Офицер и шпион Харрис Роберт

Хотя рука у Анри кровоточит, ранение несерьезное, всего лишь царапина, но этого достаточно, чтобы судья сказал ему:

– Полковник, вы вправе отказаться от продолжения.

– Мы продолжим, – качает головой Анри.

Пока он закатывает рукав и отирает кровь, Эдмон говорит мне вполголоса:

– Этот тип – сумасшедший убийца. Я никогда такого не видел.

– Если он проделает это еще раз, – добавляет Ранк, – я потребую остановить дуэль.

– Нет, – говорю я. – Не надо. Мы будем сражаться до конца.

– Господа, займите ваши места! – командует судья. – Приступайте!

Анри пытается продолжить схватку в той же манере, с прежней агрессивностью, оттесняя меня к стене. Но его предплечье залито кровью. Мокрые пальцы плохо держат эфес. Рубящие удары не имеют прежней убедительности – они стали медленнее, слабее. Ему необходимо поскорее прикончить меня, иначе он проиграет. Он вкладывает все силы в последнюю атаку, направляя клинок мне в сердце. Я отражаю удар, разворачиваю его саблю, наношу колющий удар, который приходится в край его локтя. Анри ревет от боли и роняет саблю.

– Прекратить бой! – кричит его секундант.

– Нет! – ревет в ответ Анри, он морщится, хватая себя за локоть. – Я могу продолжать!

Он наклоняется, подбирает саблю левой рукой и пытается вложить эфес себе в правую, но его окровавленные пальцы не держат саблю. Пытается несколько раз, но каждая его попытка поднять саблю правой рукой заканчивается падением оружия на пол. Я смотрю на него без сожаления.

– Дайте мне минуту, – бормочет Анри и поворачивается ко мне спиной, чтобы скрыть свою слабость.

В конце концов два полковника и доктор убеждают его подойти к столу, чтобы осмотреть рану. Пять минут спустя к тому месту, где стоим в ожидании я, Эдмон и Ранк, подходит полковник Паре и объявляет:

– Поврежден локтевой нерв. Пальцы потеряли хватку на несколько дней. Полковник Анри должен выйти из боя. – Он салютует нам и уходит.

Я надеваю жилет и пиджак, смотрю туда, где на стуле, опустив плечи, сидит, уставившись в пол, Анри. За его спиной стоит полковник Паре, помогая натягивать мундир на руки, потом полковник Буассоне становится на колени и застегивает ему пуговицы.

– Посмотрите на него, – презрительно говорит Ранк, – как большой ребенок. Это конченый человек.

– Да, – отвечаю я. – Хочется в это верить.

Мы не соблюдаем обычной для дуэлей традиции, не обмениваемся рукопожатием. Вместо рукопожатий я покидаю манеж через другой выход, чтобы избежать соприкосновения с враждебной толпой, потому что известие о ранении их героя просачивается на проспект Ловендаль. Судя по первым страницам выпущенных на следующий день газет, Анри вышел из манежа под сочувственные крики своих сторонников с рукой на перевязи, он уехал в открытом ландо, потом свернул за угол к своему жилью, где его ждал лично генерал Буадефр, чтобы от имени армии пожелать всего наилучшего. Я еду на завтрак с Эдмоном и Ранком и обнаруживаю, что старый сенатор и в самом деле прав: у меня редко когда был такой аппетит и редко я ел с таким удовольствием.

Это жизнерадостное настроение не оставляет меня, и в течение трех следующих месяцев я просыпаюсь со странным в моем положении оптимистическим чувством. Дел у меня никаких нет, о карьере я больше не думаю, доход у меня смешной, а накопленный капитал слишком мал. С Полин – ей еще предстоит бракоразводный процесс – я встречаться по-прежнему не могу, потому что за нами, вероятно, будет наблюдать полиция. Бланш уехала, сумев избежать вызова в качестве свидетеля на процесс Золя только после серьезных закулисных действий, предпринятых ее братом, и различных уверток, включая подложные сведения, что она – пятидесятипятилетняя старая дева с больным сердцем. Я, находясь на публике, неизменно слышу за собой злобный шепоток, меня постоянно клеймят в разных газетах, которым Анри лжет, будто я встречался с полковником Шварцкоппеном в Карлсруэ. Луи лишается должности заместителя мэра VII парижского округа, а коллегия адвокатов объявляет ему выговор за «ненадлежащее поведение». Рейнах и другие заметные сторонники после выборов теряют свои места в парламенте. И хотя смерть Лемерсье-Пикара становится сенсацией, официально она объявляется самоубийством, и дело закрывается.

Повсюду силы тьмы укрепляются.

Но я не становлюсь полным изгоем. Парижское общество разделено, и на каждую дверь, которая захлопывается передо мной, находится другая – которая открывается. По воскресеньям я прихожу на второй завтрак в дом мадам Женевьевы Строс, вдовы Бизе[59], на улицу Миромениль вместе с другими новыми соратниками, такими как Золя, Клемансо, Лабори, Пруст и Анатоль Франс. По вечерам в среду часто устраивают обеды для двадцати на проспекте Ош в салоне любовницы мсье Франса, мадам Леонтины Арман де Кэлливе, нашей Богоматери Кассации. Леонтина – экстравагантная светская дама с нарумяненными щеками и крашеными рыжими волосами, на которых сидит мягкая шляпка с розовыми чучелками снегирей. А по четвергам я могу пройти четыре перекрестка на запад к Порт-Дофин на музыкальные вечера мадам Алин Менар-Дориан, в чьей алой гостиной, украшенной павлиньими перьями и японскими гравюрами, я переворачиваю страницы нот для Корто[60] и Казальса и трех очаровательным молодых сестер, составляющих трио Шеньо[61].

– Ах, вы всегда так жизнерадостны, мой дорогой Жорж, – говорят мне три эти великосветские хозяйки. Они машут мне веерами и ресницами в полутьме свечей, утешительно прикасаясь к моей руке, – рецидивист всегда неплохой трофей для изысканного общества – и призывают своих гостей обратить внимание на мою безмятежность.

– Вы настоящее чудо, Пикар! – восклицают их мужья. – Я уверен, что не сохранил бы чувство юмора перед лицом таких неприятностей.

– Думаю, человек в обществе всегда должен носить комическую маску… – улыбаюсь я.

Но истина состоит в том, что я не ношу никаких масок. Я вполне уверен в будущем. И нутром чувствую, что рано или поздно – хотя и не представляю себе, каким образом – огромное сооружение, возведенное армией, эта рассыпающаяся оборонительная крепость из поеденной червем древесины обрушится на них. Ложь охватила все своей хрупкой паутиной – она не сможет выдержать давления времени и пристального взгляда. У бедняги Дрейфуса начинается четвертый год заключения на Чертовом острове, и он может не дожить до крушения. Впрочем, как и я. Но я уверен: возмездие неизбежно.

То, что я прав, подтвердилось даже скорее, чем я предполагал. Этим летом происходят два события, которые меняют все.

Сначала в мае я получаю записку от Лабори, который срочно приглашает меня в свою квартиру на улицу Бургонь, за углом от военного министерства. Я прихожу к нему через полчаса и нахожу там взвинченного молодого человека двадцати с небольшим лет, он явно приехал из провинции и ждет в приемной. Лабори представляет его: Кристиан Эстерхази.

– Так, – несколько настороженно говорю я, – у этой фамилии не очень хорошая репутация…

– Вы имеете в виду моего родственника? – отвечает молодой человек. – Да, это его стараниями. И более грязного мошенника еще не рождалось на земле. – Говорит он таким страстным тоном, что застает меня врасплох.

– Сядьте, Пикар, – говорит Лабори. – Послушайте, что хочет сообщить нам мсье Эстерхази. Вы не будете разочарованы.

Маргарита приносит чай и уходит.

– Мой отец умер полтора года назад, – говорит Кристиан, – в нашем доме в Бордо. Умер совершенно неожиданно. Через неделю после его смерти я получил письмо с соболезнованиями от человека, которого не знал прежде: от двоюродного брата моего отца, майора Вальсена-Эстерхази, он выражал сочувствие и спрашивал, не может ли он оказать мне помощь советом в финансовых делах.

Я переглядываюсь с Лабори. Кристиан замечает это.

– Мсье Пикар, насколько я понимаю, вы догадываетесь, что могло случиться вслед за этим. Но, пожалуйста, имейте в виду, что у меня не было опыта в таких делах, моя мать почти не от мира сего, она вся в религии, а две мои сестры – монахини. Короче говоря, я ответил моему благородному родственнику, что получил наследство в пять тысяч франков и семьдесят тысяч после продажи собственности. А потому буду благодарен за совет, как вложить эти деньги наилучшим и безопасным образом. Майор ответил: он предложил сделать вложение в дело его близкого друга Эдмона де Ротшильда. Мы, естественно, подумали: ничего более надежного и быть не может.

Кристиан отхлебывает чай, собираясь с мыслями, потом продолжает:

– В течение нескольких месяцев все шло хорошо, мы регулярно получали письма от майора с чеками, которые, по его словам, были дивидендами от вложений, сделанных Ротшильдом от нашего имени. Но вот в прошлом ноябре он написал мне письмо, в котором просил срочно приехать в Париж. Майор писал, что попал в неприятную ситуацию и ему требуется моя помощь. Естественно, я сразу же приехал. Дядя мой пребывал в страшной тревоге. Сказал, что его публично оклеветали, обвинили в предательстве, но я не должен верить этим россказням. Все это – еврейский заговор, имеющий целью отправить его на место Дрейфуса, и он может доказать это, потому что ему помогают офицеры военного министерства. Он сказал, что ему теперь слишком опасно встречаться с самым важным для него человеком, и спросил, не смогу ли встречаться с ним я от его имени и передавать послания.

– И кто этот человек? – спрашиваю я.

– Его зовут полковник дю Пати де Клам.

– И вы встречались с дю Пати?

– Да, часто. Обычно по вечерам и в публичных местах – в парках, на мостах, в туалетах.

– В туалетах?

– Да. Хотя полковник при этом предпринимал меры предосторожности, маскировался, приходил в черных очках и с накладной бородой.

– А какие послания вы передавали от дю Пати вашему родственнику и назад?

– Всякие. Предупреждения о публикациях, которые могут появиться в газетах. Советы, как на них реагировать. Один раз, я помню, передавал конверт с секретным документом из министерства. В некоторых посланиях упоминались вы.

– Я?

– Да. Например, я помню две телеграммы. Они запечатлелись у меня в памяти, потому что были очень старыми.

– Вы помните, что в них говорилось?

– Помню, одна имела подпись «Бланш» – ее написал дю Пати. На другой было иностранное имя.

– Сперанца?

– Именно – Сперанца! Эту телеграмму по просьбе полковника написала мадемуазель Пэ, она и отнесла ее в почтовое отделение на улицу Лафайет.

– Они говорили, для чего это делают?

– Чтобы скомпрометировать вас.

– А вы помогали, потому что считали вашего родственника невиновным?

– Естественно. По крайней мере, в то время.

– А теперь?

Кристиан, прежде чем ответить, задумывается. Он допивает чай и ставит чашку с блюдцем на стол – жесты неторопливые и выверенные, но и они не могут в полной мере скрыть тот факт, что эмоции переполняют его.

– Несколько недель назад, после того как мой родственник перестал выплачивать моей матери ее ежемесячную ренту, я справился у Ротшильдов. Никакого банковского счета на ее имя не оказалось. И никогда не было. Она нищая. Я считаю: если человек может вот так предать собственную родню, то без зазрения совести может предать и свою страну. Вот почему я пришел к вам. Его необходимо остановить.

Дальнейшие действия очевидны. После подтверждения этой информации ее следует передать Бертюлю, энергичному судебному следователю с красной гвоздикой в петлице, чье неторопливое расследование фальсифицированных телеграмм все еще продолжается. Поскольку именно я подал исковое требование, решено, что я и должен написать ему, указывая на критически важного нового свидетеля. Кристиан соглашается свидетельствовать, но потом меняет решение, когда его родственник обнаруживает, что он посещал Лабори, а затем снова меняет свое решение, поняв, что будет вызван к судье в любом случае.

Эстерхази понимает теперь, что тучи над ним сгущаются, и потому вызывает меня на дуэль. Он сообщает в прессу, что ходит близ моей квартиры в надежде встретиться со мной и на этот случай носит с собой тяжелую трость из вишневого дерева, выкрашенную красной краской, намереваясь размозжить мне голову этой тростью. Он заявляет, что он специалист по боевому искусству сават[62]. Наконец он пишет мне письмо и передает его в прессу:

Ввиду Вашего отказа драться, продиктованного исключительно страхом перед серьезным противником, я, как Вам известно, тщетно искал Вас на протяжении нескольких дней, но Вы бежали от меня, как трус, каковым Вы и являетесь. Сообщите мне, в какой день и в каком месте Вы в конце концов наберетесь мужества встретиться со мной лицом к лицу, чтобы получить от меня заслуженную порку. Что касается меня, то я, начиная с завтрашнего дня и три дня подряд, в 7 часов буду прогуливаться по улицам Лисабон и Неаполь.

Я не отвечаю ему лично, поскольку не имею ни малейшего желания входить в прямую переписку с таким существом. Вместо этого я тоже делаю заявление для прессы:

Удивлен, что мсье Эстерхази не встретил меня, если только искал, потому что я ни от кого не скрываюсь. Что касается угроз, содержащихся в его письме, то в том случае, если попаду в засаду, я полон решимости использовать имеющееся у каждого гражданина право на законную защиту. Но я буду помнить, что мой долг по отношению к Эстерхази – сохранить ему жизнь. Этот человек должен предстать перед судом, и я не прощу себе, если накажу его своими руками.

Проходит несколько недель, и я перестаю опасаться появления Эстерхази из-за каждого угла. Но вот как-то в воскресенье, в начале июля, накануне моего вручения показаний Кристиана судье Бертюлю, я после второго завтрака иду по проспекту Бюжо и слышу за собой топот. Поворачиваюсь и вижу красную трость Эстерхази, опускающуюся на мою голову. Я уворачиваюсь и поднимаю руку, чтобы защитить лицо, и оттого удар приходится только по моему плечу. Лицо Эстерхази багровеет, оно искажено от ярости, глаза выпучены, как регистры оргна. Он выкрикивает оскорбления: «Негодяй! Трус! Предатель!» Эстерхази так близко от меня, что я чувствую запах его дыхания, насыщенный абсентом. К счастью, у меня тоже есть трость. От первого же моего удара его котелок падает в сточную канавку. Вторым ударом – колющим в живот – я отправляю его следом за котелком. Он перекатывается на бок по булыжнику мостовой, становится на четвереньки, потом на корточки, хватая ртом воздух. Опираясь на свою нелепую красную трость, Эстерхази пытается выпрямиться. Несколько прохожих останавливаются посмотреть, что происходит. Я беру его шею в захват и кричу, чтобы кто-нибудь вызвал полицию. Но у прогуливающихся в этот прекрасный воскресный день есть дела и поинтереснее, что меня ничуть не удивляет. Все сразу же спешат прочь, оставляя меня с предателем, которого я все еще удерживаю захватом. Эстерхази силен и жилист, он пытается освободиться, и я понимаю, что мне придется либо серьезно покалечить его, чтобы успокоить, либо отпустить. Я отпускаю его и предусмотрительно отхожу назад.

– Негодяй! – повторяет он. – Трус! Предатель!

Его пошатывает, он никак не может поднять свой котелок. Он сильно пьян.

– Вы сядете в тюрьму, – говорю я. – Если не за предательство, то за подлог и растрату. И больше не смейте приближаться ко мне – в следующий раз вы так легко не отделаетесь.

Плечо у меня сильно болит, и я с облегчением ухожу прочь. Эстерхази не пытается преследовать меня, но я слышу его крики мне вслед: «Негодяй! Трус! Предатель! Еврей!» Наконец крики смолкают вдали.

Второе событие того лета, происходящее четыре дня спустя, имеет гораздо большее значение.

Стоит ранний вечер четверга, 7 июля, и я, как обычно в этот день недели, провожу время в неоготическом особняке Алин Менар-Дориан. Точнее, перед началом концерта стою в саду, пригубливая шампанское, разговариваю с Золя, чья апелляция на приговор слушается в суде в Версале. Только что было сформировано новое правительство, и мы рассуждаем о том, какие это будет иметь последствия для его дела, когда во дворик неожиданно вбегает Клемансо с вечерней газетой, а за ним по пятам Лабори.

– Вы слышали, что сейчас случилось?

– Нет.

– Друзья мои, это сенсация! Эта маленькая свинья Кавеньяк[63] произнес свою первую речь в палате в качестве военного министра, в которой заявил, что раз и навсегда доказал предательство Дрейфуса!

– И как ему это удалось?

Клемансо сует мне газету:

– Зачитав дословно три перехваченных послания из секретной папки.

– Это невозможно!

Это невозможно… и в то же время я вижу своими глазами: черным по белому написано, что новый военный министр Годфруа Кавеньяк, который неделю назад сменил на этом посту генерала Бийо, заявляет: он закрыл дело Дрейфуса политической сенсацией. «Я предъявлю палате три документа. Вот первое письмо. Оно получено в марте 1894 года, когда попало в контрразведывательный отдел военного министерства…» Кавеньяк опускает только имена отправителя и получателя, он зачитывает все пункты постыдного послания из секретной папки: «Прилагаю двенадцать генеральных планов Ниццы, которые этот опустившийся тип Д. передал мне для тебя». Второго письма я не узнаю: «Д. принес мне много чего интересного», и в конце «неопровержимое доказательство», которое изменило ход процесса Золя:

Я читал, что некий депутат собирается задать вопросы о Дрейфусе. Если кто-то в Риме потребует новых объяснений, я скажу, что никогда не имел никаких дел с этим евреем. Если кто-то спросит тебя, отвечай так же, потому что никто и никогда не должен узнать, что с ним случилось.

Я передаю газету Золя.

– Неужели Кавеньяк и в самом деле зачитал всю эту чушь вслух? Он, вероятно, с ума сошел.

– Вы бы так не подумали, если бы находились в палате, – отвечает Клемансо. – Вся палата поднялась и устроила громкую овацию. Они считают, что министр раз и навсегда закрыл дело Дрейфуса. Они даже выдвинули предложение обязать правительство напечатать тридцать шесть тысяч копий этого свидетельства и разослать во все коммуны Франции!

– Для нас это катастрофа, если мы не найдем ответного хода, – говорит Лабори.

– А можем найти? – спрашивает Золя.

Все трое глядят на меня.

Тем вечером после концерта, который включает две великие сонаты Вагнера для фортепьяно, я извиняюсь перед хозяйкой и, вместо того чтобы остаться на обед, отправляюсь на поиски Полин, в ушах моих все еще звучит музыка. Я знаю, что она остановилась у пожилой родственницы, старой девы, у которой квартира неподалеку от Булонского леса. Поначалу родственница отказывается позвать Полин к двери.

– Разве не достаточно зла вы ей и без того принесли, мсье? Не пора ли вам оставить ее в покое?

– Прошу вас, мадам, мне необходимо ее видеть.

– Сейчас слишком поздно.

– Еще нет и десяти, на улице светло…

– Доброй ночи, мсье! – Она закрывает дверь перед моим носом.

Я снова звоню. Слышу перешептывания за дверью. Долгая пауза, и дверь открывает сама Полин. Одета она очень строго – белая блуза и темная юбка, волосы забраны назад, никакой косметики. В таком виде хоть в монастырь поступай. Ходит ли она все еще на исповеди, спрашиваю я себя.

– Я думала, мы договорились не встречаться, пока все не будет улажено.

– Уже нет времени ждать.

Полин вытягивает губы, кивает:

– Я надену шляпку.

Она уходит в спальню, а я вижу на столе в маленькой гостиной пишущую машинку: типичная практичность Полин. Часть денег, что я ей прислал, она вложила в освоение нового вида деятельности – теперь она впервые имеет собственный доход.

Мы выходим из дома, заворачиваем за угол и, когда оказываемся вне зоны видимости из квартиры, Полин берет меня под руку и мы идем в Булонский лес. Стоит тихий, ясный летний вечер, погода такая идеальная, что кажется, не существует никакой атмосферы, никакой преграды между разумом и природой. Есть только звезды, сухой запах травы и деревьев да изредка слабые всплески со стороны озера, где влюбленная парочка катается в лодке при лунном свете. В неподвижном воздухе их голоса звучат громче, чем они думают. Но нам нужно пройти всего несколько сотен шагов, выбраться с пыльных тропинок и войти под деревья – и влюбленная парочка, и город перестают существовать.

Мы находим уединенное место под огромным старым кедром. Я снимаю фрак и стелю его на землю, ослабляю мой белый галстук, сажусь рядом с Полин, обнимаю ее.

– Погубишь свой фрак, – говорит она. – Придется его чистить.

– Это не имеет значения. Какое-то время он мне не будет нужен.

– Уезжаешь?

– Можно и так сказать.

Я объясняю ей, чт собираюсь сделать. Решение я принял во время концерта, точнее говоря, слушая Вагнера: его музыка всегда толкала меня на безрассудные поступки.

– Я собираюсь публично оспорить версию, предложенную правительством.

У меня нет иллюзий относительно того, что случится со мной после этого, – они меня честно предупредили, так что сетовать мне не приходится.

– Пожалуй, месяц, что я провел в Мон-Валерьян, следует рассматривать как своего рода испытание на прочность. – Делаю мужественное лицо напоказ. В душе, однако, я не столь уверен. Какие последствия могут меня ожидать? Когда тюремные двери закроются, мне будет угрожать физическая опасность – и я должен принимать это в расчет. Заключение риятным не будет, оно может затянуться на недели и месяцы, а то и на год или больше, хотя я не говорю об этом Полин. В интересах правительства попытаться как можно дольше затягивать процесс хотя бы из одной надежды на то, что Дрейфус может умереть на своем острове.

Когда я заканчиваю объяснения, Полин говорит:

– Судя по твоим словам, ты уже принял решение.

– Если я отступлю сейчас, то другого такого шанса у меня, возможно, никогда не будет. Я всю жизнь буду мучиться знанием того, что, когда наступил решающий момент, мне не хватило смелости встретить его подобающим образом. Меня это уничтожит – я больше никогда не смогу смотреть на картину, читать роман или слушать музыку, чтобы меня при этом не грызло чувство стыда. Только вот очень жаль, что ты оказалась замешана во всем этом.

– Не надо извиняться. Я не ребенок. Я оказалась замешана в этом, когда влюбилась в тебя.

– А как ты себя чувствуешь в одиночестве?

– Обнаружила, что могу выжить. Меня это странным образом воодушевляет.

Мы лежим тихо, сплетя руки, смотрим сквозь пустоты между веток на звезды. Я словно чувствую, как кружится подо мной земля. В тропиках Южной Америки сейчас только начинает темнеть. Я думаю о Дрейфусе, пытаюсь представить, что он делает, надевают ли на него по-прежнему кандалы по ночам. Теперь наши судьбы переплелись окончательно. Я завишу от того, останется ли он в живых, в той же мере, в какой он зависит от меня. Если Дрейфус выстоит – выстою и я. Если я выйду на свободу, то и он тоже.

Я долго остаюсь в лесу с Полин, наслаждаясь этими последними часами вместе, наконец звезды начинают тускнеть, рассветает, тогда я беру мой фрак, накидываю ей на плечи, и мы рука об руку идем в спящий город.

Глава 22

На следующий день с помощью Лабори я составляю открытое письмо правительству. По его предложению я отправляю его не религиозному и несгибаемому военному министру, нашему игрушечному Бруту, а новому премьеру, антиклерикалу Анри Бриссону:

Мсье премьер-министр!

До настоящего момента я не мог выступать открыто по поводу секретных документов, которые, как утверждается, устанавливают вину Дрейфуса. Но поскольку военный министр с трибуны палаты депутатов цитировал три документа из секретной папки, я считаю своим долгом сообщить Вам, что готов перед любым компетентным судом доказать: два документа, датированные 1894 годом, не имеют отношения к Дрейфусу, а документ, датированный 1896 годом, несет на себе все следы фальсификации. Поэтому представляется очевидным, что доверием военного министра злоупотребили, как и доверием всех тех, кто принял за правду релевантность первых двух документов и подлинность третьего.

Примите, мсье премьер-министр, заверения в искреннем почтении.

Ж. Пикар

Письмо попадает к премьеру в понедельник. Во вторник правительство предъявляет мне обвинение в уголовном преступлении, основанное на расследовании Пельё; они утверждают, что я незаконным образом рассекретил «письма и документы, важные с точки зрения национальной обороны и безопасности». Назначен следственный судья. В тот же день – хотя я не присутствую при этом, а только читаю отчет на следующее утро в газетах – совершен налет на мою квартиру на глазах толпы в несколько сотен человек, орущей: «Предатель!» В среду меня вызывают к судье, назначенному правительством, – Альберу Фабру в его кабинет на третьем этаже Дворца правосудия. В его приемной ждут два детектива, которые арестовывают меня и беднягу Луи Леблуа.

– Предупреждал я тебя, что нужно дважды подумать, прежде чем соглашаться, – говорю я ему. – Я разрушил слишком много жизней.

– Дорогой Жорж, выкинь это из головы. Для разнообразия интересно познакомиться с системой правосудия с другой стороны.

Судья Фабр – нужно отдать ему должное, – кажется, смущен этой процедурой – говорит мне, что я на время расследования буду помещен в тюрьму Ла Санте, тогда как Луи останется на свободе под залог. Во дворе меня на глазах нескольких десятков репортеров сажают в тюремный экипаж, у меня хватает присутствия духа отдать Луи мою трость. На этом меня увозят. По прибытии в тюрьму мне приходится заполнить регистрационный бланк. В графе «вероисповедание» пишу: «отсутствует».

Я сразу же понимаю, что Ла Санте не похожа на Мон-Валерьян: здесь нет ни отдельной спальни, ни ватерклозета, ни вида на Эйфелеву башню. Меня запирают в крохотную камеру четыре на два с половиной метра с маленьким зарешеченным окном, которое выходит во двор для прогулок. Здесь есть кровать и горшок – больше ничего. Пик лета, температура на улице тридцать пять по Цельсию, время от времени случаются грозы – приносят кратковременную передышку. В камере настоящее пекло, воздух застоялый, наполненный запахами тысяч тел, еды, продуктов жизнедеятельности, пота, – отличие от казармы не так уж и велико. Я ем в своей камере и заперт на протяжении двадцати трех часов в сутки, чтобы исключить мое общение с другими заключенными. Но я слышу их, в особенности по ночам, когда свет выключен и делать нечего, разве что лежать и слушать. Их крики похожи на звериные в джунглях – нечеловеческие, таинственные, тревожные. Часто я слышу такие завывания, вопли и нечленораздельные мольбы о пощаде, что утром жду – вот придут тюремщики и сообщат мне о каком-то жутком преступлении, совершенном в тюрьме ночью. Но наступает день, и тюрьма живет по заведенному порядку.

Так армия пытается сломать меня.

В рутине моей теперешней жизни есть и элемент разнообразия. Два раза в неделю меня привозят из Ла Санте в сопровождении двух детективов во Дворец правосудия, где судья Фабр очень медленно разбирает со мной свидетельства, которые я пересказывал уже столько раз.

«Когда майор Эстерхази впервые привлек ваше внимание?»

По окончании допроса мне нередко позволяют встретиться в соседнем кабинете с Лабори. Великий Викинг парижской коллегии адвокатов теперь мой официальный защитник, и через его посредство я узнаю о ходе наших сражений. Новости разные. Золя, проиграв апелляцию, бежал в Лондон. Но судья Бертюлю арестовал Эстерхази и Четырехпалую Маргариту по обвинению в подлоге. Мы подаем официальную просьбу прокурору арестовать на том же основании и дю Пати. Но прокурор отклоняет нашу просьбу, поскольку это «выходит за рамки расследования Бертюлю».

«Расскажите мне еще раз об обстоятельствах, при которых в ваши руки попала „пти блю“…»

Приблизительно месяц спустя после моего ареста Фабр в качестве следственного судьи переходит в столь любимую несостоявшимися французскими драматургами стадию судебного процесса: столкновения разных свидетельских показаний. Ритуал всегда один и тот же. Сначала мне в двадцатый раз задают вопрос о том или ином событии – реконструкции «пти блю», показе документа о почтовых голубях Луи, утечках в газеты. Потом судья нажимает электрический звонок, и появляется один из моих врагов, который пересказывает свою версию того же события. Судья в это время пристально вглядывается в нас, словно просвечивает наши души невидимыми лучами и видит, кто лжет. Так я снова сталкиваюсь лицом к лицу с Гонзом, Лотом, Грибленом, Вальданом, Жюнком и даже консьержем Капио. Должен сказать, что, хотя они и находятся на свободе и, предположительно, празднуют победу, вид у них бледный и даже изможденный, в особенности у Гонза, у которого, кажется, развился тик под левым глазом.

Но больше всего меня потрясает Анри. Он входит, не глядя на меня, и монотонно пересказывает историю о том, что видел меня и Луи над секретной папкой. Его голос потерял прежнюю силу, и я замечаю: он настолько похудел, что, начиная потеть, может легко просунуть руку целиком между шеей и воротником мундира. Он только заканчивает свой рассказ, когда раздается стук в дверь, входит помощник Фабра и говорит, что того вызывают к телефону в приемной.

– Срочно – звонит министр юстиции.

– Прошу меня простить, господа, я на минуту.

Анри взволнованно смотрит ему вслед. Дверь закрывается, и мы остаемся один на один. У меня тут же закрадывается подозрение, что это подстроено, я оглядываюсь: не может ли где прятаться подслушивающий. Но спрятаться тут невозможно, и минуту-другую спустя любопытство берет верх и я спрашиваю:

– Как ваша рука, полковник?

– Что – это? – Он смотрит на руку, сжимает и разжимает пальцы, словно проверяет, как она действует. – Рука в порядке. – Он смотрит на меня. Щеки его впали, челюсти заострились, и от этого кажется, что прежнее защитное многословие покинуло его, оставив возрастные морщины на лице. В его темных волосах появилась проседь.

– А как вы?

– Вполне приемлемо.

– Вы хорошо спите по ночам?

Его вопрос удивляет меня.

– Да. А вы?

Анри откашливается.

– Не очень хорошо, полковник… мсье, правильно сказать. Плохо спится. Я устал от всего этого треклятого дела и, не скрываю, от вас.

– Ну, по крайней мере, тут наши мнения совпадают!

– В тюрьме тяжело?

– Я скажу так: пахнет там даже хуже, чем в наших старых кабинетах.

– Ха! – Анри подается вперед. – Честно говоря, я просил освободить меня от моих обязанностей в контрразведке. Я бы хотел вернуться к здоровой жизни в полку.

– Да, я вас понимаю. А ваша жена и мальчик – они как?

Анри открывает было рот, чтобы ответить, но молчит, сглатывает комок в горле, и, к моему удивлению, его глаза наполняются слезами, и он отворачивается в тот самый момент, когда возвращается Фабр.

– Итак, господа, – говорит он, – секретная папка…

Недели две спустя после выключения света на ночь я лежу на моем тонком тюремном матрасе. Читать нет возможности, и я жду начала ночной какофонии, но слышу звук отодвигаемой щеколды, поворот ключа в скважине. Мне в лицо бьет луч яркого света.

– Заключенный, следуйте за мной.

Ла Санте построена в соответствии с новейшими научными принципами в подражание колесу: ступица со спицами – камеры с заключенными находятся на спицах, а директор и персонал располагаются в ступице. Я иду за надзирателем по длинному коридору в административный блок в центре. Он отпирает дверь, проводит меня по круговому коридору в небольшую комнату без окон, предназначенную для встреч с посетителями, в стену вделана решетка. Надзиратель остается снаружи, но дверь не закрывает.

Из-за решетки раздается голос:

– Пикар!

Освещение здесь тусклое. Я не сразу узнаю, кто это.

– Лабори? Что происходит?

– Анри арестован.

– Бог ты мой! За что?

– Правительство только что выступило с заявлением. Слушайте: «Сегодня в кабинете военного министра полковник Анри признался, что он автор документа от тысяча восемьсот девяносто шестого года, в котором назван Дрейфус. Военный министр немедленно арестовал его, и полковника увезли в крепость Мон-Валерьян». – Адвокат замолкает в ожидании моей реакции. – Пикар, вы слышали?

У меня уходит немного времени, чтобы все осмыслить.

– Что заставило его признаться?

– Никто пока не знает. Это случилось всего несколько часов назад. Кроме заявления правительства, у нас ничего нет.

– А остальные? Буадефр, Гонз – о них что-нибудь известно?

– Нет. Но всем им конец. Они всё поставили на это письмо. – Лабори наклоняет голову вплотную к решетке, я вижу его голубые, горящие от возбуждения глаза. – Анри никогда не пошел бы на это по своей инициативе?

– Это немыслимо. Если он не получил прямого приказа, то они, как минимум, должны были знать о его намерениях.

– Точно! Вы понимаете, что теперь мы можем вызвать его в качестве свидетеля? Позвольте мне вызвать Анри! Ну и перспектива! Я заставлю его спеть про все, что он знает, а это означает возвращение к первому военному трибуналу.

– Хотел бы я знать, что вынудило его признаться после стольких лет.

– Мы наверняка узнаем об этом завтра утром. Ну, по крайней мере, я принес вам на ночь хорошие новости. Приду завтра. Спокойной ночи, Пикар.

– Спасибо. Доброй ночи.

Меня отводят назад в камеру.

Животные звуки этой ночью особенно громки, но не они не дают мне уснуть, а мысли об Анри в Мон-Валерьян.

Следующий день – худший из тех, что я провел в тюрьме. Даже на чтении не могу сосредоточиться. Испытывая ощущение бессилия, я хожу взад-вперед по камере, а мой мозг конструирует и отбрасывает сценарии того, что же произошло и что будет дальше.

Время тянется медленно. Подают вечернюю еду. Дневной свет понемногу тускнеет. Около девяти часов надзиратель снова открывает дверь камеры и приказывает мне следовать за ним. Ах, как долго мы идем! Любопытно, что в самом конце, когда я уже в комнате для приема посетителей и Лабори поворачивается к решетке, я точно знаю, что он мне скажет, хотя еще не успел увидеть выражения его лица.

– Анри мертв, – говорит он.

Я смотрю на него, снова осмысливаю услышанное.

– Как это случилось?

– Его нашли сегодня утром в его камере в Мон-Валерьян с перерезанным горлом. Они, естественно, говорят, что он совершил самоубийство. Странное дело. Как вы думаете, Пикар? – взволнованно спрашивает он.

Мне приходится отвернуться от него. Я не знаю, почему глаза у меня наполнились слезами: от усталости, а может, от напряжения. А может, из-за Анри, которого я никогда, несмотря ни на что, не мог возненавидеть всем сердцем, слишком хорошо понимая, что заставляет его поступать так, а не иначе.

Я часто думаю об Анри. Больше мне особо делать нечего.

Сидя в своей камере, размышляю о деталях его смерти, о которых сообщается в последующие недели. Если я смогу разгадать эту тайну, то, вероятно, смогу разгадать и все остальное. Но я могу исходить только из того, что сообщается в газетах, и обрывков слухов, которые приносит мне Лабори, черпая их среди своих коллег. В конце концов мне приходится согласиться с тем, что я, похоже, никогда не узнаю всей правды.

Мне известно, что Анри во время жуткой встречи в военном министерстве 30 августа был вынужден признать документ, названный «неопровержимым доказательством», фальшивкой. Ничего другого ему не оставалось – свидетельства были бесспорными. Похоже, что в ответ на мои обвинения в подлоге Кавеньяк, новый военный министр, безусловно уверенный в собственной правоте во всем, приказал одному из своих офицеров провести полную проверку на достоверность всего дела Дрейфуса. На это ушло немало времени – дело в результате распухло до трехсот шестидесяти документов. В ходе этой проверки я и встретился в последний раз с Анри в судейской камере Фабра. Теперь я понимаю, почему он выглядел таким сломленным – вероятно, предвидел, чт грядет. Помощник Кавеньяка сделал нечто такое, что за два года не пришло в голову никому другому в Генеральном штабе: он исследовал «неопровержимое доказательство» под микроскопом. И сразу же отметил, что обращение в письме «Мой дорогой друг» и подпись «Александрин» были написаны на разлинованной бумаге и линии на ней были голубовато-серые, тогда как основное письмо – «Я читал, что некий депутат собирается задать вопросы о Дрейфусе…» – написано на бумаге с сиреневыми линейками. Было очевидно, что исходное письмо, которое ранее склеили из отдельных обрывков – а точнее, в июне 1894 года, – разрезали, а потом вклеили в него сфальсифицированную центральную часть.

Анри вызвали, чтобы объяснить это в присутствии Буадефра и Гонза, поначалу он пытался блефовать, судя по расшифровке его допроса Кавеньяком, опубликованной правительством.

Анри: Я склеил документ в том виде, в каком он ко мне поступил.

Кавеньяк: Я напоминаю вам, что для вас не может быть ничего хуже, чем отсутствие объяснения. Скажите мне, что вы сделали.

Анри: Что вы хотите, чтобы я вам сказал?

Кавеньяк: Объясните мне, почему линии в одном из документов светло-фиолетовые, а в другом – серо-голубые.

Анри: Я не могу это объяснить.

Кавеньяк: Факт остается фактом. Подумайте о последствиях моего вопроса.

Анри: Какого объяснения вы от меня хотите?

Кавеньяк: Расскажите, что вы сделали.

Анри: Я не подделывал документов.

Кавеньяк: Бросьте вы! Вы подставили фрагменты одного документа в другой.

Анри (после некоторого размышления): Что ж… да, поскольку одно идеальноподходило к другому, это навело меня на мысль соединить их.

Точна ли эта расшифровка? Лабори так не думает, но у меня сомнений почти нет. Если правительство в чем-то врет, это не значит, что оно врет во всем. Я слышу голос Анри с газетной страницы лучше, чем любой драматург мог его воспроизвести, – хвастливый, рассерженный, вкрадчивый, коварный, глупый.

Кавеньяк: Что навело вас на такую мысль?

Анри: Мое начальство сильно волновалось. Мне хотелось их успокоить. Хотелось поселить мир в умах людей. Я сказал себе: «Ну, добавим мы одну фразу – какая от этого беда? А если бы в нашей нынешней ситуации шла война?»

Кавеньяк: Вы один делали это?

Анри: Да. Гриблен ничего не знал.

Страницы: «« ... 1718192021222324 »»

Читать бесплатно другие книги:

Почитателям остросюжетного жанра хорошо известно имя Михаила Марта. Это один из литераторов, работаю...
В новом пособии профессора Е. П. Ильина в систематизированном виде, с учетом новейших отечественных ...
Художник по имени Алексей, отправляется на Новую Землю, где становится свидетелем охоты браконьеров....
В книге «Освободитель и Миротворец» рассматриваются основные исторические события, связанные с проце...
Борьба на полях мировой политики никогда не была делом чистым и благородным, а везде, где нужны темн...
Старинное предание гласит, что Бог на седьмой день сотворения мира по окончании своих трудов устало ...