Офицер и шпион Харрис Роберт
Я снова говорю осторожным языком фактов. Указываю, что вместе с «бордеро», предположительно, были переданы пять комплектов бумаг. Но четыре из них не являлись документами, а представляли собой лишь «записки», которые не требовали никаких специальных знаний, доступных только офицерам Генерального штаба: записка о гидравлическом тормозе для 120-миллиметрового орудия, записка о войсках прикрытия, об изменении артиллерийских построений и о вторжении на Мадагаскар. Почему же только записки? Ведь наверняка тот, кто мог предложить что-либо серьезное, а не подслушанные обрывки разговоров и не увиденное мельком, написал бы: «Посылаю вам копию таких-то и таких-то документов». Одна копия все же была – пятый документ, – инструкция по артиллерийской стрельбе, и это явно не случайное совпадение: мы знаем, что майор Эстерхази имел доступ к этому документу и даже попросил переписать его для него. И опять же, автор говорит, что имел документ в своем распоряжении ограниченный отрезок времени, тогда как офицер Генерального штаба, такой как Дрейфус, имел бы к документу неограниченный доступ.
Справа от меня большие вычурные часы. Я слышу, как они тикают в тишине каждый раз, когда делаю паузы, – с таким напряженным вниманием слушает меня аудитория. И время от времени краем глаза вижу, что сомнение начинает закрадываться не только у присяжных, но даже и у некоторых офицеров Генштаба. Пельё теперь выглядит менее уверенным, постоянно встает, чтобы прервать меня, все дальше и дальше уходит по тонкому льду и наконец совершает существенную ошибку. Я объясняю, что завершающая фраза «бордеро» – «Уезжаю на маневры» – указывает также на то, что автор не служил в военном министерстве, потому что маневры Генерального штаба проводятся осенью, а «бордеро», предположительно, писалось в апреле, и в этот момент Пельё снова встает:
– Но «бордеро» писалось не в апреле.
Прежде чем я успеваю ответить, Лабори в мгновение ока вскакивает:
– Нет, в апреле – по крайней мере, министерство именно так всегда говорило.
– Вовсе нет, – гнет свое Пельё, хотя в его голосе и слышится дрожь неуверенности. – Я обращаюсь к генералу Гонзу.
Гонз встает и отвечает:
– Генерал Пельё прав: «бордеро», вероятно, было написано в августе, поскольку в нем упоминается записка о вторжении на Мадагаскар.
Теперь Лабори напускается на Гонза:
– Так когда же в Генеральном штабе была составлена записка по Мадагаскару?
– В августе.
– Постойте. – Лабори просматривает свои документы, извлекает из них лист бумаги. – Но в обвинении Дрейфуса, зачитанном на его процессе, утверждается, что он скопировал записку по Мадагаскару в феврале, когда был приписан к соответствующему департаменту. Я цитирую: «Капитан Дрейфус мог легко добыть документ в это время». Как вы согласуете две эти даты?
Рот Гонза распахивается в смятении. Он смотрит на Пельё.
– Записка была составлена в августе… Не знаю, писалась ли она в феврале…
– Вот оно, господа, – издевательски произносит Лабори. – Теперь вы понимаете, насколько важно быть точным?
Ошибка довольно простая, но все же сразу чувствуется перемена настроения в зале, словно падение атмосферного давления. Кто-то начинает смеяться, и лицо Пельё каменеет и пунцовеет от злости. Он тщеславный, гордый человек, а выставил себя дураком. Хуже того, весь правительственный иск вдруг становится шатким. Его должным образом не проверял ни один адвокат уровня Лабори, а под давлением иск становится хрупким, как спичка.
Пельё просит объявить короткий перерыв. Он возвращается обратно, и вокруг него быстро собираются офицеры Генштаба, включая Гонза и Анри. Я вижу, как Пельё тычет пальцем. Лабори тоже видит это. Он смотрит на меня, хмурится, всплескивает руками и спрашивает одними губами: «Что это?» Но я могу ответить только пожатием плеч – понятия не имею, что они обсуждают.
Пять минут спустя Пельё снова подходит к свидетельскому месту и показывает, что хочет сделать заявление.
– Господа присяжные, я должен сделать одно наблюдение касательно того, что сейчас произошло. До этого момента наша сторона строго придерживалась юридических норм. Мы не говорили ни слова о деле Дрейфуса, и я не собираюсь говорить о нем сейчас. Но защита теперь прочла пассаж из приговора, который оглашался за закрытыми дверями. Что ж, как говорит полковник Анри: они хотят света – они его получат! В ноябре девяносто шестого года в военное министерство поступило неопровержимое доказательство вины Дрейфуса. И я видел это доказательство. Это документ, подлинность которого невозможно оспорить, и он содержит приблизительно такие слова: «Некий депутат будет задавать вопросы о деле Дрейфуса. Никогда не признавай, что у тебя были отношения с этим евреем». Господа, я ручаюсь за это заявление своей честью. И призываю генерала Буадефра подтвердить мои показания.
Я слышу коллективный вдох в зале суда, который переходит в гул голосов: люди обсуждают с соседями услышанное. И опять Лабори в недоумении смотрит на меня. Несколько секунд у меня уходит на то, чтобы сообразить: Пельё, вероятно, имеет в виду письмо, предположительно полученное из немецкого посольства, – то самое, которое появилось очень вовремя перед моей отправкой из Парижа и которое Бийо читал, но мне не показывал. Я энергично киваю Лабори и делаю хватательные движения руками. Пельё совершил еще одну ошибку. Адвокат должен не упустить момент, воспользоваться им.
Гонз, почувствовав опасность, встает и спешит вперед.
– Прошу слова! – взволнованно говорит он судье.
Но с Лабори ему не совладать.
– Извините, генерал, но сейчас слово принадлежит мне. Только что возникла проблема исключительной серьезности. После такого заявления никаких ограничений в дебатах быть не может. Я указываю генералу Пельё, что ни один документ не может иметь юридической ценности и быть признан доказательством, пока он не обсужден открыто. Пусть генерал объяснится откровенно и предъявит документ суду.
– Что вы можете сказать, генерал Гонз? – спрашивает судья.
Голос Гонза звучит высоко и надтреснуто. Ему словно петлю накинули на шею.
– Я подтверждаю заявление генерала Пельё. Он взял инициативу на себя и поступил правильно. На его месте я сделал бы то же самое. – Гонз нервно потирает ладони о брюки. Вид у него совершенно несчастный. – Армия не боится света. Она не боится говорить правду, чтобы защитить собственную честь. Однако тут необходима осмотрительность, и я не считаю возможным делать публичными доказательства такого рода, хотя они и в самом деле реальны и неоспоримы.
– Прошу вызвать генерала Буадефра для подтверждения моих слов, – без обиняков говорит Пельё и, игнорируя судью и горемычного Гонза, зовет своего адъютанта, стоящего в проходе: – Майор Делькассе, немедленно отправляйтесь к генералу Буадефру.
Во время перерыва Лабори подходит ко мне и шепчет:
– О каком документе он говорит?
– Не могу вам сказать в подробностях, не нарушив присяги секретности.
– Вы должны дать мне хоть что-нибудь, полковник, – сейчас здесь будет начальник Генерального штаба.
Я смотрю туда, где сидят Пельё, Гонз и Анри, они слишком погружены в свой разговор и не обращают на меня внимания.
– Могу сказать только, что это тактика на грани отчаяния. Не думаю, что Гонз и Анри довольны ситуацией, в которую их поставили.
– Какую линию допроса вы мне предлагаете взять с Буадефром?
– Попросите его прочесть документ полностью. Спросите, допустят ли они следственную проверку документа. Спросите, почему они якобы нашли неопровержимое доказательство вины Дрейфуса два года спустя после того, как отправили его на Чертов остров!
О появлении Буадефра в коридоре извещают вспышка аплодисментов и приветственные крики. Дверь снова хлопает. Несколько дежурных офицеров бегут впереди, а потом появляется и сам великий человек, он медленно шествует из конца зала к свидетельскому месту. Я вижу его после пятнадцатимесячного перерыва. Высокий и полный достоинства, движения скованные, черный мундир, застегнутый на все пуговицы, резко контрастирует с седыми волосами и усами. Он кажется сильно постаревшим.
– Генерал, спасибо, что пришли, – говорит судья. – Здесь произошел неожиданный инцидент. Позвольте мне зачитать вам стенограмму показаний, которые дал генерал Пельё.
Выслушав судью, Буадефр мрачно кивает:
– Я буду короток. Я подтверждаю показания генерала Пельё по всем пунктам – они точны и аутентичны. Не могу добавить ни слова. Да и не имею права. – Он поворачивается к присяжным. – А теперь позвольте мне, господа, в заключение сказать вам одно. Вы – присяжные. Вы – народ. Если народ сомневается в армейских командирах, в тех, кто несет ответственность за оборону страны, то командиры готовы предоставить эту нелегкую ношу другим – вы только скажите. Больше я не произнесу ни слова. Господин председатель, прошу вашего разрешения удалиться.
– Вы можете удалиться, генерал, – говорит судья. – Пригласите следующего свидетеля.
Буадефр разворачивается и идет к выходу под громкие аплодисменты всего зала. Проходя мимо меня, он стреляет глазами в мою сторону, и на его щеке чуть дергается мускул. За спиной генерала раздается голос Лабори:
– Прошу меня простить, генерал, у меня есть к вам несколько вопросов.
– Я не давал вам слова, мэтр Лабори, – призывает его к молчанию судья. – Инцидент исчерпан.
Выполнив свою миссию, Буадефр ровным шагом идет все дальше к выходу. Несколько офицеров Генерального штаба поднимаются и следуют за ним, застегивая плащи.
Лабори все еще пытается вернуть его:
– Прошу прощения, генерал Буадефр…
– Я не давал вам слова! – Судья стучит молотком. – Пригласите майора Эстерхази.
– Но у меня есть вопросы к прежнему свидетелю…
– Этот инцидент выходит за рамки процесса.
– Требую предоставить мне слово!
Слишком поздно. Из конца зала заседания доносится мягкий щелчок дверного замка – не хлопок, – и на этом вмешательство Буадефра завершается.
После драмы последних нескольких минут появление Эстерхази почти не представляет интереса. Слышно, как Лабори и братья Клемансо переговариваются громким шепотом, не стоит ли им в знак протеста против непредвиденного вмешательства Буадефра покинуть зал. Присяжные – это собрание мануфактурщиков, лавочников и овощеводов – все еще не могут прийти в себя после угрозы лично начальника Генерального штаба: если они вынесут вердикт против армии, то все ее высшее командование воспримет это как вотум недоверия и уйдет в отставку. Что касается меня, то я ерзаю на своем месте, мучительно решая, что мне делать дальше.
Эстерхази – он дрожит, его неестественно большие выпуклые глаза постоянно стреляют то в одну, то в другую сторону.
– Я не знаю, понимаете ли вы безобразную ситуацию, в которой я оказался, – начинает он с обращения к присяжным. – Некий мерзавец, мсье Матье Дрейфус, не имея на то ни малейших оснований, осмелился обвинить меня в преступлении, за которое наказан его брат. Сегодня, пренебрегая всеми человеческими правами, всеми правилами правосудия, меня ставят перед вами не в качестве свидетеля, а обвиняемого. Я категорически возражаю против такого ко мне отношения…
Мне невыносимо его слушать. Я демонстративно встаю и выхожу из зала.
Эстерхази кричит мне вслед:
– В течение последних восемнадцати месяцев против меня плели самый гнусный из всех возможных заговоров! За это время я страдал столько, сколько не страдал никто из моих современников за всю жизнь!..
Я закрываю дверь и ищу в коридоре Луи. Нахожу его на скамье в зале Арле – он сидит, уставившись в пол.
– Ты понимаешь, что мы сейчас были свидетелями государственного переворота? – Луи поднимает на меня мрачный взгляд. – А как еще можно назвать ситуацию, когда Генеральный штаб предъявляет улику, которую не позволяют увидеть защите, а потом угрожает всеобщим дезертирством, если гражданский суд не примет эту улику? Ту тактику, которую опробовали на Дрейфусе, они хотят теперь распространить на всю страну!
– Согласен. Поэтому я хочу, чтобы меня вызвали свидетелем еще раз.
– Ты уверен?
– Ты скажешь Лабори?
– Будь осторожен, Жорж… я теперь говорю как юрист. Если ты нарушишь присягу секретности, они упекут тебя на десять лет.
Мы возвращаемся в зал судебных заседаний, и я на ходу говорю Луи:
– Есть и еще кое-что, о чем я хочу тебя попросить, если ты не возражаешь. В уголовной полиции есть один полицейский по имени Жан-Альфред Девернин. Попытайся незаметно встретиться с ним и скажи ему, что мне необходимо увидеть его в условиях строжайшей секретности. Скажи, пусть следит за газетами и на следующий день после моего освобождения ждет меня в семь часов вечера на обычном месте.
– На обычном месте… – Луи без всяких комментариев делает запись в своем блокноте.
Наконец наступает момент, когда судья говорит:
– Полковник Пикар, что вы хотите добавить?
Идя к свидетельскому месту, я скашиваю глаза на Анри, который едва помещается на скамье между Гонзом и Пельё. Его грудь настолько обширна, что руки, сложенные на ней, кажутся обрубками, напоминают подрезанные крылья.
Я глажу полированное дерево перилец, словно выравниваю его.
– Я хочу сказать кое-что о документе, который, по словам генерала Пельё, является абсолютным доказательством вины Дрейфуса. Если бы он не упомянул об этом документе, я бы сам никогда не сказал о нем, но теперь я чувствую, что должен это сделать. – Часы тикают, перед моими ногами, кажется, разверзается дверь в преисподнюю, но я делаю шаг вперед. – Это не документ, а фальшивка.
Я быстро рассказываю остальное. Когда вой и крики в зале смолкают, поднимается Пельё и предпринимает яростную атаку на меня:
– Все в этом деле странно, но самое странное – это позиция человека, который все еще носит форму офицера французской армии, но в то же время обвиняет трех генералов в подлоге…
В день провозглашения вердикта меня в последний раз везут из Мон-Валерьян в суд. Улицы вокруг Дворца правосудия заполнены толпами головорезов с тяжелыми дубинками, и когда присяжные удаляются на вынесение вердикта, наша группа «дрейфусаров», как уже нас начали называть, собирается в центре зала для самозащиты и на случай прочих возможных неожиданностей: я, Золя, Перранс, братья Клемансо, Луи и Лабори, мадам Золя и поразительно красивая молодая жена Лабори – Маргарита, она австралийка, и он привел ее с двумя маленькими мальчиками – ее детьми от первого брака.
– Так мы будем все вместе, – говорит она мне с сильным акцентом.
Сквозь высокое окно до нас снаружи доносится шум толпы.
– Если мы выиграем, – говорит Клемансо, – то живыми отсюда не выйдем.
Через сорок минут присяжные возвращаются. Старейшина коллегии присяжных, дюжий по виду торговец, встает:
– Честным своим словом и совестью объявляю вердикт жюри: Перранс признан виновным большинством голосом, Золя признан виновным большинством голосов.
Зал взрывается. Офицеры радостно кричат. Все встают. Модные дамы в задней части зала вскакивают на скамьи, чтобы лучше видеть.
– Каннибалы, – говорит Золя.
Судья говорит Перрансу, директору «Орор», что он приговаривается к четырем месяцам тюремного заключения и штрафу в три тысячи франков. Золя приговаривают к максимальному наказанию – годичному заключению и штрафу в пять тысяч. Исполнение приговоров приостанавливается до подачи апелляции.
Выходя из зала, я прохожу мимо Анри, который стоит с группой офицеров Генерального штаба. Он рассказывает какой-то анекдот.
– Мои секунданты посетят ваших в течение ближайших дней, чтобы обговорить условия дуэли, – холодно говорю я ему. – Приготовьте ответ.
Я с удовольствием вижу, что мои слова производят должный эффект и по крайней мере на какое-то время сгоняют улыбку с его свиноподобного лица.
Три дня спустя в субботу, 26 февраля комендант Мон-Валерьян вызывает меня в свой кабинет, ставит по стойке смирно и сообщает о том, что коллегия старших офицеров признала меня виновным в «тяжких нарушениях дисциплины» и я с этого дня увольняюсь из армии. Я не буду получать полную пенсию отставного полковника, а лишь майорскую – тридцать франков в неделю. Кроме того, он уполномочен сообщить, что, если я еще буду делать какие-либо публичные заявления, касающиеся моей службы в Генеральном штабе, армия предпримет против меня «самые строгие действия».
– Вам есть что сказать?
– Нет, полковник.
– Вы свободны!
Я выхожу из крепости в сумерках с чемоданом в руке, меня провожают до ворот, и я покидаю мощеный двор, чтобы самостоятельно добраться до дома. Я с восемнадцати лет не знал другого образа жизни, кроме армейского. Но теперь это позади, теперь я просто мсье Пикар, который идет вниз по склону холма к железнодорожной станции, чтобы сесть на поезд до Парижа.
Глава 21
Следующим вечером я занимаю знакомый угловой столик в ресторане вокзала Сен-Лазар. Сегодня воскресенье, время тихое, в ресторане пусто. Кроме меня, здесь еще с десяток клиентов. Добираясь сюда, я принял меры предосторожности – заходил в церкви, выходил из них через запасные двери, шел назад, нырял в проулки. И теперь вполне уверен, что никто за мной не пришел. Я читаю газету, курю, как можно дольше растягиваю пиво, но без четверти восемь мне уже ясно, что Девернин не придет. Я разочарован, но не удивлен: с учетом изменения обстоятельств после нашей последней встречи, вряд ли можно его винить.
Я выхожу из ресторана и сажусь в омнибус до дома. Нижний этаж переполнен, и я забираюсь на второй, он открыт всем ветрам, и холод заставляет остальных пассажиров жаться внизу. Сажусь посредине центральной скамьи, низко опускаю голову, руки засовываю в карманы, поглядывая на затененные вторые этажи магазинов. Не проходит и минуты, как ко мне присоединяется человек в теплом пальто и кашне. Он садится так, что между нами остается свободное место.
– Добрый вечер, полковник, – произносит он.
Я удивленно поворачиваюсь:
– Мсье Девернин…
Он продолжает смотреть перед собой:
– За вами от самой вашей квартиры велась слежка.
– Мне казалось, я от них оторвался.
– От двоих – да. Третий сидит внизу. К счастью, он работает на меня. Не думаю, что есть четвертый, но все равно предлагаю закончить разговор побыстрее.
– Да, конечно. Спасибо, что вообще пришли.
– Так что вы хотите?
– Мне нужно поговорить с Лемерсье-Пикаром.
– Зачем?
– В деле Дрейфуса было много подделок. Подозреваю, что к части из них приложил руку он.
– Ммм… – В голосе Девернина слышится страдание. – Это будет непросто. Не могли бы вы конкретизировать?
– Да, в частности, меня интересует документ, упоминавшийся на днях в процессе Золя. Так называемое неопровержимое доказательство, за которое поручился генерал Буадефр. Думаю, оно состоит из пяти-шести строк, написанных от руки. Любителю такое подделать трудно, к тому же для сравнения имеется много оригинального материала. Я подозреваю, что они привлекли для этого профессионала.
– Говоря «они», вы кого конкретно имеете в виду, полковник?
– Статистический отдел. Полковника Анри.
– Анри? Он теперь начальник отдела!
Девернин в первый раз смотрит на меня.
– Я достану деньги, если это то, что нужно вашему человеку.
– Ему это будет нужно, можете не сомневаться. И немало денег. Когда вы хотите с ним встретиться?
– Как можно скорее.
Девернин поглубже зарывается в свое пальто, думает. Я не вижу его лица.
– Предоставьте это мне, полковник, – наконец говорит он, потом встает. – Здесь я сойду.
– Я больше не полковник, мсье Девернин. Нет нужды называть меня так. И вы не обязаны мне помогать. Для вас это риск.
– Вы забываете, сколько времени я отдал расследованию по Эстерхази, полковник, – я этого выродка знаю как облупленного. Меня мутит, когда я думаю, что он на свободе. Я вам помогу – хотя бы только из-за него.
Мне для дуэли с Анри нужны два секунданта, чтобы все обустроить и обеспечить честную игру. Я еду в Виль-д’Авре и прошу Эдмона Гаста стать одним из двоих. Он сидит на террасе после второго завтрака, набросив одеяло на колени, курит сигару.
– Ну, если ты окончательно решил, то я, конечно, сочту за честь. Но прошу тебя: взвесь все еще раз.
– Я бросил ему вызов публично, Эд. Поэтому никак не могу взять назад свои слова. И к тому же не хочу.
– Какое оружие ты выбираешь?
– Сабли.
– Брось, Жорж! Ты сколько лет не фехтовал!
– И он тоже, судя по его виду. В любом случае у меня холодная голова и еще осталось проворство.
– Но ты наверняка стреляешь лучше, чем фехтуешь. И с пистолетами можно прийти к соглашению о преднамеренном промахе.
– Да, но только если мы выберем пистолеты и ему выпадет первый выстрел, он может попытаться попасть в цель. Если он убьет меня, это покончит со всеми их проблемами. Нет, в таком случае риск слишком велик.
– А кто будет твоим вторым секундантом?
– Я подумал: ты не попросишь своего друга сенатора Ранка?
– Почему Ранка?
Я выпускаю облачко сигарного дыма, прежде чем ответить.
– В Тунисе я занимался жизнью маркиза де Море. Он на дуэли убил офицера-еврея, потому что использовал более тяжелую саблю, чем позволялось правилами, – вонзил саблю ему под мышку, перерезал спинной мозг. Я полагаю, что для меня присутствие сенатора было бы хорошей страховкой от подобного случая, помешало бы Анри воспользоваться таким же трюком.
– Жорж, извини, но все это настоящее безумие, – встревоженно смотрит на меня Эдмон. – Даже если не говорить о тебе лично – твоя жизнь нужна для дела освобождения Дрейфуса, а потому ты не должен подвергать себя опасности.
– Он в открытом суде назвал меня лжецом. Моя честь требует дуэли.
– Ты собираешься отомстить за свою честь или за честь Полин?
Я не отвечаю.
Следующим вечером Эдмон и Ранк от моего имени приходят домой к Анри на проспект Дюкен, точно против Военной школы, чтобы предъявить ему формальный вызов. Позднее Эдмон говорит мне:
– Анри явно был дома – мы видели его сапоги в коридоре, слышали, как его звал ребенок: «Папа!», а потом мужской голос пытался его убаюкать. Но говорить с нами вышла его жена. Она взяла письмо и сказала, что полковник ответит на него завтра. У меня такое чувство, что Анри пытается избежать дуэли.
Проходит среда – ответа от Анри нет. Около восьми часов вечера в мою дверь раздается стук, я встаю, предполагаю, что увижу секундантов с ответом, но вместо них на площадке вижу Девернина. Он заходит на одну минуту, не раздеваясь.
– Все устроено, – говорит он. – Интересующий вас человек снимает комнату в отеле «Ла-Манш» на улице Севр. Он там под одним из своих вымышленных имен – Коберти Дютриё. У вас есть оружие, полковник?
Я распахиваю полу тужурки, показываю ему наплечную кобуру. После того как у меня изъяли мой служебный револьвер, я купил себе британский пистолет – «веблей».
– Хорошо, – кивает Девернин. – Тогда идем.
– Сейчас?
– Он не остается долго в одном месте.
– А «хвоста» за нами не будет?
– Нет, я поменял служебную смену, чтобы сегодня вечером самому руководить наблюдением за вами. Что касается доклада уголовной полиции, то вы сегодня весь вечер не выйдете из дома.
Мы берем такси, переезжаем на другую сторону Сены, я расплачиваюсь с возницей чуть южнее Военной школы. Остаток пути мы проделываем пешком. Та часть улицы Севр, где расположен отель, узкая и плохо освещенная, можно легко пройти мимо «Ла-Манша» и не заметить. Отель расположен в узком ветхом строении, втиснутом между мясной лавкой и баром, в таких местах останавливаются на ночь коммивояжеры, а для любовных свиданий номера сдаются из расчета стоимости часа. Девернин входит первым, я иду за ним. Портье на месте нет. За занавеской из бисерных нитей я вижу людей, ужинающих в маленькой столовой. Лифта нет. Деревянные ступени скрипят под ногами. Мы поднимаемся на третий этаж, Девернин стучит в одну из дверей. Никто не отвечает. Он дергает ручку – дверь заперта. Тогда он подносит палец к губам, и мы стоим прислушиваемся. Из соседней комнаты доносится приглушенный разговор.
Девернин выуживает из кармана набор отмычек вроде того, что оставлял мне. Я расстегиваю пальто и тужурку, чувствую на груди успокоительную тяжесть «веблея». Через минуту щелкает замок. Девернин распрямляется, спокойно убирает инструменты в карман. Он смотрит на меня, тихо открывая дверь. В комнате темно. Он протягивает руку и включает свет.
Мое первое впечатление: большая черная кукла, может быть портновский манекен из черного гипса, сложена пополам и посажена под окно. Не поворачиваясь и не говоря ни слова, Девернин поднимает левую руку, останавливая меня на месте, в другой руке у него пистолет. В три или четыре шага он подходит к окну, смотрит на то, что там лежит, и говорит:
– Закройте дверь.
Я вхожу в комнату и сразу понимаю, что перед нами Лемерсье-Пикар, или как там его звали. У него багряно-черное лицо, голова упала на грудь. Глаза открыты, язык высунут, повсюду на груди рубашки засохшая слизь. В складки шеи глубоко врезался тонкий шнур, который тянется у него за спиной, как струна, и привязан к оконной раме. Подойдя поближе, я вижу, что его нижние части обнаженных, покрытых синяками ног, касаются пола, а бедра приподняты. Руки висят свободно вдоль тела, пальцы сжаты в кулаки.
Девернин протягивает руку к распухшей шее, пытается нащупать пульс, потом приседает и быстро обыскивает тело.
– Когда вы говорили с ним последний раз?
– Сегодня утром. Он стоял у этого самого окна живой и здоровый.
– Депрессии вы у него не заметили? Упаднического настроения?
– Нет, просто он был испуган.
– Он давно мертв?
– Холоден, но трупного окоченения еще нет – часа два, может, три.
Девернин поднимается и подходит к кровати. На ней лежит открытый чемодан. Он выворачивает его содержимое на кровать, потом, осматривая жалкие пожитки, извлекает ручки, перья, карандаши, бутылочки с чернилами. На спинке стула висит твидовый пиджак. Девернин вытаскивает из внутреннего кармана записную книжку, просматривает ее, проверяет боковые карманы: в одном монетки, в другом ключ от комнаты.
Я смотрю на него:
– Никакой записки?
– Вообще никаких бумаг. Необычно для фальсификатора, как вы считаете? – Девернин возвращает все вещи в чемодан. Потом, подняв матрас, прохлопывает его снизу, открывает ящик прикроватной тумбочки, заглядывает в убогий шкаф, скатывает квадратный коврик. Наконец, словно признавая поражение, становится, опустив руки.
– Все тщательно просмотрено. Ни клочка не оставили. Вам теперь лучше уйти, полковник. Меньше всего вам сейчас нужно, чтобы вас застали в комнате с телом… в особенности с этим.
– А вы?
– Я запру дверь, оставлю все, как мы нашли. Может быть, подожду час-другой у входа, посмотрю, кто появится. – Он смотрит на труп. – Это будет оформлено как самоубийство – сами увидите, – и в Париже не найдется ни одного полицейского или жулика, который скажет что-нибудь иное. Несчастный сукин сын… – Он проводит рукой по искаженному лицу и закрывает выпученные глаза.
На следующий день ко мне на квартиру приходят два полковника: Паре и Буассоне, оба известные спортсмены и старые собутыльники Анри. Они торжественно объявляют мне, что полковник Анри отказывается принять мой вызов на том основании, что я уволен со службы и имею «сомнительную репутацию», чести у меня нет, а потому и оскорбить ее невозможно.
Паре смотрит на меня с выражением холодного презрения:
– Он предлагает вам, мсье Пикар искать удовлетворения не у него, а у майора Эстерхази. Насколько ему известно, майор Эстерхази горит желанием вызвать вас на дуэль.
– Несомненно. Но вы можете сообщить полковнику Анри – и майору Эстерхази тоже, – что у меня нет намерений спускаться в выгребную яму, чтобы сражаться с предателем и растратчиком. Полковник Анри публично назвал меня лжецом в то время, когда я еще состоял в армии. Именно тогда я бросил ему вызов, и честь обязывает его дать мне удовлетворение. Если он откажется, об этом станет известно всем и люди придут к неизбежному выводу: он клеветник и трус. Всего доброго, господа.
Закрыв за ними дверь, я понимаю, что меня пробирает дрожь – то ли нервная, то ли от ярости, не могу сказать.
Позднее тем вечером ко мне приходит Эдмон и сообщает, что Анри в конечном счете принял вызов. Дуэль состоится послезавтра в половине одиннадцатого утра на манеже Военной школы. Оружие – сабли.
– С Анри по правилам придет армейский врач. Нам нужно назначить собственного врача в сопровождение. У тебя есть какие-то предпочтения? – спрашивает он.
– Нет, – отвечаю я.
– Тогда я найду кого-нибудь. А теперь собирай вещи.
– Зачем?
– Затем, что меня ждет экипаж и ты поедешь ко мне, чтобы поупражняться со мной в фехтовании. Я не хочу быть свидетелем твоей смерти.
Я думаю, сказать ему о Лемерсье-Пикаре или нет, решаю не говорить – он и без того нервничает.
Пятница проходит в сарае Эдмона, где он час за часом испытывает меня, а я повторяю исходное положение сложной атаки, круговой защиты, ответного выпада и ремиза. На следующее утро мы покидаем Виль-д’Авре в начале десятого и возвращаемся в Париж. Жанна истово осыпает мое лицо поцелуями, словно не надеется больше меня увидеть.
– До свидания, дорогой Жорж! Я тебя никогда не забуду. Прощай!
– Моя дорогая Жанна, это не на пользу моему боевому духу…
Час спустя мы сворачиваем на проспект Ловендаль и видим толпу в несколько сотен человек перед входом на манеж, многие из них – кадеты Военной школы, ребята вроде тех, которым я преподавал. Но теперь, как только я выхожу из экипажа в гражданской одежде, они освистывают и оскорбляют меня. Дверь охраняет шеренга кавалеристов. Эдмон стучит, мы слышим звук отодвигаемой щеколды, нас впускают в знакомое, тускло освещенное прохладное пространство, где стоит едкий запах конского навоза, аммиака и соломы. Бьются крыльями в слуховые окна случайно залетевшие сюда птицы. В центре огромного манежа установлен столик на козлах, о который опирается крупная фигура Артура Ранка. Он подходит ко мне, протягивает руку. Ему, вероятно, ближе к семидесяти, чем к шестидесяти, но борода у него густая и черная, а глаза за стеклами пенсне горят любопытством.
– Я за свою жизнь сражался на многих дуэлях, мой дорогой, – говорит он, – вот что вы должны помнить: через два часа вы сядете завтракать с таким аппетитом, какого у вас в жизни не было. Драться стоит хотя бы ради того, чтобы почувствовать наслаждение от еды!
Меня представляют третейскому судье – отставному старшему сержанту Республиканской гвардии – и моему доктору, больничному хирургу. Мы ждем пятнадцать минут, наш разговор становится все более вымученным, наконец приветственные выкрики с улицы извещают о прибытии Анри. Он входит в сопровождении двух полковников и, игнорируя нас, шагает прямо к столу, стягивая на ходу перчатки. Затем он снимает фуражку, кладет ее, начинает расстегивать мундир, словно готовится к медицинской процедуре, которую хочет закончить как можно быстрее. Я снимаю свой пиджак и жилет, передаю их Эдмону. Судья проводит жирную линию мелом по бетонному полу. Отмеряет шагами исходное положение по обе стороны от нее и помечает их крестами, потом подзывает нас.
– Господа, – говорит он, – прошу расстегнуть рубашки.
Мы мельком демонстрируем наши торсы в доказательство того, что на нас нет никакой защиты. Грудь у Анри розовая и безволосая, словно брюхо свиньи. Все это время он смотрит на свои руки, в пол, на балки наверху – куда угодно, лишь бы не на меня.
Наше оружие взвешивается и измеряется.
– Господа, – поясняет старший сержант, – если один из вас будет ранен или рана будет получена кем-нибудь из ваших секундантов, дуэль прекращается. Но если раненый будет настаивать на продолжении боя, то после обследования раны дуэль может быть возобновлена. – Он вручает нам наши сабли. – Приготовьтесь.
Я пару раз приседаю, делаю несколько пробных выпадов и отражений атаки, потом поворачиваюсь к Анри, который стоит от меня шагах в шести и теперь наконец смотрит на меня, и я вижу ненависть в его глазах. Я сразу же понимаю, что он попытается меня убить.
– Приготовиться! – командует старший сержант, и мы занимаем свои позиции. Судья смотрит на часы, поднимает трость, резко опускает ее. – Приступайте!
Анри тут же бросается на меня, размахивая саблей с такой скоростью и силой, что чуть не выбивает у меня из рук оружие. Мне не остается ничего иного, как отступить под градом ударов, парируя их скорее по наитию, чем следуя выучке. Нога у меня подворачивается, я спотыкаюсь, и Анри замахивается саблей, целясь мне в шею. Ранк и Эдмон протестующе кричат, возражая против такого запрещенного удара. Я подаюсь назад и чувствую спиной стену. Анри уже оттеснил меня шагов на двадцать от моего исходного места, и мне приходится нырять, уворачиваться от него и, смещаясь в сторону, занимать новую оборонительную позицию, но он продолжает наступать.
Я слышу, как Ранк жалуется судье:
– Это же нелепо, мсье!
– Полковник Анри! – кричит судья. – Цель дуэли – уладить разногласие между двумя господами!
Но я вижу по глазам Анри: он ничего не слышит, кроме шума крови в ушах. Он делает очередной выпад, и я чувствую клинок кожей шеи, – пожалуй, никогда еще в жизни не был я так близко к смерти.
– Прекратить! – кричит Ранк.
И в этот момент острие моей сабли ранит предплечье Анри. Он смотрит на руку, опускает оружие. Я делаю то же самое, а секунданты и доктора спешат к нам. Старший сержант смотрит на часы:
– Первая схватка продолжалась две минуты.
Мой врач ставит меня под слуховым окном и, поворачивая мою голову, осматривает шею.
– Все в порядке. Клинок прошел в волоске от шеи.