила меня присоединиться к ней. Извинившись, я вышел из комнаты узнать, что ей нужно. Она едва не затащила меня в ванную, закрыла и заперла за нами дверь.
– Пожалуйста, – прошептала она, – выстави их всех отсюда, я боюсь, что-нибудь случится.
– Так вот чего ты хотела? Ладно, – без особой охоты сказал я.
– Нет, пожалуйста! – умоляла она. – Выдвори их сейчас же! Они же сумасшедшие, они там все сумасшедшие.
Я оставил ее взаперти в ванной и вернулся к гостям. Тем временем Шелдон демонстрировал Осецки зловещего вида складной нож, который тоже носил с собой. Осецки пробовал остроту лезвия большим пальцем.
Я объяснил им, что Моне нездоровится. Может, самое время разойтись по домам?
Шелдон немедленно вызвался сбегать и позвонить врачу. В итоге нам все-таки удалось их выпроводить: Осецки обещал присмотреть за Шелдоном, Шелдон же протестующе заявлял, что вполне способен сам позаботиться о себе. На протяжении нескольких минут я с тревогой ожидал леденящего кровь свиста. Интересно, что скажут копы, когда опустошат шелдоновские карманы? Но ни один звук тишины не нарушил.
Когда я раздевался на ночь, на глаза мне попалась маленькая медная пепельница, предположительно из Индии, которая мне особенно нравилась. Это была одна из вещиц, которые я выбрал в день, когда покупал обстановку: мне хотелось бы хранить их вечно. Взяв пепельницу в руки и рассматривая ее заново, я неожиданно осознал, что во всей квартире нет ни одного предмета, принадлежащего прошлому – точнее, моему прошлому. Все было новехонькое. Тогда-то мне и вспомнился маленький китайский орешек, который я хранил в детстве в маленьком железном сейфике на каминной доске в родительском доме. Как орех попал ко мне, я не помнил; наверное, его подарил мне какой-нибудь родственник, вернувшийся с Южных морей. Время от времени я открывал свою копилку, в которой никогда не было больше нескольких пенсов, и извлекал оттуда орех, чтобы поиграть им. Он был гладкий, как замша, цвета бледной охры, с черной полоской, проходившей в длину точно посередине. Никогда я не видел ореха, подобного этому. Подчас я вынимал его из сейфика и днями, неделями носил с собой – не как талисман, а просто потому, что он был удивительно приятен на ощупь. Для меня он был предметом вполне мистическим, и развеивать мистику мне вовсе не хотелось. В том, что историю он имел древнюю, по многу раз переходил из рук в руки и вдоволь попутешествовал по земному шару, я был уверен. Вероятно, это и делало его в моих глазах таким дорогим. Однажды, когда я был уже женат на Мод, я вдруг так затосковал по своему маленькому амулету, что специально поехал к родителям, чтобы его забрать. К своему изумлению и разочарованию, я узнал, что мать отдала его маленькому соседскому мальчику, которому он понравился. «Какому мальчику?» – хотел я знать. Но она не помнит. И считает глупым с моей стороны так беспокоиться из-за пустяка. Мы поболтали о всякой всячине, ожидая прихода отца, чтобы сесть вместе за ужин.
– А что стало с моим театром? – неожиданно спросил я. – Ты и от него избавилась?
– Давно уже, – сказала мать. – Помнишь маленького Артура, который жил в домах напротив? Он по театру чуть с ума не сходил.
– Так ты отдала театр ему! – Мне этот Артур никогда не нравился. Настоящий маменькин сынок. Но мать считала его настоящим маленьким джентльменом с такими хорошими манерами, образцовым поведением и т. д. и т. п. – Как ты думаешь, он до сих пор у него? – спросил я.
– О нет, конечно нет! Артур сейчас большой парень и не стал бы сейчас в театр играть.
– Никогда не знаешь наверняка, – сказал я. – Пожалуй, загляну к нему и спрошу.
– Они переехали.
– И ты, разумеется, не знаешь куда?
Конечно, она не знала, а если б и знала, то, скорее всего, не сказала бы. Повторила лишь, что глупо с моей стороны пытаться вернуть себе всю эту старую рухлядь.
– Знаю, – сказал я, – но отдал бы все, лишь бы на них еще раз взглянуть.
– Подожди, вот появятся у тебя свои дети, купишь им новые игрушки, намного лучше твоих.
– Лучше моего театра ничего быть не может, – страстно сказал я. И долго ораторствовал о моем дяде Эде Мартини, который потратил долгие месяцы и месяцы, изготавливая его для меня. С благодарностью вспоминая о дяде, я мысленно видел его перед собой, мой маленький игрушечный театр, стоящий под рождественской елкой. И еще – моих маленьких друзей, они всегда забегали ко мне на праздники: рассевшись в кружок на полу, они смотрели, как я управляюсь со всем тем, из чего мой театр состоял.
Дядя позаботился обо всем: не только о наборе декораций и исполнителей, но также о рампе, блоках, кулисах, заднике и всем прочем. Я устраивал театральные представления на каждое Рождество вплоть до шестнадцати– или семнадцатилетнего возраста. И наверное, сегодня играл бы с этим театром еще более увлеченно, чем ребенком, – так он был прекрасен, хитроумен и совершенен. Но театр исчез, я никогда больше его не увижу. И наверняка подобного ему не найду, ибо изготовлен он был с терпением и любовью, ныне более не встречающимися. Вообще-то, довольно странная история, ведь Эд Мартини всегда считался человеком ни на что не годным, растратившим свое время зря, болтуном и пропойцей. Но он знал, как осчастливить ребенка!
От моих мальчишеских лет не осталось ничего. Мой сундучок с инструментами пожертвовали Обществу доброй воли, мои книжки с картинками – другому мальчишке, которого я презирал. Что он сделал с моими любимыми книжками, я и представить себе не мог. Самое удручающее – мать не сделала бы ни малейшего усилия, чтобы помочь мне вернуть мои вещи. Насчет книг, например, она сказала, что я перечитывал их столько раз, что, должно быть, знаю наизусть. Она просто не могла или не хотела понять, что я стремился обладать ими физически. Быть может, сама того не сознавая, она тем самым наказывала меня за легкомыслие, с которым я все эти подарки принимал в детстве?
(Между тем стремление укрепить связи с прошлым, с моим удивительным детством, становилось все сильнее. Чем бесцветнее и монотоннее делался окружающий меня мир, в тем более ярком свете представали мне золотые дни детства. С ходом времени я ясно ощутил: мое детство было одним большим, долгим праздником – карнавалом юности. Не то чтобы я чувствовал, что старею; просто я осознал, что утратил нечто невозместимое.)
Это чувство бывало еще острее и пронзительнее, когда мой отец, намереваясь оживить старые воспоминания, заговаривал о славных свершениях товарища моих детских игр Тони Мареллы.
– Я только что прочитал о нем кое-что в последней «Беседе», – начинал он.
Сначала речь шла о спортивных достижениях Тони Мареллы, о том, как он, например, выиграл марафонский забег и чуть не упал на финише замертво. Потом о клубе, который Тони Марелла учредил, стремясь облегчить участь детей бедноты нашего квартала. Каждую статью непременно сопровождала его фотография. Затем со страниц «Беседы» – всего лишь местного еженедельника – фотографии успешно перекочевали в ежедневные бруклинские газеты. Тони Марелла стал фигурой, с которой считались, он еще себя покажет. В общем, никто не удивится, если он станет баллотироваться в городскую управу. И так далее в том же духе… Нет спора, Тони Марелла становился новой восходящей звездой на горизонте бушвикской секции Демократической партии. Он начал с самого низа, с триумфом преодолел все трудности, даже окончил юридический колледж – иными словами, стал блестящим примером того, чего может добиться сын бедного иммигранта в нашей славной стране неограниченных прав и возможностей.
Мне тоже нравился Тони Марелла, но то, как с ним носились мои родители, доводило до тошноты. Я знал Тони по средней школе, мы учились в одном классе и оба окончили школу первыми учениками. Тони приходилось бороться буквально за все, в то время как со мной бывало диаметрально наоборот. У Тони была храбрая душа бунтаря, а его природная неукротимость доводила учителей до колик. Среди мальчишек он был прирожденным вожаком. Я начисто потерял его из виду на целых несколько лет. И однажды зимним вечером, протаптывая себе дорожку в снегу, я столкнулся с ним. Он направлялся на какое-то политическое сборище, а я – на свидание с одной головокружительной блондинкой. Тони пытался побудить меня пойти с ним, говоря, что мне от этого будет большая польза. Я рассмеялся ему в лицо. Немного обидевшись, он стал обращать меня в свою веру; говорил, в частности, что собирается реформировать отделение Демократической партии в нашем округе – в нашем старом родном округе. Я, однако, загоготал и на этот раз – уже почти оскорбительно. В отчаянии Тони крикнул:
– Ты еще будешь голосовать за меня через пару лет! Вот увидишь! Партии нужны такие, как я.
– Тони, – отвечал я ему, – я еще ни разу не голосовал и не думаю, что когда-нибудь буду. Но если ты будешь баллотироваться, для тебя я сделаю исключение. Самое лучшее, на что я мог бы надеяться, – это увидеть тебя на посту президента Соединенных Штатов. Белый дом от этого только выиграет.
Он думал, что я над ним издеваюсь, а я-то говорил вполне серьезно.
В середине нашего разговора Тони упомянул имя своего возможного соперника – Мартина Мэлоуна.
– Мартин Мэлоун! – воскликнул я. – Не наш ли это Мартин Мэлоун?
– Он самый, – заверил меня Тони.
Теперь он стал видной фигурой в Республиканской партии. Меня так огорошила эта новость, что в этот миг, наверное, меня можно было бы сбить с ног даже перышком. Этот недоумок! И как же он такого положения добился? Тони объяснял его карьеру влиянием отца. Я хорошо помнил старика Мэлоуна, доброго человека и – вещь почти невероятная! – честного политика. Но его сынок! Тот самый Мартин, который, будучи на несколько лет старше нас, получал худшие в классе оценки. Он еще и заикался – по крайней мере, в детстве. И этот-то болван заделался видной фигурой в местной политике?
– Понял, почему политика меня не интересует? – сказал я.
– Как раз тут ты, Генри, не прав, – со страстью в голосе сказал Тони. – Значит, ты хочешь, чтобы такие, как Мартин Мэлоун, становились конгрессменами?
– Если честно, – отвечал я, – мне плевать, кто станет конгрессменом от нашего округа или от любого другого округа. Это ни малейшего значения не имеет. Не имеет значения даже, кто будет президентом. Это все чушь. Страна живет сама по себе, и эти говнюки ею не управляют.
Тони с глубоким неодобрением покачал головой.
– Генри, ты заблуждаешься, – сказал он. – Ты говоришь сейчас, как отпетый анархист.
С этими словами мы и расстались. Чтобы не встретиться еще несколько лет.
А мой старик все не уставал курить фимиам доблестям Тони. Я, конечно, знал, что таким образом он пытается разжечь во мне честолюбие. Естественно, покончив с Тони Мареллой, он спросит, как продвигаются дела с этим моим писательским бизнесом: продал ли я уже что-нибудь и все прочее? А после того как я скажу, что пока что ничего важного в этой сфере не произошло, мать подарит мне один из своих печальных взглядов искоса, словно жалея меня за то, что пошел я не по той, что нужно, дорожке, а потом еще вслух добавит, что я всегда был самым умным мальчиком в школе, что были у меня все возможности, а я все-таки кончил тем, что намерен сделать большую глупость – хочу стать писателем.
– Если бы ты хоть писал в такую газету, как «Сатердэй ивнинг пост»! – Или чтобы представить мое положение еще более нелепым: – Может, одну из твоих историй возьмет «Беседа»? (Все, что я писал, она называла историями, хоть я и объяснял ей раз двадцать или больше, что не пишу «историй». «Ладно, можешь называть их как хочешь» – таким было ее последнее слово.)
Расставаясь, я всегда говорил матери:
– Ты уверена, что в доме не осталось ни одной из моих старых вещей?
Ответ всегда звучал одинаково:
– Забудь о них! – Последнюю парфянскую стрелу она посылала мне вдогонку на улице, стоя у калитки и прощаясь со мной: – Лучше бы ты все-таки бросил свое писательство и нашел работу! Моложе ведь, сынок, никто не становится. И прежде чем прославиться, ты можешь стать стариком.
Я уходил полный раскаяния: этим вечером мне не удалось приободрить моих стариков. На пути к станции надземки я миновал старый дом Тони Мареллы. Его старик по-прежнему держал сапожную мастерскую, фасадом выходившую на улицу. Карьера Тони началась с этой лачуги, где его вырастили родители. Сам домишко за прошедшие поколения не изменился ничуть. Менялся только Тони, он развивался в унисон со временем. Но я интуитивно знал, что он до сих пор разговаривает с родителями только по-итальянски, что, встречаясь с отцом, до сих пор горячо целует его и что он помогает старикам, выкраивая для них из своего скромного жалованья. В этом доме царила иная атмосфера! Как, должно быть, радуются родители, наблюдая, как Тони прокладывает себе дорогу в большой мир! Из произносимых им важных речей они, конечно, не понимают ни слова. Но они знают, что говорит он вещи правильные. И все, что он делает, выглядит в их глазах правильным. Он ведь и в самом деле хороший сын. И если он когда-нибудь взойдет на вершину, из него получится чертовски хороший президент.
Проигрывая все это в уме, я вспомнил, как мать обычно говорила отцу, какой радостью и гордостью Тони был для своих родителей. А я был занозой в мозгу у своих. Не приносил им ничего, кроме неприятностей. Хотя как знать? В один прекрасный момент все может преобразиться. Одним-единственным ударом я, может быть, переменю все. И я пока еще могу доказать, что не совсем безнадежен. Но когда? И как?
5
Как-то солнечным днем в самом начале весны, слоняясь по городу, мы обнаружили, что стоим на Второй авеню. Афера с «натюрмортами» дышала на ладан, и ничего стоящего в обозримом будущем не предвиделось. Попробовали закинуть удочки в Ист-Сайде, но безрезультатно. Одурев от палящего солнца, мы судорожно соображали, где бы раздобыть глоток чего-нибудь прохладительного, не имея при себе ни цента. Проходя мимо кондитерской, где призывно журчал фонтанчик с содовой, мы, не сговариваясь, решили зайти попить, а потом, прикинувшись простачками, сделать вид, что потеряли деньги.
Хозяин кондитерской, приветливый еврей, сам вышел нам навстречу. По его виду можно было подумать, будто он решил, что мы свалились с луны. Мы тянули время, попивая принесенные напитки и всячески втягивая его в разговор, чтобы смягчить предстоящее ему неприятное известие. Он казался польщенным нашим вниманием. Решив, что подходящий момент настал, я начал рыться в кармане в поисках мелочи и, разумеется, ничего там не найдя, попросил Мону достать сумку: дескать, оставил деньги дома. Поиск повторился с тем же неуспехом. Я спросил у хозяина, невозмутимо взиравшего на это представление, не будет ли он возражать, если мы занесем деньги чуть позже, благо живем по соседству. Его великодушие было беспредельным. Он попросту предложил нам забыть об этом долге. Затем вежливо поинтересовался, где именно мы поселились. К нашему удивлению, выяснилось, что он превосходно знает нашу улицу. Нам предложили еще выпить и угостили восхитительными пирожными, мгновенно таявшими во рту. Очевидно, ему не терпелось побольше разузнать о нас. Поскольку терять нам было нечего, я выложил все начистоту.
Значит, у нас ни гроша? Он так и подумал с самого начала, но у него не укладывалось в голове, как такая интеллигентная пара, блестяще говорящая по-английски, да вдобавок еще и коренные американцы, оказалась в столь плачевном положении в Нью-Йорке. Само собой, я сделал вид, что был бы рад любой работе. Правда, как бы ненароком, заметил, что мне не так-то легко ее найти, поскольку я не умею ничего, кроме как марать бумагу, да и то не бог весть как. Наш собеседник, однако, был иного мнения. Он заявил, что умей он читать и писать по-английски, то давно бы жил на Парк-авеню. Его история, довольно заурядная, заключалась в том, что лет восемь назад он приехал в Америку с несколькими долларами в кармане. Умудрился сразу получить работу на мраморных разработках в Вермонте. Работа была адская. Зато она позволила скопить несколько сот долларов. На эти деньги он накупил всякой всячины, покидал ее в мешок и стал уличным торговцем. Он и глазом не успел моргнуть (почти как у Горацио Элджера[57]), как обзавелся сначала тележкой, потом лошадью, а затем и фургончиком. Он всегда мечтал осесть в Нью-Йорке и открыть свою лавочку. По стечению обстоятельств он быстро смекнул, что здесь можно сколотить кругленькую сумму на торговле импортными конфетами. Недолго думая, он накупил всевозможных сортов леденцов и карамели в ярких обертках и красивых коробках. Он в красках описывал свои похождения, начавшиеся с Коламбия-Хайтс, где мы волею судьбы сейчас обретались. Дела шли хорошо, незнание языка не стало помехой. Меньше чем за год ему удалось отложить сумму, достаточную, чтобы открыть собственное дело. Американцы, как выяснилось, страшные сладкоежки. Когда речь заходит о сластях, они никогда не торгуются. Наш собеседник скороговоркой просветил нас о существующих ценах. Не забыв при этом рассказать, какой навар имел с каждой упаковки. И наконец заявил, что если у него получилось, то почему бы и нам не попробовать. И чтобы не откладывать дело в долгий ящик, великодушно предложил снабдить нас – заимообразно – целым чемоданом этого добра: авось мы решимся попытать счастья.
Этот человек был так добр, так искренне пытался помочь нам, что у нас не хватило духу отказаться. Он доверху наполнил огромный чемодан и дал нам денег на такси. На том мы и простились. На обратном пути я неожиданно вдохновился этой идеей. Начать с нуля. С утра. С нашей улицы. Мону, похоже, не слишком прельщала эта затея, но и она шутки ради согласилась принять в ней участие. Хотя, честно говоря, за ночь мой ажиотаж несколько поутих.
(К счастью, О’Мара находился в отъезде – гостил у приятеля. Иначе он сжил бы меня со свету своими насмешками и издевками.)
На следующий день решено было начать и после полудня обменяться впечатлениями. К моему приходу Мона уже была дома. Она не выразила особого энтузиазма по поводу утренних успехов. Ей удалось продать несколько коробок, да и то с большим трудом. Рачительность, по ее словам, была не в характере наших соседей. (Нечего и говорить, что я не продал ни единой коробки. К тому времени у меня успело перегореть желание топтаться под чужими дверьми, униженно предлагая что-нибудь купить. Сказать правду, я уже готов был взяться за любую другую работу.)
Однако Мона считала, что не все потеряно, но за дело надо браться иначе. Назавтра она решила отправиться по конторам и учреждениям, где будет иметь дело с представителями сильного пола, а не с домохозяйками и прислугой. Если же и тут не выгорит, то надо попытать удачи в ночных клубах Виллиджа и, возможно, в кафе на Второй авеню. (Мысль о кафе пришлась мне по душе. Я подумал, что с этим смогу справиться и сам.)
С учреждениями оказалось и впрямь лучше, чем с жилыми кварталами, хотя ненамного. Невозможно достучаться до человека, сидящего за письменным столом, особенно когда единственное, что ты можешь ему предложить, – леденцы. И постоянно приходилось выслушивать какие-то гнусности. Правда, двое, дай им Бог здоровья, все-таки купили штук шесть упаковок. Скорее всего, просто сжалились. Моне особенно понравился один из них. Она даже собиралась еще раз повидать его. Он, естественно, употребил все свое красноречие, дабы убедить ее бросить это занятие.
– Мы еще о нем поговорим, – пообещала она.
Я на всю жизнь запомнил свой дебют в роли бродячего торговца. Для затравки я решил навестить кафе «Ройал» – это было мое излюбленное место, и я был хорошо знаком с завсегдатаями. (Я тешил себя надеждой, что встречу там кого-нибудь, кто даст мне толчок в нужном направлении.) Было обеденное время, и публика вяло ковырялась в своих тарелках, когда на пороге возник я с маленьким чемоданчиком, набитым конфетами. Оглядевшись, я не увидел ни одного знакомого лица. Еще раз пошарив глазами вокруг, я остановил свой выбор на развеселой компании, сидевшей за длинным столом. С них я и решил начать.
К несчастью, их настроение не соответствовало серьезности моей миссии.
– О, импортные леденцы! – язвительно сострил один умник. – А как насчет шелка?
Его приятелю захотелось опробовать качество товара и убедиться, что он и в самом деле из-за океана, а не с соседней улицы. Он взял несколько коробок и предложил их сидевшим за столом. Глядя на их спутниц, я самонадеянно решил, что дело сделано. Подошел с другой стороны и остановился возле того, кто показался мне в этой компании заводилой. Тот без умолку сыпал остротами.
– Леденцы, говоришь! Подзаработать решил! А с виду такой приличный и по-английски сечет! Небось после колледжа. – И т. д. и т. п. Он сгреб несколько штук себе и передал коробку дальше, не переставая подавать реплики, от которых окружающие помирали со смеху.
Я стоял как столб. Никому, похоже, не приходило в голову поинтересоваться ценой. Равно как и заявить о желании что-то приобрести. Это напоминало игру в парчизи. Наконец они напробовались, почесали языки на мой счет и… заговорили о каких-то совершенно посторонних вещах, обо всем на свете, только не о конфетах и не о вашем покорном слуге, который не двигался с места в надежде, что о нем вспомнят.
Я довольно долго стоял, пытаясь представить, как далеко может зайти эта затянувшаяся шутка. Не предпринял ни малейшей попытки собрать разбросанные коробки. Молчал, словно воды в рот набрал. Постепенно мой взгляд из вопрошающего сделался свирепым. За столом возникла некоторая неловкость. Заводила, возле которого я возвышался немым упреком, наконец сообразил, что происходит что-то неладное. Он повернулся вполоборота, смерил меня взглядом, словно впервые увидел, и произнес, будто отгоняя назойливую муху:
– Ты еще здесь? Не нужны нам твои конфеты. Проваливай отсюда.
Я промолчал, только осклабился. У меня тряслись руки. Я еле сдерживался, чтобы не вцепиться ему в глотку. В голове не укладывалось, что меня просто-напросто разыграли – даже не меня, а в моем лице белого, потомственного американца, вдобавок еще и художника; чего только я не наприписывал себе в момент уязвленной гордости! Тут мне вспомнилось, как сам я в один прекрасный день в этом самом кафе разыграл гнусную комедию над старым нищим евреем, имея целью исключительно насмешить приятелей. Я мгновенно оценил горькую иронию происходящего. Сейчас на месте беспомощного нищего стоял я. Стоял как мишень. Печальный гвоздь жестокой программы. Знатная получилась забава. Знатная, разумеется, в том случае, если сидишь за столом, а не стоишь на задних лапках, как собачка, выпрашивая объедки. Меня бросало то в жар, то в холод. Я готов был провалиться сквозь землю от стыда и унижения: казалось, еще минута – и я растерзаю негодяя, осмелившегося сыграть со мной такую шутку. Уж лучше сгнить в тюрьме, чем терпеть новые издевательства. Словом, я решил устроить потасовку и так разорвать порочный круг.
К счастью, он, видимо, уловил ход моих мыслей. Вот только не мог решить, как спустить на тормозах это маленькое приключение. До меня донеслось, как он – примирительным тоном – произносит:
– В чем дело?
После этого еще несколько минут я не слышал ничего, кроме собственного голоса. Я истошно орал уже не помню что. Орал как полоумный. Не знаю, чем бы это закончилось, если бы меня не скрутили официанты, дружно бросившиеся ко мне с намерением вытолкать на улицу. Но в этот момент вмешался мой главный обидчик и заставил меня отпустить. Он вскочил и положил руку мне на плечо:
– Извини, друг, зря это я. В мыслях не было доводить тебя до крайности. Присядь с нами. – Он потянулся за бутылкой и налил бокал вина.
Кровь еще не успела отхлынуть от моего лица, и я продолжал метать яростные искры из глаз. Руки заметно дрожали. Компания сидела, уставившись на меня одного. Она была похожа на многоглазое гигантское чудище. За другими столиками тоже начали оборачиваться в мою сторону. От руки, лежащей на моем плече, исходило тепло. Мой бывший мучитель нежно уговаривал меня выпить. Я поднял свой бокал и не глядя осушил его. Он поспешно наполнил его вновь и осушил собственный.
– За твое здоровье! – (Остальные последовали его примеру.) – Меня зовут Спилберг, – представился он. – А тебя как величать?
Я назвался (собственное имя странно отозвалось в ушах), и мы чокнулись. И тут народ как прорвало, все наперебой загалдели, как им, мол, стыдно за свою недостойную выходку.
– Цыпленка хочешь? – предложила весьма симпатичная молодая особа, сидящая напротив. Она передала мне большое плоское блюдо.
Сил на сопротивление у меня не осталось. Подозвали официанта. Не хочу ли я чего-нибудь еще? Кофе, разумеется, и глоток шнапса? Я кивнул. Я до сих пор не вымолвил ни слова, разве что сказал, как меня зовут. (Как здесь оказался Генри Миллер? Эхо отзывалось у меня в мозгу: Генри Миллер… Генри Миллер.)
Из мешанины слов, немилосердно терзающих мой слух, я уловил наконец следующее:
– Как его сюда занесло? Это что, эксперимент?
Я уже немного пришел в себя и смог выдавить некоторое подобие улыбки:
– Да, что-то вроде.
Моего недавнего мучителя распирало от желания пообщаться на серьезные темы.
– Чем ты занимаешься? Ну, где вообще работаешь? – допытывался он.
Я постарался объяснить в двух словах, не вдаваясь в подробности.
– Вот, значит, как! Теперь все ясно.
Оказывается, он с самого начала так и думал. Не может ли он чем-нибудь помочь? Он знаком со многими редакторами. Сам когда-то мечтал стать писателем… Остановить его не представлялось возможным.
Я просидел с ними часа два, выпивая и закусывая и не испытывая ни малейшей неловкости среди своих новоявленных друзей. Каждый купил у меня коробку этих проклятых конфет. Пара энтузиастов даже прошлась по залу и, обнаружив знакомых, сладкими речами ввела в расход и их, что, надо сказать, привело меня в немалое замешательство. Мне воздавали почести, подобавшие разве что писателю номер один во всей Америке. Поражала искренность их симпатии ко мне. Ведь только что я был мишенью для их грубых и жестоких насмешек. За разговором выяснилось, что все они до одного – выходцы из еврейских семей. Все – добропорядочные буржуа, живо увлекающиеся искусством. Похоже, они решили, что я – один из них. Собственно, мне было без разницы. Я впервые столкнулся с американцами, для которых слово «художник» было созвучно слову «волшебник». То, что я оказался и художником, и уличным разносчиком одновременно, только усилило их интерес. Их предки все были торговцами, и если не художниками, то, по крайней мере, не чужды грамоте. Так что я, как говорится, попал в струю.
Ну попал – и ладно. Я гадал, что бы сказал Ульрик, наткнись он здесь на меня. Или Нед, который до сих пор вкалывал на могучего старца Макфарланда. Мои размышления были прерваны появлением моего приятеля-врача. Тоже еврей, тот специализировался по ушным болезням. Он двигался в нашу сторону. (Я задолжал ему приличную сумму.) Стараясь не попасться ему на глаза, я выскользнул на улицу и вскочил на ходу в первый проходящий автобус. Стоя на подножке, я приветственно помахал приятелю рукой. А через несколько кварталов сошел на какой-то остановке и устало поплелся обратно на свет ярко горящих фонарей. Обратно. Чтобы начать все сначала. Продавать где придется леденцы, и почему-то всегда – евреям. Которые относились ко мне с сочувствием и которым было немного стыдно за меня. Странное ощущение испытываешь, ловя на себе сочувственные взгляды тех, чье достоинство веками втаптывалось в грязь. Эта перемена ролей вносила в мою смятенную душу какое-то умиротворение. Я содрогался при мысли о том, что могло бы произойти, имей я неосторожность наткнуться на сборище горластых ирландцев.
Домой я приковылял уже за полночь. Мона встретила меня в хорошем настроении. Она продала чемодан конфет. Целиком. (Не сходя с места.) Вдобавок ее накормили обедом и напоили вином. Где? У папаши Московица. (Я-то обошел стороной это заведение, потому что заметил, как туда направился ушной доктор.)
– А я так понял, что ты сегодня вечером собиралась в Виллидж.
– Я там уже была, – откликнулась Мона, поспешно добавив, что встретила там того банкира, Алана Кромвеля, который как раз искал место, где можно спокойно посидеть и поболтать.
Она затащила его к папаше Московицу, где играли на цимбалах и все в таком роде; Московиц купил у нее коробку леденцов, затем представил ее своим друзьям, которые тоже изъявили желание подсластиться. А потом неожиданно появился тот человек, с которым она познакомилась в первый день хождения по конторам. Его зовут Матиас. Оказалось, они с папашей Московицем подружились еще на родине. Само собой, Матиас тоже купил полдюжины коробок.
Тут Мона сказала, что подумывает заняться недвижимостью. Матиас, похоже, изъявил готовность обучить ее этому делу. Он считает, что с домами у нее получится не хуже, чем с конфетами. Для начала, конечно, надо выучиться водить машину. Он ее научит. Это всегда пригодится, независимо от того, будет она продавать недвижимость или нет. Можно будет иногда кататься на машине. Правда, здорово? Мона продолжала трещать без умолку.
– Они с Кромвелем поладили? – Мне наконец удалось прервать этот поток.
– Еще как!
– В самом деле?
– А почему бы и нет? Оба умные, интеллигентные, тонкие люди. Кромвель – алкаш, но не дурак.
– Ладно, ладно. Что за важную новость тебе сообщил Кромвель?
– А, ты об этом. Нам не удалось поговорить. Было столько народу…
– Ну хорошо. Я хотел сказать, что ты молодчина. – Немного помолчав, я добавил: – Я тоже продал немного.
– Я тут подумала, Вэл… – начала она, словно не слыша меня.
Я знал, что за этим последует. И скорчил кислую мину.
– Нет, правда, Вэл, не годится тебе быть лоточником. Оставь это мне. Я легко справлюсь сама. А ты сиди дома и пиши.
– Но я не могу писать сутки напролет.
– Ну тогда читай или ходи в театр, повидай друзей. Ты совсем их забросил.
Я пообещал подумать. Она тем временем выгрузила на стол содержимое кошелька. Выглядело солидно.
– Вот патрон удивится! – сказал я.
– Ой, совсем забыла! Я видела его сегодня вечером. Пришлось зайти к нему за новой партией товара, когда все закончилось. Он сказал, что, если дела так пойдут и дальше, вскоре мы сможем открыть собственное дело.
– Отлично!
Еще пару недель дела шли прекрасно. Мы с Моной нащупали компромисс. Я таскал ее поклажу и ждал с книжкой на улице, пока Мона зарабатывала деньги. Иногда за нами увязывался Шелдон. Он не только помогал мне таскать эту тяжесть, но и, невзирая на наше слабое сопротивление, платил за ужин в еврейской кулинарии на Второй авеню, куда мы пристрастились ходить по вечерам. Там невероятно вкусно кормили. Море сметаны, редиска, лук, штрудель, бастурма, копченая рыба, всевозможная выпечка, черный хлеб всех сортов на выбор, восхитительное масло, русский чай, икра, яичная лапша и – сельтерская. Потом – домой на такси, через Бруклинский мост. Каждый раз, выходя из такси у освещенного подъезда, я гадал, какие мысли приходят в голову владельцу этих величественных каменных стен при виде жильцов, с завидным постоянством появляющихся под утро с огромными чемоданами.
Вокруг Моны постоянно толпились новые поклонники, от воздыхателей не было отбою. А она была не в том положении, чтобы просто послать их куда подальше. Одного из них, художника-еврея, звали Мануэль Зигфрид. Денег у него особо не водилось, зато он был счастливым обладателем превосходной коллекции книг и альбомов по искусству. Мы постоянно брали у него что-нибудь посмотреть, особенно эротические рисунки. Больше всего нам нравились японцы. Ульрик даже приносил с собой лупу, чтобы не пропустить ни одного штриха.
О’Мара был за то, чтобы продать их, а затем, устами Моны, объявить, будто у нас их украли. На его взгляд, слишком уж щепетильно мы себя вели, и эта щепетильность не вызывала у него восторга.
Однажды, когда в очередной раз зашел Шелдон, чтобы отправиться вместе с нами, я дал ему посмотреть один из самых откровенных альбомов. Мельком бросив взгляд на страницу, он поспешно отвернулся. Потом закрыл лицо руками и стоял в такой позе, пока я не убрал книгу.
– Что с тобой?
Он приложил палец к губам и отвел взгляд.
– Не бойся, они не кусаются.
Шелдон не ответил, продолжая пятиться к двери. Вдруг он схватился руками за горло и стремглав выскочил в туалет. Его рвало. Вернувшись, он подошел, взял мои руки в свои и сказал еле слышно, умоляюще глядя мне в глаза:
– Ни в коем случае не показывайте их миссис Миллер. – Его голос понизился до шепота.
Не желая спорить, я приложил два пальца к губам, как бы давая слово, и понимающе кивнул:
– Как скажешь.
Он почти безотлучно находился при нас. Когда я бывал не в настроении разговаривать, он терпеливо стоял у меня за спиной как истукан, пока я читал. Через некоторое время мне осточертело пребывать в компании хлопающего глазами идиота. Мона была только рада, когда в очередной раз я сказал, что останусь дома. Она будет себя менее скованно чувствовать. Нам всем от этого будет только лучше.
Как-то вечером, лениво переругиваясь с О’Марой, тоже довольным, что я остался дома, я выдвинул новую сногсшибательную идею. Мне загорелось организовать заказ сластей наложенным платежом. О’Мара, которого хлебом не корми – дай ввязаться в какую-нибудь авантюру, немедленно клюнул на мое предложение.
– Тут-то мы и развернемся, – оживился он.
Мы не откладывая принялись составлять план действий: придумывать шапку к посылочному бланку, текст сообщений, циркулярных и сопроводительных писем, перечень адресатов и так далее. Размышляя об именах, я прикинул всех клерков, телеграфисток, управляющих, с которыми водил знакомство в телеграфной компании. Вряд ли они откажутся. Ну что им стоит раз в неделю купить коробочку леденцов. Собственно, на большее мы и не замахивались – нас вполне устраивала одна коробка в неделю. Мы совершенно не задумывались, что человек может озвереть, если его постоянно пичкать леденцами, даже импортными. Постоянно – то есть коробка в неделю, а недель, между прочим, в году целых пятьдесят две.
Мы решили пока не посвящать Мону в наш замысел.
– Ты ведь ее знаешь, – многозначительно заметил О’Мара.
Нетрудно догадаться, что наше предприятие кончилось, не успев начаться. Бланк заказа был очень красив, шрифт великолепен, однако результат был нулевой. В самый разгар событий Мона все-таки раскусила нашу тайну. Она скептически отнеслась к развернутой кампании, считая, что мы понапрасну тратим время. К тому же все это ей уже порядком надоело. Матиас, ее приятель от недвижимости, был готов в любой момент помочь ей устроиться на работу. Она похвасталась, что уже научилась водить машину. (Правда, мы оба не поверили.) Несколько удачных сделок, и мы сможем купить дом. И понеслось… Да, еще этот Алан Кромвель. Она ведь так и не рассказала мне о предложении. Все ждала подходящего момента.
– Ну и?.. – поинтересовался я.
– Он предложил мне писать колонку для газет. Херстовских. Одну в день. Гарантированно.
Я так и подскочил:
– Что? Колонку в день? – Чтобы в синдикате Херста предложили целую колонку никому не известному автору!
– Это его забота, Вэл. Он знает, что делает.
– И что, они готовы запускать это в номер? – осведомился я, чуя подвох.
– Нет, – ответила она. – Во всяком случае, не сразу. Какое-то время, пару месяцев, придется потрудиться, и если им понравится… Да и вообще, какая тебе разница! Главное, Кромвель готов платить нам сто долларов в неделю из своего кармана. Он уверен, что ему удастся договориться с управляющим синдикатом. Они близкие друзья.
– И о чем я – ой, извини, ты должна будешь писать?
– О чем угодно.
– Невероятно! Я себе этого не представляю!
– Зато я представляю. Иначе и раздумывать не стала бы.
Я вынужден был признать это убедительным доводом. Итак… Она будет продавать недвижимость, а я – писать статьи. Неплохо.
– Говоришь, сотня в неделю? Как мило с его стороны. Я о Кромвеле… Похоже, он о тебе очень высокого мнения. – Мое лицо хранило абсолютно невозмутимое выражение.
– Ему это ничего не стоит, Вэл. Он просто хочет помочь.
– А он знает обо мне? Ну в смысле, неужели он ничего не подозревает?
– Нет, конечно. Ты что, рехнулся?
– Да нет, просто интересно. Иногда такие типы… С ними иногда можно поговорить почти обо всем. Любопытно было бы взглянуть на него.