Жизнь волшебника Гордеев Александр
Разве можно быть там такими же счастливыми, как у нас? Ну вот чем им там гордиться?
– Не знаю, может быть, они гордятся чем-нибудь своим? Ну а что ещё им остаётся, чтобы не
чувствовать себя совсем несчастными?
– Так вот я и говорю, что если мы в такой стране родились, так, значит, с нас и спрос боольший.
– А зачем тебе нужен этот вес, который придаёт партийность?
Объяснить это оказывается непросто. Конечно же, вес нужен для того, чтобы сделать потом что-
нибудь путное. Вот тут-то Серёга лучше бы объяснил. На заставе было и такое мнение, что служба
– это, в общем-то, потерянное время. Роман, чётко осознавая свои внутренние перемены, с этим
не соглашался, но если свои перемены сравнить с переменами Серёгиной жизни, то тот ушагал
куда дальше. Серёга уже накануне того, чтобы стать нужным специалистом, уж не говоря о том,
что успел даже жениться, то есть, куда основательней укорениться в жизни. Правда, у Серёги
другая беда – у него спиваются родители. Может быть, потому-то в последние полгода его интерес
к делам в родной Пылёвке уже не тот. И всё равно его жизненная позиция куда прочнее. А тут что?
«Кто я? – спрашивает себя Роман, – Да никто. Просто дембель, да и всё. А ведь надо же как-то
действовать, как-то реализовывать себя. Знать бы только как». Стремление есть, но какое-то
«тупое», не отточенное. Ну да ничего – вернётся, осмотрится, а там видно будет, с какого конца
подступиться к своим планам.
– А знаешь, – подумав, говорит Роман, – всё-таки мне лучше, чем другим. Я знаю своё дело. А
другие ведь даже не задумываются об этом. Правда, им моя цель кажется глупой – жить в
деревне, что-то там делать, что-то улучшать. Но ведь всё это так здорово! А ты знаешь главное
дело своей жизни?
– К сожалению, нет, – вздохнув, отвечает Люба. – Ты прав – основной массе людей не до этого.
Я жутко завидую таким, как ты. Хотела бы я знать своё дело, да не знаю.
11
– Но ведь это же принципиальная разница! – с волнением говорит Роман, видя вдруг в ней ещё
и единомышленницу, – главное, что это желание есть. А если оно есть, то решение найдётся.
– Как сказать… Многие люди мучаются этим всю жизнь, да так и не определяются. Знаешь, о
чём я подумала? Вот смотришь старые фильмы, особенно про революцию, про стройки
социализма и видишь: тогда все знали, что делать. Я недавно перечитала «Тихий Дон» Шолохова,
так там и красные знают, что делать, и белые тоже. Правда, главный герой мечется из стороны в
сторону, но ведь его метания тоже вроде как определены – он ищет истину. Нам ещё учительница в
школе сказала, что вся мощь этого романа в том и состоит, что там с разных сторон схлёстываются
такие невероятные силы, что искры летят и кровь рекой. Да нам-то ещё ничего. У нас и стройки
разные есть: БАМ и та же целина. А как, например, в Америке? Там же вообще сон и полный
разброд.
Роман смотрит на неё даже чуть озадаченно. Как она рассуждает! А ведь с Витькой-то она так
не поговорит. Тот совсем другой. Удивительно, что Люба даёт хорошую пищу для размышлений. С
ней можно говорить и говорить. Как точно она заметила, что раньше люди знали свой путь, потому
что находились в едином порыве. А в этом порыве, наверное дышалось, как на свободном ветру –
глубоко и спокойно. Хорошо, наверное, жить в таком времени. Жалко, что он-то «Тихий Дон»
пробежал наскоро и мимолетом, между катанием на лыжах с горы и работой во дворе у коров. Но
теперь его стоит перечитать. А если бы во время этого перечтения Люба была рядом, чтобы можно
было обсуждать …
– А вот скажи, – спрашивает она между тем, – ты в армии о чём мечтал больше всего?
– Честно?
– Ну конечно.
– Я мечтал о том, чтобы после службы не быть одному. Ну, не о родителях я, конечно, говорю…
Вот приходишь домой после работы, а тебя там кто-то ждёт, встречает. Всё равно как вторая твоя
половина. Про половинки – это очень правильно сказано. И этот человек живёт примерно так же,
как ты, и интересы у него такие же. А ночью, например, тебе не спится, так пошёл на кухню чай
пить, и она тоже выходит, садится рядом, и мы о чём-нибудь с ней говорим. Я очень настроен на
такую жизнь. Но ведь всё зависит не только от меня. Ведь со всякой-то девушкой такая жизнь не
получится.
– Конечно, нет, – улыбаясь, соглашается она, и Роману понятна её улыбка – Люба думает
теперь, конечно же, о Витьке, по сути-то совсем не зная его.
Из уюта купе не хочется уходить. Вагон, мягко покачиваясь, несётся куда-то и, как чудится, не по
железу, а плавно и нескоро парит по воздуху. Эх, жизнь… Да чего же с ней воевать-то, с такой
жизнью? Нет, что-то не то предсказывал прапорщик Махонин. В неё надо влиться всеми фибрами
души и просто жить… А ведь совсем скоро надо уже выходить.
Поддавшись его исповедальному настрою, рассказывает о себе и Люба. Оказывается, она тоже
из села! Какое радостное и одновременно горькое открытие. Они вспоминают о том, как гуляют в
сёлах на праздниках. И тут всплывает много забавных и трогательных, особенно для
стосковавшегося Романа, мелочей. Оказывается, и песни на гулянках в их сёлах поют одни и те же.
В армии эти песни вспоминались Роману сами собой, и он вроде как с опозданием полюбил их.
Иногда напевал некоторые куплеты вполголоса, а тот же Витька посмеивался: чего, мол, старьё
какое-то поёшь? А вот у Любы при разговоре об этих песнях растроганно блестят глаза.
– Ну, а вот это у вас поют? – взволнованно спрашивает Роман. – Ну, помнишь: «…Как у нас
голова бесшабашная – застрелился чужой человек…»
– Поют, поют. «Меж высоких хлебов затерялося» – так она начинается. Это на стихи Некрасова.
– Да-да-да, – радостно кивает Роман, – а дальше, дальше…
Люба тихим голосом напевает первый куплет. Роман, вздохнув, смотрит в окно, растревоженный
до слёз: песня эта, слышимая с малых лет, кажется, напоминает сразу всё детство. И девушка,
невольно подсказавшая это многое, ощущается совсем близкой, уже просто родной. Непонятно
как, но по одному лишь напетому куплету Роман понимает её всю. Он ясно видит Любу поющей в
компании родных, с детства знакомых женщин: это и мама, и тётка, и соседки. И уже нет никакого
двухлетнего разделяющего тумана между собой и родными: Люба связывает его со всеми и сама
она среди его родных самая главная, самая родная. Никогда не задумываясь над словами «жить
душа в душу», Роман впервые вспоминает их и постигает до самого дна: вот именно так – душа в
душу – они и могли бы жить… Да только что теперь!? Как это всё неправильно, несправедливо! Уж
кого-кого, а Витьку-то он знает: сколько вместе протопали и проехали по пескам, сколько пота
вместе пролили. Хороший и добрый он человек, да другой. Вот такими близкими они с Любой не
станут. Но скажи ей сейчас об этом, и она не поймёт. Не поймёт уже потому, что он идёт против
друга. Счастливый Витька уже сутки в своём белом городе Златоусте. И без него этого говорить
нельзя. Да и Любе своего чувства уже не переменить. Чистота исчезнет. В их неожиданном
прозрачном хрустальном треугольнике никто не имеет права на червоточинку. С этим щемящим,
противоречивым чувством и говорит потом Роман до самого утра, пока не заканчивается
дежурство Любы.
12
– Как хорошо, откровенно мы с тобой поговорили, – признаётся она. – Ты какой-то особенный.
Легко с тобой. Вообще это что-то странное: не было путных ребят, да вдруг сразу двое. Вас как
подобрали.
Роман смотрит на неё и затяжно мучается: что же делать, ведь всё это так и кончится… Да,
видно, так кончиться и должно. Уже уходя, он останавливается на пороге, смотрит Любе в глаза. За
всё время разговора боялся так смотреть, а теперь чего уже терять? Взглянул, и оторваться нет
сил. От их встретившихся взглядов всё в нём дрожит и закипает. Право, которое он ещё имеет –
всё необходимое сказать ей взглядом, потому что это ведь уже не разговор, а откровение в самом
чистом виде.
– Какой же я осёл, – с трудом проговаривает он.
– Не нужно об этом теперь, – останавливает Люба. – Опоздал ты. Совсем немного опоздал. Я
слово дала.
Романа и вовсе бросает в жар оттого, что она понимает всё точно так же, как он. И о слове,
данном Витьке, она напоминает без сожаления. Просто так есть, так решено – с этого не свернёшь.
И даже от этой верности другому она кажется ещё ближе. Роман чуть было не делает шаг к ней, но
она вовремя и просто останавливает его:
– Ну всё, иди…
Роман продолжает стоять.
– Не надо, Роман, – говорит Люба. – Тебе проще, чем другим. Ты своё найдёшь. Ты счастливый
человек, ты знаешь, чего хочешь. Таких людей мало.
И всё. Дверь, задвинувшись, мягко защёлкивается на крошечный алюминиевый крючок.
Длинный коридор тихо и ласково покачивает, будто пытаясь успокоить. Пахнет пеплом из титана, в
котором с утра снова начнут кипятить чай. А его уже не будет здесь. Глупо стучаться в дверь или
что-то говорить. Совершенно очевидно, что это были её последние слова. Именно так они и
прозвучали, как какой-то вывод, как напутствие.
…Над станцией гремит гроза. А деваться некуда – надо идти. Стоянка две минуты. Вода в
лужах на земле пупырчатая, как серебристая свиная кожа. В тамбуре Романа провожает Наташа.
Почему она всё время, пока продолжалось это сватовство, смотрела на них грустно?
Роман спрыгивает в шумный большой душ на галечник своей станции, чуть ли не на лету ловя
слетевшую фуражку. Поворачивается, смотрит на вагон. Люба, кивнув за стеклом своего купе,
лишь прощально мимолётно улыбается еле заметным движением красивых губ. Но лицо её
размыто дождём…
Роман убегает в маленькое здание станции, обессиленно плюхается на изрезанное ножами
сиденье и долго сидит, придерживая дыхание и боясь самого себя, боясь, что выбежит сейчас и
бросится в вагон, стоящий последние секунды. «Да, да, да, ведь это я, именно я настоял на этом
поезде, – думает он, – я как будто знал, как будто знал». Поезд, лязгнув суставами и скрипнув
каким-то одним колесом, трогается с места, а потом всё быстрее и быстрее стучит на стыках.
Стучит и дразнит засевшими в голове словами: «Как знал, как знал, как знал…»
Если бы не гроза, то на вокзал можно бы и не заходить, идти-то надо на автобусную остановку,
но Роман прячет себя здесь до тех пор, пока его скорый не уходит со станции, не затихает вдали.
На кафельном полу из коричневых плиток и на большой скамейке, выгнутой из листа толстой
фанеры, лужи натёкшей воды. В пустом и прохладном здании тихо: слышится лишь перескок
минутной стрелки больших, круглых часов на стене. Зачем он сидит в этой прохладной пустоте?
Теперь он, можно сказать, дома. Он чувствует себя одиноким и умудрённым. Позади две
жизненные эпохи: одна – длиной в два года, другая – в три дня. Эта последняя, стремительная
эпоха, начавшись на одном вокзале, закончилась на другом. Мощно прогремев, прогрохотав,
уложившись в три дня, она умчалась дальше по сверкающему железу, а он, оглушённый и
растерянный, – здесь. Дорога – это всегда то, что соединяет какие-то важные места и события. В
дороге ты всегда находишься, казалось бы, в точке наибольшей неопределённости. А у него иначе.
Именно сама эта дорога становится мощным, значительным обретением, дающим
необыкновенную личную весомость. Неужели же после этого впереди ещё есть какая-то жизнь? *1
ГЛАВА ВТОРАЯ
Слеза
Про Марусю и Михаила Мерцаловых кто-то однажды беззлобно съязвил, что детей у них нет
только потому, что от таких разных пород, как они, дети не завязываются. Дородная полнота
Маруси необъятна: другой такой женщины в Пылёвке нет. Она белая, широкая, прямо-таки
рассыпчатая. Михаил же, напротив, чёрный, сухой, стянутый жилами – этакий цыганистый тип
отчаянного русского мужика. Его прозвище – Огарыш. В молодости он слыл вёртким отчаянным
драчуном и за свою Марусечку, как часто называет он её, – добрейшую, ласковую душу,
13
расхлестал немало зубов и носов её ухажёров. Во всех случаях неосторожного посягательства на
Марусечку со стороны Огарыш как-то не особо вникал в тонкости: уместно тут драться или не
уместно, надо бить или не надо, сильный перед ним соперник или нет, а просто всегда без лишних
рассуждений бил и дрался. А уж потом разбирался. Или разбирались с ним.
Так и не перемешавшись в детях, они за долгую жизнь вместе, кажется, и характерами не
перемешались: живут крикливо, ругаясь иной раз так, что хоть святых выноси. Однако вся эта
ругань для обоих как с гуся вода, они и сами не знают, что это ссорой называется.
Маруся работает уборщицей в клубе, и для всех остаётся загадкой, как ей, при её-то габаритах,
удаётся без всякой швабры-лентяйки чисто-начисто промывать громадный клубный пол. Более же
всего Маруся знаменита не только в Пылёвке, но и во всей округе знахарством: лечит травами,
правит головы, вправляет кости, ладит воду: что-то шепчет там в бутылку за печкой или, как
пошучивает Огарыш, матерится прямо в воду, так что против такого концентрированного лекарства
любая болезнь пустяк – «надо только пробку потуже затыкать». В дополнение к этому, Маруся ещё
привораживает и предсказывает судьбу по воску, по снам и по приметам. Дом их напоминает
проходной двор, так что громадные цепняки, к которым имеет пристрастие Огарыш, по его словам,
«исшалавливаются»: не различая чужих и своих, приветливо виляют хвостами всем подряд.
На лечение, на предсказания, на ворожбу уходят считанные минуты, а всё остальное время
занимают разговоры и чаи с вареньем. Иной раз Маруся не успевает чашки сполоснуть после
одних гостей, как на пороге – другие. Вот и похудей… Огарыш иногда ворчит на поток посетителей,
но не совсем принципиально: всё скрашивается тем, что иногда вместо подарков (которые для
авторитета знахарки просто необходимы) кое-кто прихватывает и бутылочку горькой. Лечение идёт
тогда веселее, и судьба, если кому сегодня требуется, выпадает напротив не такой горькой.
Известно же: как скажет гадалка, так всё и сложится…
Вся знахарская деятельность Маруси началась как раз с желания ребёнка. У каких только
врачей она ни побывала, прежде чем зачастить к бабушке Паше, одинокой старухе, которая жила в
маленькой избушке на самой околице и умела ладить воду. Старуха была такой старой, что даже
пережила всех своих детей. Неизвестной для неё оставалась лишь судьба младшего сына,
который не то забыл про мать и родину, не то сгинул где-то. А внуки запамятовали о ней уже,
кажется, оттого, что жили вдалеке: слишком уж накладно ездить за тыщи вёрст к единственной
родственнице – старухе. Кажется, только неизвестность с младшим сыном и держала бабу Пашу
на этом свете. Маруся, придя к ней впервые и увидев, как та возится с полами, тут же отобрала у
неё тряпку. После Маруся стала помогать ей и в стирке, и в побелке и, в конце концов, вроде как и
вовсе взяла на попечение. Умерла баба Паша в девяносто шесть лет, так и не дождавшись своего
младшего. Да и чем бы он утешил её, уже старый? Жизнь бабы Паши была уже изжита до
безнадёжности, до спокойного неверия во всё.
Вскоре после её тихих похорон по селу разошёлся слух, будто всё умение знахарки теперь
наследует Маруся. Маруся для этого, конечно, слишком молода, но в неё верят сразу: людям куда
важнее знать, что ничего не пропало, чем не доверять её молодости.
Смысла многих перенятых от бабушки Паши наговоров новая знахарка не понимает, впрочем,
как не понимала их и сама старуха, передавая всё в том же виде, в каком когда-то приняла сама.
Тут требуется не понимание, а вера, что если то-то и то-то говорить именно так и в такой
последовательности, то это будет иметь такое-то действие. Тут, возможно, и действие-то
рождается от самой необъяснимости. Если для человека имеют силу травы и смеси трав, то
почему этой силы не могут иметь слова и словесные смеси? Для Маруси это становится
совершенно очевидной истиной, и кто её может в этом разубедить? Любопытные, бывало, пытают
Огарыша о том, как такое может быть, но тот, поскрёбывая голову, только и отвечает: «Да кто его
знат – вроде ерунда, а помогат. .»
Самой же себе Маруся помочь не может, утешаясь теперь тем распространённым мнением, что
так, мол, бывает с каждым, кто берёт на себя боли и недуги других. Так что, оказывается, и с
бездетностью можно, в конце концов, смириться, если придать ей некий смысл. И тут-то, уже при
этом необычно достигнутом спокойствии, у Маруси вдруг появляется ребёнок! Достаётся он ей,
конечно, как и все дети, от Бога, но только не через себя. Её молоденькая двоюродная племянница