Город Брежнев Идиатуллин Шамиль
– За вами мужчина стоял, он ушел, да? Я за ним…
– Э, куда полез! – крикнули сзади. – Еще пацанов не хватало. Не пускайте его!
– Я стоял, – сказал я, стараясь быть зычным и спокойным, хотя в ушах уже бухало, а под глазами темнело. – Женщина, скажите, за вами лысый такой был, а я за ним.
Тетка в бежевом мельком взглянула на меня и снова принялась тыкать пальцем за плечи продавцов. Гадина, подумал я беспомощно, а мелкая тетка в синем плаще и в яркой синтетической косынке, распираемой огромными, с кулак, кудрями, загородила собой бежевую спину и задорно крикнула:
– Лысый был, тебя не было!
– Да я тут стоял, вышел на пять минут! – заорал я в ответ.
– Зачем вышел? Курить? Такой молодой, в школе еще учишься, а куришь, как не стыдно! Вот и правильно!..
Я задохнулся от негодования и несправедливости и чуть не заорал, сам не понимая что, но тут невысокий, ниже меня, парень в мокром джинсовом костюме и с прилизанными длинноватыми волосами спокойно сказал:
– Да стоял пацан, перед вами стоял. Он отошел как раз перед тем, как лысый начал вам про винный бухтеть. А потом лысый сдернул.
– Какой винный? – спросила кудрявая подозрительно. – Я, молодой человек, если хочешь знать, вообще в рот не беру!
Парень ухмыльнулся, хотел что-то сказать, покосился на меня и застыл с каменным лицом. Я, несмотря на бешенство, тоже чуть не заржал. Тетка с подозрением дернула кудрями, и тут бежевый плащ подхватил чек и, полностью игнорируя суету за спиной, уплыл к кассе. Кудрявая, задрав здоровенную сумку из коричневого кожзаменителя повыше – чтобы, видимо, мне дорогу преградить, – рванула к прилавку и рявкнула:
– Два кило, а этого не пускайте!
У меня аж глаза вскипели. Я понял, что сейчас оттащу кудрявую за ворот, а если орать начнет, в сумку засуну. Но парень в мокрой джинсе сказал:
– Пацан, вставай передо мной. Один человек разницы, делов-то.
– А чё она, – сказал я, но шагнул перед парнем, сказал «спасибо» и сделал вид, что чешусь скулой о плечо, чтобы незаметно убрать выскочившую все-таки слезу.
– А она в рот не берет, видишь, – вполголоса напомнил парень, и я все-таки заржал и с полным правом вытер слезы, выскочившие от честного смеха.
– Молодой человек, что брать будешь? – сказала продавщица. Кудрявая, оказывается, уже чесала к кассе, вся быстрая и исполненная презрения.
Я помотал головой, успокаиваясь, и сказал:
– Полтора картошки, полкило апельсинов.
– Не наоборот? – уточнила продавщица.
Я помотал головой. Она хмыкнула и сказала, подавая грузчику грязный тазик:
– Вить, картошки там насыпь.
Одним движением выложила на площадку весов четыре апельсина и спросила:
– Чуть больше сделаю?
Стрелка показала шестьсот грамм. Я сказал виновато:
– Нет, у меня не хватит.
Продавщица опять хмыкнула, сняла с чашки два апельсина и почти не глядя заменила их одним здоровенным, как грейпфрут. Стрелка указала в зенит. Я прошептал: «Спасибо», потому что продавщица могла просто один апельсин убрать и было бы меньше полукило.
– Любовь к трем апельсинам, – непонятно сказал спаситель за моей спиной, и я на всякий случай хихикнул.
Тут и картошка взвесилась, и я торопливо подал продавщице выдернутую из кармана авоську.
Вторая продавщица приняла от бежевой тетки, смотревшей мимо меня с презрением, чек, выдала ей два здоровенных свертка, а следующим движением протянула мне клочок бумажки, на котором одной линией было начерчено «1-45».
Я принял бумажку и машинально шагнул в сторону кассы, потом повернулся и сказал:
– Извините, – это парню, который уже улыбался, заказывая пару кило самых нарядных, потом уже продавщицам: – Извините, почему рубль сорок пять?
– А сколько надо? – спросила вторая продавщица с неожиданной злобой.
– Рубль апельсины, пятнадцать – картошка.
Вторая продавщица утомленно пропела:
– У-умный какой.
А первая объяснила, глядя, кажется, с сочувствием:
– Тридцать – аджика. В нагрузку к апельсинам.
Блин. Дефицит же всегда с нагрузкой идет. Мясо – с костями и жилами, детективы – с материалами позапрошлого пленума ЦК, а апельсины, значит, с аджикой. Поэтому банки на прилавке и громоздятся. Так-то аджику никто не берет, а сейчас магазин за пару часов годовые залежи раскидает. Только не мне. Если аджику эту на фиг не нужную возьму, мне или без картошки домой идти, или получится, что я ради пары апельсинов час потерял. Обидно, блин.
Опять все несправедливо и против меня.
– У меня не хватает, – сказал я.
– И что? – спросила вторая продавщица агрессивно.
– У меня на аджику не хватает, – повторил я бессмысленно. Потому что какие тут мысли.
– Ну поменьше тогда… – начала продавщица, увидела мой сверток и сказала: – А.
Может, разрешит без аджики взять, подумал я, загораясь отчаянной надеждой. Первая продавщица, пакуя апельсины для джинсового парня, сказала:
– Юль, два кило ровно, пометь. Больше ничего? Следующий! Юль, может, отложим пацану, пусть домой сбегает?
– Пока не кончатся – отложим, а потом надо отпустить в порядке очереди, – сказала вторая и спросила меня, кивая на растаявший штабель за спиной: – Успеешь домой сбегать, пока это не распродали?
Я посмотрел на штабель, посмотрел на очередь и помотал головой. Не успею, да и нет дома тридцати копеек. В секретере рубль, а последние карманные я неделю назад проел.
– Время тратил и свое, и наше, – сказала вторая продавщица, берясь за краешек свертка. – Не будешь брать, значит?
Сволочи, подумал я, готовясь к чему-то.
– Будет, будет брать, – сказал джинсовый парень. – С меня там сколько, два сорок? Давайте бумажку. Пошли, пацан.
Он отвел меня к кассе, а я так ни фига и не понял, пока парень мягко не выдернул из моих пальцев бумажку с цифрами и не положил на металлическое блюдце перед кассиршей, звякнув сверху двумя пятнадчиками.
– А остальное? – спросила кассирша сварливо.
Тут я засуетился так, что чуть не выпрыгнул из куртки, выворачивая карманы, добросил всю свою наличность, получил чек и шагнул назад, ожидая джинсового парня и объяснений. А он ничего объяснять не стал, просто сказал:
– Иди забирай свою добычу, а то раскатают сейчас, с них станется.
Он пропустил меня вперед и ждал, пока я неловко перехвачу и пристрою сверток с авоськой по трясущимся рукам, чуть не выронив долбаную эту аджику, попутно пытаясь что-то объяснить продавщицам, которые и не слушали ни фига. Очередь снова забурчала, так что я спохватился, отошел, отдышался и снова догнал джинсового парня уже у выхода – он пристраивал три разноразмерных бумажных свертка подмышками.
– Спасибо большое, – сказал я ему. – Я это, не сообразил даже… Я верну, честно. Вы скажите куда, я завтра же…
Парень отмахнулся:
– Да брось, ты чего. Две пятнашки – деньги, что ли. Кабы все проблемы на земле так просто решались. Ты в следующий раз кому-нибудь так же помоги – будем квиты. Перед лицом человечества, так как-то, забились?
– Забились, – сказал я. – Обязательно. Спасибо вам большое все-таки. Я просто не знал про аджику эту долбаную, поэтому…
Тут мы вышли под дождик, где я все пытался сбивчиво объяснить про картошку, селедку и найденный пятнадчик, и совершенно не соображал, что надо бы предложить ему помощь в доставке неудобной ноши. А парень уже смотрел мне за спину и корчил виноватую рожу. Его, оказывается, девушка ждала, симпатичная такая, хоть и совсем мелкая, мне по плечо, тоже в джинсах и в светлой курточке, и парень принялся перед ней оправдываться, что апельсины редко когда увидишь, грех было упускать, а если бы ты не здесь мокла, а внутрь зашла, мы бы не два, а четыре кило взяли, тете Люде на гостинец и вообще, а она знай отчитывала его за то, что ждала-ждала в комнате, потом ждала-ждала у подъезда, потом к нему пошла, а его нет, а он в овощном, видите ли, а Денисюки ждут, между прочим…
Я понял, что им не до меня и без моей помощи они прекрасно обойдутся. И еще мне стало стыдно, что не предложил взять пару кило апельсинов для парня. Он не просил, а я не догадался, дурак, а так ладно вышло бы. Я опять сказал «спасибо» и «до свидания», дождался их рассеянного, но совершенно синхронного добродушного кивка, спустился по лесенке, отошел подальше и замер в темноте под лысой березкой. Девушка сразу успокоилась и принялась деловито распределять груз по своим и его подмышкам, а парень знай пытался ее чмокнуть в щеку или макушку. Наконец она справилась, и он справился, и они побрели в сторону Ленинского проспекта. А я за ними.
Во-первых, вдруг они все-таки не к Денисюкам, а домой зайдут, я узнаю, где живет парень, и как-нибудь подкараулю его с тридцатью копейками. Во-вторых, больно уж они мелкие и джинсовые оба. Докопается кто-нибудь – тот же крест, который мне по ушам ездить пытался, или в натуре пацан из местной конторы – и вряд ли ребята сумеют безболезненно соскочить. Тут я и пригожусь.
Не пригодился. Они дошли до остановки «Пушкинская» и принялись здороваться и обниматься с поджидавшей там молодой компанией. На такую малолетки вряд ли решатся наезжать, понял я.
И пошел домой со спокойной совестью, картошкой и апельсинами.
3. По-немецки цацки-пецки
На немецкий не хотелось вообще. Там Марина Михайловна, единственный человек, перед которым я чувствовал себя виноватым. Неуютное чувство, но оно немножко уравновешивало мир, в котором все либо были виноваты передо мной, либо плевать на меня хотели, а некоторые даже смогли.
Я бы и не пошел, наверное, просто свалил бы потихонечку. Тем более что иняз предпоследним уроком, последним стояла химия, но Китыч и без меня найдет, на кого поорать.
Из-за поорать у меня и не получилось свалить. Орать взялась Марго, певичка, на ее вопли набежала Ефимовна – и почти всю перемену воняла, что все классы как классы, а мы какие-то девиантные, позорим звание математического, скорее соответствуя званию дебильного, она тридцать лет в школе, но такого безответственного и бессовестного класса еще не вела и не будет, есть надежда, потому что выдаст нам характеристики, с которыми не возьмут даже в ПТУ, это будет достойным уроком всей школе и слабым утешением Маргарите Митрофановне, она же святой человек, всю душу в нас, неблагодарных, – ну и так далее, как обычно.
Ефимовна отпустила нас за минуту до звонка на урок, я сразу направился к лестнице, а по ней явно ко мне направился Лысый. С лицом, готовым к беседе, и рукой, готовой к пожатию. То ли как ни в чем не бывало, то ли мириться собрался. Ни общаться, ни ручкаться, ни мириться я не желал, поэтому развернулся и отправился в другую сторону. Лысый вроде понял и догонять не стал. Только в другой стороне был кабинет немецкого. Я оказался у его дверей, когда зазвенел звонок, и из-за угла решительно, как всегда, выдвинулась Марина Михайловна. Смываться у нее на глазах было еще хуже. И я юркнул в кабинет.
И опять ор получился вместо урока. Ради исключения не по Марины Михайловны вине.
Певичка-то сама нарвалась: придумала разучивать «Гимн демократической молодежи». Песенка сама по себе дурная, еще и припев с бесконечными повторами шипящих в конце каждой строки: «Эту песню не задушишь, не убьешь, не убьешь, не убьешь». Кто-то – кажется, Шорик, он мастер таких экспромтов – придумал с этих шипящих не уходить: «Песню друж-жбы запевает мал-ладёш-ш-ш-шь, мал-ладёш-ш-ш-шь, мал-ладёш-ш-ш-шь!» Все пацаны, понятно, подхватили. Марго сперва слегка морщилась, но делала вид, что не замечает, да угораздило ее поднять голову от пианино на патетической строчке «Помним грохот металла и друзей боевых имена» – и увидеть, что мужская половина класса в такт машет головой и делает пальцами козу. Потому что помнит грохот металла.
Марго и завелась – по-моему, толком ничего не поняв или поняв так, как у старперов принято: металлисты фашисты, низкопоклонство перед Западом, джинсы, красавки да жвачка, а ваши деды под такие песни в атаку шли.
Я что-то сомневался, что мои деды шли в атаку под такую мал-ладёш-ш-ш-шь или вообще под песню. Дед Юра, мамин отец, давно умер, но я помнил, что он музыку вообще не любил, даже приемник, который у них, как у всех, с утра до ночи ворковал на кухне, выключал, когда там музыка начиналась, ну или на улицу уходил. А бабай, батька отец, до сих пор любит и попеть, и на гармошке поиграть так, что уши лопаются, но строго татарские песни. По-русски он говорит-то с трудом, не то что петь или ходить куда-то, тем более в атаку. Про атаки и вообще войну бабай, кстати, ничего не рассказывал, хотя я просил. Хохотал, целовал меня в макушку и лез в пахнущий нафталином шифоньер за кофейными подушечками – сунет и толкает на улицу играть. И медали не носил. Их у него две, «За победу над Германией» и «ХХ лет победы в Великой Отечественной войне», обе лежат в хрустальной пепельнице с пуговицами, иголками и катушками ниток, исцарапанные и без планок – просто тяжелые темные кругляшки с ушком.
Я на музыке не шипел и козу не делал. Не из почтения к Марго и тем более к песне – просто настроения не было. К тому же не хотелось быть как Саня, который сидел вместе с Шориком и был почти таким же активным. Он, кажется, хотел со мной сесть – Марго не парилась из-за обмена соседями. Объясниться решил, что ли. Войдя в класс, он поозирался и двинул в моем направлении. Я как раз садился на привычное место за последней партой, но встал и пересел к Таньке Комаровой, которая покосилась, но ничего не сказала. Саня остановился, еще раз огляделся, вернулся к первому ряду и подсел к Шорику, вечно занимавшему место у двери. Ну и дальше куролесил с ним на пару. И остановиться никак не мог.
На немецком Саня героически угорал в одиночку, на том же месте у двери. Остальных вопли Ефимовны успокоили. Да и Марина Михайловна не Марго все-таки, девки ее боготворят, а пацаны симпатизируют. А Шорика не было, он английский учит.
Марина Михайловна терпеливо слушала томившегося у доски Фаниса. Он мычал, пытаясь одновременно рассказать про знакомство с предполагаемым сверстником из ГДР, вставить в повествование побольше зазубренных классе в пятом, но теперь совершенно ненужных фраз про то, что дас демократише Берлин ист нихт безондерс грос[3], при этом лигт ан дер Шпрее[4], и не ржать в голос от подсказок Сани. Саня предлагал Фанису спросить у гэдээровского сверстника насчет кроссовкен «Адидас» гекауфен либо указывал, что гросе флюс Кама впадает в репортер Шрайбикус ум гезунд унд штарк цу зайн[5].
Пока он бубнил себе под нос, Марина Михайловна не обращала внимания, но потом и Саня раскочегарился, и Фанис замолчал, трясясь от задавленного гогота, да и большинство пацанов и пара девчонок начали подхохатывать под возмущенными взглядами правильной части женского поголовья.
– Also, Ибатов, genug[6], – сказала Марина Михайловна, поставила Фанису трояк и отправила на место.
Фанис побрел, шатаясь, фыркая и натыкаясь на парты. А Марина Михайловна сказала:
– Корягин, bitte komm zur Tafel[7].
Саня вскинул голову и заморгал.
– Давай-давай, – подбодрила его Марина Михайловна по-русски. Знала, что по-немецки этого делать не следует, потому что весь класс примется орать «хенде хох» и «цурюк, аусвайс!».
Саня покраснел и уселся прочнее, даже локти растопырил. Кто-то из пацанов пробормотал: «Партизаны не сдаются, ватова-этова», но обошлось без обычного смеха. Все сообразили, что не до смеха уже.
Марина Михайловна ласково улыбнулась ненакрашенными, но все равно яркими губами и пригласила еще раз:
– Komm bitte und erzhl mir deine Geschichte[8]. Может, у доски у тебя громче и грамотнее получится.
– Что вы докопались-то, а? – сказал Саня, глядя в парту. – На том уроке спрашивали, на предыдущем, я самый крайний, что ли, других нет?
Девки ахнули, парни застыли. Марина Михайловна моргнула, но сказала так же невозмутимо:
– Так. Не учил, значит. Два, Корягин. И на будущее учти, что в школе правило про одну воронку не работает: и два, и три р…
– Ну и ставьте, блин, – громко сказал Саня, громыхнув то ли стулом, то ли партой, – видимо, отодвигался так. – Мне этот фашистский ни на фиг не нужен. У меня дед с ними воевал, это самое, с песней про молодешшь.
Саня, похоже, зверски расстроился. Ему на моей памяти не то что двое – троек не ставили. Ну, сам виноват. И кажется, хочет быть совсем виноватым, подумал я, напрягаясь непонятно почему.
– Корягин, что сделать, чтобы ты успокоился сегодня? – поинтересовалась Марина Михайловна.
– Захочу – успокоюсь.
– Ну захоти, пожалуйста.
– А то что?
– Корягин, хватит уже! – громко сказала сидящая рядом со мной Комарова.
Я вздрогнул, а Саня будто обрадовался: развернулся к нам, растопырившись, и спросил, широко улыбаясь:
– Чего тебе хватит, овца?
Теперь охнули не только девки, а я напряженно смотрел на Саню – и надо было так, чтобы и Комарову не видеть. Стыдно было почему-то на нее смотреть.
– Корягин, выйди, пожалуйста, из класса, – приказала Марина Михайловна.
– С какой это стати?
– Ты мешаешь вести урок. Выйди немедленно.
Саня растопырился, словно готовясь сопротивляться бригаде, которая будет выкорчевывать его из-за парты. И опять смотрел то ли в стол, то ли в пол.
Марина Михайловна шагнула к нему и со словами: «Не задерживай всех, пожалуйста» – хлопнула по плечу, чтобы поднялся. Вернее, попыталась хлопнуть. Саня дернул плечом и гаркнул:
– Руку убрла, я сказал!
Марина Михайловна вздрогнула, но потянулась решительней.
Саня сбросил ее руку с криком: «Убрла нахуй!», вскочил, загрохотав мебелью, и вышел под дикий удар двери.
Все вздрогнули.
Марина Михайловна сказала «так», растерянно осмотрела нас, кажется, задержавшись на мне, – может, потому, что, кроме меня, мало кто не уткнулся в парту, – подошла к доске и принялась сосредоточенно стирать тему урока.
Аккуратно положила тряпку и сказала, не поворачиваясь:
– Открываем учебники на странице сорок семь, читаем текст. Внимательно читаем.
Класс, помедлив, зашелестел листами.
Я встал и осторожно вышел из класса. Никто меня не окликнул, а Марина Михайловна вроде и не заметила. Она стояла, уперевшись лбом в доску и сомкнув мокрые ресницы. Со спины не было видно, что мокрые и что уперлась она высоким чистым лбом в разводы на пахнущей тряпкой доске.
Я догнал Саню у пустой рекреации и молча ткнул в плечо.
У нас с Максиком в той школе была игра – бить друг друга в плечо по очереди, туда, где осталась вмятина от эмблемы с солнцем и учебником. Не помню, откуда эта игра взялась, – кажется, решили проверить, зажила ли у меня рука после перелома, или просто дурью маялись, – но пару раз в неделю разговор на перемене вдруг переходил в минометную дуэль: я разворачивался левым боком и подхватывал левый локоть, Серый, ухмыльнувшись, поигрывал кулаком, стукал в силу и, пока я тер ушиб, шипя и приговаривая: «А-а, молодца, но слабо чего-то сегодня», сам разворачивался, подставляя мне плечо.
Игра закончилась через месяц – матушка Серого увидела синяк, всполошилась, он, дурак, попытался успокоить, рассказав, что это мы так играем, матушка Серого позвонила моей – ну и, в общем, больше мы не играли.
Саню я ударил не в силу, но со значением. Играть с ним я не собирался, а объяснять ничего не мог – слов не было, было только клокотание и ярость. Объяснять и не пришлось: Саня не стал возбухать и возмущаться, а сразу пошел в коридорчик за рекреацией. Туда ходили срочно помахаться, если не было времени уйти во двор или на стройку. В коридорчике были кабинеты биологии и черчения, а в конце ответвление с кладовкой, где технички хранили драгоценные ведра.
Мы быстро прошли коридор, ухнули в пованивающий хлоркой и тряпками сумрак тупичка, и я пихнул Саню к стене, чтобы было место для удара, а он, не дожидаясь, оттолкнулся от стены и пробил мне грудак ногой. Я в основном уклонился, пнул его в ответ, потом мы сцепились и повалились на пол. Пыхтение, рык, шелест и гулкие удары заметались между стенами, но грохот в ушах их сразу задавил. Я пытался бить, а Саня душить, ничего не выходило, потому что Саня тоже умел, оказывается, а потом попал мне локтем в челюсть, зубы брязнули, темнота вспыхнула, я совсем озверел и шарахнул раз, два и три, причем пару раз в пол, но разок попал, подмял под себя, поймал его голову в сгиб локтя и начал давить. Саня дал мне коленом в спину, больно, кулаком по руке и бокам, слабее, потом заерзал на полу, пытаясь выбраться, но я только перехватил запястье покрепче и прижал его сильнее. И давил, давил так, как летом в лагере, чтобы дышать, падла, не мог и вообще щека на лоб, а нос в глазницу.
Наконец Саня заерзал по-другому, мелко и суетливо, а через пару секунд судорожно захлопал ладошкой мне по спине. А вот не отпущу, подумал я торжествующе и сдавил его покрепче, потому что был полный король и хозяин жизни Сани. А он раз – и обмяк, только что был твердый и растопыренный, а теперь хоба – просто тяжелый.
Я испугался, разжал захват и прислушался. Ни черта не слышно, шум в ушах мешал. Я за воротник и лацканы выволок Саню в освещенный коридор. Он вяло отмахнулся и отвалил челюсть. Я аж на пол сел от облегчения и тупо смотрел, как Саня моргает, вытирает выдавленные мною слезы, с трудом приподнимается на локтях и лицо его из багрового становится почти нормальным.
Он повертел головой и прохрипел:
– Вафин, ты охуел?
– А ты? – спросил я примерно таким же голосом.
Не специально, видимо, Саня меня тоже подушить успел, а я и не заметил – ну или просто дышал от бешенства неправильно, горло сорвал, Витальтолич узнает – вместе с горлом голову сорвет.
– Блядь, – сказал Саня, заползая спиной на стену. – Блядь, Вафин, что я наделал-то?
– Охуел ты в край, вот что, – объяснил я. – Короче, автор, еще раз…
И заткнулся. Понял, что, во-первых, Саня меня не слышит, во-вторых, не надо сейчас ему ничего говорить, тем более угрожать. Так хуже будет только. А он и сам все понял.
Я отряхнулся и поправил костюм, как уж смог, продышался, не глядя на Корягина, и пошел обратно в класс.
Там все было спокойно: народ вдумчиво читал учебник, Марина Михайловна смотрела в окно. Когда я протиснулся в щель, она, как и все, посмотрела на меня, шевельнула губами, но ничего не сказала, снова отвела к окну глаза, красноватые, но сухие. Потом кивнула и сказала:
– Дочитали? Schlag die Hefte auf und schreibt die Hausaufgabe fr die nchste Stunde auf[9].
Я еле нашел ручку, скатившуюся под парту, торопливо раскрыл тетрадь и начал писать, но тут Комарова ткнула меня локтем. Она совала мне платок, маленький и безнадежно бабский – беленький с мелкими розовыми и синими цветочками. Рехнулась, что ли, чуть не рявкнул я. Комарова показала бровями на мою же тетрадь. По тетради шла размазанная алая полоса. Разбил я руку все-таки – причем не мозоли с костяшек сорвал, а кожу вдоль мизинца сжег – видимо, пока Саню душил.
Я нерешительно смотрел на беленький платочек с цветочками. Комарова дернула меня за руку, положила ее поудобнее, ловко накинула сложенный платок на содранное место и снова пихнула в локоть. Пиши, мол.
И сама принялась писать.
А я смотрел на нее.
4. Сияй, «Ташкент»
– И я ему, короче, такой в торец н-на, он такой на спину, как трельяж, блин, – б-бык. Из-за угла махом такая толпень вываливает – и на меня: а-а-а! Причем этот-то, борзый, крест конченый, волосики, «прощайки», а эти как из батальона, блин, – бошки лысые, в телягах все, штаны как у нас, петушки «Ски» и кроссы «Адидас». Я чесать, они за мной. Я такой думаю – из сорок третьего выбегу, отстанут, а вот фиг, шарашат по пустырю, как слоны, тыгыдын, тыгыдын. Дыхалки уже нет, ну, думаю, догоняют – вылетаю такой на Вахитова, и как раз автобус с той стороны остановился. Я туда, и двери закрылись. А они, главное, к автобусу подбегают и айда по дверям и, это самое, по стенкам, короче, херачить.
– Да ты что, – потрясенно протянул Громозека, толстый парнишка с растрескавшимися губами. Он был в «Ташкенте» самый мелкий, в смысле возраста, а не размеров, конечно.
– Ага, – сказал Пятак, совсем вдохновившись. – Ну, думаю, сейчас стекла выбьют, залезут и прямо в автобусе махла понесется.
– А чего ты в автобус-то полез? – спросил вдруг Саня, который здесь был почему-то Инчучун.>
Пятак остановился, хлопнул глазами одновременно с губами и возмутился:
– Здрасте, а куда мне еще, если их шарага и все борзые, главное…
– А в автобусе тетки, дети там, они бы под замес попали – это как?
– Да иди ты в жопу! – сказал Пятак и встал с корточек. – Наехать решил?
Саня двинул пальцами у скулы и отвернулся к лесенке, которая вела к запечатанному и закрашенному поверх щелей люку на крышу. Пятак потоптался, шумно съехал спиной по стене и уставился в другую сторону. Громозека нетерпеливо спросил:
– Так и чё дальше-то?
– Ничё, – неохотно ответил Пятак, но потом все-таки выпал из оскорбленной роли и шустро, в лицах рассказал, как водитель пошел с монтировкой гондошить сороктретьевских, а мужики из салона и из машин вокруг автобуса все такие резко вписались за водилу, так что чуханы попятились и свалили нахер, и никаких теток-детей, нах.
Саня насухую цвыркнул сквозь зубы. Это с его стороны было благородно, что насухую-то: пол в «Ташкенте» захаркан, по-моему, выше подошв, хотя я старался не всматриваться.
«Ташкентом» называлась лестничная площадка на девятом, верхнем этаже шестого подъезда «сороконожки» шесть-ноль один. Саня жил в пятом, а всего подъездов было девятнадцать или двадцать, я все время пытался запомнить и все равно забывал. У меня с подъездами вечная беда, я в своем-то доме их число запомнил лишь потому, что жил в двенадцатом, предпоследнем.
Названием «Ташкент» обязан салабону, который, попав сюда впервые после двухчасовой гонки промеж сугробов за пластилиновой шайбой, блаженно выдохнул: «Бля, теплынь, Ташкент прямо». К тому времени площадка была почти постоянным штабиком для местных, и не только местных. Здесь действительно тепло, светло, тихо, и почему-то жильцы не гоняли отсюда пацанов, как из других мест. Может, работали в вечернюю смену, может, привыкли – хотя мне трудно представить, чтобы мои родаки, например, привыкли бы к тому, что на нашей лестничной площадке постоянно сидит целый колхоз подростков разной степени трудности.
Пацаны, насколько я понял, такое отношение ценили, сидели тихо, лампочки не били и не выкручивали, пиво и водку сюда не таскали, бычки не разбрасывали и вообще почти не курили. Вот от плевков удержаться было, похоже, невозможно.
Народ взялся яростно обсуждать целесообразность карательной экспедиции в сорок третий. Предложения и аргументы звучали по-детсадовски, слушать их было тяжело, но влезать не хотелось – я в первый раз здесь все-таки.
В «Ташкенте» оказалось прикольно, но не слишком интересно – и вообще не так, как я ждал. Я думал, тут серьезные пацаны и темы серьезные. Хотя с чего бы им быть серьезными – школьникам, которым не западло часами болтать ни о чем, потея на заплеванной лестничной площадке. Впрочем, пацаны особо не потели, хотя почти все были в телогрейках с блестящей прищепкой от подтяжек, пришитой у ворота. То ли привыкли, то ли через лысую голову теплообмен шел активнее.
Я тоже был почти лысый, но прел даже во вьетнамской курточке. Ладно догадался сразу сунуть в карман мохеровый шарф, без которого мамка меня на улицу не выпускала – а она уже вернулась с работы, когда позвонил Саня, – и все равно была жарынь. Надо все-таки в телягу переползать. И фиг с ней, с прищепкой. Я, в конце концов, не подписывался еще с «ташкентовскими» мотаться, так что их знак для меня необязателен.
Несмотря на это и на жару, уйти тоже нельзя – получилось бы, что я испугался разговоров про возможную махаловку и постарался от нее отскочить. С другой стороны, такие-то разговоры могли и на месяц растянуться, если не на год.
Инчучун, разгромивший одной ироничной фразой очередной предложенный Пятаком грандиозный план окружения и забивания сорок третьего комплекса нунчаками, подмигнул мне. Я поелозил плечами и все-таки показал пальцами, что, наверное, пойду.
– Останься, ща Оттаван мафон притащит, побалдеем, музон послушаем, – сказал Саня вполголоса.
Я представил себе, как они будут балдеть и под какой музон, и понял, что надо не идти, а бежать. И куда – тоже понял.
– Время сколько? – спросил я.
Саня с трудом задрал толстый рукав теляги и сказал:
– Десять минут восьмого.
– Я в школу, Витальтолич, наверное, придет сейчас.
– А, понял, – сказал Саня и добавил с опаской: – А ты, короче…
– Не боись, ни слова, – успокоил я его, встал, попрощался со всеми за руку и двинул к школе.
Мы с Саней подошли извиняться перед Мариной Михайловной одновременно, не сговариваясь. Мы вообще после той махаловки не разговаривали, но на следующий день вторым уроком была география, а ее кабинет рядом с немецким. После урока я быстро собрался и пошел к соседнему классу, а пока кабинет покидали десятиклассники, расслабленно так, переговариваясь друг с другом и похохатывая, обнаружил рядом Саню, напряженно выглядывавшего Марину Михайловну.
– Смеется вроде, – пробормотал он как будто сам себе.
Я пожал плечом и с досадой подумал, что при свидетелях извиняться совсем не хочется, так что пусть Саня идет первый. Саня, видимо, подумал то же самое, потому что попытался уйти мне за спину. Я возмутился и чуть его за шкирятник обратно не вытащил, но в это время из класса выпорхнула последняя пара отличниц, достававших Марину Михайловну умными вопросами про какой-нибудь плюсквамперфект. Она посмотрела им вслед и увидела нас.
И сказала:
– О. Какие люди. Ко мне? Заходите, заходите, что топчетесь, оба давайте. Was wnschen Sie sich von mir, die braven Kerlen?[10]
Она не улыбалась, не злилась и, похоже, не собиралась на нас оттаптываться. Ей действительно было любопытно, чего мы приперлись после всего.
Мы вошли и стояли, дыша и не глядя ни на что живое.
Чего мы приперлись, в самом деле?
А чтобы извиниться. Потому что иначе стыдоба такая, что выть хочется. Она нападала внезапно – то во время ужина, то ночью, – и я клал ложку либо зарывался башкой в подушку, но все равно видел, как Марина Михайловна стоит, упершись чистеньким лбом в покрытую меловыми разводами доску, или моргает и делает шаг от меня. И будет, наверное, всегда от меня шаг делать. А я не хотел, чтобы она, увидев меня, делала шаг прочь. Я хотел, чтобы, наоборот, ко мне – как раньше.
А если так, надо не пыхтеть и не отмалчиваться. Надо исправлять неполадки. Пока не поздно.
Только стыдно как-то. Жутко.
– Марина Михайловна, – сказал я торопливо, потому что понял: если помолчу еще пару секунд, то сделаю что-нибудь дебильное: например, заору – не исключено, на саму Марину Михайловну – и снова вчешу, хлопая дверями.
Голос оказался сиплым, башка горела, и все вообще было не так.
Я поднял глаза, в которых все чуть плыло и перевирало цвета, кохнул и сказал громко, стараясь не моргать, чтобы с ресниц не брызнуло:
– Марина Михайловна, извините, пожалуйста, что я орал так. Я дурак просто, гад, и…
Что говорить еще, я не знал, но Саня, будем считать, выручил:
– Марина Михайловна, а я вообще как тварь. Это, короче… Простите. Я, честно…
Тут и Саня кончился, а я обреченно подумал, что Марина Михайловна ведь педагог. Их и в пединституте, и на педсоветах всяких, наверное, учат по-человечески с учениками не обращаться, а всегда быть выше, мордой тыкать и выволочки устраивать. Так, по крайней мере, вели себя нормальные учителя. И Марина Михайловна, скорее всего, сейчас заявит что-то типа: «А теперь по-немецки, bitte» – или, что еще логичнее: «Нет уж, миленькие мои, оскорбляли вы меня перед всем классом и коридором, так имейте совесть и прощения просить перед» – ну и так далее. И мы останемся врагами навсегда. Потому что она будет права, а лично я никогда перед всеми унижаться не стану. Нахер. Лучше врагами. Потому что человек, который тебя заставляет унижаться перед всеми, и есть враг, больше никто.
Марина Михайловна оказалась все-таки не врагом, да и учителем не совсем нормальным – может, потому, что молодая еще. Она как-то легко рассмеялась и сказала:
– Живите, трудные подростки.
И все.
Я-то думал, надо будет всю перемену объясняться, объяснять, бещать, слушать разные справедливые и оттого совершенно невыносимые слова.
Я недоверчиво посмотрел на Марину Михайловну, покосился на Саню и снова уставился на нее. В натуре все, что ли?
– О! – воскликнула Марина Михайловна. – Хотите искупить вину?
Мы неуверенно кивнули – почти одновременно. Зря, наверное, но сами же пришли, как тут отказаться.
– Граждане девиантные подростки, Родина и школа номер двадцать дают вам шанс… В общем, с вас номер к Седьмому ноября.
– Какой? – спросил Саня.
– Любой – песня, танец, мелодекламация с акробатикой, агитбригада. То есть не к седьмому, там выходной, а торжественное собрание у нас, значит, восьмого. Почти месяц еще. Что угодно успеть можно, если постараться. В идеале по номеру от каждого, но можете и совместный. Хорошо?
Мы опять переглянулись и проныли, что да.
– Энтузиазма что-то маловато. Надо нарабатывать, молодежь. Это же праздник. К Зинаиде Ефимовне подойдете, скажете, что от восьмого «в» вы будете. Хорошо, Артур?
Артур, не Вафин, подумал я, расплываясь, и кивнул. Марина Михайловна, естественно, заметила, как-то чересчур старательно задумалась, аж нахмурившись слегка, и предложила:
– Можете, кстати, с шефами номер обсудить. Помогут.
С какими еще шефами, подумал я недоуменно, а Саня спросил вслух.
– Что значит – с какими? – удивилась Марина Михайловна и отчеканила, будто наизусть: – «Наши шефы ЧЛЗ»!
Табличка с такой надписью висела рядом с пионерской комнатой, комитетом комсомола и стоявшей между ними тумбочкой, на которой тяжело раскинулась чугунная книга с солнышком и граненым номером нашей школы.
Саня неловко объяснил:
– Марина Михайловна, да мы сроду с ними дела не имели, тем более номера готовить. Они автобус могут дать или там грузовик с песком для спортплощадки, а номера с ними готовить – ну это без толку, по-моему.
Саня был прав, в прежней школе было так же. И во всех остальных наверняка тоже. Мне стало неловко за Марину Михайловну: молодая она все-таки, новенькая, вот и предлагает наивные вещи.