Офицер и шпион Харрис Роберт
Кавеньяк: И никто больше не знал? Никто в мире?
Анри: Я делал это в интересах моей страны. Я ошибался.
Кавеньяк: А конверты?
Анри: Клянусь, конверты я не делал. Да и как я мог бы их сделать?
Кавеньяк: Итак, мы можем подвести итог? В 1896 году вы получили конверт с письмом, несущественным письмом. Вы изъяли это письмо и подменили его другим.
Анри: Да.
В темноте камеры я снова и снова проигрываю эту сцену. Вижу Кавеньяка за его столом, сверхчестолюбивого молодого министра, фанатика, которому хватило безрассудства поверить, будто он может раз и навсегда покончить с этим делом, а теперь обнаруживает, что собственная гордыня сыграла с ним злую шутку. Я представляю себе Гонза во время допроса: он курит, руки у него дрожат. Вижу Буадефра у окна, он смотрит перед собой, он абсолютно неколебим, как те каменные львы, что охраняют въезд в его семейный замок. И я представляю себе Анри, который время от времени поглядывает на своих начальников, безмолвно взывая к ним: «Помогите мне!», а вопросы градом сыплются на него, и начальники, конечно же, хранят молчание.
Потом представляю себе выражение лица Анри, когда Кавеньяк – не солдат, а гражданский военный министр – приказывает арестовать его и отвезти в Мон-Валерьян, где его запирают в ту самую камеру, которую зимой занимал я. На следующий день после бессонной ночи Анри пишет Гонзу и своей жене:
Имею честь просить Вас согласиться прийти ко мне сюда: мне совершенно необходимо поговорить с Вами.
Моя обожаемая Берта, я вижу, что все, кроме тебя, отвернулись от меня, но ты знаешь, в чьих интересах я действовал.
Вот он лежит, вытянувшись на диване, пьет ром из бутылки – тогда-то его и видели живым последний раз, – потом представляю Анри через шесть часов, когда лейтенант и дневальный входят в комнату и видят его все на той же кровати, пропитанной кровью, – тело уже остыло и окоченело, горло дважды разрезано бритвой, которая – странная деталь – зажата в его левой руке, хотя он и был правшой.
А вот представить себе, что случилось между этими двумя сценами, между полуднем и шестью часами, между живым Анри и Анри мертвым, я не могу – воображение мне отказывает. Лабори считает, что Анри убили, как Лемерсье-Пикара, чтобы не болтал много, и его убийство инсценировали под самоубийство. Он ссылается на своих друзей-врачей, которые утверждают, что человек не в состоянии перерезать себе сонную артерию с двух сторон. Но я не уверен, что в убийстве была необходимость. Надо знать Анри… Он понимал, чего от него ждут, после того как и Гонз, и Буадефр не сказали ни слова в его защиту.
«Прикажите мне расстрелять человека, и я сделаю это».
В тот же день, в то самое время, когда Анри истекает кровью, Буадефр пишет военному министру:
Министр!
Я получил доказательство того, что мое доверие к полковнику Анри, главе контрразведывательной службы, было неоправданным. Это доверие – а оно было полным – ввело меня в заблуждение, в результате я объявил подлинным поддельный документ и вручил его Вам.
В таких обстоятельствах я имею честь просить Вас освободить меня от моих обязанностей.
Буадефр
Генерал немедленно уезжает в Нормандию.
Три дня спустя в отставку подает и Кавеньяк, впрочем, не без демонстрации: «Я убежден в виновности Дрейфуса и, как и прежде, полон решимости противиться пересмотру дела». Затем подает в отставку Пельё, а Гонза переводят из военного министерства, и он возвращается на полставки в свой полк.
Я, как и большинство людей, полагаю, что все кончено: если Анри пошел на подделку одного документа, то следует согласиться с тем, что подлог он совершал неоднократно и дело против Дрейфуса несостоятельно.
Но дни идут, Дрейфус остается на Чертовом острове, а я – в Ла Санте. И постепенно становится понятно, что даже теперь армия не собирается признавать свою ошибку. Мне отказывают в освобождении. Да что там – я получаю извещение, что через три недели я и Луи предстанем перед обычным уголовным судом по обвинению в незаконной передаче секретных документов.
Накануне слушаний ко мне приходит Лабори. Обычно энергия бьет в нем ключом, но сегодня вид у него обеспокоенный.
– К сожалению, у меня неважные новости. Армия выдвигает против вас новые обвинения.
– И какие теперь?
– В подлоге.
– Они обвиняют в подлоге меня?
– Да, в фабрикации «пти блю».
На это я могу только рассмеяться.
– Нужно отдать им должное – они не лишены чувства юмора.
Но Лабори не разделяет моего шутливого настроения.
– Они будут обосновывать свою позицию тем, что военное расследование подлога имеет приоритет перед гражданским. Эта тактика имеет целью посадить вас в армейскую тюрьму. Предполагаю, что судья согласится.
– Что ж, – пожимаю плечами я, – думаю, одна тюрьма мало чем отличается от другой.
– Вот тут вы ошибаетесь, мой друг. Режим в Шерш-Миди гораздо суровее, чем здесь. И мне не нравится мысль о том, что вы окажетесь в лапах армии, – кто знает, какие там могут с вами случиться неприятности.
На следующий день меня привозят в уголовный суд департамента Сена, и я спрашиваю у судьи, могу ли я сделать заявление. Зал суда маленький и заполнен журналистами – не только французскими, но и иностранными: я даже вижу лысый купол и густые бакенбарды самого знаменитого иностранного корреспондента в мире – мсье Бловица[64] из лондонской «Таймс». Именно к репортерам я и обращаю свое речь.
– Сегодня вечером, – говорю я, – меня вполне могут перевести в тюрьму Шерш-Миди, а потому это, вероятно, моя последняя возможность высказаться публично перед началом секретного расследования. Я хочу заявить, что если в моей камере обнаружатся шнурки Лемерсье-Пикара или бритва Анри, то это будет убийство, потому что такой человек, как я, никогда, ни при каких обстоятельствах не совершит самоубийства. Я встречу новое обвинение с высоко поднятой головой и тем же спокойствием, которое неизменно демонстрировал перед лицом моих обвинителей.
К моему удивлению, я слышу громкие аплодисменты репортеров, после чего меня выводят из зала под крики: «Да здравствует Пикар!», «Да здравствует правда!», «Да здравствует правосудие!».
Предвидение Лабори оказывается верным: армия получает приоритетное право разобраться со мной, и на следующий день меня перевозят в Шерш-Миди и запирают – как мне с удовольствием сообщают – в той самой камере, где ровно четыре года назад бился головой о стену бедняга Дрейфус.
Меня содержат в одиночном заключении, допускают немногих посетителей и разрешают лишь часовую прогулку в крохотном дворике. Я хожу по нему туда-сюда из одного угла в другой, потом по краю, словно мышь, оказавшаяся на дне глубокого колодца.
Меня обвиняют в том, что я стер имя получателя на бланке телеграммы и вместо него вписал имя Эстерхази. Такое обвинение влечет за собой приговор в пять лет. Допросы длятся неделями.
«Расскажите нам об обстоятельствах, при которых вам в руки попала „пти блю“…»
К счастью, я не забыл, что попросил Лота сделать фотографические копии «пти блю» вскоре после того, как он склеил обрывки: в результате фотографии все-таки приносят и на них ясно видно, что адрес в то время не подделывался – изменения были внесены позднее и были частью заговора против меня. Тем не менее меня не выпускают из Шерш-Миди. Мне пишет Полин, она хочет посетить меня, но я прошу ее не делать этого – ее приход может стать предметом газетных спекуляций. К тому же я не хочу, чтобы она видела меня в моем нынешнем состоянии – мне легче переносить все одному. Время от времени мою скуку рассеивают поездки в суд. В ноябре я представляю все мои свидетельства снова, на этот раз двенадцати старшим судьям Криминальной палаты, которые начинают гражданский процесс: они заново рассматривают приговор, вынесенный Дрейфусу.
Мое продолжающееся заключение без процесса становится скандальным. Клемансо, которому позволяют посетить меня, предлагает в «Орор» «номинировать Пикара на звание главного государственного преступника, вакантное со времен Железной Маски». По вечерам, когда свет выключают и читать я больше не могу, до меня доносятся голоса демонстрантов с улицы Шерш-Миди, одни демонстрируют за меня, другие – против. Тюрьму охраняют семьсот солдат, я слышу цоканье копыт по булыжной мостовой. Я получаю тысячи писем поддержки, среди них и от старой императрицы Евгении[65]. Ситуация становится настолько неловкой для правительства, что чиновники из Министерства юстиции советуют Лабори подать прошение в гражданский суд, чтобы тот вмешался и освободил меня. Я не позволяю ему этого: я полезнее в качестве заложника. С каждым новым днем моего заключения армия выглядит все более отвратительной и мстительной.
Идут месяцы, и вот как-то днем в субботу, 3 июня 1899 года ко мне приходит Лабори. На улице вовсю светит солнце, проникая даже через крохотное зарешеченное окно камеры. Я слышу птичий щебет. Лабори кладет большую ладонь на металлическую решетку и говорит:
– Пикар, я хочу пожать вашу руку.
– Почему?
– Ну почему вы, черт побери, всегда возражаете? – Он проводит по стальной решетке длинными толстыми пальцами. – Хоть раз сделайте то, что я прошу. – Я подаю ему руку, и он тихо говорит: – Поздравляю, Жорж.
– С чем?
– Верховный апелляционный суд приказал армии вернуть Дрейфуса для пересмотра дела.
Я так долго ждал этой новости, а когда дождался – ничего не чувствую.
– И на каком основании они это сделали? – Вот и все, что я могу сказать.
– Они сослались на два пункта, и оба взяты из ваших показаний: во-первых, письмо с «опустившимся типом Д.» не имеет отношения к Дрейфусу и его нельзя было предъявлять суду, не поставив в известность защиту. И во-вторых… как там они сформулировали? Ах да, вот эти слова: «…факты, неизвестные первому военному трибуналу, обнаруживают тенденцию к свидетельству в том, что „бордеро“ не могло быть написано Дрейфусом».
– Ну и речь у вас, юристов! – Я пробую на язык, словно деликатес, юридическую формулировку: – «Факты, неизвестные первому военному трибуналу, обнаруживают тенденцию к свидетельству в том…». А армия не может подать апелляцию?
– Нет. Дело сделано. За Дрейфусом уже отправлен военный корабль, чтобы доставить его на новый суд. И на сей раз заседания не будут проходить при закрытых дверях – на сей раз за ними будет наблюдать весь мир.
Глава 23
В следующую пятницу меня освобождают из тюрьмы, в тот же день Дрейфус покидает Чертов остров, и военный корабль «Сфакс» везет его назад. В свете постановления Верховного суда с меня сняты все обвинения. Эдмон ждет меня на своей новенькой игрушке – авто, которое стоит у ворот тюрьмы, и везет меня в Виль-д’Авре. Я отказываюсь говорить с журналистами, которые окружают меня на улице.
От резкой перемены судьбы у меня голова идет кругом. Цвета и звуки Парижа в начале лета, да просто жизнь, бьющая ключом, улыбающиеся лица моих друзей, завтраки, обеды, приемы, организованные в мою честь, – все это оглушает меня после мрака одиночного заключения и застоялой вони камеры. Только находясь в обществе других людей, я понимаю, как сильно повлияла на меня тюрьма. Разговор более чем с одним человеком ошеломляет меня, голос звучит пронзительно в собственных ушах, дыхание перехватывает. Эдмон ведет меня в комнату, а я не могу подняться по лестнице, не отдыхая на каждой третьей или четвертой ступеньке, не цепляясь за перила: мои коленные и голеностопные мышцы атрофировались. Смотрю на себя в зеркало – я побледнел и пополнел. Бреясь, я обнаруживаю седые волоски в усах.
Эдмон и Жанна приглашают Полин остаться и тактично поселяют ее в комнате рядом с моей. Она держит мою руку под столом во время обеда, а потом, когда все засыпают, приходит в мою постель. Нежность ее тела знакома и необычна, как воспоминание о чем-то когда-то живом, а потом утраченном. Полин наконец развелась. Филиппа по его просьбе отправили за границу. У нее собственная квартира, девочки живут с ней.
Мы лежим лицом друг к другу, горит свеча.
Я убираю волосы с лица Полин и вижу морщинки у ее глаз и рта – раньше их не было. Я понимаю, что знаю ее с тех пор, когда она была девчонкой. Мы вместе достигли зрелых лет. Меня вдруг переполняет нежность к ней.
– Значит, теперь ты свободная женщина?
– Да.
– Ты хочешь, чтобы я попросил тебя выйти за меня замуж?
Пауза.
– Не особенно.
– Почему?
– Потому, мой дорогой, что если ты так ставишь вопрос, то я думаю, мне нет особого смысла выходить за тебя. Ты так не считаешь?
– Извини. Я отвык от разговоров, а в особенности от таких. Дай я попробую еще раз. Ты выйдешь за меня?
– Нет.
– Ты и вправду отказываешь мне?
Полин задумывается, прежде чем ответить.
– Ты не из тех, кто способен жить семейной жизнью, Жорж. А теперь, когда я развелась, думаю, что и я тоже. – Она целует мне руку. – Видишь? Ты научил меня жить в одиночестве. Спасибо тебе.
Я не знаю, как на это реагировать.
– Ты и в самом деле хочешь этого?
– Да, меня абсолютно устраивают наши нынешние отношения.
Так я получаю отказ в том, чего никогда по-настоящему не хотел. И все же почему я вдруг странным образом чувствую себя ограбленным? Мы лежим молча, потом Полин говорит:
– Что ты теперь собираешься делать?
– Надеюсь снова прийти в форму. Смотреть картины. Слушать музыку.
– А дальше?
– Я бы хотел вынудить армию взять меня назад.
– Несмотря на то, как они себя вели?
– Либо я заставлю их принять меня, либо позволю, чтобы им это сошло с рук. Но с какой стати?
– Значит, люди должны платить за свои поступки?
– Безусловно. Если Дрейфуса освободят, то из этого следует, что вся армейская верхушка прогнила. Я не удивлюсь, если последуют аресты. Это только начало войны, которая может затянуться. А что? Ты думаешь, я не прав?
– Нет, но тебе, возможно, грозит опасность впасть в одержимость.
– Не будь я одержимым, Дрейфус до сих пор оставался бы на Чертовом острове.
Полин смотрит на меня. Не знаю, что в ее взгляде.
– Ты не задуешь свечу, дорогой? Что-то я притомилась.
Мы оба лежим в темноте. Я делаю вид, что заснул. Несколько минут спустя Полин встает с кровати. Я слышу, как она надевает пеньюар. Дверь открывается, и я на мгновение вижу ее силуэт в слабом свете на площадке, а потом она исчезает в темноте. Как и я, Полин привыкла спать одна.
Дрейфуса высаживают посреди ночи в штормовую погоду на берег Бретани. Везти его в Париж для пересмотра дела нельзя – считается, что это слишком опасно. Поэтому его под покровом ночи привозят в Бретонский городок Ренн, где, как объявлено правительством, на расстоянии трехсот безопасных километров от Парижа состоится новое заседание военного трибунала. Первый день слушаний назначен на понедельник, 7 августа.
Эдмон настаивает на том, чтобы сопровождать меня в Ренн, на тот случай, если мне понадобится защита, хотя я и убеждаю его: ничего такого не потребуется.
– Правительство уже сообщило, что предоставит мне телохранителя.
– Тем больше оснований иметь поблизости человека, которому ты можешь доверять.
Я не спорю. В стране царит гнусная атмосфера насилия. На президента, посетившего скачки, напал с тростью антисемит аристократического происхождения. Сожжены чучела Золя и Дрейфуса. «Либр пароль» предлагает скидки читателям, а на своих страницах призывает их отправиться в Ренн и проломить головы нескольким дрейфусарам. Мы с Эдмоном рано утром в воскресенье едем на Версальский вокзал, у нас обоих пистолеты, и я чувствую себя так, будто отправляюсь с заданием на территорию врага.
В Версале нас встречают четверо телохранителей: два полицейских инспектора и два жандарма. Поезд Париж – Ренн прибывает в Версаль в начале десятого, он битком набит журналистами и зрителями, направляющимися на процесс. Полиция зарезервировала для нас купе в конце вагона первого класса, и телохранители настаивают на том, чтобы кто-то из них сидел между мной и дверью. У меня ощущение такое, будто я снова оказался в тюрьме. Люди приходят поглазеть на меня через стеклянную перегородку. Жара стоит удушающая. По вспышке я понимаю, что кто-то пытается сделать фотографию. Я напрягаюсь. Эдмон похлопывает меня по руке.
– Все в порядке, Жорж, – тихо говорит он.
Поездке, кажется, не будет конца. Мы приезжаем в Ренн, когда день начинает клониться к вечеру. В городе живет семьдесят тысяч человек, но я не вижу никаких окраин. Только что за окном показались заливные луга и лес, по широкой реке тащится баржа, и вдруг я вижу фабричные трубы и величественные дома серого и желтого камня с синими шиферными кровлями, над которыми подрагивает тепловая дымка. Два инспектора спрыгивают прежде нас, чтобы проверить платформу, потом выходим мы с Эдмоном, за нами – два жандарма. Мы быстро проходим по вокзалу к двум ожидающим нас авто. Я смутно чувствую шорох узнавания в переполненном зале, слышу крики «Да здравствует Пикар!» и ответное улюлюканье, потом мы оказываемся в машине и едем по широкой трехполосной улице с множеством отелей и кафе.
Мы проезжаем метров триста, когда один из инспекторов, сидящий рядом с шофером, поворачивается и говорит:
– Здесь будут вести процесс.
Заседания суда должны проходить в гимназии, чтобы вместить прессу и публику, но я по какой-то причине представлял себе мрачный муниципальный лицей. А передо мной прекрасное здание, символ провинциальной гордости, почти замок: четыре этажа высоких окон, розовый кирпич и светлый камень, а над всем этим высокая крыша. Периметр здания охраняют жандармы, рабочие разгружают телегу с бревнами.
Мы поворачиваем за угол.
– А это, – сообщает инспектор несколько секунд спустя, – военная тюрьма, где содержат Дрейфуса.
Тюрьма находится по другую сторону улицы от школы. Шофер замедляет ход авто, и я мельком вижу большие ворота в высокой стене с остриями, торчащими наверху, зарешеченными крепостными окнами, виднеющимися за стеной. На дороге кавалеристы и пехотинцы стоят перед толпой зевак. Я, как знаток тюрем, могу теперь сказать, что у этой довольно мрачный вид. Дрейфус провел здесь уже месяц.
– Странно осознавать, что этот бедняга так близко от нас, – говорит Эдмон. – В каком он состоянии – вот о чем я думаю.
Все хотят узнать это. Поэтому три сотни журналистов со всего мира прибыли в сей сонный уголок Франции, специальных телеграфных операторов привлекли для передачи предполагаемых шестисот с лишним тысяч слов текста в день, в здании товарной биржи власти поставили сто пятьдесят столов для репортеров, прибыли синематографисты, которые установили свои треноги около военной тюрьмы в надежде снять несколько дерганых кадров с заключенным, когда тот будет пересекать двор. Даже королева Виктория прислала Лорда, главного судью Англии, для наблюдения за ходом процесса.
До сего дня со времени возвращения Дрейфуса лишь четырем посторонним было позволено увидеть его: Люси и Матье и двум его адвокатам, верному Эдгару Деманжу, адвокату с первого процесса, и Лабори, которого привлек Матье, чтобы обострить атаку на армию. Я с ними не разговаривал. Все, что мне известно о состоянии заключенного, я узнал из прессы:
По прибытии Дрейфуса в Ренн префект известил мадам Дрейфус, что она может утром увидеть мужа. В 8.30 утра ее отец, мать и брат вошли с ней в тюрьму. В камеру Дрейфуса на первом этаже допустили только его жену, которая оставалась там до 10.15. При свидании присутствовал капитан жандармерии, но он благоразумно держался на расстоянии. Мадам Дрейфус сказала, что ее муж изменился меньше, чем она предполагала, но на выходе из тюрьмы выглядела сильно подавленной.
Эдмон снял комнаты на тихой улочке Фужере, в красивом, с белыми ставнями доме, стен которого почти не видно за цветками глицинии, он принадлежит некой мадам Обри, вдове. Крохотный передний садик отделен от дороги невысокой стеной. Снаружи на страже стоит жандарм. Дом расположен на холме всего в километре от школы. Из-за летней жары слушания должны начинаться в семь утра и заканчиваться ко второму завтраку. Мы намереваемся приходить туда каждый день рано утром.
В понедельник я поднимаюсь в пять. Солнце еще не встало, но мне хватает света, чтобы побриться. Я тщательно одеваюсь в черный фрачный костюм с ленточкой ордена Почетного легиона в петлице, выпуклость «веблея» в наплечной кобуре едва заметна. Я беру трость и высокую шелковую шляпу, стучу в дверь Эдмона, и мы вместе, в сопровождении двух полицейских, отправляемся вниз по склону холма к реке.
Мы проходим мимо основательных, богатых буржуазных домов, ставни на них плотно закрыты, здесь все еще спят. У подножия холма вдоль кирпичной набережной реки прачки в кружевных чепцах уже стоят на ступеньках, вываливают из корзинок грязное белье, а трое мужчин в упряжи пытаются тащить баржу, груженную лесами и лестницами. Они поворачиваются и смотрят на нас – двое господ в котелках, сопровождаемые двумя полицейскими, – но без любопытства, словно это обычное зрелище в такую рань.
Солнце встало, уже жарко, река имеет мутноватый цвет зеленых водорослей. Мы переходим через мост и поворачиваем к лицею, где нас встречает двойная шеренга конных жандармов, стоящая поперек пустой улицы. Наши бумаги проверяются, и нас направляют туда, где перед узкой дверью выстроилась небольшая очередь. Мы поднимаемся по нескольким ступенькам, проходим контроль пехотинцев с примкнутыми штыками и сразу же оказываемся в зале судебных заседаний, наполненном ярким светом, проливающимся с обеих сторон двойного ряда окон. Помещение заполнено несколькими сотнями людей. В дальнем конце расположена сцена со столом и семью стульями со спинками, обитыми тканью малинового цвета. На стене за стульями белый гипсовый Христос, прибитый гвоздями к черному деревянному кресту, внизу лицом друг к другу в пространстве между судьями и залом – столы и стулья для обвинителей и защиты, по обеим сторонам по всей длине зала втиснуты узкие столы и скамьи для прессы, которая преобладает в зале, сзади, за еще одной шеренгой солдат, места для публики. Центральная часть перед судьями отведена для свидетелей, и тут все мы встречаемся снова – Буадефр, Гонз, Бийо, Пельё, Лот, Гриблен. Мы старательно избегаем встречаться друг с другом взглядами.
– Прошу меня простить, – звучит за моей спиной голос, от которого мурашки бегут у меня по коже. Я подаюсь в сторону, и мимо проходит Мерсье, даже не взглянув на меня. Он идет по проходу и садится между Гонзом и Бийо, тут же генералы образуют шепчущийся конклав. У Буадефра потрясенный вид, отсутствующий – говорят, что он стал затворником. Бийо поглаживает усы, кажется, он смущен, Гонз угодливо кивает, Пельё сидит вполоборота. Теперь следующим в списке отставников – Мерсье, он размахивает кулаком и снова вдруг становится главной фигурой – он возглавил движение в защиту армии. «Если есть дело, то должна быть и виноватая сторона, – некоторое время назад заявил прессе Мерсье. – И эта виноватая сторона либо я, либо Дрейфус. Но поскольку это не я, то это Дрейфус. Дрейфус предатель. Я это докажу». Его кожистое, похожее на маску лицо на миг поворачивается в мою сторону, щелочки глаз прицеливаются в меня.
Уже почти семь. Я сажусь за Матье Дрейфусом, который поворачивается и пожимает мне руку. Люси кивает мне, лицо ее бледно, как дневная луна, она вымучивает мимолетную улыбку. Входят адвокаты, облаченные в черные мантии и странные конические черные головные уборы. Гигант Лабори выказывает изысканную вежливость в отношении своего старшего коллеги Деманжа, пропуская его вперед. Потом раздается крик из задней части зала: «На караул!», слышится грохот пятидесяти сапог, – солдаты принимают стойку смирно, – и наконец появляются судьи во главе с миниатюрным полковником Жуосом. Его кустистые белые усы даже больше, чем у Бийо, такие громадные, что возникает ощущение, будто он выглядывает из-за них. Жуос входит на сцену и занимает центральный стул. Его голос звучит сухо и жестко:
– Приведите обвиняемого.
Сержант марширует к двери в передней части зала, его шаги звучат очень громко в неожиданной тишине. Он открывает дверь, и в зал входят двое мужчин. Один – сопровождающий офицер, другой – Дрейфус. В зале раздаются охи и ахи, и я среди вздыхающих: вижу маленького старика, он идет на негнущихся ногах, на нем мешковатая одежда, слишком просторная для его тощего тела. Брюки хлопают его по голеням. Двигается он дерганно, проходит в центр зала, останавливается перед ступенями, которые ведут на возвышение, где сидят его адвокаты, словно собираясь с силами, потом с трудом поднимается, отдает честь судьям рукой в белой перчатке, снимает шапку, обнажая почти голый череп, если не считать серебристых волос сзади, накрывающих его воротник. Его просят сесть, пока судейский чиновник зачитывает приказ, согласно которому созван суд. После чего Жуос говорит:
– Обвиняемый, встаньте.
Дрейфус с трудом поднимается на ноги.
– Ваше имя?
В тишине зала его ответ едва слышен:
– Альфред Дрейфус.
– Возраст?
– Тридцать девять лет. – Этот ответ вызывает очередной вздох в зале.
– Место рождения?
– Мюлуз.
– Звание?
– Капитан, приписанный к Генеральному штабу.
Все подаются вперед, стараясь услышать. Понять Дрейфуса трудно: он, кажется, забыл, как формулировать предложения; когда он говорит, сквозь щербины в его зубах раздается свистящий звук.
После всевозможных юридических процедур Жуос говорит:
– Вы обвиняетесь в государственной измене за предоставление агенту иностранной державы документов, поименованных в сопроводительной записке, названной «бордеро». Закон дает вам право высказаться в свою защиту. Вот вам «бордеро». – Он кивает судебному чиновнику, который передает документ заключенному.
Дрейфус разглядывает бумагу. Его трясет, кажется, он вот-вот потеряет контроль над собой. Наконец своим странным голосом – бесстрастным, даже когда самого переполняют эмоции, – Дрейфус говорит:
– Я невиновен. Я клянусь, полковник, как утверждал и в тысяча восемьсот девяносто четвертом году. – Он замолкает, пытается взять себя в руки – и видеть его попытки мучительно. – Я могу вынести все, полковник, но клянусь еще раз честью моего имени и моих детей: я невиновен.
В течение остальной части утра Жуос пункт за пунктом разбирает с Дрейфусом содержание «бордеро». Его вопросы резкие, обвинительные. Дрейфус отвечает на них сухо, технически, словно он свидетель-эксперт в чьем-то чужом процессе: нет, он ничего не знал о гидравлическом тормозе 120-миллиметрового орудия; да, он мог бы получить сведения о войсках прикрытия, но он никогда не подавал запроса на эту информацию; то же самое касается планов вторжения на Мадагаскар – он мог бы запросить их, но не делал этого; нет, полковник ошибается – его не было в Третьем департаменте, когда в артиллерийские подразделения были внесены изменения; нет, офицер, который заявил, будто передал ему копию инструкции по стрельбе, тоже ошибается – у него на руках никогда не было этого документа; нет, он никогда не говорил, что Франции было бы лучше под немецким правлением, определенно не говорил ничего подобного.
Сквозь двойной ряд окон зал нагревается, как парник. Все потеют, кроме Дрейфуса, который привык к тропическому климату. Эмоции по-настоящему одолевают его только раз, когда Жуос оглашает старую газетную утку, будто он сознался в день его разжалования капитану Лебрану-Рено.
– Я ни в чем не сознавался.
– Но тому есть другие свидетели.
– Я никого не помню.
– Тогда какой разговор состоялся между вами?
– Это был не разговор, полковник. Это был монолог. Меня вот-вот должны были вывести к громадной толпе, которую сотрясала патриотическая ярость. И я сказал капитану Лебрану-Рено, что хочу прокричать о моей невиновности в лицо всем им. Я хотел сказать только то, что я невиновен. Никакого признания не было.
В одиннадцать часов заседание прекращается. Жуос объявляет, что четыре следующих дня слушаний будут проходить при закрытых дверях, чтобы судьи могли ознакомиться с секретными документами. Публику и прессу в зал не пустят. Как и меня. Свидетелем меня вызовут не раньше чем через неделю.
Дрейфуса уводят так же, как и привели, и он ни разу не смотрит в мою сторону, потом все мы выходим под нещадное августовское солнце, журналисты спешат по улице к операторам телеграфа, чтобы быть первыми, кто сообщит, как выглядит заключенный с Чертова острова.
Эдмон, у которого нюх на всё изысканное в нашей жизни, нашел ресторанчик неподалеку от нашего жилья – «тайное сокровище, Жорж, это настоящий Эльзас» – «Три ступеньки» на улице д’Анртен, в сельской гостинице на краю города. Мы идем туда на второй завтрак, поднимаемся по склону холма под жарким солнцем, сопровождаемые моими телохранителями. Ресторанчик располагается в фермерском доме, которым владеют супруги Жарле, – при доме сад для отдыха, фруктовые деревья, конюшни, сарай и свинарник. Мы сидим на скамьях под деревом, пьем сидр, вокруг жужжат пчелы, а мы обсуждаем утренние события. Эдмон, который никогда не видел Дрейфуса, замечает его необыкновенную способность внушать неприязнь:
– Почему каждый раз, когда он заявляет: «Я невиновен», даже те, кто наверняка знает, что так оно и есть, не слышат в его словах убедительности?
В этот момент я замечаю группу жандармов – они стоят на другой стороне улицы, разговаривают.
Жарле приносит тарелку с деревенским паштетом.
– Двое из этих господ с нами, а кто остальные? – показывая на жандармов, спрашиваю я его.
– Они охраняют дом генерала Сен-Жермена, мсье. Он командует армией в этом районе.
– И ему необходима полицейская защита?
– Нет, мсье, это не для него. Для человека, который остановился в его доме, – генерала Мерсье.
– Ты слышал, Эдмон? Мерсье живет в доме напротив.
– Это замечательно! – громко смеется Эдмон. – Мы должны захватить плацдарм близ позиций противника. – Он обращается к хозяину: – Жарле, с этого момента я плачу за столик для десятерых на каждый второй завтрак и обед на все время процесса. Вы не возражаете?
Жарле ничуть не возражает, и с этого дня начинается «Заговор „Трех ступенек“», как его называют правые газеты: все ведущие дрейфусары собираются здесь вкусить простую, хорошую буржуазную еду мсье Жарле. В полдень и в семь часов здесь из постоянных клиентов – братья Клемансо, социалисты – Жан Жорес и Рене Вивьяни, журналисты Лакруа и Северин, «интеллектуалы» Октав Мирбо, Габриэль Моно[66] и Виктор Баша. Почему Мерсье нуждался в защите от таких головорезов, не совсем ясно, – может быть, он воображал, что профессор Моно набросится на него со свернутым в трубочку экземпляром «Ревю историк»? В среду я прошу отозвать мою полицейскую защиту. Я не только считаю, что в ней нет необходимости, но и подозреваю, что они передают властям информацию обо мне. Всю неделю люди приходят в «Три ступеньки». Появляется и Матье Дрейфус, но никогда – Люси, она не выходит из дома, сидит там под присмотром нанятой вдовы, а Лабори, поселившийся недалеко от нас, закончив консультации со своим клиентом в военной тюрьме, чуть не каждый вечер поднимается сюда с Маргаритой по склону холма.
– Как он держится? – спрашиваю я как-то вечером.
– На удивление хорошо с учетом всех обстоятельств. Бог мой, до чего же он странная личность! Я в течение месяца встречаюсь с ним чуть не каждый день, но думаю, что сегодня знаю его ничуть не лучше, чем в первые десять минут знакомства. Дрейфус от всего дистанцируется. Я думаю, благодаря этому он и выжил.
– А как проходят заседания при закрытых дверях? Какое мнение у суда сложилось о секретных документах?
– Господи, до чего же военные любят всю эту дребедень! Многие сотни страниц – любовные письма, переписка гомосексуалов, слухи, сплетни, фальсификации и ложные следы, которые никуда не ведут. Это все равно что Сивиллины книги[67]: можно складывать листы в любом порядке и вычитывать из них то, что тебе нравится. Но я сомневаюсь, что непосредственно к Дрейфусу имеют отношение более двадцати строк.
Мы стоим чуть в стороне от других, курим. Наступили сумерки. Мы слышим смех у нас за спиной. Слышим Жореса, который грохочет над садом, – природа наделила его голосом для обращения к аудитории в десятки тысяч.
– Насколько я понимаю, за нами наблюдают, – говорит вдруг Лабори.
По другую сторону в одном из верхних окон отчетливо виден Мерсье – он смотрит на нас.
– К нему на обед приезжали старые друзья, – говорю я. – Буадефр, Гонз, Пельё, Бийо. Они бывают тут постоянно.
– Говорят, он собирается избираться в сенат. Этот процесс будет для него хорошей платформой. Если бы не его политические амбиции, их стороне не хватало бы целеустремленности.
– Если бы не его политические амбиции, – отвечаю я, – то ничего этого вообще не случилось бы. Мерсье считал, что Дрейфус может стать его билетом в президентство.
– Он и по сей день так считает.
Мерсье должен давать показания в субботу – в первый день, когда публика и пресса снова будут допущены в зал после первого заседания. Его появления ждут чуть ли не с таким же нетерпением, как самого Дрейфуса. Он приходит в полной генеральской форме – красный мундир, черные брюки, алое с золотом кепи, на груди медаль ордена Почетного легиона. Когда его вызывают, Мерсье поднимается со своего места среди армейских свидетелей и выходит к возвышению с черной кожаной папкой. Он стоит не более чем в двух шагах от того места, где сидит Дрейфус, но ни разу не смотрит в ту сторону.
– Мои показания по необходимости будут довольно продолжительными, – говорит он своим тихим хрипловатым голосом.
– Пристав, принесите генералу стул, – елейным голосом произносит Жуос.
Мерсье говорит три часа, показывает документ за документом, извлекая их из кожаной папки; среди них и письмо «опустившийся тип Д.» – он продолжает настаивать, что это письмо имеет отношение к Дрейфусу, – и даже сфабрикованные доклады Гене о шпионе в разведывательном департаменте, хотя он и не упоминает имени источника – Вала Карлоса. Мерсье передает их Жуосу, который выкладывает бумаги перед остальными судьями. Спустя какое-то время Лабори откидывается к спинке стула и выгибает шею, чтобы вопросительно посмотреть на меня: «Что этот идиот делает?» Я стараюсь сохранять нейтральное выражение, но думаю, что Лабори прав: предъявляя документы из секретного досье, Мерсье подставляется под опасную фланговую атаку Лабори при перекрестном допросе.
Мерсье продолжает свою монотонную речь, словно зачитывает безмозглую и безграмотную передовицу из «Либр пароль», которой повсюду видится еврейский заговор. Он утверждает, что для освобождения Дрейфуса в Англии и Германии были собраны тридцать пять миллионов франков. Генерал приводит как факт слова, якобы сказанные Дрейфусом об оккупации Эльзаса и Лотарингии, слова, от которых Дрейфус всегда открещивался: «Нам, евреям, это безразлично: наш Бог всегда там, где и мы». Он вытаскивает на свет божий старый миф о «признании» перед разжалованием. Потом предлагает совершенно фантастическое объяснение того, почему показал секретное досье судьям во время трибунала. Мерсье заявляет, что из-за предательства Дрейфуса страна была в «одном шаге от войны» с Германией – отношения, мол, накалились до такой степени, что он приказал генералу Буадефру быть готовым к отправке телеграмм, которые привели бы в действие механизм мобилизации. А сам он, Мерсье, тем временем заседал в Елисейском дворце с президентом Казимиром-Перье до полуночи и ждал, отступит ли германский император или нет.
Казимир-Перье, сидящий среди свидетелей, поднимается, чтобы опровергнуть это, но Жуос не позволяет ему вмешаться. Президент покачивает головой, слыша такую чушь, что производит сенсацию в суде.
Мерсье ничего не замечает. Это старая паранойя, связанная с Германией, непреходящее зловоние пораженчества после 1870 года.
– Так вот, в тот момент следовало ли нам хотеть войны? – продолжает гнуть свое Мерсье. – Следовало ли мне как военному министру хотеть для моей страны войны в тех условиях? Я без колебаний отвечаю «нет». С другой стороны, мог ли я оставить трибунал в неведении относительно обвинений, предъявленных Дрейфусу? Эти документы, – он похлопывает по кожаной папке перед ним, – тогда образовали то, что получило название «секретное досье», и я счел необходимым предъявить их судьям. Мог ли я положиться на относительную секретность процесса, проходившего за закрытыми дверями? Нет, я не доверяю закрытым дверям! Рано или поздно прессе удается заполучить все, что она хочет, и опубликовать, несмотря на угрозы правительства. В этих обстоятельствах я поместил секретные документы в запечатанный конверт и отправил его председателю военного трибунала.
Дрейфус теперь сидит прямо на своем стуле и смотрит на Мерсье с нескрываемым удивлением и с чем-то еще, что впервые копится за удивлением, – с неистовой злостью.
Генерал этого не видит, потому что избегает смотреть в ту сторону.
– И позвольте добавить последнее, – говорит он. – Я дожил до преклонных лет и имел печальную возможность убедиться в том, что человеку свойственно ошибаться. Но если я слабоумен, как утверждал мсье Золя, то я, по крайней мере, честен и родился у честного отца. Если бы хоть малейшие сомнения закрались в мою душу, я бы первый заявил об этом! – Только теперь он поворачивается на стуле и смотрит на Дрейфуса. – И сказал бы перед всеми вами капитану Дрейфусу: «Я заблуждался, но заблуждался искренне».
Этот дешевый театральный штрих оказывается невыносимым для заключенного. Внезапно и невероятным образом, без малейших следов слабости в ногах Дрейфус вскакивает со стула, сжимает кулаки и, развернувшись к Мерсье, словно чтобы ударить его, голосом, в котором слышится надрыв и рыдание, кричит:
– Именно это вы и должны сказать!
Весь суд затаивает дыхание. Чиновники слишком потрясены, они не двигаются. Только на Мерсье это не производит впечатления. Он игнорирует фигуру, возвышающуюся над ним.
– Я бы сказал капитану Дрейфусу, – терпеливо повторяет он, – «Я искренне ошибался. Признаю это от чистого сердца и сделаю все, что в моих силах, чтобы исправить ужасную ошибку».
Дрейфус по-прежнему стоит, смотрит на него, воздев руку.
– Это ваш долг!
Раздаются аплодисменты, в основном аплодируют журналисты, я присоединяюсь к ним.
Мерсье чуть улыбается, словно столкнулся с чересчур эмоциональным ребенком, покачивает головой, ждет, когда успокоится шум.
– Это не так. Мои убеждения с тысяча восемьсот девяносто четвертого года не претерпели ни малейших изменений. Напротив, они даже укрепились не только в результате досконального изучения секретного досье, но и вследствие того нелепого шума, который учинили сторонники Дрейфуса, пытаясь доказать его невиновность, и это несмотря на сумасшедшие усилия и потраченные ради него миллионы. Ну вот, теперь я все сказал.
С этими словами Мерсье закрывает свою кожаную папку, встает, кланяется судьям и, взяв кепи с полочки перед ним и засунув папку себе под мышку, под громкое улюлюканье направляется прочь из зала. Когда он проходит мимо скамей для прессы, один из репортеров – это Жорж Бурдон из «Фигаро» – шипит ему:
– Убийца!
Мерсье останавливается и показывает на него пальцем:
– Господин председатель, это человек только что назвал меня убийцей!
Поднимается военный прокурор:
– Мсье председатель, я требую арестовать этого человека за оскорбительное поведение.
Жуос обращается к приставам:
– Возьмите его под стражу!
Они подходят к Бурдону, и в этот момент поднимается Лабори.
– Мсье председатель, извините, но я хочу допросить свидетеля.
– Конечно, мэтр Лабори, – хладнокровно глядя на часы, отвечает Жуос, – но уже первый час, а завтра воскресенье. У вас будет возможность сделать это в половине седьмого утра в понедельник. До этого времени объявляется перерыв.
Глава 24
Показания Мерсье, по всеобщему мнению, признаны катастрофой – мрачное разочарование для его сторонников, поскольку он не смог предоставить обещанного доказательства вины Дрейфуса. А его противникам это дает дополнительный шанс, поскольку Лабори, который считается самым агрессивным специалистом по перекрестным допросам в парижской коллегии, имеет теперь возможность допросить генерала по секретным документам. Лабори только необходимо подобающее снаряжение, и утром в воскресенье я направляюсь к нему, чтобы помочь подготовиться. У меня нет никаких сомнений: я готов окончательно разрушить руины моей клятвы соблюдения конфиденциальности: если Мерсье может говорить о вопросах, затрагивающих национальную безопасность, то могу и я.
– Суть вопроса с Мерсье, – говорю я, когда мы с Лабори уединяемся в его временном кабинете, – состоит в том, что без него не было бы никакого дела Дрейфуса. Это он приказал ограничить поиски шпиона Генеральным штабом – первая и фундаментальная ошибка. Это он приказал содержать Дрейфуса в одиночном заключении, чтобы сломать его. И именно Мерсье приказал сфальсифицировать секретное досье.
– По этим трем пунктам я его и буду допрашивать. – Лабори наскоро делает записи. – Но мы не станем утверждать, что он все это время знал о невиновности Дрейфуса?
– Не с самого начала. Когда Дрейфус отказался признать свою вину и они поняли, что у них против него ничего нет – только почерк на «бордеро», вот тогда-то они, насколько я понимаю, и запаниковали и стали фабриковать улики.
– И вы думаете, что Мерсье знал это?
– Определенно.
– Каким образом?