Вольтерьянцы и вольтерьянки Аксенов Василий
Начался и закончился почти бесконечный спектакль. В главной роли блистала несравненная Мариан Декурвиль. Клака отвечала на объявление войны. Начиная уже со второго акта в зале стали все чаще слышаться зевки. Начиная с четвертого акта кое-кто из непосвященной публики невольно стал присоединяться к зевоте. Вольтер, не отрываясь, смотрел на сцену, шептал за актерами, хмурился при ошибках, а иногда вскакивал и кричал «непроспавшимся»: «Варвары! Идиоты! Вас нельзя пускать в театр! Вы ничего не понимаете! Убирайтесь!» Зрительный зал в этих случаях разражался аплодисментами и криками: «Ура, Вольтер!» Незаконный приезд ссыльного писателя в Париж будоражил всех. Пополз — не улиткой, господа, а стремительной ящерицей — слух, что Морлье получил взятку от полиции. Кое-где в зале начинались потасовки. Словом, спектакль удался.
Все это время Николя и Мишель, которых Вольтер усадил рядом с собой, смотрели не столь на сцену, сколь в залу. Ничего подобного в петербургских дворцовых театрах было ими не видано не токмо в дворцовых театрах, но ниже и в собственном кадетском корпусе, где разыгрывали «Принца Датского» в переводе г-на Сумарокова. Нет, недаром, видно, как сказывают, Государыня недавно рекла: «Эта чопорница, моя столица!»
На выходе из театра возбуждение публики не только не ослабло, но, казалось, еще больше подогрелось. Толпа медлительно колыхалась, словно не хотела расходиться. То тут, то там, иногда даже хором, продолжались провозглашения осанны Вольтеру. Где-то пели дерзкие уличные песни. Сталкивались противоборствующие группы клакеров. Кавалер де ля Морлье пытался пробиться к виновнику этой смуты, и это ему в конце концов удалось. Он уже принял позу для произнесения страстного монолога, когда великий Вольтер атаковал его, выставив кулачки. «В молодости, в Англии я брал уроки пагализма! — кричал он. — Сейчас покажу свое искусство, недостойный шарлатан!» Морлье успел было схватить его за шиворот, но тут же скорчился отрезкой боли под двенадцатым ребром справа. Английские навыки драматурга не пошли впрок клакеру. Похохатывая, Вольтер схватил за плечи двух российских юнцов и немного на них повис. «Ну кто победил, господа россияне? Теперь я могу двумя пальцами показывать первую букву моего имени и провозглашать: VICTOIRE! VICTOIRE!» После стычки он был несколько растрепан, в частности, осыпались некоторые изумруды. Миша протянул ему их в ладошке: оказывается, подобрал.
«Ну теперь отправимся, молодые петербургские театралы! — командовал распетушившийся старик. — Поедете в моей карете! Скажите, это правда, что дамы в Петербурге носят под кринолинами маленькие топорики?»
В карете он попросил у своего секретаря Лоншана ножницы и точными движениями срезал излишки кружев с манжет и воротников своих новых поклонников. «Так будет лучше. Поверьте моему опыту, друзья. Вам сколько лет?»
«Сорок, — ответствовал Николя. — В том смысле, что на двоих, мой мэтр».
«А нам с Лоншаном на двоих сто сорок, мальчики».
Лошади цокали копытами по кругленьким камешкам какого-то богатого квартала. В освещенных окнах явно под музыку проходили силуэты расфуфыренных людей. Париж не спешил в постель.
«А куда мы едем?» — поинтересовался Мишель. Ему, собственно говоря, было все равно, куда ехать, потому что по всем приметам, а особливо по сочетанию унылостей «Семирамиды» с воспоминаниями о матушке Колерии Никифоровне, а также по несходству рязанских природных числителей с азиатскими подвывающими знаменателями ему было ясно, что лошади в конце концов понесут и где они, в какой фантазии остановятся, не скажет и старик Вольтер.
«Мы едем в „Отель де Сюлли“, — сказала со своим постояным смешком столь бойко ожившая „устно означенная персона“. — Сорок два года назад меня там били палками. Такова театральная жизнь».
Мишель встряхнулся: «Что же, ваша честь, и по голове досталось?»
«Всего несколько раз, — ответствовал философ. — Негодяй-аристократишка, заказавший этот мой позор, покрикивал из кареты: „Эй, по голове не бейте писателя! Может, что-нибудь еще напишет!“ Так что больше досталось моему заду».
Миша задумался. Готовясь к экспедиции, он прочел все, что было в Петербурге вольтеровского, и, в частности, «Кандида». Изрядная штучка, надо сказать! Уж наверное, вбили эту фантасмагорию знатным ударом палки. А вот на «Семирамиду», видать, палок не хватило.
«Как жаль!» — произнес он. Вольтер при этом вздохе острейшим и умнейшим взглядом оценил юношу. Он знал заранее, что по его душу скачут из Петербурга секретные гонцы. Быстролетный почтарь еще месяц назад принес ему высочайшую весть. Однако может ли так быть, что столь молодые, почти дети, пошли там в ход и что там за поколение возникает, если произносят с таким множественным смыслом фразу «как жаль»?
Во дворце собралось большое общество. Все делали вид, что вовсе не ради внезаконника Вольтера, а просто по случаю городского праздника. И все-таки, несмотря на присутствие префекта, а также главного королевского цензора господина Кребийона, совсем недавно запретившего пьесу «Магомет» все того же злокозненного автора, собрание разразилось аплодисментами при виде изящного старика в сопровождении двух юных лапландских графов.
«Коль, а Коль, — стал умолять Миша, — давай, что ли, сразу по бутыли опустошим чего дадут, а то ведь мы с тобой тут просто обпукаемся со страху. Глянь, какие дамы-то, как будто наши камер-фрейлины двора!»
«Да чего ты, Миш, опять облискурируешься? — увещевал его друг-брат. — Нет ничего проще вращения в таковом обществе. Просто нужно порхать — вот и все. Смотри, как муазели-то, как дамы-то полыхают очами, чистые маяки щастья! Порхай вокруг, рассыпай кумплименты, и будет шоколад, как твоя матушка любит говорить! Ведь мы же баловни фортуны с тобой, де Террано: сами вышли в друзья великому Вольтеру! А ведь Карета-то небось не раньше чем через три дня придет. Вот Гран-Перто нашим успехам обрадуется!»
Как раз в этот момент мажордом объявил гулким голосом:
«Медам и месье, мой достопочтенный хозяин поздравляет все общество с великолепным сюрпризом. К нам приехал всем известный и всеми любимый Ксенопонт Афсиомский, Конт де Рязань, фельдмаршал и путешественник Ея Императорского Величества Екатерины Второй!»
Потрясенные уноши стояли столбами. Опять какая-то облискурация! Как могла Карета, от которой они убегали на полной скорости своих могучих коней от самого Данцига, прикатить в Париж в тот же день, во вторник, устно и письменно означенного государственной экспедицией Ея Императорского Величества месяца апреля?
Граф Рязанский между тем дефилировал по образовавшемуся проходу и сам был похож на великолепную с аглицкими рессорами, хоть слегка и припадающую к правому боку, карету, если не сравнить его тут же с линейным кораблем императорского флота. Так и казалось, что сейчас откроются все клапаны его великолепного наряда и оттуда выступят пушечные стволы для дружественного салюта.
Он здесь был явно не чужой, этот бывший унтер гвардии, когда-то в нужном месте и в нужный час предложивший свои плечи чудесной цесаревне, коя, между прочим, едва не стала королевой Франции. С изяществом мыслящего павлина граф раскланивался с вельможами и посылал воздушные поцелуи красавицам, создавшим целую блистательную эпоху Парижа. Итак, вот вам метафоры графа — карета, корабль, павлин; для знакомства вроде достаточно.
Тут все увидели, что Вольтер быстро идет к чужеземцу и на ходу раскрывает объятия. «Мой Ксено!» — восклицал он. «Вольтер! Это ты?!» — вскричал Ксенопонт Петропавлович. Объятие свершилось. Два друга — а они, оказывается, были друзьями уже много лет еще со времен потсдамского вольтеровского сидения — с удовольствием вдохнули запах духов, идущий из дружественных подмышек и слегка обсыпали дружественные плечи тонкими сортами пудры, ничуть не похожими на человеческую перхоть.
Затем началось порхание всего зала, а Миша как стоял столбом, так и остался в углу, у буфета, полностью потерянный, если так можно сказать о столбе. Чтобы найти себя в этом кружении и порхании, он выпил целую бутыль бургундского, а потом еще бутыль бордоского, а потом еще флакон пищеварительного, то есть О де ви. Вот тут и нашелся кавалер де Террано, или Турандо, или как его там. Оказалось, что он щепетинствует рядом с двумя светскими хлыщами, жестковатые щеки коих украшены шрамами фехтовальных дуэлей. Вдруг Миша сообразил, что все понимает в их беседе: так резко прояснился прежде довольно туманный язык, коему учился все двадцать лет жизни.
«Посмотри на этого сына нотариуса, — рек один. — Он держит себя здесь, как герцог Орлеанский!»
Оба узкими неприятными взорами следили за Вольтером, еще более узкие улыбки ползли по их лицам, как ядовитые, вот именно, ящерицы.
«Жаль, что он уже стар, — изрек второй. — Можно было бы снова задать ему палок!»
Скрестив страшные руки на груди, они расхохотались.
«О ком это вы говорите, дурачье?! — крикнул им Мишель. Он сделал шаг и толкнул одного из мерзавцев в бок. Обошел вокруг и толкнул второго, еще сильнее. — Великий Вольтер выше всех ваших герцогов! Он гений, и он мой друг! И поэтому я вас вызываю! Обоих!»
Они расхохотались еще пуще, а потом взяли юнца за бока железными руками и повели к выходу.
«Сейчас, щенок, твоя башка получит то, чего недополучил твой гений!»
«Не возражаю! — выступал Миша. — Моя голова ответит сама за себя! А я отвечу за себя своей шпагой! Я сын графа и сам граф! Плюю на вас, какими бы вы герцогами ни были!»
Язык его плел, что хотел, а между прочим, один обидчик был из рода Гизов, а другой Медичи; оба кровавых дел мастера лет под сорок.
Короче говоря, словесная свара кончилась тем, что раздраженные донельзя аристократы сунули нахального иностранца в какой-то темный возок и сами сели напротив. Куда-то поскакали, копыта клацали, колеса повизгивали на мокрых булыгах, в небе, то открывая, то закрывая луну, волоклась гнусная мокрая шкура. Гиз и Медичи отрывисто и сердито говорили друг с другом. Миша вдруг перестал понимать язык. Почему-то он связал это с темнотой и дождем, а между прочим, два пса просто перешли на английский.
«Может, он хочет получить шрамик, украшение на розовую щечку?»
«По просьбе такого красавчика я могу его и убить».
«Может, он хочет, чтобы его выебли?»
«И это не исключено».
Они вышли возле величественного парка, долго вышагивали вдоль чугунной ограды; разговоры прекратились. Медичи открыл ключом калитку. Пошли по аллее вековых платанов. Песок светился под мятущейся луной и скрипел под ногами. Вокруг не было ни души.
«Ну вот здесь вас устроит, ваше сиятельство?» — спросил Гиз.
Обнажили шпаги.
«В какую ягодицу предпочитаете получить укол?» — поинтересовался Медичи.
Миша хлестнул клинком направо, налево, за голову, встал в позицию: «Начинайте, господа!» Все-таки в школе учили, что, сражаясь, ты должен быть вежливым.
Противники снова перешли на непонятный язык:
«Черт побери, да он, видно, настоящий вояка, этот щенок!»
«Идиотская история, кому-то из нас придется его убить!»
«Или быть им убитым».
«Но не драться же вдвоем с этим молокососом!»
Миша медведем взревел, наступая классическим шагом фехтовальщика.
«Перестаньте говорить по-татарски, господа! Защищайтесь!»
Послышались чей-то приближающийся бег и жаркое дыхание. По аллее спешила стража, четверо тяжеловооруженных. Гиз и Медичи вздохнули с облегчением.
«Эй, Оливье, посади этого пьяного дурня в башню. Утром разберемся».
Аристократы отступили в сторону, народ попроще без церемоний подступил к иностранцу. «Не дамся! Трусы! Шестеро на одного?!» — возопил Миша на своем исконном, то есть как бы лапландском, языке. Он ограждал себя мощными взмахами шпаги, но глотка его почему-то исторгала совсем мальчишеский фальцет. Четверо могутных молодцов растягивали веревку, чтобы его скрутить. Отдаться им означало одним махом на всю жизнь предать свое рыцарство. Сделав ложный выпад на одного, он атаковал другого. Клинок пробил толстый колет. Малый рявкнул от боли и через мгновение упал на бок. Трое других тут же выхватили свои драгунские палаши. Не было ничего более святого для этих ребят, чем отмщение за товарища. Ну все ясно, юнцу конец, решили Гиз и Медичи, или как их там, и быстро пошли прочь, соображая, где провести остаток ночи; это были ночные совы, как уже догадался читатель.
Защищаясь и изнемогая под атакой четырех палашей (уколотый смог подняться), Миша вдруг почувствовал дуновение нежного рязанского ветерка. Местность его рождения не отличалась злостными вихрями. Смены погод были медлительными, как мышление населения. Чужому такое дуновение было ничто, Мишу пронзило. Матушка несчастная, где твой голосок, нянюшка Нюрочка, где твой ноготок, что сладостно так щекотал макушечку? Неужто — все, неужто — больше никогда?
Он взвизгнул, как будто что-то татарское восстало в нем (а вероятно, так оно и было), еще одного свалил неистовой флеш-атакой и в образовавшуюся дыру с двумя лунами, пляшущими и конце, с драконовой пастью, закрывающей начало, бейте, бейте, сейчас грянет взрыв головы, бросился и прорвался.
Здешние кусты так растут, чтобы никого не пропускать, стоят крепостными стенами, но Миша Земсков пройдет их насквозь, аки заволжский кабан. В конце концов он бухнулся в мокрое и стал в этом мокром тонуть, потому что несуразно было плыть. Это мокрое его и спасло, потому что как раз когда утонул, мимо, затыкая окровавленные груди и животы и матерясь на манер тех братков из вольного града, прошла стража.
Утопленник поднял главу и увидал гигантиссимо Нептуна, готового заколоть сразу в трех местах. Два монстра ошую и одесную изблевывали потоки мокрого, будто и так не хватало. Восемь бронзовых утиц гнездились у самой пяты и готовились к атаке на чужестранца. Эва, да ведь в фонтане же сижу, живой, как лилия. Утицы тут же плюхнулись в воду и поплыли на Мишу, чтобы терзать. Разве так бывает? Что же, разве полые внутри? Что же, и корабли, значит, когда-нибудь будут медные? Придет тогда сплошной разбой на воде.
Ну ладно, хватит на сегодня. Что-то затянулся этот первый парижский денек. Он взял одну из лилий, чтобы кому-нибудь подарить, и полез из хлябей на твердь.
Кафе «Прокоп» и глубокой ночью принимало посетителей. Так и сейчас в нем теплилось несколько свечек. Кто-то, какой-нибудь будущий Гюго или Джойс, быстро строчил в экстазе ночного сочинительства, какие-то двое в углу ели горячий суп и рассуждали о Ньютоне — да верна, конечно, его теория, если звезды не падают с небес! — третий, загнанный сюда бессонницей и чертиками алкоголизма, спал теперь, положив голову на стол. Дамам высшего общества, разумеется, не рекомендовалось в этот час заходить сюда без сопровождающих господ, однако при желании откушать кофе они могли заказать напиток прямо в карету.
Все ангелы — очевидно, сестры, но не каждая пара сестер — ангелы. Те сестры, о коих мы сейчас вспоминаем, то крылышками трепетали, а то и стучали чертенячьими копытцами. В этот момент, угощаясь в своей карете италийским кофием, они были близки к идеалу, хоть и были не кем иными, как курфюрстиночками Цвейг-Анштальтскими, Клаудией и Фиоклой.
«Ах, сестрица, какое счастье для нас, провинциальных девушек, ночью в Париже кушать кофе из „Прокопа“! Ведь это же сущее предтечие роматисизма!»
«Ах, сестрица, если бы еще Провидение послало нам встречу с нашими кавалерами, хоть бы с Мишелем де Террано, ах, хоть бы с Николя де Буало, а лучше бы с обоими, так вот предтечие и обернулось бы пришествием этого, по коему грустим, роматисисисисизма!»
Милостивое Провидение тут же их услышало и занесло туда пусть ободранного, кровоточащего, всего пропитанного фонтанной слизью, но настоящего де Террано, Мишу. Приоткрыв дверь кареты, он вежливо осведомился, не знают ли почтенные каретовладельцы, где находятся конюшни Сюльпи, в которых сейчас отдыхает его друг, вороной жеребец Пуркуа-Па, или по-лапландски Тпру. Последовало несколько восклицаний, имя Божие по крайней мере трижды было упомянуто всуе, и Миша рухнул на диванчик.
Боже (еще раз), какая благость! В крошечной бонбоньерке было тепло. Миша почти что облискурировался: в тумане виделись ему какие-то пуговицы, кои, быв пальцем ткнуты, гнали на него струйки горячего сухого пара, в коем начинала с пронзительным запахом обескураживаться слизь. На самом деле тепло шло от каретной печурки с угольками.
Ах, Мишель, бормотали курфюрстиночки, quel desordre dans votre toilette, наш милый шевалье, у вас гульфик отстегнулся! И все две дюжины нежных пальчиков (!) начинали ободрять Мишин измученный организмус.
А вы— то как же, ваши сиятельства, Клавочка, Фёклочка, как же вы-то здесь оказались с такой болезненной скоростью? Может, я просто грежу, может, в агонии? А ежели нет, то повествуйте, силь ву пле!
Ах, Мишель, ведь мы же приехали вас искать, значит, летели на крыльях мечты! Ну а в реальности это граф Сен-Жермен, друг папочкина друга графа де Рязань, примчал нас сюда своим колдовством.
«Так, значит, вы не телесные?» — интересовался Мишель и пальцами начинал проникать в корсеты и под кружева, испытывать девушек на телесность.
Забылись все трое в объятиях Морфея.
Только под утро в карету влез весь испорхавшийся до чрезвычайной бледности Николя. Он живо притулился к трем спящим телам и тут же захрапел. Вслед за ним в сию малую емкость взошел уже спящий глава всей экспедиции, генерал Афсиомский, граф де Рязань. На груди его блестел подаренный философом орден сиамского короля.
Глава вторая, где генерал Афсиомский принимает филозофа Д'Аламбера и где становятся очевидными пользительные свойства орехового масла
Прошло три дня после толь же блистательного, коль и скандального театрального триумфа, прежде чем генерал Афсиомский паки узрел Вольтера. Газетные слухи тем временем своими лепостями и нелепостями обескураживали посланника:
«Король принял Поэта в Версале и после двухчасовой беседы подарил ему свой собственный письменный набор»,
«Король и кардинал приказали связать Вольтера и вывезти его за пределы Франции, где турки только и ждут, чтобы посадить его на кол»,
«Луи Пятнадцатый внял мольбам умирающей от чахотки мадам де Помпадур и вновь назначил творца „Генриады“ своим придворным историографом»,
«Великий Вольтер в третий раз препровожден в Бастилию, на этот раз без предметов своего домашнего обихода»,
«Русская царица устами своего представителя, только что прибывшего в Париж генерала (по имени не назван) предлагает за французского гения миллион ливров выкупу»,
«Французский двор просит больше»…
Слухи эти в арендованный генералом особняк на острове Сан-Луи еще до выхода в печать доставлял его секретарь, премьер-майор Дрожжинин, прямо из кафе «Прокоп», где, по всей вероятности, и всходило все это тесто. Ксенопонт Петропавлович внимал слухам и думал: уж не сам ли Вольтер их заквашивает в сем вечно взбухающем слухами граде, ведь такие слухи стоят сундука золотых пиастров, господа; вот именно, пиастров, пиастров! Сам он в ожидании весточки от друга подолгу сиживал в покойном кресле у окна и взирал на проходящие мимо воды Сены, что именем своим тревожила его вельми далекие рязанские воспоминания, а в частности, напоминала буколику зарождения иных плодотворных наследий.
На ночном торжестве в отеле Сюлли генералу удалось удачно выбрать позицию, чтобы ненароком, под видом обмена кумплиментарными благообразностями шепнуть в живое ухо старика, что при нем на имя филозофа прибыло конфиденциальное послание из Царского Села. Эко как полыхнули очи Вольтера, не дашь ему и пятой части хронологического возраста! Быстрым разумом своим он мигом оценил исключительность сей экспедиции и, чтобы сбить с толку востроухих слухачей правительства, тут же запустил вдохновенную тираду об исторических шагах Санкт-Петербургской академии в сторону просвещения, о достойных всяческих похвал достижениях ученых россиян, и, в частности, пейзанина месье Ломоносова: а правда ли, что славное имя переводится на язык Корнеля: «comme casse le nez»? — ax-xa-xa, клянусь Мельпоменой, иные носы в наш век заслуживают доброй ломки! — и таковыми изящными молниеносностями дал понять старому другу Ксено, что серьезный разговор впереди.
Между прочим, по воле чистого случая дом для пребывания графа Рязанского был взят внаем на той же набережной, где с его подопечными уношами случилась первая парижская облискурация. Внедряясь далее в подробности, скажем, что он был просто вплотную с тем малоприятным лежалищем антивольтеровского сутяги. Полагая себя в аристократическом квартале, граф с недоумением внимал всяческим шумам и воням, доносившимся из поблизости, а однажды прямо в окно к нему одним махом влетел ворох желтых от старости перьев из вытряхнутой подушки.
Не подлежит исключению, что выбор сей случился опять же по вине недотеп из секретной экспедиции. Вот так же тридцать лет назад вечно опохмеляющиеся «витязи незримых поприщ» выписывали графу подорожную и намотали там несусветное отчество Петропавлович, поелику батюшку-то в сем заведении звали во все времена Петром Павловичем. Да если уж всю правду речь, ведь и крестное имя извратили почти до утраты смысла путем замены «ф» на «п», а с фамилией и вообще получился сущий куршлюз: сроду ведь фита в подобных позициях не фигурировала, а уж польское-то окончание целиком остается на совести опохмеляющихся. Вот так в конечном счете и образовался в российской и европейской истории некий феномен по имени Его Высокопревосходительство генерал-аншеф Ксенопонт Петропавлович Афсиомский (через фиту), его светлость граф Рязанский. Прочтя впервые это начертание, генерал было весь вызверился, поклялся устроить полную обчистку проклятой конторы, но потом решил, что подобная облискурация (это было его словечко) легче будет выделять ея носителя в исторических анналах.
С историей у графа были весьма сурьезные отношения. Льзя ли будет предположить, что без нея он себя не мыслил, что мнил себя только как деятель оной, а будучи хоть ненадолго выдвинут за ея (напоминаем, истории) пределы, становился не ахти как здоров, нервозен, отчасти уж не злобноват ли ко всему роду человеческому. Вот и сейчас, пребывая аж третий день вне истории, он начинал мизантропствовать. Ох уж этот «большой свет», нельзя на него положиться ни дома, ни тем паче в Париже! Экий почет выказали во дворце Сюлли, экое произошло изрядное, поистине историческое шествие посреди блистательной ассамблеи, а теперь, извольте, любимец общества, контде Рязань всеми напрочь забыт, никто не ищет, не делает визитов, не приглашает. Значит, если сам не делаешь визитов, никто и не вспомнит, невзирая на триумф? Значит, надо все время не ходить, а дефилировать? Вот появляется небезызвестный друг Вольтера, Ксен’о де Рязань, вот он дефилирует, слегка по-светски покашливая, dйfiler et tousser, по своему обыкновению, дефиле и туесе, туесе и дефиле, и все в восторге, все счастливы, что снова появился со своим «туесе и дефиле», со своим прекурдефляпистым франсе, с кумплиментами а-ля Вольтер, а если тебя в таком виде не видно, значит, ты забыт, немедля стерт, так? Как сказал бы тот же Вольтер: Il faut sans cesse tourner aux fourmiliиre, мой Ксено, ведь даже муравьи забывают друг друга, если долго не встречаются.
Натюрельман, при других, не столь важных, государственных обстоятельствах надо б было сразу самому начать делать визиты и министрам, и префекту, и епископам, а главное, дамам, и Помпадур, и герцогине Мэнской, увы, увы, до встречи с основной, озаглавленной самой Государыней персоной он не может не только высшим блюстительницам света делать визиты, но и к малышке Нинон не поспешит наведаться. Значит, такая идет полоса истории: одиночество, выжидание. Он сидит в покойном кресле из тех, что в будущем будут называться «вольтеровскими», и созерцает в окне катящие с монотонной настырностью воды Сены. Ну почему хотя бы уж бумаги не спросить, не очинить перьев, не двинуть дальше задуманную утопию, герой коей некий Ксенофонт Василиск в поисках Гармонии уже и Землю покинул, унесся на Луну, однако и там не может сыскать неуловимую деву. Так он бродит там средь лунных ям, и везде население с ним делится своими терзаниями сродни нашим, как на Востоке, так и на Западе, и только на сатурнических кольцах цветет благодатное славянское царство под мудрым оком девы Гармонии; да как туда добраться супротив притяжения светил?
Нет, сударь мой, такое важнейшее для всего человечества (часто вместо сего красивого слова он почему-то выборматывал «пчеловодство») сочинение нельзя продолжать в чужом наемном доме. Вот завершу свою историческую ролю и засяду где-нибудь в Царском, в окрестностях Государыни, и первым делом ей самой буду направлять главы, а вовсе не псевдодругу Сумарокову Александру, как его отчество, вовсе не в нынешние плачевныя литературы.
Так он сидел день заднем и только гонял секретарей Дрожжинина и Зодиакова за сплетнями, за газетой, за напитком «тизан», за бутылью орехового масла. В этом чертовом масле, быть может, только и было хоть малое, но оправдание историческому сидению. Его предписывали втирать в корни оставшихся волос, и тогда траченое поле вроде бы начинало паки колоситься. Граф, однако, догадывался, что плодородие тут может пойти гораздо глубже энтих присной памяти, почти незримых луковок и в конечном счете приведет голову тела к рождению важных фраз государственного и литературного характера.
Однажды он увидел в окне плывущее по течению всеми четырьмя ногами кверху раздутое туловище коровы. Глядя на бессмысленность сего неживого предмета, он вдруг преисполнился скорби. Дохлая корова уплывала в пучины мироздания с той же каменной тайной, с коей четыре года назад уплывала над траурным конвоем незабвенная цесаревна-императрица Елизавета Дщерь Петрова, та, что запретила казнить, что пошила себе пятнадцать тысящ платий, что победоносничала в Семилетнюю войну и чьи горячие ляжки, оседлавшие его в студеную ночь 1740 года, еще помнили гренадерские плечи. Как прикажете это понимать, месье Ореховое Масло? — гневно вопрошал он. К чему вы меня толкаете? К каким излияниям гиньоля? Не к сущему ли богохульству, непригодному для государственного мужа?
Он гневно встал и потребовал парик. Немедленно ехать, делать визиты! Вольтер небось давно уже укрылся в своем Ферне под защитой кальвинистов. Кто его знает, что он тут без меня натворил! Ведь было же время, когда два государя Европы подозревали его в шпионстве, а лучший ученик, коего в те времена паче для недосказанности именовали «протектором господина Мапертюи», приказал бросить учителя в узилище. Нет, сам я туда не поскачу, не хватало еще нарваться на приживала Шувалова Ивана Ивановича. Надо немедля слать к нему Николая и Михаила! Хватит уже брандахлыстничать по Парижу со своими курфюрстиночками-профурсеточками! Ну что за дети эти ребенки, повадились в циркусы да к италийским кукольникам! Пора за дело!
И в этот как раз горячий «муман» (le moment) вошел премьер-майор Дрожжинин и доложил, что к нему посетитель, месье Д'Аламбер, член Французской академии. С париком в руке граф застыл потрясенный: вот что значит резкое движение в сторону Истории! Сразу откликается! Шлет своих людей! Да ведь это же тот самый Жан-Батист ле Ронд Д'Аламбер 1717 года рождения, проживающий в городе Париже, кого так жаждет Государыня иметь в нашей столице и кому предлагает астрономическое — даром что астроном! — жалованье в 100.000 франков!
Далее, труся самым непозволительным его званию фасоном в опочивальню к шкафам с одежою, нахлобучивая парик (намеренно чуть-чуть старомодный, чтобы не забывалось историческое прошлое), граф извлекал все больше даламберовских страниц из своих мыслительных — мерси, месье О.М.! — архивов. Да-да, вот именно: это он, тот самый, что отклонил приглашение Ея Величества, галантнейшим образом сославшись на некие непреодолимые обстоятельства, кои были вельми известны просвещенному обществу Европы (и Петербург не исключение) как состояние любовной зависимости г-на Д'Аламбера от блистательной мадемуазель Леспинас! А еще до этого он отклонил приглашение Фридриха Второго Прусского, указав на невозможность прервать опыты по изучению сопротивления жидкостей, а также движения ветров, а также феноменальных свойств музыки, а также математического выражения механики, et cetera.
Но прежде всего — граф тут даже с немалой комичностью запрыгал по опочивальне, натягивая чулки, отталкивая навязчивого премьер-майора, — прежде всего, это же не кто иной, как составитель нашей главной книги, Энциклопедии! С кем, если только не с самим Вольтером, его можно поставить рядом, этого достопочтенного филозофа, гордость и украшение столетия!
Словом, не прошло и десяти минут, как Афсиомский был готов к встрече. Он принял визитера в гостиной, стоя вполоборота к реке и слегка обмахиваясь китайским веером (пол-Парижа одарил этими веерами в 1751 году на обратном — через Лиссабон — пути Марко Поло!). «Ах, господин Д'Аламбер, какое удовольствие вы мне предоставляете своим визитом!» — провозгласил он, простирая обе руки к визитеру, но не для объятия, разумеется, — ведь мы уже не те Иваны, что с утра напиваются и лезут к жантильному люду с медвежьими объятиями, — а лишь для выражения радушия и респекта. Д'Аламбер ответствовал превосходным полупоклоном, коему сроду не научишься, ежели не рожден в мире изящества. Тут опять что-то мелькнуло из секретных архивов (памяти, конечно, а не этажерок в сыскном): может, этот приятный господин и был рожден в мире изящества, однако сразу после рождения он был подкинут и найден полицией на ступеньках церкви Сен-Жан Лё Ронд, отчего эта церковь была ему и в имя полицией вписана.
Несколько минут прошло в обмене любезностями. Опыт долгой жизни и специфической службы убедил графа Рязанского, что первые впечатления редко обманывают, а потому он всегда во время знакомства старался составить эти первые впечатления. Перед ним сидел человек, казавшийся лет на пятнадцать моложе своего календарного возраста. Вся его одежда, начиная от маленького паричка, продолжая ловким кафтанцем и завершая пряжками на туфлях, отличалась удивительной сообразностью и простотой самого высшего качества. Гармония одежды неизменно подтверждалась каждым движением частей тела, ну, скажем, таким непростым, как закидывание одной ноги на другую. Но самое значительное совершенство содержалось в лице сего господина, исполненном вдумчивости, внимания и благорасположения. Высокий и чистый лоб, веселые, но без насмешки глаза, энергетический и явно привыкший к победам нос, скульптурно очерченные губы и подбородок — все это вместе рождало мысль, что сей муж был произведен на свет исключительно красивой женщиной.
Продумав все эти впечатления с быстрой сноровкой многолетнего собирателя всевозможных важных наблюдений над человеческой природой, граф вдруг чуть не нарушил этикет, то есть едва не хлопнул себя ладонью по лбу. Да ведь материнство-то столь бессердечное действительно приписывали редкой красавице, мадам Клодин де Тенсин, о коей говаривали, что она позировала обнаженной самому Регенту! Кому же прикажете приписать отцовство, если по архивным данным зачинателем философа был простой артиллерийский офицер кавалер Детуш?
Афсиомский, конечно, ничем не выразил своих озарений, а вместо этого затеял с Д'Аламбером вполне изящный разговор единомышленников и, так сказать, «вольтерьянцев». Как и полагалось в разгаре века наук, надо было явить не только гуманитарные или политические интересы, но и близость к фундаментальным знаниям, а посему граф то слегка касался интегральных калькуляций и рефракции света, то мимолетно упоминал даламберовский трактат о равновесии и движении жидкостей, то ставил вопрос, льзя ли применить в военном флоте его формулу движения ветров.
При каждом возникновении новой темы философ выказывал неподдельное и даже немного детское удивление: какая осведомленность, какая тонкая наблюдательность! «Я хочу вам сказать, господин Афсиомский, что мы здесь в Париже восхищены поколением русских, кои так невероятно расширили границы Европы!»
«В ваших силах, господин Д'Аламбер, способствовать этому процессу для достижения максимальной удовлетворительности. Ея Величество продолжает возлагать надежду на ваше благосклонное решение присоединиться хотя бы ненадолго к нашей молодой академии. Мои секретари в самое ближайшее время доставят вам личное послание Императрицы. Я не передаю его вам сейчас лишь для того, чтобы акт передачи приобрел официальный резонанс, если вы, конечно, не возражаете».
По завершении этого продолговатого абзаца граф продемонстрировал превосходную дипломатическую улыбку и подумал: «Уф!» Философ ответствовал своей улыбкой, в той же степени личной, сколь и свидетельствующей о полном понимании государственного расклада. «Ах, граф, ну что за чудо эта ваша молодая государыня! Поистине Божий дар для всей Европы! Вы не поверите, но в своем кругу мы иной раз называем ее одной из нас!» Афсиомский рассмеялся с благодушной хитроватостью: «Хотелось бы тут же раскрыть эту красочную метафору, достопочтенный господин Д'Аламбер», а сам подумал: «Одна из вас на российском троне? Однако!» Д'Аламбер, похоже, что-то почувствовал и потому привнес в свой ответ некую шутливость: «Вы очень метко нарекли сей пассаж метафорой, месье. Вот именно метафорически мы называем Ея Величество философом и энциклопедистом».
«Браво!» — воскликнул граф и генерал. В спорные моменты нынешнего царствования Ксенопонт Петропавлович подставлял на место Екатерины Елизавету. «Дщерь Петрова» была полной противоположностью «принцессы Цербской», и таким образом ему было легче предугадать Екатерину. В случае сем первая вся бы задрожала от уязвления величия. «Наглец достоин розог!» — вскричала бы она. «Каков льстец! — расхохоталась бы Екатерина. — Он достоин ласки!»
«А вы бы написали ей об этом, господин Д'Аламбер, — предложил он. — Уверен, что Государыня будет польщена».
Д'Аламбер начал откланиваться, и тут вся встреча вдруг приняла совершенно неожиданный оборот. Вместо ритуальных расшаркиваний ученый запанибрата взял посланника под руку и отвел в дальний от дверей угол зала под портрет какого-то мошенника эпохи Ришелье. «Послушайте, мой Ксено, — произнес он и намеренно сделал паузу, показывая, что он нарочно называет его так, как может назвать только Вольтер. — Один мой друг, узнав, что я собираюсь нанести вам визит, попросил меня передать вам это».
Конверт плотной бумаги перекочевал из муфты философа в муфту вельможи. Главная цель визита была достигнута, и Д'Аламбер удалился теперь уже с ритуальными расшаркиваниями. Каковы философы, восхитился граф. Ей-ей, не так уж аляповаты, как полагает Сумароков! Я-то старался во все тяжкие, проникал в глубокий архив, а вот не озарило, что он пришел в роли почтальона.
С нетерпением он сорвал сургуч и, как всегда при виде этого почерка, почувствовал сердцебиение. Калиостро как-то хвастал, что по почерку узнает и ангелов, и дьяволов любого человека. Интересно, как он расшифрует почерк Вольтера: несколько слов — сущая каллиграфия, потом перо начинает прыгать по колдобинам, рассыпаются знаки — где тут черти скачут, где тут ангелы скользят?
Записка гласила:
«Mo дорого Ксено! H евзирая на южжны й ветер, каковой, прилетая в Париж, усиливает старческую Мэгрень, я жду тебья завтра на ужин в доме моей племьянниицце мадам Дени на улице Травестьер. Претвкуш (чернильное пятно) шаю вечер приятных воспоминаний. Мой дорогой метведь, поосторожней с объятиями: мои кости хрустят уж при виде тебья. И все-таки опни ма ю!
Ecr. L'inf. Твой В».
Боги Олимпа! Афсиомский весь возгорелся вдохновением при виде сокращения из семи букв с двумя точками и апострофом. Великий человек завершает так письма только своим ближайшим друзьям-энциклопедистам! ECRASONS L'INFAME — «сокрушим лицемерие», вот что оно означает! Нет, Александр Батькович, не возлагайтесь на мои летучие славянофильские настроения! Думая сейчас о замшелом патриархальном укладе, коему вы поете осанну, об отторжении вами просвещенного идеала, я вслед за моим учителем и другом повторяю: Ecrasons L'Infame!
К утру поостыл, хоть ночью и не раз бросался со свечой к разным кладезям мудрости для подкрепления аргументов, равно шатких с обеих сторон. После завтрака даже написал письмо Александру Сумарокову (опять позабыл отчество серьезного мужа; все почему-то «Исаевич» лезет, хотя и знаю, что это не так), в коем (в письме) с легкой иронией описал вечное возбуждение французов с их стремлением «остротой ума» подменить присущий нашим необозримым равнинам «поиск истины». Письмо не отправил: спешить некуда. В конце концов, во главе угла стоят государственные, исторические нужды. Императрица недаром сказала: «Вас, граф, знаю как корень урапнопешенности». О этот божественный акцент!
Долго готовился. Вспоминая вприкидку Д'Аламбера, тщательно подбирал общий прикид (кажется, так переводится на язык полей сверхизящное toilette?). Протирал голову ореховым маслом для гарвеевского кровообращения мысли. Гонял второго секретаря Зодиакова в парфюмерную лавку. Снова и снова проглядывал содержимое ларца. Дрожжинин, как думаешь, на сколько тут добра? Премьер-майор углубленно подсчитывал, потом выдавал несообразную сумму: сто тысящ бритских гинеев. А на наши? Мильён, ваша светлость! Гнал его прочь, а сам думал: близко, близко.
Наконец подошел закатный бдительный час, и посланник Афсиомский отправился делать визит, из всех визитов наиважнейший. Вдруг подумалось: быть может, последнее в карьере архиисторическое поручение. Вот завершу сие дело, получу Андрея Первозванного из рук Государыни и выйду на покой. Соберу своих детей со всего света, открою школу мысли в губернии; там и угасну.
В Париже, как всегда, шло гульбище, однако Rue Traversiиre охранялась частной стражей и процветала в тишине. Майское солнце отражалось в двенадцати окнах с выпуклыми стеклами на фасаде внушительного особняка, построенного, по всей видимости, в эпоху Регентства, о чем свидетельствовала лепнина-рококо.
О той же эпохе гласила большая картина Ватто в нижней зале. «Я сохраняю здесь дух его молодости», — сказала гостю хозяйка, которая за десять саженей походила на пухленькую барышню, но вблизи не оставляла никаких сомнений в том, кто главенствует в этих стенах. Черненькая мушка в углу ея рта тоже, очевидно, способствовала «духу его молодости». Граф был знаком с этими елизаветинскими мушками и навсегда сохранил к ним нежнейшие сентименты, что, кажется, было замечено хозяюшкой.
Что и говорить, солидное досье было уже собрано в памяти графа на Мари Дени, вдову пятидесяти двух лет, уроженку Парижа, королевство Франция. Она была родной племянницей Вольтера, то есть дочерью его сестры. Дядя сам выдал ее замуж за капитана Дени и снабдил солидным приданым. Через шесть лет, в том возрасте, который через сто лет будет называться «бальзаковским», а через двести пятьдесят лет «еще ничего», несчастная овдовела. Дядя утешал ее с давно уже утраченной им вследствие литературных трудов страстью. Говорят, что в интимные моменты он разговаривает с ней по-итальянски. До петербургской экспедиции даже доходило часто употребляемое слово cazzo, кое не было найдено ни в одном из тысящи словарей.
Мари, как и полагается прилежной племяннице, самозабвенно любила дядюшку, что не мешало, напротив, даже споспешествовало ей увеличивать за его счет свое личное состояние. Один из ее любовников по имени Мармонтель как-то странно охарактеризовал эту фемину по просьбе экспедиции:
«…покладистая дама при всем ее уродстве имеет много общего с дядей… его вкусы, веселый нрав, исключительную любезность… что вызывает у людей желание искать ея общества…»
Как прикажете это понимать, месье, уже тогда возмущался граф-генерал. Вы называете женщину уродливой и лезете к ней в постель из-за вкусов ея дяди? Теперь он видел собственными глазами, что уродливость здесь и не ночевала. Скорее, насупротив, оживленная сударыня выглядела вполне приятственно, особливо при вечернем освещении, а талью ее отнюдь нельзя было отнести только к достоинствам корсета. И токмо лишь мгновеньями, когда она как бы вспоминает что-то малоприятное — может быть, возраст, может быть, наглость господина Мармонтеля, — лик ее хмурится и как бы надувается излишеством плоти, однако мимолетность тут же исчезает, как будто вы протерли зерцало, и снова перед вами облик изящества.
«Обратите внимание, дорогой господин Афсио, я здесь экспонирую книги дядиной молодости: Монтескье, Мариво, его собственную „Генриаду“ в разных изданиях, а стены украшаю портретами его муз. Ха-ха, ведь мы же современные люди, а ревность — это пережиток абсолютизма, не так ли? Вот эти прелестные дамы, вдохновлявшие стремительного, худенького студентика иезуитского колледжа, этого Аруэтика, о котором тогда болтали, будто у него нет задницы. Что же, разве задница — это апофеоз мужчины? Ах, даже сейчас можно ослепнуть от этих сладостных нимф! Ну вот извольте, Тереза де Курсель, а вот знаменитая мадемуазель де Сабран, хозяйка салона и химической лаборатории, а вот и королева Вольтера, маркиза Эмили дю Шатле, к которой, признаюсь, я немного его ревную. Философ, химик, физик, автор трудов о природе огня, каково? Они все тогда были помешаны на науках и в своих салонах говорили больше о Ньютоне, чем о модах. Прошу сюда, граф. — Для пущей яркости она подняла над головой подсвечник с тремя пламеньками и произнесла многозначительно, если слегка не издевательски: — Посмотрите на его первую любовь, Сюзан де Ливри, маркизу де Гувернье. Когда-то он делил ее с другом юности, un menage a trois, каково, уже в то время — в России такие штучки известны? Это о ней дядя столь выспренно восклицал впоследствии:
- «Твоих алмазов жар и глубь
- жемчужин, равных снам,
- не стоят шевеленья губ,
- что ты дарила нам!»
Ну-с, каково? Он знал, что такое любовь!»
И тут бодрейшим козлетоном сверху скатился в зал семидесятилетний поэт: «Ксено, мой друг, ты благоухаешь, как ореховая роща!»
Встреча началась с торжественного государственного момента. Великому Вольтеру был вручен дар российского Двора, ларец с сибирскими драгоценными каменьями. Посланник по просьбе правительницы особливо подчеркнул, что все алмазы и изумруды были отшлифованы и огранены российскими мастерами. Так российский народ отвечает на внимание к нему властителя дум всей Европы!
«Бесценный дар! — восклицал старик, склоняясь над ларцом и прижимая к сердцу все десять, если не больше, своих длинных пальцев, обтянутых пестренькой кожей. — Бесценное мановение августейшей руки!» Для мадам Дени бесценность была пустым звуком. Стараясь преодолеть магию камней, она запустила в ларец обе своих пухленьких дланьки и стала прикидывать суммы закладов.
Затем последовала вторая, еще более важная часть государственного акта. Вместе с письмом Императрицы Вольтеру был передан медальон на секретном замке. Округлый, в пол-ладони предмет открывался только с помощью специального перстня. Нужно было согревать перстень своим дыханием, пока в нем не пискнет некий птичий голосок: то ли царскосельский соловей, толи кашинский воробей. Теперь, Signore, вы кладете медальон в вашу ладонь и прижимаете перстень к задней крышке. Звучит несколько тактов блаженной музыки, и передняя крышка приподнимается.
Из медальона на Вольтера смотрел младой лик Софьи-Фредерики-Августы Анхальт-Цербстской, ныне Екатерины Второй, Императрицы Всея Руси. «Боже! Месье! Прости мне мои жалкие вольности! Приемлю твой знак, Всемилостивейший и Всемогущий!!!» Он упал на одно колено — нитки на штанишках чуть-чуть треснули под коленом — и прижал свои сухие губы к нижней части портрета, где мастерски были выписаны складки ткани и грудь, розовеющая, как утренняя заря. «О августейшая, лишь моя столь очевидная семидесятилетняя юность мешает мне в мечтах облобызать твои щедрые руки!»
«Перо!» — почти басом тут вскричала мадам Дени. Трое слуг уже мчались с перьями и чернильцами. В доме бытовал обычай записывать за гением, чтобы ни на йоту не обкрадывать потомство. Афсиомский вытирал глаза. Церемония закончилась. Старик поднялся и отправился переменить штанцы. На пороге попрыгал с шаловливостью школяра.
Начался ужин. Подавали отменное вино из подвалов папского дворца в Авиньоне. «Это вино особенно хорошо идет под тост „Сокрушим лицемерие!“, — острил еретик. Он был особенным любителем поедания вроде бы несъедобных птиц. Афсиомский с удовольствием наблюдал, как Вольтер разделывает блюдо малиновок по-бретонски. Разнимает всякое мелкое сочленение, с каждой косточки обирает крошечки мясца, тянет зубами нежные нити сухожилий, а в довершение кусочком хлеба подбирает всяческие слизи. Все это надо запечатлеть для исторических мемуаров.
До сути дела беседа пока что не дошла. Пока что с удовольствием обменивались всякими легковесностями, что было сродни порханью только что скушанных птичек, еще незнакомых с сетками птицелова. Порхали с темы на тему; заводилой, разумеется, был Вольтер.
«А помнишь, Ксено, как в Потсдаме мы ели прусских ворон, сваренных в пиве? Не всякий и кавалерист одолеет такой изыск! Скажи, Ксено, а ты богат?»
Острейший взгляд и одобрительный кивок в ответ на ответ: «Достаточно богат, чтобы служить моей Государыне без корысти».
«Браво, Ксено! Ведь ты писатель, а каждый писатель должен быть достаточно богат, чтобы не попасть в зависимость от власти. В молодости я был беден и постоянно искал покровителей. В конце концов меня взяла к себе маркиза дю Шатле, моя незабвенная Эмили, однако к тому времени я, именно я, а не наш муж, содержал весь ее двор. Среди богатых есть порядочные люди, что охотно возьмут поэта под свое крыло, и это в порядке вещей. Вспомни Корнеля, Расина, черт побери, Мольера, вспомни Вергилия и Овидия! Однако если ты не хочешь уподобиться последнему, высланному к пастухам и конокрадам, ты должен озаботиться созданием своего собственного состояния, мой Ксено! Мари, подтверди, что твой любимый дядюшка был в этом деле неутомим. Нет-нет, девочка, не в том деле, о коем ты перманентно мыслишь, а в сколачивании, сколачивании состояния — вот что я имею в виду! Театр был главной упряжкой моего финансового экипажа, Ксено, театр, которому я предан, как турок своему Аллаху! Деньги за спектакли я давал в рост аристократам. Оные помогали мне получать подряды от правительства. Еще на заре зрелости ссылка в Англию помогла мне понять, как работает банк. Шутки в сторону, давай коснемся вопроса о философском камне. Сколько столетий Европа ищет этот пресловутый корень благоденствия, а между тем он уже найден в тысяча шестьсот девяносто четвертом году, но не на дне тигля, а в Банке Англии. Банковский вексель — это и есть философский камень нашего века, мой Ксено! Ты меня понял?»
«Ты будто читаешь мои мысли, Вольтер!» — наконец-то пробившись сквозь монолог, промолвил граф.
Старик вдруг надулся.
«Это не твои мысли, а мои».
Перед подъездом послышалось усталое цоканье копыт и поскрипыванье захудалого возка. Мадам Дени стала извиняться. Ей придется ненадолго, не более чем на полчаса, покинуть блестящее общество дяди и генерала. Она хотела проделать это в легчайшем, шаловливом стиле, как бы упорхнуть, но вдруг отяжелела на правую ногу и даже немного постояла, закусив губу. Потом все-таки упорхнула.
Вольтер благодушно посмеялся ей вслед: «К ней приехал этот паршивец Мармонтель, самый верный из оставшихся любовников. Это кстати: можно начать разговор о сути дела. Однако прежде ответь мне на один вопрос, если, конечно, захочешь. Как ты попал к Екатерине? Елизаветинцы, насколько я знаю, не очень-то прижились к новым временам, а ведь ты пользовался большим доверием у вздорной бабы, что вычеркнула меня из членов Петербургской академии».
Вся предыдущая болтовня была одним махом отодвинута в сторону, как на столе отодвигают всякий хлам, чтобы расстелить дорожную карту. Вольтер не отрывал взгляда от Афсиомского. Этому взгляду не семьдесят лет, а семьсот; из-под него не убежишь и перед ним не заюлишь; однако и правду ему открыть нельзя, когда ее сам не знаешь.
«Бог знает, Вольтер, как сложилась сия диспозиция. Два года назад я уже собирался в опалу, как вдруг был призван в Царское Село. Нынче складывается у меня идея, что сему благорасположению я обязан только тебе».
Семисотлетняя прозорливость при сих словах сменилась привычным вольтеровским подмигом двумя глазами сразу, лукавым благодушием и смешливостью. Граф понял, что ответил правильно, и продолжил: «Вольтер, давай начистоту. Твоему постоянному фернейскому гостю Ивану Ивановичу я по старой дружбе благоволю, однако Государыне не с руки было выбирать конфиданта среди Шуваловых. Так выбор ея пал на меня: и с тобой доверителен, и все ж не из Шуваловых».
Далее, попивая папское вино и перебивая вкус вина ломтиками разных сыров, они стали обсуждать дело. Вот его суть. Отчаявшись вытащить своего великолепного корреспондента на жительство в Северную Пальмиру, Государыня решила устроить с ним встречу в Европе. Все будет обставлено с секретностью и с сохранением обоюдного инкогнито. Очерчен круг наиважнейших вопросов, кои следует обсудить для пользы народов и царствующих семей. Государыня также намерена поднять ряд философских и исторических тем. Ее интересует, в частности, мнение Вольтера о театре всемирной истории: что это, работа искусного драматурга или нелепый и кровавый балаган? Сия встреча будет иметь место через год, но для начала этим летом с Вольтером встретится самый близкий Государыне человек, с коим Вольтер сможет говорить, как с ней самой. Вольтера доставят к месту встречи с максимальным комфортом и охраной верные люди графа Афсиомского. Всеми расходами, а также вознаграждениями участникам встречи озаботится секретная экспедиция Ея Величества. Встреча с конфидантом будет продолжаться четыре дня. Место встречи будет оговорено посредством спешной связи.
В этом пункте Афсиомский слегка напрягся. Что, если спросит дотошный филозоф о «спешной связи»: какова, мол, она на вид и какова ее скорость? Открыть ему сей высший секрет самого узкого придворного круга нельзя, а не откроешь, засомневается старик в степени посвещенности. Вольтер, однако, не выказал интереса, только улыбочка промелькнула на продолговатых губах; ужели знает?
«Послушай, Ксено, — проговорил он после долгой паузы, — кто будет сей человек, говорящий от имени высочайшей женщины века? Сын ее еще мал, муж убит, кто сядет передо мной, неужели Орлов? Или кто-то другой уже появился?»
Афсиомский вздохнул: «Ах, Вольтер, в разговорах с тобой я всегда забываю о своем ранге посланника и вспоминаю о своем призвании писателя. Я очень горжусь тем, что ты относишь меня к своему собственному племени сочинителей, а посему с удовольствием забываю о дипломатической гибкости и о зароке секретности, о коем ты, конечно, догадываешься…»
Вольтер кивнул.
Афсиомский вальяжно развел руками, но внутренне поежился.
«…и приоткрываю тебе одну из тайн Царскосельского дворца. Недавно Государыня в весьма приватном разговоре назвала Григория Орлова „мой кипучий бездельник“. Это о многом говорит, ведь еще недавно он был для нее витязем без страха и упрека. Сомневаюсь, месье, что бездельник будет послан на встречу с Вольтером, даже невзирая на его кипучесть».
«Кто будет заменой, хотел бы я знать, — хихикнул Вольтер. — Противоположность Орлову? Деловой человек с постоянной температурой?»
«Замены не будет! — взбурлил и сам посланник. — Будет послан только незаменимый! Точнее, тот, кто ей кажется таковым сей час. В этой величавой царице живет непредсказуемая фемина, мой друг. Поверь, она может ночью, сняв туфли, пробежать через анфилады комнат к любовнику. Всякая ее влюбленность тот же час отражается в ее глазах, отпечатывается в чертах лица. Поневоле спрашиваешь себя, что это: то ли маска волшебная надета, то ли, наоборот, маска снята».
«Да ты действительно писатель, мой Ксено! — воскликнул Вольтер. — Мне очень нравится твоя игра масок!»
Афсиомский чуть не потерял сознания от восторга. Надеюсь, кто-нибудь из слуг уже записал это сочное высказывание великого. Грудь, затянутая в парчу, забитая орденами, бурно вздымалась. Постепенно успокаиваясь, он решил, что маски всенепременнейше будут отражены в нувели. Гармония влюбилась в Ксенофонта Василиска, череда волшебных масок проходит по ее лицу.
Вольтер, движением руки отдалив слуг с чернильницами, приблизил свое лицо к Афсиомскому: «Ну а ты, мой Ксено, лично знаешь того, кто сейчас отражается в ее глазах?»
«Пока нет», — ответствовал посланник-писатель.
Врет, подумал Вольтер.
Понял, что вру, подумал Афсиомский.
За окнами послышался шум отъезжающего экипажа, и почти сей миг в залу вбежала мадам Дени с не очень безукоризненно заправленным бюстом. Она постукивала носком правой туфельки и поворачивалась на каблуке левой. Что-то шелковистое упало на паркет из-под юбок, но она это что-то тут же подхватила и, как опытная комедиантка, стала помахивать этим у себя над головою. Вдобавок к сим фривольностям она лихо распевала нечто совсем непотребное:
- Ах, тетушка моя была плутовка!
- Огонь горел на дне ея очей!
- Она любила гладить по головкам
- Усатых и мохнатых трубачей!
Вольтер хохотал от всей души: «Черт знает, Мари, постыдись, ты голосишь, как шлюха с Лионской заставы!»
Мадам прокатилась вокруг стола и уселась на колено посланника. Экая пушечка, подумал тот, такая бухнет! Она продолжала актерствовать, жестикулируя и тарахтя по-итальянски, то есть на языке вольтеровского интима, в коем кое-какие слова были Афсиомскому слегка знакомы: «эрекционе», «оргазмионе» и «эякульционе».
Вольтер посмотрел на часы, произнес свою клятву «Ecrasons L'Infame!», взял подсвечник и пошел к себе. Уже с лестницы он объявил: «После такого ужина мне понадобится не менее двух клизм!»
Вот так сюрприз, думал граф, покачивая «пушечку» на своем привыкшем за долгие годы жизни к артиллерийским забавам колене. Он не знал, что его ждет в этом доме еще один сюрприз, и был буквально фраппирован, когда через несколько минут сей сюрприз грянул. Явилась большая группа дворянской молодежи, ведомая возлюбленными сынами рязанскими, Николя и Мишелем. Время было уже за полночь, в постель пора, а хозяйка тут же вспорхнула с каменного бастиона, то есть, вспорхнув, слегка отяжелела на левую и только потом уже — но с какой резвостью! — затрепетала к ночным гостям.
«Миша, Коля, Клодин, Фиокля, сюда, сюда, алон дансон, силь ву плэ!»
Выходит, что за эти три исторических дня «выжидания и одиночества» возлюбленная-то молодежь начала завсегдатайствовать у Дени-Вольтеров?! Тут мы замечаем, что с этими нашими-то некие и другие заявились, то есть не нашего романа. Вот, например, третий секретарь российского посольства г-н Политковский, специалист по симпатическим чернилам; он-то как раз и засел за пиано-форте. Вот еще, к примеру, голштинские союзники-вассалы: граф Карл Малон, барон фон Остертаг, доктор Йохан Стоктон, вся троица разных степеней великанственности, как будто из прусской гвардии сбежали. С этими тремя были три дамы, которых сходство фамилий и титулов — иными словами, брачные узы — ничуть не ограничивало в поведении. Словом, разгорелся сущий бал-импромту, и это при наличии живого классика с клизмой в семи саженях сверху, прямо над люстрой.
Граф Афсиомский тоже тряхнул стариной, несмотря на застой в членах. Все три великанских супруги прошли через него, и все три проподнимали его парик, чтобы поцеловать в живое темя. Как всегда на балах, он старался внести что-нибудь новое в ритуалы котильонов и полонезов. В частности, выставив вперед левую или правую ногу, он шаркал ею перед дамой на зависть любому полотеру. Экстаз же наступал тогда, когда он откидывал партнершу на сгибе руки вплоть до соприкосновения лобков.
В этих экзерсициях он не сразу заметил еще двух юнцов, явившихся с кумпанией. Эти двое не танцевали, но, присев к столу, застенчиво уписывали все, что осталось от щедрой трапезы. Вид их одновременно говорил и о приятном происхождении, и о перипетиях подонческой жизни. О первом свидетельствовали высокие лбы и осмысленные взгляды, о втором вопияли растоптанные башмаки, в коих иной раз появлялись униженные ножные пальцы.
По непонятной ему самому причине граф счел, что этих юнцов следует занести в секретные архивы памяти, и не ошибся. Когда он спросил возлюбленных сынов рязанских об этих их кумпаньонах, кавалеры пришли в сущую ажиотацию. Последовал рассказ с обильным применением суперлятивных прилагательных.
Гран— Пер, перед тобой замечательнейшая пара братьев, величайшие изобретатели из всех молодых парижан, Жак и Жозеф Монгольфье! Гран-Пер (надо сказать, что, употребляя это словечко по отношению к графу, Николя и Мишель имели в виду не «дедушку», а что-то более приподнятое, ну вроде некоего «великого прародителя»), ах, Гран-Пер, эти Монгольфье сродни мифическим людям-птицам, как их звали… Игорь?…
«Икарус», — подсказала Клаудия.
…Данила?…
«Дедалус», — подсказала Фиокла.
Оказалось, что, прогуливаясь сегодня под вечер в Латинском квартале и беседуя о важности как классического, так и практического образования — о чем же еще могло беседовать благовоспитанное уношество вблизи Сорбонны? — наша кумпания увидала, как над черепичными крышами убогих строений, в коих обитает полунищая молодежь, начинает взбухать какой-то непонятный купол. Они устремились в том направлении и достигли пустыря. Над пустырем в струях вечернего ветра раскачивался на веревках огромный шар с подвязанной к нему корзиною. Корзина сия служила сидалищем для Жозефа и Жака. Там пребывая, они объясняли что-то кучке сограждан.
Сначала наши гуляки подумали, что им передался какой-нибудь сомнамбулический сон Мишеля. Последний, мыча, качал за уши свою неуемную главу. Однако ведь сны не бывают заразными, правда? Они не бывают инфекционными, вразумили всех передовые курфюрстиночки. Век колдовства себя исчерпал, не так ли? «Все дело в горячем воздухе! — крикнул из корзины Жозеф. — Мы не колдуны! Через сто лет все люди будут летать на горячем воздухе!» Ну, конечно, Гран-Папа, как могли твои воспитанники удержаться от бурных аплодисментов и криков «ура»? Они немедленно были готовы последовать примеру сиих смельчаков. Николя с Фиоклой, Мишель с Клаудией. Или наоборот. Какая разница? Благородные принцессы стали тут бить кавалеров по шеям: ах, негодники, вы до сих пор не можете в нас разобраться?! Мы сами поднимемся на горячем воздухе, без вас! Мешок теперь выровнялся и натянул веревки. Струя пламени из малого тигля била ему в поддон, но не воспламеняла, а только надувала бока. В толпе кое-кто начал подбрасывать шляпы. Подручные на земле уже развязывали канаты, когда на пустыре появилась другая толпа, вся в черном. Это были янсенисты, из тех, что не верят в прогресс человечества, или, как Гран-Пер иногда говорит, «пчеловодства». Они стали забрасывать в корзину визжащих от ужаса кошек с привязанными к хвостам веревками и тянуть корзину назад к земле. Любая кошка, вцепившаяся в плетенку, быв потянута за хвост, создает сильнейшую тягу, а их тут было не менее дюжины. Шар упал на бок и загорелся. Шум стоял адский. Нападавшие вопили пуще кошек: «Бей нечистую силу!» Часть публики не без резону возражала, что именно янсенисты с их кошками являют тут нечистую силу. Пошли в ход кулаки и прочие орудия насилия. Шпаги наших кавалеров, быв изъяты из ножен, лишь защитили господ Монгольфье и помогли им беспрепятственно выбраться из-под горящего мешка. Таким образом, Гран-Пер, нам всем удалось бежать до прибытия полиции и избежать дипломатического скандала. С возгласами «Ecrason L'Infame!» мы покинули сию историческую сцену.
Посланник Афсиомский был глубоко впечатлен этим повествованием. Голова у него кружилась, и не только от вина, но еще и от какого-то неясного вдохновения. Приблизившись к братьям Монгольфье, он пригласил их в Россию для продолжения опытов по применению горячего воздуха для летания в холодном воздухе Империи. Он предположил, что из летающих мешков можно будет легче находить на земле различные светящиеся минералы, однако умолчал, что эти же мешки можно преотлично использовать для слежения за ордами мятежных кочевников.
Как можно легко представить, у братьев Монгольфье головы в эту ночь тоже были не на своем месте. Почти взлететь, почти оторваться от столь надоевшего земного притяжения! Быть забросанными кошками темных монахов! Погибать под горящими руинами любимого детища! Быть спасенными двумя лапландскими графами! Быть ещежды и ещежды поцелованными то ли одной, то ли двумя красавицами немецких королевских кровей! Попасть в дом к самому Вольтеру, с чьим именем бросаем вызов противникам воздухоплаванья! Получить приглашение в Россию для строительства тысячи шаров! Нет, это уж слишком даже для двух родственных голов изобретателей Монгольфье!
Оба тут встали и раскланялись, шлепая полуотвалившимися подошвами. Спасибо за приглашение, господин орденоносец (сиамский орден, подаренный его похитителем Вольтером, продолжал сиять на обширной груди), но наши жизни и труды посвящены одной лишь Франции. Увы, она не дает нам денег, так что для строительства шаров на горячем воздухе мы вынуждены экономить на еде и одежде. Следующий и, надеемся, удачный отрыв от почвы нам удастся осуществить через девятнадцать лет, то есть в 1783 году. Главное же состоит в том, что сегодня мы живы и сыты и всех за это благодарим! И они пустились в пляс с курфюрстиночками.
Угомонились часа через три, а рассеялись вообще только к утру. В полном почти мраке второго этажа посланник Афсиомский бродил в поисках ночного горшка, когда увидел, что навстречу движется что-то продолговатое и белесое. Он догадался: Вольтер не спал ни минуты! Да и как мог спать великий человек на грани таких серьезных исторических событий?
«Ксено, это ты? Или это ты, Мари?» — слабым, но звонким голосом вопросил филозоф.
«Это я», — ответствовал многоопытный путешественник.
«Ты безупречно выполнил свою миссию, мой брат», — сказал Вольтер.
«Спасибо за все, мой брат», — ответствовал Афсиомский.
«А знаешь ли ты самую главную заботу Екатерины?» — вопросил Вольтер.
«Увы», — глухо, совою, ухнул граф.
Вольтер торжествующе кукарекнул: «Солнце, вставай!» Первый лучик тут же порскнул из-за трубы напротив.
Глава третья, в коей слегка припозднившийся персонале барон Фон-Фигин поднимается на борт стопушечного корабля «Не тронь меня!», а молодые герои, Мишель, Николя, Клаудия и Фиокла, наслаждаются обществом Вольтера вкупе с чертенятами поместья Ферне
Аглицкая набережная столицы Империи была еще погружена в предутренний дормир, когда в легких крепескьюлях белой ночи (или как это по-отечески, ну-с, в сумерках) вдоль нее глухо, будто на мягких копытах, прогалопировал полуэскадрон гвардейской кавалерии. Через каждую сотню саженей отряд оставлял на набережной караул, пару всадников с тускло светящимися в просветах плащей кирасами. Оставшаяся от полуэскадрона четверть прогалопировала обратно и исчезла.
Едва только стража была расставлена, как вдалеке появилась большая темная карета. Колеса ее крутились без малейшего скрыпу, поелику сдобрены были отменнейшей коломазью. Четверка лошадей мягкостью перепляса превосходила и конных гвардейцев. Можно б было подумать, что их копыта облачены в войлок, естьли б они и явно не были в него облачены. Кто-то, видно, с изрядной деликатностью озаботился тем, чтоб не обеспокоить спящих в своих дворцах особ высшего света.
Возле одного из спусков к воде карета остановилась, и из нее вышел моложавый и бодрый человек во флотском мундире с офицерскими эполетами, которого далее велено называть лейтенант-коммодором, бароном Федором Августовичем Фон-Фигиным. У спуска на мелких, порядочно все-таки засоренных отходами флота волнишках покачивался вельбот. Обветренные красные физиогномии гребцов гляделись в петербургских сереньких просветах подобно, скажем, апельсинам посредь картофеля.
С помощью оных гребцов двое сопровождающих сняли с крыши кареты походные кофры, и через несколько минут вельбот c пассажирами двинулся к возвышающейся на якорной стоянке громаде стопушечного линейного корабля «NOLI ME TANGERE!» («Не тронь меня!»).
Эта плавучая крепость за десять лет службы утвердилась в репутации одной из самых надежных единиц флота. Помимо огневой силы и чрезвычайного парусного вооружения корабль отличался также и весьма впечатляющим морским комфортом. Кормовая его надстройка представляла собой три этажа превосходных кают, из коих иные были даже отделаны красным деревом и демонстрировали множество медных, начищенных до блеска предметов, в частности дверных ручек, надверных накидных цепок, настольных наборов для письма и увесистых чернильниц. Впечатляли также рамы зеркал, умывальники с тазиками для бритья, гнезда для графинов и стаканов на случай качки. Такой, во всяком случае, была обширная двухкомнатная каюта, ожидавшая лейтенант-коммодора Фон-Фигина.
Решительно отказавшись от помощи, барон уже поднимался по трапу. Упругость его шагов говорила о молодой зрелости и об уверенности в своих силах, а посему будем его иной раз для простоты рассказа называть «молодым человеком». Командир корабля коммодор Вертиго Фома Андреевич, сухопарый господин в только что извлеченном из сундука парадном парике, выкатив выцветшие от избытка морской службы очи, ждал гостя у трапа. Вся фигура «морского волка» в эти минуты выражала нижайшую почтительность, если не высочайшее восхищение. Полный коммодор явно тянулся перед лейтенант-коммодором, ибо знал, что тот является конфиденциальным и потенциальным порученцем Ея Императорского Величества. Такова была субординация в окрестностях Двора: чины в счет не шли, степень приближенности решала дело.
«Осмелюсь доложить, господин лейтенант-коммодор. — Вертиго приложил открытую ладонь к загибу треуголки (таков был салют этого корабля). — Корабль Ея Величества „Не тронь меня!“ к походу готов!»
Вдруг он обомлел: высочайший порученец запросто взял его под руку и отвел в сторону от выстроившихся матросов. «Знаете, Фома Андреевич, как-то нелепо вам будет вытягиваться перед младшим по званию. Вы же знаете, мой чин здесь просто для секретного машкераду. И зовите меня просто Федором Августовичем, ежели сие вам будет с руки, мой дорогой». Чуть-чуть подчихнув от сундучного запаха капитанского парика, молодой человек освободил капитана, сделал несколько обратных шагов и с веселостью поклонился экипажу. «Виват!» — грянули было моряки, но, смутившись от непонятности ситуации, оборвали последнюю букву и знак восклицания; получилась какая-то легкомысленная «вива».
«Господа моряки, — произнес Фон-Фигин, — я здесь просто ваш пассажир по научному заданию Адмиралтейства. Прошу вас не удивляться моему присутствию и тем паче не кричать „виват“, буде я на палубе». Он почему-то подмигнул строю, и все почему-то стали вельми щастливы от причастности к важному «научному заданию». Эвоннаэво, толь важная птица, а на эполете-то у него три буквы нашего корабля, НТМ!
В сопровождении старших офицеров капитан провел гостя в кают-кумпанию. Накануне это уютное помещение было украшено большим портретом молодой Императрицы. Высочайшая грудь на портрете была окаймлена бриллиантами, августейшие власы были зачесаны наверх к царственной диадеме, однако глава, как известно, стоит впереди всех волос, и в оной главе особливо примечательным был взгляд Императрицы, который при всей его величественности как бы приглашал: «Не тревожьтесь и приближайтесь!» Это манящее свойство Государыни постоянно обсуждалось в войске российском, и флот не был исключением. Вертиго даже слышал, что к Екатерине, как завороженные, ластятся животные — лошади, коты, собаки и птицы.
Федор Августович Фон-Фигин некоторое время разглядывал портрет, а потом как-то запанибрата сему портрету подмигнул. Иные из офицеров даже переглянулись: как-то слишком дерзковато получилось даже для тайного порученца. Впрочем, кто знает причуды Двора, может, таковая мимика сейчас там в обиходе.
«Откуда у вас сей отменнейший портрет, Фома Андреевич? Уж не от Монжеронали?» — спросил тут Федор Августович с исключительной уважительностью, направленной явно и к выдающемуся художнику, и к кораблю, равно как и к персонажу парсуны.
«Именно от Монжерона, Федор Августович», — не без гордости ответствовал капитан, но умолчал, что произведение привезли на корабль третьего дня прямо из дворца.
Стали подавать завтрак, куропаток с бургундским вином. Первые лучи июньского солнца через цветное стекло вошли в кают-кумпанию. Был поднят тост за научную экспедицию Адмиралтейства. Между тем по переборкам корабля прошло некоторое поскрипыванье. С палубы стали доноситься крики команд. «Не тронь меня!» приходил в движение так, как какой-нибудь детина начинает слегка потягиваться после сладкого сна. Вдруг послышались хлопок, другой, словно простыни разворачивают на террасе, только в десять крат сильнее. Командир чуть-чуть нахмурился и посмотрел на одного из офицеров. Тот извинился перед присутствующими и быстрыми шагами покинул кают-кумпанию. На палубе заиграл оркестр, он исполнял марш любимцев Ея Величества гренадеров Семеновского полка. Фон-Фигин поаплодировал. Вертиго просиял.
После завтрака все отправились по своим местам, а Фон-Фигин, даже не заходя еще в свою каюту, поднялся на капитанский мостик. Корабль медленно шел по почти неподвижным водам Финского залива, влекомый двумя мальтийскими галерами, одна из коих несла имя «Стриж», а другая «Дрозд». Из всех парусов развернута пока была только бизань да пара кливеров над бугшпритом. «За Кронштадтом пойдет хороший ветер, зюйд-ост», — пообещал Вертиго, словно добрый дедушка внуку. Фон-Фигин спокойно кивнул, хотя внутренне слегка нахлобучился. Что это значит, хороший ветер? Он уже чувствовал под ногами увеличивающуюся бездну. Следует открыть первый секрет этого плавания: молодой человек совершал первое в своей жизни морское путешествие.
Он стал смотреть на палубу и очень скоро пришел в противоположное состояние ума. Повсюду были признаки веселья и бодрости. Офицеры, все еще в парадной форме, в белых кафтанах с зеленым прибором и подбоем, в зеленых же камзолах и штанах, разгуливали вдоль огромного судна и собирались в кучки похохотать, понюхать табачку и почихать в цветные платки. Матросы в черных шляпах с подшитыми красно-синими лоскутами сукна частично были заняты укреплением вдоль бортов своих пробковых коек, частично же тоже предавались досугу, покрикивали гребцам галер и рыбакам встречных баркасов, а одна группа на носу даже играла в неведомую придворному молодому человеку игру, подбивая сапогами клочок какой-то шкуры с пришитым свинцовым грузилом. Игра эта, как он позднее выяснил, называлась «мохнуша», и победителем был тот, кто дольше всех подбивал сей клочок, не давая ему упасть на палубу.
Ну что ж, подумал Фон-Фигин, что же мне-то так нахлобучиваться, естьли все эти люди толь бодры и никто из них, очевидно, и не думает ни о какой увеличивающейся бездне под днищем. Ведь не первый же раз они выходят в открытое море, избороздили, почитай, все европейские горизонты. Никита Панин сказывал, что и в Венецию они носили наш флаг, и отбивали туроку Крита. А прикажи им плыть в Америку через океан, и тут же отправятся над умопомрачительными безднами, и вот так же будут веселы, и покойны, и горды своим кораблем. А корабль-то как велик и могуч, пять тысящ дубов ушло на него по докладу того же Панина! Нет, не чета он каравеллам Колумбуса, кои небось не превышали и «Дрозда». Этот корабль — движитель века науки с парусами в три тысящи квадратных саженей, со всеми этими астролябиями и градштоками для измерения высоты светил! А опасности, ну что ж, и твердыя почвы не уберегают от опасностей. Жизнь вообще опасная стихия, от нее умирают, как сказал Вольтер, или Паскаль, или Монтескье.
Так продумав ситуацию, лейтенант-коммодор совсем повеселел и попросил у капитана одолжиться подзорною трубою. Немедленно таковая была ему предоставлена в полное распоряжение. Вслед за этим на капитанский мостик было доставлено парусиновое кресло. Ну что ж, Государыня, с игривостью подумал барон, отправляемся с Богом в моря! А что ж, мадам, вот завершу экспедицию и попрошу меня отписать по морскому ведомству, каково?
Ветер становился свежее, он бодрил и мысли, и дыхательные свойства человека. Группы матросов стали карабкаться на мачты и расходиться по площадкам и реям. Фок и грот начали обрастать парусами. Каторги уже поотстали и повернули обратно. Нежданно Фон-Фигин узрел, что теперь эти малые суда зарываются носами в волну и что вообще картина моря существенно изменилась: из зеленовато-сиреневой стала темно-бутылочной, местами даже до откровенности синей, бугристой, повсеместно движущейся, с пенными завихрениями, что гнались за кормой, словно бесчисленныя своры борзых.
Вертиго, забыв про гостя, быстро ходил по мостику и из разных его углов кричал команды в жестяный раструб. Фон-Фигин не понимал ни слова, но те, кому предназначены были эти команды, понимали все и быстро неслись, чтобы передать их на мачты и реи. Корабль маневрировал, дабы поймать попутный ветер во все паруса. Господи! — вдруг страстно взмолился Фон-Фигин. Помоги нашему капитану отдавать только правильные команды! Пусть он ни разу не обмишулится с неправильной командой! Тут сильно качнуло, с правого борта на палубу ворвался клок волны. Пенясь, вода прошла по доскам и пролилась вниз с левого борта. Фон-Фигина замутило, да так сильно, что он едва не выпростал утреннюю куропатку. Однако корабль уже выравнивался. Все паруса надулись, ветер ровно загудел в снастях, и «Не тронь меня!» мощно помчал на Запад.